Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 3. Религия свободного человека (1909-1913) / Сост., коммент. С. В. Черткова. М., 2014.
———————
ВОСТОЧНЫЙ ВОПРОС
Недавно я перечитывал ‘Дневник писателя’.
Мне захотелось вспомнить слова Достоевского о восточном вопросе — его знаменитое ‘утопическое понимание истории’.
Прошло тридцать пять лет, восточный вопрос по-прежнему ‘злоба дня’, но взволнованная, страстная речь Достоевского уже не производит того впечатления, которое производила на его современников.
Много пережили. Многое узнали мы за эти годы.
‘Константинополь должен быть наш!’ — вот основа его мечтаний. И он в эту мечту верил, почти как фанатик, доказывал её со всей горячностью великого своего сердца, со всей силой своего убеждения.
Для него Константинополь не только должен быть наш. Но и будет наш.
‘Золотой Рог и Константинополь — всё это будет наше, но не для захвата и не для насилия… это случится само собой, именно потому, что время пришло, а если не пришло ещё и теперь, то действительно время близко, все к тому признаки. Это выход естественный, это, так сказать, слово самой природы’.
Под ‘естественный выходом’ Достоевский разумеет не экономические или политические причины, а ту самую мечту, которую он сам назвал ‘утопическим пониманием истории’.
Восточный вопрос должен быть решён взятием Константинополя потому, что это необходимое условие объединения балканских славян под ‘крылом России’, а объединение это — необходимое условие для выполнения Россией своего всечеловеческого назначения в мировой истории: принести братство всем народам.
‘Смейтесь над этой утопией, — говорит Достоевский, — но увидите, она сбудется неизбежно’.
Никто теперь над заблуждениями Достоевского смеяться, разумеется, не станет. Но и ‘опровергать’ их незачем: до такой степени ясно для всякого, что Константинополь и не может, и не должен быть наш.
‘Мечта’ Достоевского замечательна только как показатель того, как много пережито Россией за последние тридцать пять лет.
Даже внешняя сторона восточного вопроса неузнаваема. Так, например, предвидя одно из самых серьёзных возражений в смысле внешней неосуществимости своей утопии, Достоевский говорит, что ‘Россия сильна и, может быть, даже гораздо сильнее, чем сама о себе полагает’, а потому Европа не сможет ‘не позволить’ занять столицу Турции.
Сказал ли бы что-нибудь подобное Достоевский после японской войны, после захвата Австрией Боснии, после последней турецкой ноты русскому правительству?
Когда-то Биконсфильд очень хитроумно помешал усилению Болгарии, дабы ни один народ на Балканах не мог единолично противостоять Турции. Тем устанавливался на Балканах постоянно тлеющий костёр, дававший повод к постоянному вмешательству Европы.
Но Англии не пришлось воспользоваться остроумием Биконсфильда, выиграла больше всех Австрия.
Последние события в Турции, когда Австрия подтолкнула турецкое правительство на резкий ответ России, а затем сейчас же, как только Россия отступила, заняла её позиции и получила руководящую роль в урегулировании вопросов, связанных с албанским вопросом, — события эти со всей ясностью показали, что не только не может быть речи о ‘взятии Константинополя’, но даже вообще ‘влиянию России’ на Балканах наступил конец, если не навсегда, то, во всяком случае, очень надолго.
Но всё это политика!..
Оставим её, ведь речь собственно не ‘о политике’, а о самом смысле исторических событий.
Оставим дипломатию и всех этих остроумных Биконсфильдов и Эренталей.
Достоевский свою веру основывал не на успехах русской дипломатии. Смысл восточного вопроса лежал для него далеко за пределами политических интересов. И восточный вопрос действительно должен быть решён во всём объёме.
Вспомните слова Достоевского: ‘Этот страшный восточный вопрос — это чуть не вся судьба наша в будущем. В нём заключаются как бы все наши задачи и, главное, единственный выход наш в полноту истории. В нём и окончательное столкновение наше с Европой, и окончательное единение с нею, но уже на новых, могучих, плодотворных началах’.
Вот о чём речь. О ‘полноте истории’. Такие вопросы не Эренталями решаются. Их решает история. А провидят их не политики, а мыслители.
Так прав ли Достоевский, что восточный вопрос, вновь надвинувшийся на Россию, действительно заключает в себе такой роковой для неё смысл?
———
Несколько лет тому назад в России опять заговорили об ‘объединении славян’.
Возникло несколько специальных обществ. Прочли несколько хороших лекций. Устроили несколько банкетов. Съездили к славянам в гости, славяне побывали в гостях у нас.
Всё это было очень мило. Даже трогательно. И очень культурно.
Но, Боже мой, какая разница с тем, что переживало общество вот в то самое время, когда Достоевский писал о своей мечте! Тогда это было дело народное. ‘Освобождение болгар’ создало небывалый подъём морального чувства. На войну добровольцы шли, как паломники к ‘святым местам’.
В наши дни ‘общество’, собственно говоря, никакого участия в ‘славянских делах’ не принимает и ‘славянскими гостями’ интересовалось не больше, чем японскими или американскими. Не только никакого ‘энтузиазма’ не обнаружилось, а даже самого скромного ‘увлечения’ не было.
Что же такое произошло?
Прежде всего, изменилась Турция.
На совесть русского общества, как капли раскалённого свинца, падали чудовищные зверства турок в начале семидесятых годов. Несчастные болгары, которых мучили, жгли, насиловали, избивали тысячами, — стояли живым укором перед русским народом. И легко было пробудить братские чувства к ним в отзывчивом русском сердце.
Современные ‘интриги Эренталя’ и ‘ноты Турции’ слишком мало производят непосредственного живого впечатления. Слишком непохожи на яркие, мучительные впечатления прежних зверств. И потому, естественно, не очень-то волнуют общество. Конечно, Эренталь — Бог с ним — порядочная бестия, но, в конце концов, какое до него дело русскому обывателю?
Вторая причина равнодушия общества к ‘славянскому объединению’ глубже: русское общество в это объединение не верит. Да и как можно верить, когда у нас в России существуют: ‘польский вопрос’, ‘еврейский вопрос’, ‘финляндский вопрос’? Плохие мы объединители. Дай Бог самим управиться! Вот это неверие, что мы сможем кого-то объединить на Балканах, принести нашим братьям какое-то ‘освобождение’, осуществить на деле ‘славянскую идею’, — и лишает все современные попытки ‘увлечь’ общество славянами всякой внутренней силы.
Но всё же главная причина и не в турецкой конституции, и не в нашем неверии.
Суть вся в том, что восточный вопрос не представляется уже больше таким ‘страшным’ для России, теперь уже определилось с несомненностью, что никакого ‘выхода в полноту истории’ здесь нет.
Достоевский исходил из того, что ‘больной человек’ — Турция — умрёт. Славяне объединятся и ‘посчитаются’ с Европой. То есть в моральном и духовном отношении посчитаются. И тогда произойдёт окончательное примирение России и Запада.
Но ‘больной человек’ взял да и выздоровел. А славяне и не подумали объединяться. И восточный вопрос, оставаясь очень жгучим политическим вопросом, потерял весь свой всемирно-исторический смысл.
Пусть у России есть своя особая историческая миссия, как есть она и у всякого другого народа, не будем касаться сейчас вопроса, какова эта миссия, допустим условно, что она именно такова, как утверждал Достоевский, — принести братство всем народам, — но даже и тогда, ясно теперь для всякого пережившего сознательно освободительное движение последних лет, — ясно, что успешное выполнение ‘миссии’ и ‘выход в полноту истории’ — не в том, чтобы ‘объединиться со славянами’ и завоевать Константинополь, а в том, чтобы самим-то ‘объединиться’, самим-то стать чем-то цельным. Ведь всё ползёт. Всё валится. ‘Выход’ не в восточном вопросе, а в собственном своём возрождении.
Теперь не Турция, а мы ‘больной человек’, и нам нужно выздоравливать, а не идти куда-то на Восток. Когда выздоровеем, тогда и без всякого ‘единения со славянами’ сделаем для них и для ‘братства народов’ своё великое историческое дело.
Восточный вопрос — большой вопрос. Но он теперь спустился совершенно в другую плоскость. Его значение для России чисто политическое. И не об его решении должна прежде всего думать Россия: она должна думать о решении русского вопроса.
ЦАРСТВО ИЛИ ИМПЕРИЯ?
В ‘Новом времени’ А. Столыпин снова поднимает национальный вопрос.
По его мнению, Россия уже пережила ту эпоху, когда государство во имя своего национального эгоизма и может, и должно ‘порабощать’ завоёванные народы.
Пережила эпоху ‘царства’.
Теперь пора ей вступить на путь иной национальной политики, которая есть необходимое свойство ‘империи’: политики не ‘порабощения’, а ‘водительства’. Русский народ должен лишь ‘главенствовать’ и вести объединённые народы к единой общегосударственной цели.
Такой взгляд, как ‘теоретическая’ схема, может быть принят любым представителем даже самой крайней оппозиции.
Для ‘практики’ же всегда найдётся лазейка в какой угодно теории.
‘Водительство’ — термин слишком неопределённый.
Возьмите финляндский вопрос. Что это: ‘водительство’ или стремление к ‘порабощению’? Что это: ‘царство’ или ‘империя’? Для октябриста А. Столыпина, очевидно, здесь Россия хочет ‘вести’ Финляндию к единой великой ‘общегосударственной’ цели. Для меня, положим, налицо стремление поработить и обезличить целый народ.
Но, несмотря на такой простор для ‘практики’, даже ‘теоретическая’ широта не могла не задеть Меньшикова.
И разгорелась полемика.
Я вовсе не хочу вмешиваться в эту полемику.
Спорить с Меньшиковым — задача неблагодарная. Он принадлежит к числу ‘ведающих’, что они творят. При заведомой неискренности человека всякий спор лично с ним теряет смысл. Но дело в том, что Меньшиков высказывает почти ‘официальные’ взгляды по данному вопросу. И потому с ними приходится считаться.
О некоторых основных вопросах национальной политики как-то странно и говорить теперь. До того исчерпывающую формулировку дал им Вл. Соловьёв в своей знаменитой полемике с Данилевским и славянофилами.
Доказательства Вл. Соловьёва можно назвать классическими — и только при явной недобросовестности возможно по-прежнему оставаться теперь при явно националистических взглядах.
Широте ‘теоретической’ схемы А. Столыпина Меньшиков противопоставляет свой взгляд, сущность которого давно известна. Но, кажется, никогда Меньшиков не высказывался так определённо.
Не ‘вести’ свои народы должна Россия, по его мнению, а ‘бороться’, довести дело покорения народностей ‘до конца’, покуда они совершенно не растворятся в среде своих завоевателей. Если же какой-нибудь народ на окраине окажется неспособным ‘раствориться’, то Меньшиков предлагает лучше совсем вышвырнуть его за пределы Российской империи, вместо того чтобы нянчиться с ним и куда-то вести его.
‘Империя’ для него — не пустой звук только при условии, если она в то же время и ‘царство’.
Мысль о ‘водительстве’ кажется ему невыполнимой и сантиментальной. Все народы, по мнению Меньшикова, Россию ненавидят, и потому их можно ‘поработить’, но нельзя совместно с ними идти.
Национальная политика должна быть деспотической, потому что мирного развития национальностей совместно со всей Российской империей быть не может. Все народности Россию ненавидят, стало быть, ни о каком ‘водительстве’ не может быть речи.
Пусть так.
Но, спрашивается, знают ли покорённые народы какую-нибудь иную политику бюрократического центра, кроме этой ‘деспотической’?
Какое отношение русской власти к полякам, евреям, грузинам, армянам и т. д.?
Не всегда ли мыслью администрации в отношении народностей — была мысль о насильственном ‘обрусении’.
А если так, то каким образом из факта ненависти к русским можно выводить необходимость ‘деспотической’ политики?
Ведь ненависть если и есть, то не к русскому народу, а к русскому чиновничеству, об этом не раз заявляли представители всех народностей, входящих в состав Российской империи. Эта ненависть есть следствие обычной политики нашей бюрократии, и потому ссылаться на неё — по меньшей мере, логический круг. Людей теснят — они за это ненавидят. Вам говорят: перестаньте их притеснять. Вы отвечаете: нельзя, потому что они ненавидят нас.
Изумительная, поистине ‘государственная’ логика!
Меньшиков сделал большую публицистическую неосторожность, что обратился к ‘факту’: пока спор идёт в сфере отвлечённых идей, покуда анализируются понятия ‘царство’ и ‘империя’, — словом, пока вопрос обсуждается в плоскости ‘умозрения’, — здесь трудно сделать решение его ‘очевидным’. А потому, при известном желании, можно всегда остаться при своём мнении.
Другое дело факт.
Что Финляндия фактически ничего против России не злоумышляла, когда Империя ограничивалась ‘водительством’, — это факт. Что русских администраторов, пытавшихся проводить деспотическую политику ‘царства’, ненавидели — это тоже факт.
Если обращаться к истории, здесь ‘ненависть’ и ‘деспотическая политика’ всегда соединяются друг с другом. И не только в истории России, а и во все времена, у всех народов. Деспотия, вызывающая ненависть, создавала лишь бутафорское единство страны, единство для официальных докладов. Но она медленно подготовляла внутреннее разъединение, которое при первом серьёзном потрясении раскалывало государство на куски.
Декоративное единство не есть решение национального вопроса.
Если вы хотите создать царство или империю, всё равно, но если вы хотите из разноплемённых народов создать единое могучее государство, думайте о том, чтобы все граждане чувствовали себя его детьми. Не создавайте ‘пасынков’.
Народная ненависть, как бы глубоко под влиянием страха она ни пряталась, — самая разрушительная сила, и не на ней можно строить какое бы то ни было ‘единство’. Эта же сила делает бессмысленною и основную цель всякого узкого национального обрусения: нельзя обрусить народность, которая ненавидит всё русское.
‘И погромче нас были витии, да не сделали пользы пером’. Но сейчас ‘витией’ выступает сама жизнь.
Мало вам нынешнего бессилия России, мало потрачено сил на борьбу с ‘русскими’ внутренними врагами. Вы снова толкаете её на обессиливающую, на ненужную, чреватую большими последствиями борьбу с национальностями.