Царский каприз, Соколова Александра Ивановна, Год: 1914

Время на прочтение: 188 минут(ы)

Александра Ивановна Соколова

Царский каприз

Исторический роман из времен царствования Николая I

Соколова А. И. Царский каприз. — M.: TEPPA, 1995. — (Тайны истории в романах, повестях и документах).

I

В ЦАРСКИХ ПОКОЯХ

Ранние весенние сумерки спускались над туманным Петербургом. Лучи заходящего солнца скользили по крышам высоких домов и яркими бликами отражались на куполе мрачной Петропавловской крепости и на весело уходившем ввысь золотом шпиле Адмиралтейства.
Эти лучи, играя, пробирались сквозь зеленеющую листву Летнего сада, миллионами золотых брызг дробились и скользили по гладкой поверхности уснувшей Невы и, сплошь заливая огромную Дворцовую площадь, живым снопом врезались в зеркальные окна роскошного Зимнего дворца.
Там, перед широким итальянским окном царского кабинета, выходившего на Неву, прислонившись спиной к мраморному косяку и весь уйдя в глубокую думу, стоял мощный красавец, император Николай I Павлович, за несколько лет перед тем вступивший на русский престол.
Тревожной страницей врезалось это воцарение в историю русского государства. Далеким отзвуком откликнулось оно в мрачных рудниках холодной Сибири и в виде тяжелого эпилога завершилось среди дрогнувшей столицы казнью декабристов.
Окончился драматический эпизод великодушной борьбы между царственными братьями, среди ореола великодушия состоялось отречение от престола цесаревича Константина Павловича и северный гигант Николай Павлович смелой, мощной стопою взошел на ступени могучего трона.
Он решительной, твердой рукою крепко сжал бразды сложного правления, зорким взглядом окинул свое широко раскинувшееся царство, и его громкий голос вещим кликом пронесся из конца в конец необъятной России.
Достигнув своей цели — беспрекословного повиновения своей державной воле, он спокойно вздохнул своей мощной грудью гиганта и улыбнулся холодной улыбкой удовлетворения.
Но был ли он счастлив в тайнике своей глубокой, как море, души? Не тревожило ли его недавнее прошлое, не вставала ли грозным признаком тревога за грядущее?.. Увы! Сказать это не мог никто! Северный колосс, как гранитная скала, глубоко хранил и свое мощное горе, и свою холодную, спокойную радость. Во всем мире он любил только свою семью. Он нежно заботился о подраставших детях и с благоговейным обожанием относился к своей царственной супруге, в то же время тревожно сторонясь от нее, оберегая ее от жгучих порывов своей властной любви. Он берег Александру Федоровну, как экзотический цветок, глубоко сознавая, что ей, при ее хрупкой натуре, трудно было подняться от тех тревог и волнений, которые ей пришлось пережить в роковой день 14 декабря 1825 г.
В тот исторический момент, когда Николай Павлович, почти вырвав маленького наследника из рук обезумевшей от страха матери, вынес его на волновавшуюся площадь и передал на руки верного ему полка, у императрицы Александры Федоровны впервые задрожала голова, и затем этот недуг уже не оставлял ее до конца ее жизни.
Но миновал короткий период времени, и, вполне успокоенная, счастливая, оберегаемая горячим, беспредельным обожанием супруга, окруженная цветником красавцев-детей, нежная и хрупкая, царица вся отдавалась счастью, вся наслаждалась жизнью и между тем оставалась как бы вне этой жизни, будучи оберегаема благоговейным культом всего окружавшего ее.
Рождение последних крепких и здоровых детей отняло у императрицы ее последние силы, и заботливо наблюдавшие за нею медицинские светила решительным словом науки положили известную грань между державными супругами. Кроткая и всему покорная императрица с женственной улыбкой встретила это решение представителей науки, а государь с молчаливым уважением преклонился перед ним.
И теперь, только что окончив обычный ранний обед (в Зимнем дворце в царствование императора Николая Павловича обедали обыкновенно в три часа дня), государь проводил императрицу до ее будуара и прошел в свой рабочий кабинет, смежный с небольшой, по-спартански обставленной спальней, где стояла его узкая железная кровать, покрытая военной шинелью.
Он остановился пред окном, выходившим на Неву, и весь отдался глубоким думам.
В последнее время император Николай Павлович задумывался все чаще и чаще, и наряду с горькими страницами прошлого в его уме вставали тревожные заботы о грядущем. Какое-то смутное предчувствие тяготило его душу, как будто в этом совершенно покорном ему могучем царстве где-то тайно и скрытно гнездилась какая-то никому неведомая, загадочная скорбь, вставала и смутно надвигалась какая-то тревожная, неведомая опасность.
Государь пристальным взглядом своих строгих глаз скользнул по заснувшей поверхности широкой Невы, на минуту остановился на шпиле Петропавловской крепости и, слегка вздрогнув, отошел от окна и опустился в кресло, стоявшее перед большим письменным столом.
Посреди этого стола в дорогой резной раме стоял портрет императрицы с маленьким наследником на руках, сбоку от нее грациозной группой весело выглядывали из золоченой рамки пленительные личики маленьких великих княжен, в глубь кабинета уходило, сливаясь с темной дубовой рамкой, строгое лицо Петра Великого с острым профилем и сдвинутыми густыми бровями, из-под которых зорко смотрели умные и проницательные глаза, а в темном углу, за тяжелыми складками бархатной портьеры как будто прятался написанный масляными красками портрет императора Павла I с его некрасивым профилем и загадочной тоскою его глубоких, словно блуждающих глаз.
Николай Павлович хорошо помнил отца, в его памяти глубоко врезались подробности последнего вечера, проведенного Павлом Петровичем среди родной семьи, и этот портрет, выступавший из своего темного угла, каким-то зловещим призраком вставал перед ним. Он как будто манил его куда-то, как будто о чем-то предупреждал его и чем-то грозил.
Император скользнул взором по всей этой исторической галерее фамильных портретов, на минуту остановился на кротком, мистическом лице императора Александра I, с болью в сердце отвел взор от изображения некрасивого лица своего брата, цесаревича Константина и, опустив голову на грудь, глубоко задумался.
Много было тут гордых, мощных властителей великого царства. На всех этих гордых головах поочередно покоилась державная корона, во всех этих, теперь уже мертвых, руках властно держался царский скипетр. А между тем кому из них и корона, и скипетр дали безоблачное счастье, в чью душу влили тихий, безмятежный покой?
Длинной вереницей прошли все эти монархи, друг другу завещая горькие уроки, друг перед другом вставая историческими примерами.
Император думал, на ком из них в эту тревожную минуту остановить ему свое внимание, кого принять за образец?..
И мысль подсказала ему, что этим образцом нужно избрать не Петра Великого, во всех своих новаторствах слепо следовавшего чужому примеру, рабски подражавшего всем чужим ошибкам, и не тревожную тень с детства обреченного на гибель отца, что не за таинственным мечтателем, мистиком и полуотшельником императором Александром I нужно было последовать в ту таинственную даль исторического тумана, из которой его не освободило даже строго правдивое слово всемирной истории.
Кто же из них был прав на своем ответственном царственном пути? Пред чьей скорбной тенью преклониться? По чьим следам пойти?
Между ним и всеми этими скорбными тенями была крупная, существенная разница. Все они по неотъемлемому наследственному праву входили на ступени трона, тогда как он ступил на них, благодаря отказу своего царственного брата от своих прав на престол, превышавших те, которые принадлежали ему.
Император Николай Павлович занял место на троне с палящим зноем честолюбия в душе, с природным инстинктом власти, с глубокой верою в себя, но занял его неподготовленный к великой мировой задаче и минутами сам глубоко чувствовал и сознавал эту неподготовленность.
Такая именно минута наступила для него теперь, среди полного беспросветного одиночества, среди царственной роскоши пышного и молчаливого дворца, и он был рад, когда в дверь его кабинета раздался стук и на пороге показалась некрасивая и приземистая фигура его младшего брата, великого князя Михаила Павловича. Император всегда был рад видеть этого брата, он знал, как горячо и самоотверженно тот любит его, знал, что по первому его слову Михаил Павлович, не задумавшись, отдаст свою жизнь, и сам горячо и преданно любил его.
Государь приветливым взглядом встретил вошедшего и, дружески протягивая ему руку, разом заметил на лице великого князя какую-то непривычную ему не то грустную, не то досадливую тень.
— Что с тобой, Миша? — ласково осведомился он, называя брата тем дружеским именем, которое они оба сохранили еще со времени далекого детства. — Ты как будто или сердит на кого-то, или кем-то и чем-то сильно недоволен?
— Все вместе! — пожал великий князь своими широкими плечами, в которые глубоко ушла его некрасивая голова. — Я и сердит, и недоволен, и прямо таки зол!
— Что? Или опять твои гвардейцы что-нибудь напроказили? — рассмеялся император. — Никак вам Бог лада не дает! Ты их всех без души любишь, они тебя все поголовно обожают, а вечно у вас идет какая-то глухая борьба, вечно ты с ними воюешь!
— Да как же не воевать, когда с ними никакого слада нет? — проворчал великий князь, опускаясь в кресло и весь уходя в его мягкие пружины, в то время составлявшие еще предмет далеко не всем доступной роскоши.
В этой позе Михаил Павлович рядом со своим красавцем-братом казался почти карликом. Сравнительно очень невысокого роста, тучный и очень некрасиво сложенный, он всей своей крупной головой уходил в широкие плечи, что вместе с сильно сутуловатою спиной и густыми прядями непослушных волос, как-то комично торчавших во все стороны, представляло малопривлекательную, отчасти даже комическую фигуру, над которой Михаил Павлович сам нередко подшучивал.
Но на этот раз ему было не до шуток. Он был серьезно расстроен чем-то и, так же быстро вскочив с места, как он быстро занял его, он принялся быстрыми и нервными шагами ходить из угла в угол огромного царского кабинета.
Государь хорошо знал эту манеру, ясно обнаруживающую в брате серьезное волнение.
— Да скажи мне, в чем дело? — ласково переспросил он. — Ведь не секрет же это?
— От тебя, конечно, нет! Я даже прямо-таки пожаловаться тебе хотел… Да тут такое обстоятельство… — и Михаил Павлович развел руками.
— Даже мне жаловаться хотел? Вот как?.. Значит, дело нешуточное?.. Жаловаться ты не охотник! Тут уж ведь до конфирмации тогда дело доходит?
— Да и дошло бы, если бы не одно щекотливое обстоятельство! Не будь тут замешано имя женщины, я проучил бы этого мальчишку!.. Да, не будь, тут не только имя, а честь женщины, даже молодой девушки замешано!
— Да, если так, то дело другое! — серьезно проговорил государь.
Он рыцарски относился к вопросу женской чести и не стал расспрашивать брата о подробностях того дела, о котором тот вел речь.
Прошла минута упорного, тяжелого молчания. Великий князь, видимо, хотел что-то сказать, но не решался.
— Я… знаешь ли… к тебе… с просьбой! — наконец произнес он, не глядя на брата.
Государь улыбнулся. Он предвидел конец разговора.
— Тебе денег нужно?.. Да? — ласково осведомился он.
Он знал, что у великого князя никогда не было рубля за душой и что это происходило единственно от того, что Михаил Павлович раздавал все, что получал и от казны, и с личных своих имений.
— Да… Я хотел бы!.. Впредь бы мне… в счет жалованья… Только с твоими министрами я разговаривать не люблю. Лучше сам ты дай мне, а когда придет срок, я жалованье получу и сам тебе принесу.
— Да хорошо, хорошо!.. Сосчитаемся! — улыбнулся государь.
— Да больше давай!.. Бог их там знает, сколько у них на свадьбу-то уйдет.
— На свадьбу? Ты, стало быть, в сваты записался?
— Запишешься тут, если дело так исключительно сложилось! — сердито произнес Михаил Павлович.
— Десяти тысяч с тебя будет?
— Ну, вот еще! Конечно, хватит.
Надо заметить для верности исторической передачи, что в то время счет велся еще на ассигнации, и не крупная в настоящее время сумма в три тысячи рублей серебром в то время представляла собой крупную и солидную сумму в десять тысяч рублей ассигнациями.
— Бери больше, если надо! — предложил император.
— Ну, хорошо, дай двенадцать тысяч, а больше уж ни под каким видом! Опять твой Булгаков!.. Стал бы из-за него тебя беспокоить? Да и надоел он мне хуже горькой редьки… Я ему наотрез сказал, чтобы он унялся, а не то я его в армию сплавлю.
— Не сплавишь… он тебя забавляет! — рассмеялся государь.
— Прежде забавлял, а теперь надоел! Прямо-таки озорничает.
— А назначение этих денег — секрет?
— От тебя-то? Что ты это! Я только хотел позднее сказать тебе… когда я все устрою.
— Ну, и прекрасно!.. Я не настаиваю. Деньги тебе сейчас велеть выдать или прислать?
— Нет, лучше пришли! Терпеть не могу за чужими деньгами руку протягивать!..
— Это мои-то деньги тебе ‘чужие’? — укоризненно покачал головой государь и, чтобы сгладить несколько неприятное впечатление этого разговора, спросил: — Ты к детям не заходил?
— Я-то? Да разве я могу к ним не зайти? Мы с Мишей даже галопом вокруг всей комнаты объехали… Что за прелестный мальчик! — с восторгом произнес великий князь, без ума любивший детей вообще, а своего крестника, маленького в то время великого князя Михаила Николаевича, прямо-таки обожавший. — И счастливец же ты!.. Четыре мальчугана у тебя! Вот у меня все только девочки! — с комической грустью пожал он плечами.
— Да, да!.. стонешь, а сам в своих девочках души не чаешь! — рассмеялся император.
— Ну, еще бы! Мои барышни — прелесть! — весь просиял великий князь, обожавший своих дочерей и тем не менее жаждавший иметь сына. — Чем они, красавицы ненаглядные, виноваты, что не кавалерами родились? На свою супругу я точно подчас серьезно негодую, а они-то, бедняжки, тут при чем? Да, брат, — в виде рассуждения прибавил великий князь. — Вот всеми единодушно признано, что великая княгиня Елена Павловна — редкого ума женщина, а у нее все дочери да дочери!.. В этом отношении она сильно отстала от многих вовсе не умных женщин! Посмотри ты на Трубецкую! Уж ей ли умом хвастать!.. Только что сена не ест, а шестого сына родила!.. Прямо как по заказу… словно подряд какой сняла!.. А у меня барышня к барышне, как на подбор… словно игрушечный магазин какой-то!..
При воспоминании о дочерях некрасивое лицо великого князя озарилось светлой улыбкой. Улыбнулся и государь.
— Ну, прощай пока! — сказал Михаил Павлович протягивая руку брату. — Спасибо, что не отказал исполнить мою докучную просьбу. Надоел я тебе с деньгами, да что мне делать, если они у меня в кармане никак удержаться не могут? — И, пожав еще раз руку брата, Михаил Павлович направился к двери, но на пороге остановился. — Да, говорил я с тобой о крестнике моем, красавчике, да и забыл сказать!.. Он давеча не удовольствовался тем, что я его на плечо к себе посадил, а прямо-таки норовил на шею ко мне забраться. Ты на это обрати внимание!.. Мал-то он мал, но все-таки нехорошо, когда Михель на шею сядет!
Бросив этот шутливый, но едкий каламбур, великий князь исчез за тяжелой бархатной портьерой.
Государь добродушно улыбнулся ему вслед. Он хорошо знал глубокую и нескрываемую антипатию брата к его любимцу Клейнмихелю, которого, впрочем, не любили все, близко видевшие и знавшие его.

II

СЕМЬЯ ГЕРОЯ

В тот же день довольно поздно вечером перед скромным домом неподалеку от певческого моста остановились дрожки, с которых бойко спрыгнул красивый гвардейский офицер в форме Преображенского полка.
В то время пролетки на площадках еще не стояли, и извозчичьи экипажи почти всецело ограничивались старомодным сооружением, носившим оригинальное название ‘гитары’. Оно состояло из длинного сиденья с низенькою круглой спинкой, к которой и прислонялся седок, закидывавший затем обе ноги по сторонам длинного сиденья, оставаясь, таким образом, в позе человека, сидящего верхом на лошади. Дамы садились на эти ‘гитары’ боком и их слегка придерживали кавалеры, когда же ехали две дамы вместе, то обе садились боком в разные стороны, что было настолько же неудобно, насколько и некрасиво. Но в то далекое время обывательский глаз привык к этому, и все поголовно ездили на ‘гитарах’, не жалуясь ни на тесноту, ни на неудобство такого выезда.
Одною из хороших сторон такого способа передвижения была его дешевизна, хотя в то далекое время и все оплачивалось сравнительно дешевою ценой.
В ту минуту, когда ‘гитара’ остановилась перед домом, из отворенного окна второго этажа поспешно и тревожно выглянула на улицу красивая головка молодой девушки с бледным, взволнованным личиком и тревожным взглядом глубоких черных глаз. Она вся высунулась из амбразуры окна, вызвав этим строгий оклик пожилой, но еще очень красивой дамы, сидевшей на диване и державшей в руках книгу, в которую она, однако, не заглядывала. Видно было, что эта книга служила ей только средством отвлечь от себя тревожное внимание молодой девушки и в то же время самой зорко проследить за ней.
— Софи!.. Это неприлично! — тихо, но внушительно произнесла дама, увидав порывистый жест дочери. — Кто приехал, тот войдет! Что за нетерпение!..
Молодая девушка ничего не ответила, но сдаться на окрик матери, очевидно, не хотела и, услыхав в передней стук порывисто отворившейся двери, смело и решительно двинулась навстречу новоприбывшему.
— Вы? Наконец-то! — громко произнесла она, крепко пожимая руку вошедшего в комнату офицера и на минуту удерживая ее в своих руках. — Сколько дней вас не было!.. Я вся измучилась от тревоги!..
— Софи! — еще громче и настоятельнее повторился окрик строгой матери.
Офицер, нетерпеливо высвободив свою руку из рук молодой девушки, направился в сторону ее матери.
— Здравствуйте, князь! — сказала та спокойным и ровным голоском, в то время как ее взгляд все глубже и пристальнее впивался в красивое лицо молодого гвардейца.
А он в этот момент заговорил, обращаясь к матери молодой девушки:
— Простите, Елена Августовна, за долгое отсутствие!.. Я был не так здоров… Притом же занятия по службе… приготовления к выступлению в лагере…
— Да, но все-таки мне казалось, что вы могли и должны были приехать! — спокойно, но твердо произнесла та, которую офицер назвал Еленой Августовной и которая была не кто иная, как вдова известного в свое время генерала Лешерна.
Этот генерал покрыл свое имя вечной боевой славой, взорвавшись в осажденной крепости вместе с находившимся с ним гарнизоном, и в воздаяние за этот подвиг оставшиеся после него вдова и дочь получали солидную пенсию. Кроме этого дочь получила воспитание в одном из первых институтов столицы, из которого была выпущена с первой золотой медалью за три года до начала нашего рассказа.
Молодая девушка еще в институте обращала на себя всеобщее внимание своей исключительной красотой и после выпуска была окружена толпой ухаживателей и поклонников, однако ко всем им она долгое время была совершенно равнодушна, так что даже заставила всех представителей ‘большого света’ уверовать в то, что для оживления этого роскошного мрамора еще не находился Пигмалион. А между тем этот Пигмалион нашелся в лице исключительно красивого молодого офицера Преображенского полка, князя Несвицкого, который и сам с первого же взгляда без ума влюбился в прелестную Галатею.
Князь Несвицкий в свою очередь был хорош собой, и, находясь рядом, он и дочь генерала Лешерна составляли такую идеальную, такую пленительную пару, что, когда они танцевали вместе на балах или появлялись рядом на гуляньях или в кавалькадах, то им только что не аплодировали.
В самом деле, трудно было представить себе что-нибудь очаровательнее этой юной парочки с оживленными, правильными, как на древних камеях, лицами, с полными грации движениями и с тем задором светлого, молодого веселья, которое может дать только полное сознание возможного и легко достижимого счастья.
С первого момента появления князя в доме генеральши Лешерн стоустая молва уже произвела его в почетное звание жениха молодой красавицы Софьи Карловны, и эта свадьба признавалась бесповоротно решенным вопросом.
В осуществление своей заповедной мечты верила и молодая красавица-невеста, в эту свадьбу свято верила и мать невесты, и только сам жених, хотя и страстно влюбленный, как-то сдержанно молчал, откладывая решение этого вопроса до времени своего отпуска в Москву, к отцу и матери, без согласия которых он, по его словам, не мог ни на что решиться.
Так прошел весь зимний сезон и наступил Великий пост. Вдруг в один фатальный для молодой Софьи Лешерн день из Царской Славянки, где тогда был расквартирован Преображенский полк, было получено известие о том, что князь Несвицкий, любивший сам выезжать верховых лошадей, был выброшен из седла и серьезно разбился.
Весь Петербург всполошился при этом известии. Князь Несвицкий и по красоте, и по своему безукоризненному аристократизму справедливо считался одним из самых блестящих кавалеров и по нем втайне вздыхало не одно великосветское женское сердечко.
В Царскую Славянку ежедневно посылали узнавать о здоровье интересного больного, кроме того князю, как хорошенькой женщине, посылали целые транспорты конфет, цветов и всевозможных прихотливых приношений.
Легко можно представить себе, как среди всего этого мучительно горевала и волновалась молодая Лешерн.
Самостоятельно посылать к Несвицкому она не могла и не смела, что же касается до Елены Августовны, то та в своей немецкой методической неподвижности находила всякое волнение и всякую тревогу отступлением от приличий и не позволяла своей дочери открыто волноваться, как она не позволила бы ей открыто броситься на шею даже официально объявленному жениху.
Все, что молодые люди могли достигнуть, была аккуратная, но тщательно скрываемая переписка, однако и при всей горячности выражаемых чувств она не могла удовлетворить влюбленных.
Несвицкий мечтал о возможности хоть мельком взглянуть на свою обожаемую невесту, писал, что готов рискнуть и здоровьем, и самой жизнью для того, чтобы расцеловать ее ручки. В одном из своих писем он с тайной завистью сообщил Софье Карловне, что к его товарищу недавно тайком приезжала из Петербурга дорогая ему особа.
Однако вслед за этим сообщением разом прекратились всякие сношения князя с домом Лешернов. Он не писал к Софье Карловне, не присылал узнать о здоровье дорогих и близких ему лиц, а внезапно явившийся к ним его товарищ сообщил, что больной сделал безумную попытку выйти из дома и так сильно простудился, что доктора стали опасаться, как бы ему не пришлось поплатиться жизнью за свою неосторожность.
Все это было передано тревожным, взволнованным голосом, минутами даже слезы дрожали на глазах сердобольного товарища, так что молодой невесте хотелось тотчас броситься на шею повествователю, чтобы поблагодарить его за горячее участие. Весь день после его визита она ходила встревоженная и как смерть бледная, ничего не ела за столом, всю ночь не могла сомкнуть глаза и, встав наутро, прямо объявила матери, что поедет сама лично проведать жениха.
Генеральша пришла в ужас от такого сообщения и не только наотрез запретила дочери даже думать о подобном бездумном поступке, но даже пригрозила ей чуть не своим проклятием, если она осмелится так резко пойти против основных приличий и условий света.
Молодая девушка терпеливо выслушала все наставления и угрозы матери, но, несмотря ни на что, на следующий же день утром была уже в Царской Славянке, а там на коленях пред ней ее горячо благодарил за смелый и преданный поступок обезумевший от счастья жених.
Все, рассказанное его товарищем, оказалось не только преувеличенным сообщением, но прямо-таки выдумкой, специально пущенной в ход с целью навести молодую девушку на мысль проведать больного.
— Приедет сестрой милосердия, а уедет… женой! — цинично смеялся услужливый рассказчик-товарищ, с мнимо умирающим Несвицким, придумывая всю эту гибельную ложь.
Нравы высшего круга в то время не отличались особой строгостью, и в лагерях, и на зимних стоянках гвардейских полков не редкостью были посещения великосветских красавиц.
Весть о прибытии в Царскую Славянку легендарной петербургской красавицы Лешерн с легкомысленной быстротой разнеслась по всему полку. Несвицкому завидовали, и только один из его товарищей, бесконечно толстый и бесконечно добродушный капитан Борегар укоризненно покачал своей крупной, слегка полысевшей головой и медленно произнес в виде нотации:
— Ну, барышня-то зачем? Мало ли соломенных и иных вдов на нашу долю судьба посылает?
— Господа, Борегар-то зафилософствовался! — с презрительной гримасой откликнулся смуглый красавец князь Ч., впоследствии составивший себе громкую известность в административном мире. — Какая разница, девушка ли навестит нашего брата — скучающего холостяка, или шалая бабенка? Лишь бы молода да красива была, а больше ничего не спрашивается.
— Нет, не вздор я говорю! — горячо запротестовал Борегар. — И глуп ты, если не понимаешь разницы между этими посещениями. И для гостьи, и для самого хозяина тут целый мир расстояний!
— Ну, какой? Скажи, какой?
— А такой, что, проводив вдовушку, я только лишний веселый часок в свой дневник запишу, если я имею несчастие вести дневник, и не стану от этого ни лучше, ни хуже, ни глупее, ни умнее!..
— А коли барышню встретишь и проводишь? — рассмеялся князь Ч.
— А барышню проводивши, я либо подлецом, либо дураком останусь! Если не женюсь — подлец буду, а если окрутят меня — в дураках останусь! Так-то, други мои милые! — закончил свою короткую, но содержательную речь толстяк и громко крикнул: — А теперь у кого есть дукаты, тот закладывай банк, и ‘любишь — не любишь’!..
— И опять ты дотла проиграешься, Борегар?
— Что ж, коли мне так на роду написано! — махнул тот рукой и потянулся за появившимися на столе запечатанными картами.
А в это же время в прихотливо убранной крестьянской избе, в которой помещался Несвицкий и которую он называл своей штаб-квартирой, шла горячая, полная молодых восторгов беседа между влюбленным хозяином и его красавицей-гостьей. Долгий промежуток времени, протекший между настоящим днем и последним их свиданием, придал их встрече особо горячий, восторженный характер.
Софья Карловна с нежной, покровительственной любовью относилась к исхудавшему и в сущности еще больному жениху, и Несвицкому без труда удалось выпросить у нее прощение за тот невинный обман, которому он был обязан ее дорогим присутствием. Князь Алексей не помнил себя от восторга и был в эту минуту не на шутку влюблен в свою пленительную гостью.
Время пролетело быстро. Сначала было решено, что Софья Карловна выпьет только чашку чая и тотчас же вернется в город, но затем, убаюканная софизмами жениха, уверявшего ее, что она в качестве его невесты имеет полное и всеми признанное право навестить его, больного, и провести с ним несколько часов, молодая девушка просидела в уютном гнездышке до позднего вечера, и, прощаясь с женихом, с горьким рыданием бросилась к нему на шею.
Сбылось пророчество молодого повесы: приехав навестить больного и войдя к нему ‘сестрой милосердия’, Лешерн выходила от него ‘женой’!
На князя Алексея неприятно подействовали ее горькие слезы.
— О чем?.. И что такое случилось? — как-то нехотя повел он плечами. — Мы повенчаны пред своею совестью, а церковный обряд… ну, на это каждый смотрит по-своему.
— Да… Но свадьбу мы теперь откладывать не будем? — робко, почти умоляющим голосом проговорила Софья Карловна.
— Разумеется, нет! Что за идея! Зачем откладывать? — ответил Несвицкий тем спокойным, ‘деревянным’ голосом, которым он так часто говорил и в котором только горячо привязавшаяся к нему невеста не могла разобрать и услышать холодное равнодушие и глубокий эгоизм.
— Когда ты думаешь выехать? — заботливо спросила она.
— Не знаю, право… как доктор позволит!.. Думаю, что скоро.
— И тогда ты тотчас же будешь говорить с мамой?
— Ну, разумеется!.. Да ведь она, вероятно, сегодня же все от тебя узнает?
— Да, я переговорю с ней, но мой разговор сильно взволнует и огорчит ее!.. Ты знаешь, как она строго смотрит на жизнь.
— Ну, я, не во гневе тебе будь сказано, называю это не строгостью, а прямо глупостью!..
— Алексей!.. Как тебе не стыдно?
— Ну, извини, извини, не буду! Вообще с тобой мы, наверное, весь долгий век проживем мирно, а с твоей матушкой я на такой мир и согласие не рассчитываю!.. Очень уж мы с ней разные люди.
— Мама — святая! — кротко заметила Софья Карловна, поднимая к небу взор своих красивых, глубоких глаз.
— Ну, ей и книги в руки! — холодно улыбнулся Несвицкий. — Ты, ради Бога, о всех ее иеремиадах не тревожься, ни о чем не грусти и жди меня терпеливо. Я вернусь при первой возможности и явлюсь навестить уже не невесту, а ‘женку’ свою дорогую! — сказал он, покрывая горячими и несколько бесцеремонными поцелуями и руки, и лицо, и шею невесты.
Она, слегка краснея, вырвалась из его горячих объятий, но ей, неопытной и легковерной, не удалось подслушать и разобрать в них тот оттенок смелого цинизма, который никогда не мог бы уложиться в чистом и преданном сердце рядом с культом истинной и святой любви.
Вернувшись домой, Софья Карловна выдержала бурную сцену с матерью и, не отвечая на ее упреки и укоры, передала ей, что дала слово Несвицкому и что первый его выезд после болезни будет к ним, чтобы лично испросить ее согласие на брак.
Елену Августовну это отчасти успокоило, но не утешило. В коротких и сдержанных словах дочери она подслушала и поняла многое, и на ее чистую и гордую душу тяжелым гнетом легли те условия, при которых складывалась свадьба ее дочери. Она не упрекала дочери, не вызывала ее на обидную откровенность, но как будто отошла от нее и, отпуская ее вечером спать, холоднее обыкновенного простилась с нею. Затем молилась она в этот вечер горячее обыкновенного, призывая благословение Божие на дорогую, сиротливую головку и на тревожно разбитую молодую жизнь.
Несвицкий приехал спустя неделю, и Елена Августовна, спокойно выслушав его предложение, холодно выразила свое согласие, сказав, что это дело, очевидно решенное без нее, ее санкции и не подлежит.
— Если этот брак составит счастье моей дочери, я всю свою жизнь буду благословлять его! — сказала она. — Если же она будет несчастлива и ей суждены семейное горе и несчастье, то ничье предварительное благословение не спасет ее от этого.
С тех пор Несвицкий стал ездить уже женихом, но официальной помолвки еще не было, и никого из близких не оповещали о предстоящем браке.
Князь Алексей мотивировал это тем, что, еще не получив согласия своих родителей, он не считает себя в праве официально выступить в роли жениха. Но вместе с тем он явно охладел к той, которою еще так недавно страстно увлекался.
Старая генеральша ничего не возражала против объяснения князя и, по-видимому, удовольствовалась им, что касается самой невесты, то она, всегда сдержанная и молчаливая, даже самому своему жениху не давала почувствовать, что замечает происшедшую в нем перемену. А эта перемена была неприятная, заметная, ощутительная, и Софья Карловна начинала быстро разочаровываться и в любимом человеке, и в возможности долгого и прочного счастья с ним.
Ее все глубже и глубже охватывало позднее раскаяние, она горько проклинала и свою доверчивость, и безумный пыл охватившей ее страсти. Но возврата уже не было!.. Жизнь едва начиналась, а приходилось уже с пытливым горем заглядывать в ее продолжение.
И вот теперь, когда князь своей несколько ленивой походкой входил в дом Лешерн после нескольких дней отсутствия, невеста встретила его с чувством невольного недоумения. Не быть у них несколько дней сряду, ничем не объяснив своего отсутствия, она считала почти оскорбительным и не только ничего не возразила на довольно резкое замечание матери, но поддержала ее своим восклицанием:
— Вы? Наконец-то!
Несвицкий ответил ей холодным взглядом и заметил чуть не враждебным тоном.
— Семейные отношения? — медленно протянула старая генеральша, отрывая взор от своей книги и почти с любопытством останавливая свой взгляд на лице будущего зятя. — Мне казалось, что все ваши ‘семейные отношения’ сосредоточены здесь?
— Подле вас? — насмешливо переспросил князь Алексей.
— Нет, не подле меня, а подле вашей невесты!
— Невеста — будущее родство, и оно не исключает обязанностей, налагаемых родством настоящим, скрепленным целой жизнью!
— То есть? — прищурила глаза генеральша.
— Вы понимаете, что я говорю о своих стариках, об отце и в особенности о матери, которая всю свою жизнь положила в заботу обо мне.
— Об этом надо было думать раньше! — с убийственно холодным спокойствием заметила генеральша. — Теперь уже поздно! Теперь две матери станут на стороже интересов и будущности горячо любимых детей, и я не знаю, на чьей стороне останется перевес!.. Что вы на меня с таким удивлением смотрите? Вам непонятны мои слова? А между тем чего бы, казалось, проще!.. Вам нужно решающее слово вашей матери на то, чтобы губить или не губить мою дочь? О моем решающем слове вы не подумали… а между тем оно произнесено, произнесено твердо, непоколебимо!.. Если бы можно было вернуть прошлое и исправить непоправимую ошибку моей несчастной дочери, то мой личный выбор никогда не остановился бы на вас, и вы, князь, никогда не были бы мужем моей дочери!.. Но еще раз: об этом поздно говорить, и так же твердо и бесповоротно, как я тогда отказала бы вам в руке моей дочери, я говорю вам теперь, в настоящую минуту, что этот брак совершится, совершится во имя совести и чести, во имя лучезарной славы, окружающей имя моего незабвенного мужа, во имя Божьей милости и царской правды!.. Медлить со свадьбой нечего. У нас все готово, а о ваших приготовлениях мы вас не спрашиваем!.. Скромное приданое моей дочери все налицо, ее крошечный капитал лежит в банке, ту скромную обстановку, среди которой мы с ней жили, я всю могу уступить и передать вам. Я уйду отсюда, не взяв с собой ничего. Даже ризы с тех икон, которыми меня и мужа благословляли к венцу, я сниму и здесь оставлю!.. Они имеют свою материальную ценность, а вы, князь, по-моему, никакой другой ценности не понимаете и не сознаете! Я кончила! — сказала она, вставая, и гордым властным шагом направилась к двери. — Переговорите со своей невестой относительно срока, назначаемого вами для вашей свадьбы… О посаженном отце и шаферах для моей дочери не заботьтесь… Я их сама изберу…
Последние слова генеральша произнесла уже на пороге комнаты, вышла, не обернувшись, и властно пошла вперед, как бы рассекая сгустившиеся в окружавшем ее воздухе грозовые тучи.
Звуки ее шагов давно затихли в смежном зале, а князь Несвицкий и его невеста все еще стояли друг против друга, как бы загипнотизированные силой только что произнесенных перед ними властных слов.
Несвицкий заговорил первый.
— Что же это такое? — произнес он медленно и осторожно, как бы боясь разбудить или потревожить кого-то среди наступившего молчания. — Что это?.. Скажите мне! Провокация? Шантаж?!..
— Ни на то, ни на другое мы с матерью не способны! — гордо подняв свою красивую, характерную головку, ответила Софья Карловна.
— Ах, Боже мой! Я о вас и не говорю… я знаю, что вы ни на что подобное не способны!
— А моя мать еще безупречнее меня! — гордо ответила она. — Вы — первый и единственный в мире человек, способный усомниться в этом!..
— Я, как вам известно, тоже никогда не высказывал по ее адресу ни малейшего сомнения, но все, что сейчас здесь произошло… Согласитесь, что в этом трудно разобраться.
— А что именно ‘произошло’, князь? Оскорбленная и убитая горем мать вступилась за поруганную честь своей дочери? Неужели у вас там, в вашей хваленой Москве и в вашем московском ‘большом свете’, это считается таким необычайным явлением?
— Гм… Но я, в таком случае, тоже имел бы право сказать, что об этом надо было раньше думать.
— О чем именно? — дрогнувшим голосом переспросила Софья Карловна. — О том, что у меня нет стыда, а у вас нет чести? Моя мать виновата тем, что верила в нас обоих, и за такую веру нам с вами меньше, чем кому бы то ни было, следует претендовать на нее!
— Вы тоже ударяетесь в фразы и в трагедию, а между тем нам с вами не до спектаклей!— сердито произнес Несвицкий. — Мне лично необходимо строго и здраво обсудить сложившееся положение. Жениться теперь, сейчас, не повидавшись с отцом и в особенности с матерью и не заручившись их согласием и благословением, мне положительно невозможно! Это значило бы и себя, и вас обречь чуть ли не на голодную смерть! У меня своего лично нет положительно ничего. Ни на какое постороннее наследство я рассчитывать не могу. У меня есть меньшие братья и сестры, которых впереди ждет большое состояние, но мы, старшие, в этом грядущем благосостоянии не участники!
— Да… Я об этом слышала стороной, — с холодной улыбкой заметила Софья Карловна. — Меньшие дети вашей строгой и безукоризненной матери являются прямыми наследниками ее богатого родственника, всю жизнь прожившего в вашем доме и всего себя отдавшего на служение интересам ее и ее старого мужа… Ведь ваш отец что-то лет на двадцать или на тридцать старше вашей матери?
— Да… Но я не знаю, что вы хотите сказать этим?..
— Зато я сама хорошо знаю это! — спокойным голосом произнесла Лешерн.
— Но я в праве требовать, чтобы вы объяснились…
— Нет, князь! После сегодняшнего ‘объяснения’ вы не вправе ничего требовать! — покачала она своей характерной головкой. И знаете, что я скажу вам? — продолжала она, пристально вглядываясь в его растерянное лицо. — Если бы подле меня не было святой, безупречной матери и я не носила славного имени моего отца, я наотрез отказалась бы выйти за вас замуж!
— Вы? Вы отказали бы мне? — переспросил Несвицкий, видимо не веря своим ушам.
— Да, наотрез отказала бы!.. Уважать вас я давно перестала, это чувство мало-помалу отходило от моего сердца, как бы гасло во мне!.. Но за ним оставалась любовь, та святая, беспредельная любовь, которая заставила меня доверчиво прийти к вам в минуту вашей невзгоды и которая… подвигла меня… простить вам мое поруганное доверие, мою разбитую и в грязь втоптанную веру. Теперь и эта любовь угасла, и я уже не счастливой невестой, навеки связанной с любимым человеком, пойду с вами к святому алтарю, а к одной цели прикованным каторжником выступлю рядом с вами в долгий, безрадостный жизненный путь!.. Вы слушаете меня с выражением глубокого удивления на своем картинно-красивом лице?.. Вам вряд ли понятны вся безотрадная горечь моих слов, весь ужас моего позднего сознания!.. Но еще раз: теперь рассуждать уже поздно!.. Готовьтесь к свадьбе, князь!.. Я, как и моя мать, ни ждать, ни откладывать не стану!..
Софья Карловна в свою очередь вышла из комнаты, не подав руки жениху, не обернувшись в ту сторону, где он остался, весь погруженный в состояние глубокого, бесповоротного удивления, весь охваченный тревожным, безотчетным страхом.

III

БРАТ КАЗНЕННОГО ДЕКАБРИСТА

Вернувшись домой от Лешернов, князь Несвицкий весь отдался тревожной и, надо сознаться, несколько трусливой думе. Сам робкий и нерешительный, он с благоговейным страхом сторонился от всего, что носило характер непреклонной воли, а именно с такой волей столкнула его судьба в лице будущей жены и будущей тещи.
Безрассудно увлекшись в своих отношениях к красавице Софье Карловне Лешерн, Несвицкий на первых порах почти с преступным легкомыслием отнесся к тем обязанностям, которые он так опрометчиво принял на себя, воспользовавшись неопытностью и страстной любовью молодой красавицы. Ему казалось, что все это само собой ‘обойдется’ и что ему, как и многим из его друзей и товарищей, не придется ценой целой жизни расплачиваться за одну минуту горячего увлечения.
— Если бы на всех непременно жениться, так тут и всего состояния турецкого султана не хватит! — смеялся и подшучивал он наедине сам с собою, обманутый тем упорным и успокоительным молчанием, которое воцарилось в первые дни, последовавшие за объяснением с будущей близкой родней.
Три дня подряд Несвицкий не заглядывал в дом Лешернов, не посылал даже осведомиться об их здоровье, то же самое проявляли и Лешерн по отношению к нему, с их стороны тоже хранилось мертвое и, как ему казалось, робкое молчание.
Это значительно успокоило князя.
‘Погорячилась старуха, да и на попятный! — весело рассуждал он, тщательно расчесывая свои выхоленные густые усы, которыми он особенно гордился и щеголял. — Поразмыслила хорошенько, горячка спала, и образумилась!.. Ну что за радость дочь родную подводить под такое существование, какое поневоле создалось бы при том насильственном браке, которым она угрожала мне?.. Ведь не младенец же я в самом деле, которого можно под венец поставить, как ставят в угол за то, что нашалил и с огнем поиграл! Кабы всякое лыко ставить в строку, так на один наш полк ни церквей, ни священников бы в Петербурге не хватило!’
Под наитием всех этих веселых мыслей князь, по прошествии еще недели полного молчания, отправился в офицерское собрание своего полка и нашел там уже многочисленное общество. Все о чем-то оживленно рассуждали, но при его появлении все как будто осторожно затихли.
Несвицкий заметил это, но серьезного впечатления это не произвело на него. Он привык к тому, что его товарищи по службе подчас, как старые бабы, были готовы перемывать косточки отсутствующих.
— ‘О чем шумите вы, народные витии?’ — с широким жестом продекламировал он, бросая на стол фуражку. — Давайте прежде всего завтракать, а там поведайте мне все, что сами успели узнать и проведать!..
— Да что тут проведывать? — озабоченным тоном проговорил толстый Борегар. — Из Зимнего дворца идут невеселые вести!.. Маленький наследник занемог, и довольно опасно!..
— Наследник? Да? — повторил Несвицкий, видимо, не особенно удрученный сообщенным ему известием. — Что же с ним случилось? Он, кажется, вообще — здоровый мальчик?
— Во-первых, он тебе, дураку, не ‘мальчик’, — сердито оборвал его Борегар, услышавший в словах князя то выражение глубокого равнодушия, каким они были продиктованы. — А случилось с ним то, что может случиться только в одной нашей несуразной России!.. Простудили наследника престола! Понимаешь ли ты, про-сту-ди-ли!.. Присмотреть некому было!.. Мало их там, сердечных, во дворце-то понатыкано! То есть взял бы толстейшую палку да всех их там подряд — и дядек, и нянек, и мамок — как Сидоровых коз вздул бы!
— Тебе, Борегар, все бы лишь бить да лупить! — рассмеялся Несвицкий.
— А тебе, конфетка чертова, все реверансы делать бы! — огрызнулся толстяк и вслед за тем уже заметно смягченным тоном прибавил: — А впрочем у тебя теперь сердце жениховское, расплывчатое.
При этих словах взоры всех присутствующих обратились на Несвицкого. Видно было, что затрагивался всех равно интересовавший вопрос.
Озадаченный Несвицкий молчал с минуту. Молчали и все присутствующие.
— Что такое? — растерянно спросил князь, первый прерывая молчание. — О каком женихе идет речь?
— О каком же, как не о тебе? Ведь ты жениться-то собрался?
— Откуда эта новость? — закуривая, спросил Несвицкий недовольным тоном.
— Все говорят! — спокойно и не смущаясь его неудовольствием ответил Борегар.
— Это — не ответ! Кто именно ‘все’? От кого ты слышал? Кто тебе лично сказал?
— Мне никто не говорил, а говорили при мне!
— Кто именно?
— Да что ты пристал, как смола? Такой человек говорил, которому я не могу не поверить!
— А именно?
— Полковой командир, вот кто!.. Что, доволен теперь?.. Скажешь, и он соврал. И что за скрытность такая, не понимаю!.. По секрету ведь все равно не женишься!
Но Несвицкий уже не слушал Борегара. Известие, что о его свадьбе говорил полковой командир, произвело на него ошеломляющее действие.
— Скажи, пожалуйста, толком, что такое? Я ровно ничего не понимаю! — обратился он к Борегару.
— Да ведь он тебе и так толком говорит! Что ты, в самом деле, пристал к нему? — вмешался в разговор капитан Мурашов, за особое отличие по службе незадолго перед тем переведенный из армии и лично протежируемый великим князем Михаилом Павловичем. — И я тоже слышал о твоей женитьбе от барона Остен-Сакена!
— От какого Остен-Сакена? — все более растерянным голосом спросил Несвицкий.
— От адъютанта великого князя! Уж этот тоже напрасно говорить не станет, не такой он человек!
— И невесту мою называли? — осведомился Несвицкий, поднимаясь с места и растерянно, машинально переходя на противоположную сторону комнаты.
— Ну, еще бы! Да ее и называть-то нечего было!.. Кто не знает твоего романа с красавицей Лешерн?
— И романа никакого нет, и путаться в мои дела никто не имеет права!
— Никто в них и не путается! — сердито откликнулся Мурашов. — Говорят то, что есть. И эти разговоры ты сам вызвал!.. А впрочем, и то сказать: давайте говорить о чем-нибудь другом, господа! — обратился к товарищам Мурашов с той прямотой и искренностью, от которых он еще не успел отвыкнуть в своем новом гвардейском мундире.
Все откликнулись на это приглашение, и беседа полилась веселая, оживленная, как это обыкновенно бывает, когда соберется холостая молодежь. Только Несвицкий сидел растерянный, сконфуженный и почти не вмешивался в разговор.
Было неосторожно произнесено одно общеизвестное женское имя, и раздавшиеся вслед за этим смелые шутки покоробили даже самых бесцеремонных.
Что касается Мурашова, то он положительно сидел, как на иголках. Он к такому обращению с женскими именами не привык, в особенности с такими, как то, которое произносилось.
Несвицкий тоже молчал, хотя его молчание имело совершенно иной источник.
Молоденький поручик, граф Тандрен, понял молчание Несвицкого по-своему.
— Вот и видно кандидата в мужья! — рассмеялся он. — Мы все мелем, что на ум взбредет, а князь, как будущий супруг, и осуждает нас, и к нашей беседе пристать не хочет, понимая наперед, каково будет со временем подобные разговоры слушать!
— Меня такая забота коснуться не может! — гордо и заносчиво откликнулся Несвицкий. — Про мою жену никто никогда так говорить не посмеет!
— Жена Цезаря! — сквозь зубы произнес до тех пор молчавший капитан Ржевский, смуглый, как цыган, и, как сын степей, порывистый и заносчивый.
Несвицкий взглянул в его сторону. Миролюбивый Борегар уже испугался, как бы между товарищами не завязался спор.
— Наконец-то, — весело подмигнул он, — сознался наш князь в своих матримониальных вожделениях! Наконец-то в нем будущий муж заговорил! Да ты успокойся! — обратился он к Несвицкому. — Твою будущую жену мы все хорошо знаем и все глубоко уважаем. Ее имени никто никогда не произнесет иначе, как с бережным уважением.
Несвицкий неловко улыбнулся и, взявшись за фуражку, стал рассеянно натягивать перчатки.
— Куда же это ты? — окликнул его Борегар. — Пришел завтракать, а сам удираешь, и рюмки водки не пропустив!.. Это, брат, не порядки!
— Я еще, может быть, вернусь! — откликнулся Несвицкий. — Я вспомнил, что не отправил нужного письма в Москву, а после обеда будет уже поздно. Я не прощаюсь с вами, господа! — сказал он, направляясь к двери и осторожным жестом вызывая за собой Борегара.
Тот не без удивления кивнул ему головой в знак согласия.
— Что с ним, господа? — раздался вопрос одного из офицеров. — Тут что-то неладно!
— Да, его собственная свадьба как будто для него самого сюрпризом явилась! — заговорило разом несколько голосов, причем молоденький и хорошенький Тандрен фальцетом запел только что вывезенные из Парижа куплеты: ‘Cette affaire-e-e n’est pas eiaire-e-e’ (‘Тут дело нечисто’).
— Певунья-пташка! — весело рассмеялся вернувшийся Борегар, подмигивая на молоденького поручика. — Я тоже в твои годы и в твоем чине все распевал!..
— И, наверное, фальшиво? — смеясь, осведомился Тандрен.
— А ты потише, фендрик! — погрозил ему пальцем Борегар и, махнув рукой, добродушно произнес: — А доподлинно, господа, какое нам дело до женитьбы Несвицко-го, и, раз он не хочет говорить нам о ней, какое мы имеем право расспрашивать об этом?.. Для меня, ей Богу, этот вопрос является более нежели второстепенным. Вот болезнь маленького наследника — другое дело!.. Уж натерпелась Россия благодаря неточно выясненному вопросу о престолонаследии.
— Да какое же теперь-то может быть осложнение? — пожал плечами один из офицеров. — И сам государь еще, Бог даст, два века проживет, и сыновей у него несколько.
— Ну, я не могу так спокойно говорить о возможности смерти маленького наследника! — с глубоким чувством произнес Борегар. — Это такой чудный ребенок!
— А, в сущности, ведь его личное право на престол может встретить серьезное препятствие, — заботливо заговорил до тех пор упорно молчавший штатский, необычайного роста, с лицом бледным, как у мертвеца.
— Ба, ба, ба! Пестель! Ты откуда взялся? — живо спросил Четвертинский. — Как только заводится речь относительно какого-нибудь политического обстоятельства, ты непременно тут как тут!..
— Это у него наследственное! — опрометчиво заметил Тандрен, но тотчас же спохватился, внутренне пожалев о своем неуместном намека
Бледный господин, по адресу которого сделано было только что высказанное замечание, был родной брат казненного декабриста Пестеля, и среди людей, близко знавших его, упорно держался слух, что его поразительная, мертвенная бледность имеет свое историческое значение. Утверждали, будто в роковой день казни декабристов он был вдали в числе лиц, присутствовавших на площади, что он видел, как его брат взошел на эшафот, и как дрогнул и моментально вытянулся его труп под двойным капюшоном рокового савана. Говорили, что в эту страшную минуту он смертельно побледнел, и что затем эта мертвая бледность уже никогда не покидала его.
— В чем же вы видите возможность спора при воцарении настоящего наследника престола? — с любопытством спросил Мурашов, видимо, не посвященный в вопрос о том, с кем именно он имеет дело.
Пестель холодно и пристально взглянул на него.
— В том, что наследник родился в то время, когда его отец был великим князем и когда о его правах на русский престол даже не было и речи, тогда как его брат Константин Николаевич родился уже сыном коронованного императора.
— Ну, это — натяжка! — махнул рукой Мурашов, — и натяжка неблагонамеренная…
— Я не исповедываю этой особенной благонамеренности! — задорно возразил Пестель. — Я не имею на это ни причин, ни поводов!
— А я не имею не только причин и поводов, но и права слушать ваши речи! — громко произнес Мурашов и стал торопливо пристегивать оружие, очевидно, собираясь уйти.
Пестель смерил его холодным взглядом.
— Куда ты, Мурашов? — засуетился добряк Борегар. — Какие вы, право, странные, господа!.. Никак не можете выдержать никакой беседы, чтобы вконец не перессориться!
— Если господин офицер считает меня неправым, я к его услугам! — задорно сказал Пестель, доставая из кармана свою визитную карточку.
Борегар на лету схватил его за руку и воскликнул:
— Этого еще недоставало! Что за день такой выдался, что без спора слово никто сказать не может?
Мурашов, не слушая его, вышел порывистым и нервным шагом, крепко захлопнув за собою дверь.
— Ну, люди!.. Ну, чадушки! — покачал ему вслед своей крупной головой Борегар. — И какая муха их всех сегодня укусила?
— Кто этот армейский офицер? — своим спокойным и невозмутимым голосом спросил Пестель.
— Почему ты так определенно говоришь ‘армейский’? — спросил Тандрен. — Ведь на нем мундир нашего полка!
— Потому что настоящий гвардеец никогда в такой задор не полезет и не станет сам себя оскорблять, исповедуя синтаксис третьего отделения!
— Но он, быть может, и действительно так любит царскую фамилию, что оскорбляется всем, что носит характер осуждения по ее адресу. Ой, Пестель… Пожалей ты себя! — тоном дружеского совета предупредил его Борегар.
— Во-первых, здесь, среди вас всех, я в полной безопасности, а во-вторых, что я сказал сейчас при этом рыцаре печального образа, то повторю всегда и пред всеми!..
— Да что такое с маленьким наследником? — спросил Тандрен, скорее чувствуя, нежели умом сознавая, что завязавшемуся разговору необходимо дать другой оборот.
— Говорят тебе, что простудили! Повели гулять по набережной, когда лед только что прошел!.. А кто не знает, что такое наш петербургский ледоход?
— Да вот те, кто повел гулять ребенка, вероятно, не знают! — серьезно заметил из-за угла чей-то голос. — Государь, говорят, в полном отчаянии, а наш добряк великий князь Михаил Павлович все ночи не спит и из дворца не выходит. Ведь он обожает детей государя.
— В особенности мальчиков!.. Девочек у него своих много…
— А императрица что?.. Верно тоже очень огорчена болезнью сына?
— Ну еще бы! Она тоже к горю не привыкла, ее очень балует судьба! Она сама это не раз замечала. Мне Чернышев рассказывал очень интересный и забавный случай, который на суеверного человека не может не произвести впечатления. Было это прошлым летом в Царском Селе. Чернышев в этот день был дежурным и тотчас после обеда последовал за государем в парк, куда еще раньше в тюльбири уехала императрица. Ведь она пешком никогда не ходит. В парке она вышла и присоединилась ко всей остальной компании, которая ожидала ее. Государь, видя ее веселой, довольным тоном заметил, что ему приятно видеть, как хорошо действует на нее воздух, и предложил по возвращении во дворец пить чай под открытым небом в большом цветнике, перед окнами кабинета императрицы. Государыня, смеясь, заметила ему, что на этот раз он не совсем угадал ее желание и что ей, напротив, очень хочется играть в карты, но она не хочет никого неволить и ей для полноты ее удовольствия несравненно приятнее было бы, если бы внезапно пошел сильный дождь и разразилась гроза. ‘Я только боюсь высказать свое желание! — с улыбкой прибавила она, — потому что я так счастлива, что мне стоит только серьезно пожелать чего-нибудь, как это моментально исполнится!’ Государь, бросив взгляд на ярко-синее небо, на котором не было ни одного облачка, с улыбкой предложил императрице испытать свое счастье и среди этого ясного, залитого солнцем вечера пожелать бури и грозы. А никто не вознегодует на меня за такую фантазию?’ — шутя осведомилась императрица. Государь поручался ей за всех, и тогда она громко высказала желание, чтобы гроза загнала всех по домам, и, таким образом, ей нашлись бы добровольные и усердные партнеры. И что же вы думаете? Не успела государыня договорить свое оригинальное желание, как откуда ни возьмись громадная туча, которая заволокла все небо. Поднялся порывистый ветер, зашумела буря и хлынул такой дождь, что все едва успели кто доехать, а кто просто добежать до дворца. Не прошло и десяти минут, как императрица, от души смеясь, уже усаживалась за ломберный стол и под шум падавшего проливного дождя принялась за свой любимый преферанс.
— Да, это — настоящее счастье! — повел плечами Черневинский. — И я, откровенно сказать, за такое полное счастье будущей супруги нашего Несвицкого не поручусь!
— Ты опять за него принялся? — откликнулся Ржевский. — Я первый ни одного слова не произнес ни за него, ни против него!.. Но если меня по совести спросят, то большой симпатии я к нему не чувствую.
— Да и никто, я думаю, не чувствует! Это Борегар так только, для оригинальности! — заметил Тандрен.
— Фендрик, тебе сказано: берегись! — погрозил ему толстяк.
— Скажите мне, пожалуйста, кто этот защитник царского могущества? — с холодной улыбкой произнес бледный Пестель, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Армейский офицер, как ты давеча очень удачно догадался, недавно переведенный к нам в полк за какое-то боевое отличие.
— Боевое, а не иное? — презрительно откликнулся Пестель. — У нас ведь нынче отличия разные пошли! И доносы тоже отличием считаются!
— Нет, Мурашов на доносы не способен, — горячо вступился за того Борегар. — Это удивительно честный человек!..
— И честь тоже своя пошла, особливая, — не унимался Пестель. — Вон ведь и в третьем отделении люди себя, пожалуй, честными считают, а я под страхом строгого возмездия никому из них руки не подам!
— Ну, это — другое дело!.. На то это и третье отделение! — тоном искреннего убеждения произнес молоденький Тандрен.
Пестель молча крепко пожал ему руку.
— Ты что это?.. За мое пренебрежение к синему мундиру меня благодаришь? — спросил тот. — Это, брат, у нас фамильное. Тетушка у меня есть, старушка, бедная, как Иов многострадальный, она с голода умерла бы, если бы не отец, но знамя свое дворянское держит так высоко, что поневоле спасуешь и низко-низко наклонишь голову, когда она мимо пройдет!.. С ней такой случай недавно случился. Отец с матерью вдумчиво промолчали на него, а мы, молодежь, прямо-таки зааплодировали ей, когда она после этого к нам приехала. Нет, вы представьте только себе! Есть тут у нас, в Петербурге, некто С, жандармский офицер… Что он за человек — я не знаю, но из-за его мундира не особенно глубоко уважаю его. Встретилась тетушка с этим офицером в доме одной своей хорошей знакомой, Анны Романовны Эбергардт, и поневоле, скрепя сердце, провела несколько часов в его обществе. Присутствие ‘небесного’ мундира в доме такой уважаемой особы, как мадам Эбергардт, настолько удивило нашу старушку, что она собралась не на шутку выразить ей свое удивление по этому поводу. Вдруг на следующий день утром, в приемные часы тетушки — у нее есть свои строго определенные ‘приемные часы’, несмотря на то, что нет ни одного пиастра за душою — ей подают визитную карточку, и на ней она с ужасом читает под сенью широкой дворянской короны: имя, отчество и фамилию офицера, встреченного ею у Эбергардт, а затем следующее: ‘Штаб-офицер Санкт-Петербургской жандармской полиции’. Мало ему, сердечному, было свое имя выставить, он еще мундирчиком прихвастнул!.. Ну, тут уже тетушкиного терпения не хватило! Она приказала просить посетителя в зал и, выйдя к нему навстречу и не допуская его дальше порога зала, не подавая ему руки, спросила: ‘Позвольте узнать, что Вам угодно?..’ Тот так и опешил. ‘Я, — говорит, — имел честь быть представленным вам вчера и счел своей обязанностью лично засвидетельствовать вам свое глубокое уважение’. Тетушка смерила его взором так, как — дай ей Бог здоровья! — одна только она умеет людей мерить, и изрекла ему в ответ, да так явственно, отчетливо, что ‘любо два’, как говорит мой денщик Власов: ‘То вы мне были представлены, государь мой, это я почитаю за несчастную случайность, от которой никто из нас не гарантирован по нынешнему времени!.. Что вы к уважаемой мною Анне Романовне Эбергардт в дом попали, в этом я вижу ее великую оплошность, что же касается до визита, нанесенного вами мне, то его не понимаю, никакими проступками против правительства его не заслужила и никаких провинностей за собою не сознаю’. Штаб-офицер, как ни был озадачен таким ‘дискуром’, все-таки попробовал возразить, напомнив тетушке, что он — русский потомственный дворянин. Тетушка слегка наклонила голову в ответ не то с приветом, не то с сожалением и изрекла такого рода сентенцию: ‘Принять потомственного дворянина даже в рубище за честь себе поставлю, в жандармской же форме никому, слышите, государь мой, никому поклона не отдам и почтения не окажу!..’ Отрезала она так и поплыла от гостя как пава, отдав с порога приказ лакею ‘проводить господина жандармского штаб-офицера’.
Все внимательно слушали рассказ молодого графа, и когда он кончил, раздался взрыв восторженных аплодисментов.
Оживленно аплодировал даже Пестель со своим холодным, мертвенно-бледным лицом.
— Ой, батюшки, умру! — застонал Борегар, в порыве восторга тиская молоденького графа в своих могучих объятиях. — Что эта твоя тетушка, замужняя или вдова?
— Старая дева! — смеясь ответил Тандрен, с трудом освобождаясь из его могучих объятий.
— А она за меня замуж не пойдет? — продолжал Борегар среди громкого и веселого смеха товарищей. — Я в нее влюблен после твоего рассказа. Понимаешь ли ты, без ума влюблен!.. Никогда еще ни одна женщина так не увлекала меня даже лично, а уж о заочном увлечении и говорить нечего!.. А ведь этой твоей дивной тетушки я никогда не видел!
— Да, редкий экземпляр настоящего старого барства! — тихонько, как бы про себя проговорил Пестель.
Как раз в момент произнесения этих слов вошел красивый гвардеец в адъютантской форме. Все приветливо протянули ему руки.
— Откуда и с какими новостями? — своим голосом стентора грянул Борегар.
— От великого князя, конечно, а вестей особенно радостных нет никаких. Наследнику хуже, и ‘наш’ ходит, как в воду опущенный. Ей Богу, я не на шутку думаю, что, случись что-нибудь с маленьким наследником, наш великий князь Михаил Павлович не переживет!..
— Да разве так плохо? — раздалось несколько тревожных голосов.
— Да, неутешительно!.. Жар страшный и беспамятство полное… Не везет бедному государю! — вздохнул пришедший, который был не кто иной, как личный адъютант великого князя Михаила Павловича барон Остен-Сакен.
Пестель осторожно встал с места и вышел. Сочувствовать Пестель не мог, а в то же время он был слишком добр и справедлив для того, чтобы открыто радоваться смертельной болезни царственного ребенка, еще никогда никому не сделавшего ни малейшего зла.
— Скажи, пожалуйста, ты ничего не знаешь относительно нашего Несвицкого?— слегка прищуривая свои красивые глаза, спросил Черневинский.
Барон слегка замялся и затем уклончиво ответил:
— Я сейчас видел его!
— Где это?
— Я был у него.
— Ты? У Несвицкого? Что это тебе вздумалось? Вы, кажется, вовсе не так хорошо знакомы!
— Даже вовсе незнакомы! Я был у него по делам службы.
— Какой службы? — удивился Борегар. — С которых это пор Несвицкий к штату великого князя причислен?..
— Он вовсе не причислен и, наверное, никогда причислен не будет, а его высочество приказал мне передать Несвицкому приказ явиться к нему завтра к одиннадцати часам утра.
— Что такое? Какое-нибудь почетное поручение, что ли?
— И везет же этому Несвицкому, право! Ведь ничего в нем особенного нет, а всюду он пролезть сумел и всюду его отличат! — заметил Ржевский.
— Эк тебя разбирает-то! — рассмеялся Борегар. — Ты прежде толком расспроси барона, может быть, уж вовсе не так почетно и радостно то дело, ради которого вызывают князя Алексея?
— Я равно ничего не знаю, — уклонился от расспросов Остен-Сакен. — Что мне велено было передать, то я передал, а остальное до меня не касается!..
— Дипломат придворный… иезуитская косточка! — добродушно рассмеялся Борегар, подмигивая адъютанту. — Так мы тебе и поверили, что ты ничего не знаешь!..
— Не верьте, пожалуй! — согласился барон. — Вашей веры я не требую, а вот завтрак так потребую, ежели у вас тут сносно кормят.
— Для вашего баронского сиятельства особливо постараемся, — сошкольничал общий любимец Тандрен, который чуть ли не один из всех поручиков гвардии пользовался правом быть на ‘ты’ почти со всеми штаб-офицерами.
Был затребован самый полный прейскурант всего, что имелось в буфетах офицерского собрания, сделан строгий выбор, и менее часа спустя шла уже в полном разгаре оживленная беседа за роскошно сервированным завтраком.

IV

АУДИЕНЦИЯ

На другой день, ровно в одиннадцать часов утра, в приемную великого князя Михаила Павловича не совсем твердым шагом входил князь Несвицкий, по всей строгости установленной формы затянутый в парадный мундир с коротенькими фалдочками и ярко-красными отворотами на груди.
Великий князь еще не выходил, но в приемной уже начинал понемногу набираться народ.
На приеме у Михаила Павловича всегда бывало много посетителей. Он любил вызвать к себе для личной отдачи особых приказаний и еще более для личного распекания за замеченные упущения по службе.
Тут были и старые заслуженные генералы, и молоденькие проштрафившиеся офицерики, и два каких-то статских, особенно трусливо озиравшихся по сторонам, и два или три армейских офицера, ожидавших выхода великого князя с тем же убежденным трепетом, с каким проникнутые учением талмуда евреи ожидают пришествия своего Мессии. Тут же, то появляясь, то опять исчезая во внутренних покоях, мелькали щегольские мундиры адъютантов великого князя, державшихся с тем уверенным, слегка заносчивым равнодушием, которому завидовали все остальные.
Но вот из кабинета великого князя раздался громкий и пронзительный звонок. В ответ на него через приемный зал торопливо пробежал один из адъютантов, в то время как другой приготовился отбирать прошения.
— Ротмистр, вы видели сегодня великого князя? — спросил старый, увешанный орденами генерал, обращаясь к адъютанту.
— Видел, ваше превосходительство! — почтительно ответил последний.
— Ну, что он? Как?
Адъютант махнул рукой и произнес:
— Туча тучей! То есть в таком расположении духа я его еще никогда не видел, а при нем уж пятый год состою.
— Ну, пронеси, Господи! — улыбнулся генерал, которому, очевидно, нечего было бояться.
Зато Несвицкий, стоявший в стороне, заметно вздрогнул и, наверное, перекрестился бы, если бы это можно было сделать незаметно.
— Он скоро выйдет? — продолжал генерал.
— Вероятно, сейчас, если не будет дано особо, экстренных аудиенций! — ответил адъютант.
Не успел он выговорить эти слова, как дверь приемной торопливо отворилась и на пороге показался другой адъютант.
— Штабс-капитан Преображенского полка, князь Несвицкий, пожалуйте к великому князю! — громко, как герольд, прокричал он.
Несвицкий, заметно побледневший, двинулся по направлению к кабинету великого князя, сопровождаемый любопытными взглядами присутствующих.
Непосвященные в порядки великокняжеских приемов позавидовали молодому, красивому офицеру, те же, кто был хорошо знаком с придворным обиходом вообще и с привычками великого князя Михаила Павловича в особенности, многозначительно покачали головами. Они хорошо знали, что молодой офицер мог пройти по особому вызову впереди старых ветеранов только в таком исключительном случае, когда на его долю выпадали особенно строгий и неумолимый выговор или образцовое взыскание.
Несвицкий знал это не хуже других и, весь бледный, положительно замер на пороге великокняжеского кабинета, будучи встречен строгим и серьезным взглядом Михаила Павловича.
В ответ на его почтительный поклон великий князь едва кивнул ему головой и, не поднимая на него взора, спросил, сдвигая свои густые, во все стороны торчавшие, брови:
— Нужно ли мне вам объяснять причину моего вызова, князь Несвицкий, или вы сами понимаете ее?..
Густой голос великого князя прозвучал строго и повелительно.
Несвицкий молчал.
— Потрудитесь ответить мне!.. Чем короче будет наша беседа, тем лучше это будет для нас обоих! — произнес Михаил Павлович.
— Я не знаю, ваше императорское высочество.
Некрасивое лицо Михаила Павловича покрылось багровыми пятнами, в его глазах блеснул плохо сдерживаемый гнев.
— Вы не знаете? — почти крикнул он. — Да-с? Вы не знаете? Так потрудитесь подумать… припомнить потрудитесь!.. Не встанет ли в вашей, очевидно, не особенно острой памяти какой-нибудь поступок, который вызвал бы чувство стыда и раскаяния в вашей душе? Вы продолжаете упорно молчать?.. Что же мне вас, как на исповеди, по требнику, что ли, спрашивать прикажете, слово за словом, имя за именем прикажете мне вам все напоминать? — и, говоря все это, великий князь продолжал сурово смотреть на Несвицкого.
Тот не произносил ни слова. Тогда великий князь продолжал:
— Вы с семьей славной памяти генерала Лешерна знакомы?.. Да?.. Вы имели честь быть приняты в доме вдовы и дочери человека, обессмертившего свое имя и покрывшего славой русское оружие?.. Да отвечайте же, вас ведь я спрашиваю!.. Отвечайте! Или предо мной ответ держать не то, что с женщинами разговаривать, и чувство страха вам более знакомо и понятно, нежели чувство чести?
Несвицкий вздрогнул под этим упреком и тотчас ответил:
— Да, я знаком с семьей генерала Лешерна, ваше императорское высочество, и бывал в их доме!
— В качестве кого?.. Простого знакомого, честного, любящего человека, счастливого жениха или соблазнителя?
Несвицкий бледнел все сильнее и сильнее… В его лице уже не было ни кровинки.
— Я… имел намерение жениться на дочери генерала Лешерна! — тихо, чуть слышно проговорил он.
Великий князь вскочил с места.
— И для этого… — начал он громовым голосом, но затем, разом сдержавшись, хрипло и медленно произнес: — Впрочем, гневом горю не поможешь и сделанной ошибки не исправишь!.. Вы, князь, объяснились с генеральшей Лешерн?
— Так точно, ваше императорское высочество!
— И просили у нее руки ее дочери?
— Так точно!
— Так почему же вы до сих пор не подали прошения о разрешении вам вступить в брак? Почему вы не объявлены женихом молодой Лешерн и, главное, почему вы перестали в последнее время даже бывать у них в доме?.. Отвечайте мне, как все это случилось? Как могло все это случиться? И как вы могли, как вы осмелились подумать, что все это возможно здесь, на глазах у меня, на глазах у государя?.. Неужели вы не поняли, что на нашей совести, на нашей личной чести лежит обязанность защитить дочь того доблестного и славного слуги отечества, который умер геройской смертью, завещав благодарной родине свою беззащитную семью?
— Я не отказывался от брака с девицей Лешерн, ваше императорское высочество! — тверже ответил Несвицкий, в свою очередь глубоко оскорбленный тем тоном, каким говорил с ним Михаил Павлович. — Я только хотел обождать согласия моих родителей, которых я ослушаться не могу и не смею!
— А ваши родители живы?
— Так точно, ваше императорское высочество! Они живут в Москве.
— Вы богатый человек?
— Лично у меня нет ровно ничего, ваше императорское высочество! Я всецело завишу от отца и матери…
— Так откройте им настоящее положение дела, скажите им откровенно все, прибавьте к этому, что брак с дочерью генерала Лешерна для каждого из русских офицеров явился бы большой честью, и я уверен, что представители старинного княжеского рода поймут и благословят своего сына на исполнение святого долга, который в то же время для него лично явится ниспосланным судьбою большим и несомненным счастьем! Посаженным отцом невесты буду я сам. Я сочту за честь для себя заменить безвременно погибшего славного героя! Шаферов невесты я с собой привезу… Вам останется только забота о своей личной особе… А для облегчения и этой стороны дела вам на первый раз будут выданы двенадцать тысяч рублей заимообразно на ваши свадебные расходы. Эти деньги вы должны будете возвратить своей теще, они ей принадлежат!.. Ступайте, князь!.. Сегодня же вам будет выдано разрешение на вступление в брак, а приготовления к свадьбе особенно много времени у вас вряд ли возьмут. Дня через два или через три я уведомлю вас о дне, который будет назначен для вашей свадьбы! Ваша будущая теща предоставила мне право этого назначения, ваша невеста, вероятно, согласится с матерью, а вашего согласия я не потребую и не спрошу. Уверен, что вы, хорошо зная меня, поймете, конечно, как далеко может завести вас всякий протест против моего справедливого решения!
Великий князь легким наклонением головы дал знать вконец растерявшемуся жениху, что аудиенция окончена, и отпустил его.
Дальнейшие приемы в это утро прошли особенно быстро, Михаил Павлович торопился во дворец, откуда уже рано утром получил радостную весть о том, что августейший маленький больной провел ночь почти спокойно и, проснувшись на заре, сделал несколько глотков чая и занялся новой, перед вечером доставленной ему игрушкой.
По прибытии великого князя во дворец все это вполне подтвердилось.
Доктора, окружавшие кроватку маленького наследника, были в восторге от происшедшей в его здоровье перемены и вполне ручались за полное и быстрое выздоровление державного малютки.
Все кругом ликовало, и государь при входе брата поспешно двинулся к нему навстречу и крепко обнял его.
— Я могу тебя тоже поздравить с нашим большим счастьем! — с глубоким чувством проговорил он. — Я знаю, как ты измучился тревогой о нашем ненаглядном больном!
Затем император, осторожно ступая, подвел брата к кроватке, в которой маленький наследник полусидел, будучи со всех сторон окружен подушками и держа в руках прелестное маленькое знамя, вышитое разноцветными шелками и прикрепленное к золоченому древку.
— Какая роскошная игрушка! — заметил великий князь, нагибаясь над кроваткой и нежно целуя крошечную ручку маленького больного. — Кто это тебе подарил, Саша?
— Автор знамени смело может назваться нашим коллегой! — смеясь заметил лейб-медик Рюль. — Эта прелестная игрушка оказала нашему августейшему больному почти столько же пользы, сколько наши микстуры. Дети вообще очень нервны, а больные дети в особенности, и вовремя занявшая их игрушка для них то же, что лекарство!
— И знаешь, Миша, кому мы обязаны этим своеобразным лечением и кто вышивал это прелестное маленькое целебное знамя? — рассмеялся император, с улыбкой поглядывая на брата.
— Нет, не знаю! — ответил тот, — но тем не менее чрезвычайно благодарен этой доброй фее, потому что знамя, наверное, является произведением женских рук.
— Ну, конечно, и даже вовсе некрасивых и непривлекательных рук — рассмеялся император.
— Неблагодарность — большой порок! — нежно погрозила ему императрица.
— Ты непременно хочешь натолкнуть меня на неверность? — рассмеялся государь. — Только на этот раз тебе это не удастся: автору этого знамени я своей любовью не заплачу за него! Знамя вышивала графиня Лаваль, — смеясь обратился он к великому князю, вызывая этим именем на лице брата сочувственную веселую улыбку.
Графиня Лаваль была пожилая и некрасивая женщина, всю жизнь проведшая за границей и незадолго до кончины императора Александра Павловича вернувшаяся в Россию, где она без ума влюбилась в молодого красавца-императора. Не по годам кокетливая и полная ничем не оправдываемых претензий, графиня Лаваль, отнюдь не скрывавшая своей безумной любви к молодому императору, вскоре сделалась предметом шуток и забавы для всего двора и частой и нескрываемой досады для самого государя.
Императрица Александра Федоровна наряду со всеми была посвящена в тайну этой пылкой любви и со свойственной ей ангельской добротой всегда заступалась за старую графиню. Теперь, когда вышитое ею и так своевременно присланное красивое детское знамя доставило большое удовольствие больному наследнику, императрица больше нежели когда-нибудь, вся стояла на страже интересов графини и готова была поссориться за нее со всеми.
— Ты должен сам поблагодарить графиню! — горячо настаивала она, обращаясь к супругу. — Этого требуют справедливость и самая простая, элементарная вежливость! Графиня сама трудилась над этим маленьким, дивным произведением, и оно так утешило нашего дорогого Сашу, что не сказать ей сердечного спасибо положительно нельзя!..
— Вот она, женская логика! — рассмеялся Михаил Павлович, слегка подмигивая брату. — И, главное, то интересно, что первым адвокатом графини является наша ‘волшебница’!
Великий князь любил так называть императрицу, которую обожал и которой всегда любовался.
— Ну, теперь отслужим благодарственный молебен, да и за дело! — решил император, уходя в кабинет вместе с братом. — Что у тебя новенького, Миша?
— Да хорошего мало! — ответил Михаил Павлович.
— Но дурного тоже, надеюсь, нет? — осведомился государь.
— Как сказать? — пожал плечами Михаил Павлович и передал императору историю Несвицкого и Лешерн.
Государь слегка поморщился, а затем задумчиво произнес:
— Да, от рыцарских времен это далеко! А она хороша, эта Лешерн?..
— Как светлый день! — с восторгом ответил великий князь.
— Как ты говоришь это, Миша!.. Смотри, как бы нам с тобой перед великой княгиней Еленой не провиниться!.. Не влюбись грехом!..
— Это я-то? — рассмеялся великий князь. — Пристала ко мне влюбленность!.. А разве ты молодой Лешерн никогда не видал?
— Не знаю, право! Может быть, и видел, да не заметил!..
— Ну, нет, это ты извини! Уж если бы видел, так непременно заметил бы. Ее не заметить нельзя!
— Так чего ж это преображенец-то твой ломается, если она так хороша?..
Великий князь махнул рукой.
— Да разве наша молодежь способна на истинную, настоящую любовь? Им только бы денег за невестой взять да себе женитьбой карьеру выгодную сделать, а до остального им заботы мало!.. Погубить женщину им ничего не значит, а загладить свою вину — на это их нет!..
Государь слушал это в глубокой задумчивости. Он тоже был не чужд если не горячей любви, которую всю без остатка отдал жене, то пылкого увлечения, но в этой сфере ему, во всем удачливому, как говорится, не везло.
В его уме при разговоре с братом вставали воспоминания, и под гнетом их он прервал брата, чтобы спросить:
— А что этот кадет… Кокошкин? Как идет в корпус?..
— Да никак не идет! — слегка покачав головой, ответил Михаил Павлович. — Мальчик и не способный, и ленивый… А ты опять о маленькой Марусе вспомнил? — сочувственно проговорил он. — Да, да, славненькая была она! Жаль ее, но упрекать тебе себя не в чем. Ты перед ней ни в чем не виноват, и сама она, умирая, с любовью вспоминала о тебе.
— О, да… очень любила!.. Она в последнее время часто просила меня о нем. Тебя она беспокоить не хотела, она и берегла, и боялась тебя… А меня она звала ‘дядя Миша’ и относилась ко мне с полным доверием. Ну, да Бог с ней!.. И при ее жизни, и после ее смерти для нее сделано было все, что можно, и теперь я, в память ее, с ее дураком-братом вожусь и, как-никак, а уж до офицера его дотяну! Не знаю только, какой именно полк передо мной настолько проштрафится, чтобы его туда определить! — рассмеялся Михаил Павлович, видя, что лицо императора омрачилось.
Но рассеять грусть, охватившую государя, было нелегко. Воспоминание о Кокошкиной, бывшей предметом его краткого увлечения, вставало в его душе, и были минуты, когда он многое готов был бы отдать за то, чтобы поднять ее из ранней могилы, вновь услыхать ее веселый голосок, вновь заглянуть в ее веселенькие глазки.
Роман Кокошкиной был короток и несложен.
Государь, чтобы сделать удовольствие императрице, всегда нежно возившейся со всеми находившимися под ее покровительством институтами, время от времени сам посещал эти институты, и понятно, что среди всех предметов институтского ‘обожания’ такой мощный, державный красавец, как император Николай Павлович, имел право на первенствующую роль. Раз он, приехав нечаянно в один из институтов и застав воспитанниц совсем врасплох, готовившихся к уроку танцев, дождался их сравнительно парадного туалета и прошел в большой актовый зал, в котором уже ожидали и учитель танцев, артист Огюст, и полный оркестр музыки, принадлежавший институту и превращавший чуть не каждый танцкласс в импровизированный бал.
В числе танцевавших девочек государь остановил свое исключительное внимание на миниатюрной воспитаннице старшего класса, с грацией и легкостью маленькой сильфиды проделывавшей все трудности хореографии и улыбавшейся державному зрителю пленительной улыбкой задорной фарфоровой куколки.
Государь пожелал узнать фамилию маленькой феи, и ему сказали, что это — дочь умершего полковника Кокошкина, служившего в киевском интендантстве и, вопреки обычаям этой службы, жившего и умершего бедняком. В институт маленькая фея попала по баллотировке и в данную минуту готовилась покинуть гостеприимные стены воспитавшего ее закрытого заведения, чтобы вернуться к матери.
То же невеселое хождение по урокам ожидало и молодую красавицу, и трудно было представить себе, как эта грациозная девушка примет на себя ответственные педагогические занятия и все сопряженные с необеспеченным положением тяготы жизни.
Государь подошел к Кокошкиной и милостиво заговорил с нею.
Она вся встрепенулась, вся раскраснелась и окончательно очаровала императора скромностью и веселым остроумием своих ответов.
На вопрос государя, кого грациозная красавица ‘обожает’, она смеясь ответила, что ‘до этого дня’ она обожала одну из своих старших подруг, и на этом остановилась.
— А с сегодняшнего дня кого? — милостиво пошутил император.
Красавица робко и кокетливо улыбнулась.
— Если вы не хотите сказать мне это, так я сам догадаюсь! 1— сказал государь, любуясь смущением своей миленькой собеседницы, и, уезжая, сказал ей: — С вами я не прощаюсь. Мы еще увидимся!
Эти слова глубоко запали в уме и сердце молодой девушки, образ которой тоже запал если не в сердце, то в воображение государя, и, вернувшись из института, он передал о произведенном на него впечатлении своему неизменному товарищу детства, носившему в это время флигель-адъютантские аксельбанты и пользовавшемуся исключительным вниманием своего державного покровителя, выросшего вместе с ним. Без содействия и вмешательства этого советника никогда не разыгрывалась ни одна юношеская шалость Николая Павловича в бытность его великим князем, и он остался столь же близким и доверенным лицом и после того, как Николай Павлович стал государем.
Выслушав оживленное и несколько восторженное повествование государя о пленившей его красавице Кокошкиной, фаворит отправился на розыски, познакомился и подробно переговорил с ее матерью, забросал подарками и окончательно вскружил голову молодой девушке и завершил дело тем, что Маруся Кокошкина, выйдя из института, вскоре уже занимала убранную с царской роскошью квартиру, в которую ее перевез услужливый любимец государя и где ее посещал заинтересовавшийся ею Николай Павлович.
Маруся Кокошкина, потерявшая голову и от окружавшей ее роскоши, и от баловства императора, исполнявшего и предупреждавшего все ее желания, сама до безумия ‘обожала’ своего державного покровителя и считала себя счастливейшим существом в мире вплоть до того дня, когда, испугавшись совершенно нового, незнакомого ей ощущения, узнала от вызванного к ней доктора, что готовится быть матерью. Она перепугалась, расплакалась, ее страху и горю не было конца.
Оставалось только по возможности успокаивать и утешать Марусю и ее окружили новыми щедрыми подарками и новыми, почти баснословными баловствами, тем более что доктора высказали предположение, что она вряд ли вынесет постигшее ее положение.
Вся эта история стала известна и императрице, которая была предупреждена обо всем своей неизменной подругой и дальней родственницей, графиней Г. Это была неуклонно честная и строгая женщина, и государыня верила ей, как самой себе.
Графиня Г. вместе с самой императрицей приехала из Пруссии, где выросла при королевском дворе вместе со своей дальней кузиной, принцессой Шарлоттой, призванной впоследствии занять российский престол. Их связывала самая тесная дружба, и графиня была всегда неразлучна с государыней Александрой Федоровной, причем ее если не все горячо любили, то все безусловно глубоко уважали. Когда ей стало известно об истории с Кокошкиной, она сочла необходимым довести это до сведения государыни.
Императрицу глубоко огорчило это сообщение, и когда, по ее настоятельной просьбе, графиня в театре издали показала ей Кокошкину, наивно выглядывавшую из-за портьер литерной ложи своим слегка побледневшим, но обязательно красивым личиком, она перевела взор на присутствовавшего в ложе государя и не могла воздержаться от укоризненного замечания.
Император промолчал, несколько дней сряду дулся на графиню и тотчас дал себе слово расстаться со своей хорошенькой пассией. Он сначала хотел отправить ее для поправления сил за границу, а затем помочь ей сделать хорошую и надежную партию, щедро наградив ее при замужестве.
Но всем этим благим намерениям не суждено было сбыться. Хрупкий организм Маруси Кокошкиной не выдержал серьезнейшего для каждой женщины периода, и маленькая фарфоровая куколка умерла.
Государь был чрезвычайно взволнован этим тяжелым эпилогом своего увлечения, и у него едва хватило силы взглянуть на скончавшуюся Марусю. Он поручил великому князю Михаилу Павловичу принять на себя заботы о должном погребении ее, а также о судьбе остававшихся после нее брата и совершенно растерявшейся, полупомешанной от горя матери.
Последняя сознавала ту роль попустительницы, которую она согласилась принять на себя в судьбе дочери, она понимала, что от нее зависело сохранить Марусю, и стояла у ее гроба без слов, почти без слез, полубезумным, пристальным взглядом всматриваясь в страдальческое личико почившей.
По приказанию императрицы Александры Федоровны были опустошены все ее личные цветники, и гроб Маруси Кокошкиной весь утопал в цветах, ими же было засыпано все дно отверстой глубокой могилы.
Великий князь Михаил Павлович с истинно отеческой заботливостью устроил дальнейшую судьбу брата Маруси, а ее мать, вся ушедшая в свое глубокое, беспросветное горе, уже ни в чем не нуждалась, кроме тщательного и умелого медицинского ухода. В ту минуту, когда стали опускать в могилу ее столь рано угасшую дочь, она порывисто двинулась к могиле и непременно бросилась бы на ее глубокое, усыпанное цветами дно, если бы не была ловко схвачена сильной рукою адъютанта великого князя Михаила Павловича, барона Остен-Сакена, сопровождавшего своего августейшего начальника, который пожелал лично проводить прах усопшей до ее мрачного новоселья. Отведенная заботливо от могилы дочери, Кокошкина решительно не согласилась оставить кладбище до той минуты, когда могила была совершенно засыпана землей, и тут только, словно поняв свою потерю, растерянно оглянулась кругом и робким, заискивающим голосом проговорила:
— Я завтра опять сюда приду!
Но это посещение не могло состояться, так как несчастная мать, заболевшая острым психическим расстройством, на другой день уже была в лечебнице знаменитого психиатра, куда была помещена за плату, внесенную лично великим князем Михаилом Павловичем.
Директор лечебницы подал легкую надежду на выздоровление больной, но это не исполнилось, и больная стала доживать свой век среди умелого и усердного ухода лечебницы.
Что касается ее сына, молодого кадета, то он приводил в отчаяние начальство того корпуса, которого великий князь наградил таким ни на что не способным юношей.
Весь этот эпизод воскрес в памяти императора Николая Павловича, когда его брат рассказал об истории Несвицкого и Лешерн. По его лицу во время молчания пробегали тени, и, наконец, он произнес:
— Ты прав был, Миша, придав такое серьезное значение всей этой истории с дочерью славного героя, генерала Лешерна. Велика ответственность, какую принимают на себя все, так или иначе влияющие на чужую жизнь!.. Но после всего тобою сказанного тревожно встает в уме вопрос: найдет ли эта молодая девушка счастье в своем браке с этим князем Несвицким?..
— Это уж их дело! — повел плечами великий князь. — Я пошел навстречу решению, принятому самой матерью и сообщенному мне ею же лично… Не думаю, чтобы она сама глубоко верила в счастье дочери, но раз иного выхода нет…
— Что вы от нас ушли, как заговорщики? — раздался мягкий голос императрицы, и ее обаятельная фигура выделилась на темном фоне полуоткинутой портьеры. — Что с тобой? Ты как будто грустен или недоволен чем-то? — обратилась она к своему царственному супругу. — Сегодня, когда нашему Саше стало значительно лучше, я ни одного грустного лица не потерплю. Я слишком счастлива сама и хочу, чтобы все были счастливы со мною вместе! И для начала в сторону двери. Ты позволяешь? — спросила она государя. — Я знаю, что в твой державный кабинет никому нет входа, но сегодняшний день, день выздоровления вашего дорогого Саши, должен быть исключением для всех и для всего!.. Ведь я права?.. Да?.. — И, не дожидаясь ответа, императрица вновь обернулась к двери и повторила свое приглашение.
Кабинет государя мгновенно наполнился веселой и блестящей толпою.
Государыня не терпела одиночества. Ее всегда сопровождали и дежурная фрейлина, и неотлучно находившаяся при ней графиня Г., и целый штат обожавшей ее придворной молодежи.
— Вот что мы решили на общем совете! — оживленно заговорила она.
— Послушаем и обсудим! — рассмеялся государь, поочередно целуя миниатюрные ручки императрицы.
— Нет-нет, только слушать можно, но обсуждать нельзя!.. Все решено окончательно и бесповоротно!.. Начинается с того, что графиня Лаваль должна быть приглашена к нам на интимный завтрак, и ты должен лично поблагодарить ее за ее милое внимание… Затем, по выздоровлении Саши, графиня вторично будет завтракать у нас, и Саша сам поблагодарит ее!.. Затем…
— Нет уж, ‘затем’ ровно ничего не будет, иначе я положительно взбунтуюсь! — возразил император. — Графиня Лаваль за одним завтраком… графиня Лаваль за другим завтраком… расшаркиваюсь перед графиней я, расшаркивается перед нею мой сын… Положительно в моем дворце слишком много Лаваль… Все хорошо в меру!
— А разве ты можешь меня не слушаться? — подчеркнула императрица слово ‘меня’.
— Могу… в этом случае положительно могу.
— А если я хорошенько попрошу тебя… как следственно попрошу?.. — спросила государыня, до конца своей жизни никак не могшая поладить с русским языком и особенно дурно говорившая по-русски именно тогда, когда она старалась говорить получше.
— И если ‘как следственно’ попросишь, все-таки откажу! — рассмеялся государь. — А если настаивать станешь, разведусь с тобой! Все я вынесу безропотно, пред всем преклонюсь, все стерплю, но перед присутствием графини Лаваль возмущусь!
— Но почему же так? — серьезно спросила императрица.
— Да потому, что на всякое терпение есть границы, на всякое правило есть свое исключение, а графиня Лаваль — именно и ‘граница’, и ‘исключение’.
Все рассмеялись в ответ на эту оригинальную бутаду, и в огромный роскошный кабинет императора вместе с золотым лучом заходящего солнца отзвуком живого веселья ворвался аккорд светлой, беззаботной радости.

V

ОРИГИНАЛЬНАЯ ПОКЛОННИЦА ИМПЕРАТОРА

Выздоровление маленького наследника шло быстро, и к концу следующей недели уже был назначен переезд царской семьи в дачное помещение.
На этот раз было избрано Царское Село, в котором при императоре Николае Павловиче царская фамилия жила не каждый год и которое особенно любила императрица. Именно ее желанию делалась на этот раз уступка, и крошечные царские дети, любившие и помнившие лебедей, которых они сами кормили на царскосельских прудах, торопливо и весело укладывали в ‘далекий вояж’ свои нарядные и бесчисленные куклы.
Великий князь Михаил Павлович уже переехал в свой личный дворец на Елагином острове, где вокруг великой княгини Елены Павловны часто и очень охотно собиралось все, чем гордилась тогда мыслящая и художественная Россия.
Сам великий князь держался несколько в стороне от этих собраний, которые он шутливо называл ‘заседаниями’, но в глубине души ему было приятно видеть и сознавать то умственное превосходство, с каким его супруга возвышалась над всеми ее окружавшими.
На этот раз отсутствие великого князя на ‘заседаниях’ в значительной степени мотивировалось тем, что из оренбургских степей шли далеко не отрадные вести и приходилось втайне призадумываться над возможностью в скором времени начать стягивать войска к пределам этого отдаленного степного края.
Но эти серьезные и тревожные занятия не мешали великому князю с истинно отеческой заботой следить за приготовлениями к свадьбе князя Несвицкого, над которым он учредил тайный надзор и который далеко не радовал его своим отношением к своей будущей родне. Несвицкий, по доходившим до Михаила Павловича слухам, не только
своей будущей теще не мог простить те самые шаги, которые были сделаны ею и последствием которых явилось вмешательство великого князя в дело его сватовства, но и к своей невесте относился почти враждебно, срывая на ней и холодность к нему великого князя, и заметное отчуждение от него товарищей.
К своей матери князь писать не решался, каждый день откладывая ту необходимую исповедь, с которой ему приходилось обратиться к ней, и с равным ужасом помышляя и о ее гневе при известии о готовящемся его неизбежном браке с девицею Лешерн, и о еще сильнейшем ее гневе, если ее придется оповестить о браке уже совершившемся.
Наконец, Несвицкий решился на последнее, в надежде на то, что отец, как ни всецело он был порабощен женою, все-таки сумеет объяснить ей, какой полной невозможностью явилось бы сопротивление резко и бесповоротно состоявшемуся решению великого князя.
Несвицкий ходил пасмурный и надутый, не принимая участия ни в товарищеских кутежах, ни в товарищеских проказах, и добродушный Борегар, приглашенный князем в шафера, объяснил это его близким вступлением в разряд женатых людей.
— Привели в христианскую веру, братец, искус уже до половины пройден, а скоро и само посвящение состоится! — весело шутил он. — Теперь уже тебе с нашим братом, заядлым холостяком, и водиться не приходится. Чему ты от нас научиться можешь?.. Мы, так сказать, мирское благо, мы принадлежим всем и никому, и никакое лыко нам в строку не ставится!.. Уж за мой счет пророку Исаи ликовать, наверное, не придется! Пусть себе ликует и радуется чему хочет, я тут неповинен!.. Да и какая была бы радость, если бы мне пришла в голову шалая мысль осупружиться? Ну какой я муж?.. И кому, собственно говоря, нужен такой муж, как я.
Но все эти веселые шутки проходили среди общего молчания и никто на них не откликался. В товарищеском офицерском кругу была заметна какая-то натянутость. Всеми смутно чувствовалось, что совершилось какое-то нехорошее дело, которое приходится общими силами исправлять, и вместе с горячими симпатиями по адресу новой ожидаемой ‘полковой дамы’, красавицы Софьи Карловны Лешерн, будущей княгини Несвицкой, глухо росла антипатия к ее будущему мужу.
То же глухое, почти бессознательное недоброжелательство чувствовалось и в личных отношениях к Несвицкому со стороны полкового командира, хотя он относился обыкновенно к офицерам как к меньшим и дорогим товарищам, а к Несвицкому когда-то даже исключительно благоволил.
Положим, и теперь полковой командир, выдавая князю разрешение на вступление в брак, сам вызвался быть у него посаженным отцом, но в этом предложении чувствовалось желание угодить великому князю и косвенно заслужить благоволение самого государя, участие которого во всем этом таинственном деле чувствовалось помимо его воли.
Свою невесту Несвицкий посещал почти ежедневно, но подолгу у нее не засиживался и еще ни разу откровенно и прямо не объяснился со своей будущей тещей, хотя и бесповоротно сознавал, что ее личному влиянию он был обязан вмешательством великого князя Михаила Павловича в дело его женитьбы.
Это напряженное состояние создавало почти невозможное положение для обеих сторон, и красавица-невеста все ниже и ниже опускала свою мечтательную головку и все меньше и меньше ждала счастья от предстоявшего брака.
А время между тем шло, и людская молва далеко разносила новости из всех сфер столичной жизни.
Нашлись заехавшие случайно в Петербург москвичи, до слуха которых дошла весть о близкой свадьбе молодого князя Несвицкого и которые отписали об этом в свою очередь к своим родным и знакомым в белокаменную.
Там весть разошлась с той быстротой, которая присуща в мире только московским вестовщикам и вестовщицам, — и в один прекрасный день князь Несвицкий получил тревожное письмо от матери с настоятельным вопросом относительно циркулировавших слухов.
‘Все может статься, — писала старая княгиня, — ко всякому должны быть готовы родители в настоящий тревожный и своевольный век… Быть может, и ты, забыв все, чем ты обязан мне и отцу, задумаешь подарить нас живым сюрпризом в виде невестки, которой мы не знаем и которую не сами тебе выбрали. Но знай, что не только своего согласия ни я, ни твой отец на подобный брак никогда не дадим, но даже и на порог к себе не пустим ни тебя, ни самозванной княгини, у которой я сумею отнять самовластно узурпированный княжеский титул!’
Далее следовали вперемежку советы и угрозы княгини, письмо завершалось строгим приказанием ‘немедленно досконально’ ответить на все, отнюдь не осмеливаясь ничего скрывать и утаивать.
Несвнцкого письмо матери застало совершенно врасплох. Он не ожидал ничего подобного и как-то трусливо рассчитывал на время, этот лучший из всех в мире помощников. Ему казалось, что старая княгиня, узнав о женитьбе сына только по совершении брачного обряда, поневоле примирится с совершившимся фактом и мало-помалу дело обойдется.
Немало рассчитывал Несвицкий в этом случае и на поддержку и защиту великого князя, рассчитывал на ум и находчивость будущей молодой княгини. Как страус, считающий себя в полной безопасности, когда у него голова спрятана под крыло и он сам никого не видит, князь предоставлял все законному течению, когда внезапно строгое письмо матери пробудило его и заставило прямо в глаза взглянуть грядущей опасности.
Растерянный, он порешил показать письмо княгини своей невесте, не останавливаясь перед тем тоном глубокого пренебрежения, который звучал в нем по ее адресу, и, долго не задумываясь, отправился к Лешернам.
Он застал свою невесту сильно смущенною. За час до его приезда старая генеральша наотрез объявила дочери, что ни одного дня не проведет в одном доме с ней и ее мужем и что никогда даже не переночует в ее доме после ее замужества.
— Самое лучшее, что ты можешь сделать, — это прямо переехать на теперешнюю холостую квартиру твоего мужа, на его зимней стоянке, — сказала она. — У него там хорошо, как сама говоришь, и если и тесно покажется на первое время, так и в тесноте люди живут! — с грустной улыбкой прибавила она. — Можно будет принанять еще рядом помещение, я слышала, что вся Царская Славянка приспособлена для офицерских квартир и многие из жен Преображенских офицеров на лето переезжают туда. Это и к лагерям близко, и как дачная местность хорошо и удобно, да и не дорого, что для тебя, на первое время твоего замужества, тоже является не последним условием. Мне немного надо, я доживу до срока контракта, который кончается в августе, и к тому времени, если Бог продлит мне века, переберусь в более скромное и тесное помещение. Я и сейчас сделала бы это, да все равно придется платить до полного срока… летних месяцев хозяин на себя не возьмет.
— Да, мама, дорогая, как же мы с тобой расстанемся?.. Ведь мы же всю жизнь прожили вместе?..
— Что делать!.. — ответила генеральша, прижимая к груди голову дочери и тотчас же почти отстраняясь от нее. — Не мы с тобой первые, не мы и последние!.. Судьба молодых девушек такова, чтобы уходить из родительского дома… Я буду часто видаться с тобой и издали буду много и горячо молиться за тебя… Не плачь! — прибавила она, быстро овладевая собой. — Ты знаешь, что я слез не люблю и сама плакать не умею.
Она лгала, эта преданная мать, великодушно лгала!.. Не плакать она не умела, а показывать свое горе людям было не в ее обычае. Она, как древняя спартанка, все переносила на себе и шла по тернистому жизненному пути с высоко поднятой головой, как достойная жена того легендарного героя, имя которого она носила.
Приезд жениха явился на этот раз желанной диверсией и сама генеральша почти обрадовалась ему. Она не была охотница до сентиментальных сцен, считая их непростительной слабостью и чем-то близким к сцене и трагедии. Она была вся правда, вся истина и свет!..
Поздоровавшись с князем, она ушла к себе в комнату, а Несвицкий тотчас же передал невесте только что полученное от матери письмо.
Та внимательно пробежала его и, возвращая его жениху, спокойным голосом спросила:
— Скажите: вы зачем познакомили меня с содержанием этого нелестного для меня послания?..
Князь опешил. Он ждал вовсе не того.
— Я хотел познакомить вас.
— С чем?.. С дерзкой заносчивостью вашей матери?.. Я с ней достаточно хорошо знакома заочно, и ничто с ее стороны не огорчит и не удивит меня!..
— Но я захотел посоветоваться с вами.
— Какой же я могу дать вам совет? — повела своими роскошными плечами Софья Карловна. — Вы и старше, и опытнее меня… Не вам у меня учиться… Если бы не мама и не ее настоятельное желание видеть меня вашей женой, то я, конечно, давно отказала бы вам и возвратила бы вам ваше слово, а себе — свою свободу!.. Но у мамы свои взгляды на жизнь, для нее иные ошибки непременно влекут за собой известное возмездие.
— Так что, брак со мной является для вас ‘возмездием’ за сделанную горькую ошибку?..
— А для вас это — новость, князь? — прямо взглянула князю в глаза Софья Карловна. — Удивляюсь такому отсутствию проницательности в таком искушенном жизнью человеке!..
— Но… что же мне ответить матушке? — спросил князь.
— Это — дело ваше… По-моему, чем больше будет правды в вашем ответе, тем легче будет для всех!..
— То есть какой же именно ‘правды’? — тоном недоумения переспросил Несвицкий.
— Напишите ей, что ваша будущая жена вполне разделяет ее нежелание родственного сближения и будет очень рада никогда в жизни не встречаться с ней.
— Вы шутите? Как же я смею так ответить матери?
— В таком случае вовсе не отвечайте!.. Ведь не только отказаться от брака со мной, но даже отложить его не в вашей силе и власти!.. В этом деле замешана воля людей, против которых никто пойти не посмеет!..
— Да!.. И вмешательством этой воли в мои личные дела я всецело обязан вашей матушке! — тоном горькой укоризны произнес Несвицкий. — Теперь уже скрывать нечего. Я доподлинно знаю, что она обращалась к великому князю, прося его защиты против меня.
Софья Карловна вздрогнула, и по ее красивому лицу скользнуло выражение презрительной ненависти. Затем она произнесла:
— Мне это неизвестно! Но, даже допуская обращение моей матери к защите великого князя Михаила Павловича, я принуждена сказать вам, что, поступая так, она не в ‘ваши дела вмешивалась’, а поруганные права своей сироты-дочери защищала и восстановляла честь того доблестного имени, которое завещал ей мой отец! Но что нам с вами толковать о том, чего ни исправить, ни изменить мы оба не в силах? Если вы так боитесь гнева своей матери, обратитесь к великому князю… его решению я беспрекословно подчинюсь. Полагаю, что ему подчинится и матушка.
— Что ж, вы прикажете великому князю разбивать устроенную им самим свадьбу? — произнес молодой гвардеец.
— Я никому ничего приказать не могу и даже просить никого ни о чем не стану! — твердо сказала Софья Карловна. — Я отвечаю на ваш вопрос и еще раз повторяю вам, что обсуждать его нам с вами поздно: до свадьбы остается всего неделя, да мне сегодня и венчальное платье прислано из дворца.
— Как там заботятся о вашей свадьбе!
— Да! Царская фамилия очень милостива ко мне! — спокойно ответила Лешерн и, чтобы положить предел дальнейшим пререканиям, сообщила жениху о только что объявленном ей решении матери.
— Прямо проехать жить в Царскую Славянку? — удивился князь. — Да это, пожалуй, будет и оригинально, и довольно удобно, а главное, очень дешево!.. Мы с вами не крезами в новую жизнь вступаем!..
Софья Карловна подняла на него удивленный взгляд.
— Но ведь вам выдана довольно крупная сумма денег, как мне передавала мама?
— А ваша матушка и это проведала? — насмешливо спросил он.
— Ей не нужно было ничего ‘проведывать’: эти деньги выданы лично ей и только от ее имени могли быть переданы вам! Вы обязаны со временем возвратить их ей.
— А жить на что же мне прикажете? — грубо спросил Несвицкий.
— На то, что у меня осталось от отца, и на ваши личные средства.
— От вашего батюшки, сколько мне известно, вам осталось гораздо больше славы, нежели денег, что же касается меня, то я еще раз повторяю вам, что лично у меня нет ровно ничего и благодаря моему браку с вами, вероятно, и никогда ничего не будет.
Этот разговор был прерван прибытием посланного от государыни императрицы, привезшего невесте дорогой жемчужный прибор.
Софья Карловна и генеральша выразили свою почтительную признательность, и когда посланный удалился и генеральша ушла к себе, бросив рассеянный взгляд на дорогой и щедрый подарок, Софья Карловна, взяв в руки дорогой сафьяновый футляр, протянула его жениху со словами:
— Вот вам и утешение судьба послала! — Это — вещь дорогая… ее продать можно… Вы — человек практичный и, женившись на мне, вероятно, смело пустите в ход свои коммерческие способности?
В тоне, которым были произнесены эти слова, было так много глубокого презрения, они так вызывающе были брошены в лицо блестящему гвардейцу, что человеку более чуткому и сознательному они прозвучали бы кровавой обидой.
Но сын старой княгини Несвицкой был закален в бою и входил в жизнь обстрелянным, опытным человеком.
Он почти не слыхал последних слов невесты. В его практическом уме действительно вставала приблизительная оценка только что присланного императрицей подарка.

VI

ВСТРЕЧА

С переездом императорского семейства в Царское Село заметно оживилось и на улицах, по которым ежедневно катались августейшие дети, толпами ждал и приветствовал их народ, в то далекое время беспрепятственно допускаемый всюду, где была возможность встретиться с царской семьей.
В Павловске, где в то время еще не было роскошного вокзала и куда только еще проектировалась железная дорога, два раза в неделю по вечерам играл военный оркестр, собирая в эти дни многочисленную публику и массу дорогих и прихотливых экипажей.
С переездом государя и его семьи в Царское Село и Павловский парк значительно оживился благодаря тому, что почти на каждом гулянье присутствовал кто-нибудь из царской фамилии.
Чаще других приезжал на музыку сам государь, которого неизменно сопровождал его любимец-адъютант, фамильярно врезавшийся в толпу, здороваясь направо и налево со всеми и усердно следя за тем, на кого обращено исключительное внимание государя. Великий князь Михаил Павлович, не любивший общества этого фаворита, уклонялся от сопровождения государя на музыку в Павловск и делал это так демонстративно, что в те дни, когда заранее было известно, что великий князь поедет вместе со своим державным братом в Павловский парк, любимый адъютант государя сам заранее под тем или другим предлогом отклонял от себя эту поездку.
Однажды, когда Михаил Павлович приехал в Павловск позже обыкновенного и совершенно неожиданно, государь, сидевший в конце парка, неподалеку от тогдашней Китайской беседки, впоследствии снесенной по его приказанию, завидев брата, поспешно встал и пошел к нему навстречу.
Фаворита императора в этот вечер не было, и его сопровождал только дежурный флигель-адъютант.
— Ты один? — спросил великий князь, крепко пожимая руку брата.
— К сожалению, один! — развел руками император.
— Почему ‘к сожалению’? Неужели тебе так скучно без твоего полунемца?..
Великий князь всегда называл любимца государя ‘полунемцем’.
— Да, скучно, потому что он всегда всех знает и может не только по имени всех называть, но и приблизительную биографию каждого сообщить.
— А тебя заинтересовала чья-нибудь биография? — рассмеялся великий князь.
— Еще как заинтересовала-то! — смеясь, покачал головой государь. — Прямо скажу тебе, я очарован! Такую красавицу увидал, что, как говорит старый сашин ‘дядька’, ни в сказке сказать, ни пером написать!..
— Где же ты увидал такую сказочную красавицу? Здесь, на музыке?
— Здесь, здесь!.. Она все время тут в парке прохаживалась со старой, очень красивой дамой. С ними какой-то офицер гвардейский был сначала, а потом он ушел и они остались одни. Ну, уж и красавица, я тебе скажу!.. Не помню, чтобы мне когда-нибудь приходилось видеть что-либо подобное!
— Браво! Да ты прямо в восторг приходишь?
— Именно в восторг, брат, положительно в восторг!
— И куда же девалась твоя небывалая красавица?
— Не знаю!.. Исчезла… в воздухе расплылась, как сильфида… на дно речное опустилась, как русалка!..
— Жаль!.. Взглянул бы я на такую сказочную принцессу! — рассмеялся великий князь.
— И, наверное, очаровался бы так же, как и я!
— Легко быть может! А пока позволь мне пойти раскланяться с прелестной молодой девушкой, которая хотя и не принадлежит к сказочным виденьям, но тоже в смысле красоты постоит за себя! — и, не дожидаясь ответа государя, Михаил Павлович поспешил навстречу выходившим из боковой аллеи Лешернам, матери и дочери.
Он любезно сказал несколько слов старой генеральше, улыбнулся красавице-невесте и, доведя их до платных мест перед музыкальной эстрадой, раскланялся с ними и вернулся к государю.
Тот поспешил к нему навстречу и взволнованным голосом осведомился:
— С кем это ты сейчас разговаривал? Ведь я о них тебе и говорил, про них тебе и рассказывал.
— Так это — твоя легендарная красавица? — весело рассмеялся великий князь. — Очень рад, что она так понравилась тебе.
— Да кто она? Кто?
— А та самая молодая девушка, о которой мы с тобой недавно говорили и судьбой которой мы так заботливо занялись!.. Это — дочь покойного генерала Лешерна, невеста князя Несвицкого.
— Как?.. Эта красавица — молодая Лешерн?.. И от брака с этой красавицей так упорно открещивался твой офицер?
— Как видишь! — пожал плечами великий князь.
— Ах он дуралей! — бесцеремонно воскликнул государь. — И родятся же на свете такие! А она, что же, влюблена в него? — продолжал он, видимо заинтересованный разговором.
— Очевидно, да, если так беззаветно отдалась ему!
— Да, вот как? Ну, теперь по крайней мере хотя ты устроил ее материальное благосостояние, потому что в ее счастье с этим субъектом я отказываюсь верить! — произнес государь после минутного молчания.
— Да, я передал ей данные мне тобою деньги, да кроме того, наша ‘волшебница’ прислала ей роскошное подвенечное платье и прибавила к этому дорогой жемчужный прибор…
— Императрица? Да? — обрадовался государь. — Что за ангел женщина, и как ей доступны и понятны всякое горе, всякая невзгода житейская!.. А свадьба скоро назначена? — спросил он после минутного молчания.
— Да на будущей неделе.
— А где будут жить молодые после свадьбы?
— Они устроятся на первых порах очень мило и оригинально. Молодая княгиня переедет в Царскую Славянку, где расквартирован на зиму Преображенский полк, и там проведет все лето среди того комфорта, которого возможно будет достигнуть в декоративной обстановке простой, по возможности роскошно убранной крестьянской избы… Идея этой метаморфозы принадлежит самой будущей княгине и продиктована ей настоятельным отказом старой генеральши Лешерн хотя бы один день пробыть под одной кровлей с будущим зятем.
— Молодец ее превосходительство! — рассмеялся государь. — Я понимаю ее!..
Он встал с места и прошел вместе с великим князем на главную аллею.
На повороте им опять попались навстречу генеральша Лешерн с дочерью.
На этот раз их сопровождал Несвицкий. Он моментально вытянулся во фронт перед государем. Тот небрежно ответил ему военным поклоном.
Великий князь в свою очередь обменялся поклоном с дамами, а государь при этом почтительно приложил руку к фуражке, после чего, обернувшись к следовавшему за ним дежурному флигель-адъютанту, приказал по возвращении во дворец тотчас же позвать к нему сверстника-фаворита.
Великий князь Михаил Павлович, услышав это приказание, пристально взглянул на государя. Ему было хорошо известно то участие, которое принимал этот фаворит в интимной жизни его державного брата, и к нему невольно закралось какое-то беспокойство относительно дальнейшей судьбы будущей княгини.
На следующий же вечер фаворит под каким-то благовидным предлогом уже звонил в квартиру генеральши Лешерн.
Какого рода переговоры повел он с ней и что сказал он молодой красавице-невесте, — неизвестно, но после аудиенции, данной ему государем по возвращении его из Петербурга, государь вышел к вечернему чаю мрачнее тучи и до самого дня свадьбы Софьи Лешерн уже более не произнес имени князя Несвицкого и его красавицы-невесты.
Только старая генеральша после отъезда нежданного посетителя долго пробеседовала с дочерью, причем они не раз, заливаясь слезами, старались успокоить друг друга, да Софья Карловна отправила с нарочным записку к своему жениху с просьбой немедленно приехать к ней.
Князя посланный не застал дома, и он приехал только на следующий день, рано утром, и, входя, предупредил, что он долго оставаться не может и что его дома ожидает важное дело.
— Неожиданно приехал из Москвы мой дядя, — пояснил он невесте. — Он уже был у меня и тоже не застал меня дома. Его приезд имеет важное, решающее значение для меня и для вас. Я имею полное основание предполагать, что он приехал по поручению матушки, хотя будет уверять, что его вызвали в Петербург его личные дела. Мне нужно строго обдумать свой предстоящий разговор с ним. Я знаю, как всецело матушка доверяет ему и какое влияние он имеет на нее!
— Ну еще бы! — с холодной улыбкой повела плечами Софья Карловна. — Ведь это тот ‘дядя’, после которого ваши меньшие сестры и братья являются единственными наследниками?
Несвицкий покраснел и строго заметил:
— Я попросил бы вас не позволять себе такого тона в разговоре о моей матери!
— Я не произносила имени вашей матушки и не знаю, почему упоминание об этом родственном праве может являться оскорбительным для ее чести! А впрочем, я вызвала вас не затем, чтобы пререкаться с Вами. Мне нужно сделать вам довольно оригинальное сообщение и предварительно предложить вам один, быть может, довольно щекотливый для вас вопрос.
— Что такое? — спросил Несвицкий недовольным тоном, опускаясь в кресло с видом человека, добровольно обрекающего себя на скучную и томительную беседу. — Я слушаю вас, — сказал он, скрещивая на груди руки.
— Я предупредила вас, что мой вопрос может показаться вам несколько щекотливым.
— Я слушаю вас! — нетерпеливо повторил князь.
— Скажите мне… Вас очень не уважают и в том обществе, в котором вы вращаетесь, и в том полку, в котором вы служите?
Софья Карловна говорила холодно и спокойно, в упор глядя в лицо своего жениха.
Он как-то весь съежился под этим холодным взглядом, а затем произнес глухим голосом:
— Я не понимаю вашего вопроса!
— А между тем он прост и понятен! Каждый человек сам прежде и полнее всех должен оценивать и понимать отношение к нему окружающих его лиц. Вы особенно блестящим умом не одарены, но все-таки должны же и можете же понять, за что именно относятся к вам с таким глубоким пренебрежением, что это чувство переносится на все, вам близкое.
— Что вы хотите сказать?.. Я не понимаю вас! Я считаюсь одним из самых исправных по службе офицеров, и мое начальство…
— Не о вашем начальстве речь и не о вашем умении вытягивать носок и громко кричать на парадах. Ваша военная дрессировка меня не касается… Можно не уметь маршировать на плацдарме, но уметь твердо держать свое дворянское знамя, уважать свое родовое дворянское имя!..
— Но объяснитесь же, наконец!.. Что вы хотите сказать?..
— Я хочу поведать и рассказать вам о том, что вчера здесь, в доме моей матери, в доме моего всеми уважаемого отца, мне было предложено бросить вас, прогнав вас из дома и довольно невыгодный и вовсе не почетный титул вашей супруги променять на… очевидно выгодный титул фаворитки.
Несвицкий при этих словах широко открыл глаза, медленно, как во сне, поднялся с места и с расстановкой переспросил:
— Вам… Вам было сказано все это?
— Да, и мне, и моей матери… Здесь, в нашем доме, передо мной в ярких красках нарисовали ту перспективу роскоши, ‘величия’ и ‘почета’, даже ‘почета’, которые ожидают меня, если я соглашусь на сделанное мне предложение, и для вящего моего вразумления мне назвали несколько громких имен, отчасти уже удостоенных подобного почетного положения, а отчасти еще добивающихся его! Затем в заключение меня льстиво и угодливо заверили, что то положение, которое ожидает лично меня, в случае моего согласия, значительно превзойдет все, чего тем же путем успели добиться другие…
Софья Карловна на минуту умолкла. Молчал, сидя перед нею, и Несвицкий.
— Вас удивляет, что я выслушала все это до конца? — заговорила опять Лешерн, — что я дала излиться такому странному красноречию?.. Я понимаю ваше удивление!.. Но я была слишком ошеломлена, слишком поражена всем тем, что я услышала… А вы… хотели бы, чтобы я согласилась? — в лицо ему рассмеялась Софья Карловна. — Впрочем, вы правы. По вашему адресу, на случай моего согласия, была также целая серия разных обещаний: и денег вам дали бы, и чинами вас не обошли бы, и ваша строгая и безупречная матушка, вероятно, лишний раз командировала бы к вам вашего ‘дядюшку’, поручив ему поздравить вас с исключительной милостью! К сожалению, в семье Лешерн честь понимают по-своему, и лицо, говорившее со мною, уехало из нашего дома, вероятно, дав себе слово впредь осторожнее браться за подобные миссии! Но, принимая на себя это, этот человек шел к людям, совершенно незнакомым ему, к людям, которых он до вчерашнего дня и в глаза вряд ли когда-нибудь видал… Он просто судил о нас по другим, близко знакомым ему примерам, тогда как вас, князь, он вероятно и в обществе не раз встречал, и по службе вас видал и знает. Скажите, на чем же он основывался, когда так смело и бесстрашно явился сюда с предложением, которое, будучи обращено ко мне, неминуемо касалось и вас, как моего будущего мужа? Что сделали вы, князь, что все это по вашему адресу и возможно, и доступно?..
— Что же мне, на дуэль, что ли, вызвать этого посланца? — нетерпеливо оборвал ее речь Несвицкий, порывисто встав и натягивая на руки форменные белые перчатки. — Ведь должны же вы понимать, что дуэль тут невозможна, как недопустима и другая мера воздействия. Я кулачных боев не признаю и на кулачках никогда ни с кем не дрался!.. В угоду вам я боксу обучаться не стану!..
— И… вы даже хотя бы через бесконечно доброго и бесконечно корректного великого князя Михаила Павловича не попытаетесь попросить отчета в том, о чем я сказала вам?
Несвицкий порывистым движением чуть не пополам разорвал перчатку и, не сдерживаясь, крикнул, как еще ни разу не кричал в доме Лешернов:
— Да вы с ума сошли! Вы положительно с ума сошли! Да понимаете ли вы, на что вы меня толкаете, о каком отчете вы говорите!.. Нет, у вас положительно какие-то допотопные понятия, и я, право, не знаю, как нам с вами жить придется при таком вашем мировоззрении!..
— Да и я в раздумье останавливаюсь перед вопросом, ‘как нам с вами жить придется’? — вздохнула Софья Карловна.
Князь ничего не ответил, он молча стоял перед ней, как бы что-то соображая и над чем-то крепко задумываясь.
— Я надеюсь, что ни вы, ни ваша матушка не позволите себе никакой резкой выходки и обойдете молчанием весь этот… несколько неловкий инцидент? — произнес он, первый нарушив молчание.
— Что сделает матушка, за это я вам поручиться не могу… Что же касается меня, то я смело могу уверить вас, что я только теперь вполне поняла и вас, и то, что ожидает меня в совместной жизни с вами. И я заявляю вам, что, как я никогда ни перед чем не сробею и не отступлю, так же точно я не пойду навстречу никакому новому оскорблению, сознавая, что заступиться за меня некому и ни на чью смелую и честную защиту я рассчитывать не могу! Это — тяжелое преимущество сирот, и не дай вам Бог когда-нибудь понять всю безотрадность этого права!..
Со своей матерью Софья Карловна не затрагивала вопроса о сделанном ей предложении. Слишком тяжело легло оно на их чуткие души. Но за них всем происшедшим возмутился великий князь Михаил Павлович, всегда умевший знать все то, что ему хотелось знать.
Великий князь в течение целого дня не видался с государем и даже не поехал к нему с обычным рапортом, запиской уведомив его о своем внезапном нездоровьи.
Государь не поверил болезни брата и на следующее утро сам поехал к нему на Елагин остров.
— Ты чего это дуешься? — спросил он, входя в кабинет брата, который поспешил встретить его на пороге комнаты. Чем это ты так разобиделся, что даже во дворец заглянуть не хочешь?
Великий князь с обычной ему прямотой резко отозвался об эпизоде с Лешерн.
— Ну, вот еще того не доставало, чтобы мы с тобой, с детства никогда не ссорившись, разодрались из-за бабьей юбки! — заметил государь. — Да и было бы из-за чего! Подумаешь, какая девственница!.. К гвардейским офицерам по казармам ездит! — повел он своими могучими плечами.
— Перестань! — серьезно, почти строго произнес Михаил Павлович. — Довольно того, что разные твои близкие любимцы могут оскорблять всех, кто им не по шерсти придется!.. На одного из них мне сегодня жалоба принесена, с которой я собирался завтра утром сам к тебе ехать!..
— Ты, стало быть, так и постановил ездить ко мне только с жалобами, а гостем тебе у меня тесно кажется?.. Разлюбить меня собрался?
— Нет, разлюбить тебя я не могу, если бы даже и пожелал сделать это… Но чем сильнее я люблю тебя, тем больнее мне видеть и слышать все то, что подчас вокруг тебя совершается! Ведь ты пойми, что теперь опять сделано!.. Чужая, ни в чем неповинная душа разбита, брат Николай! — взволнованным, слегка дрогнувшим голосом произнес Михаил Павлович, — чужое самолюбие затронуто… И все это сделано твоим именем, именем моего обожаемого брата и государя!
Голос великого князя дрогнул, и он, крепко пожав руку старшего брата, нежно поднес ее к губам.
Николай Павлович, глубоко тронутый, поспешно отдернул руку.
— Что ты?.. Полно!.. Успокойся!.. Стоит так волноваться из-за всего этого!.. Ну, хорошо, согласен, я не прав, да, впрочем, и не столько я, сколько тот, кто в своей угодливости без достаточного такта перешел необходимые границы.
— И ты такого человека выбираешь себе в поверенные? — укоризненным тоном произнес великий князь.
— Уж и ‘поверенные’!.. Скажешь тоже! Я никогда ровно ничего не доверял и не доверю ему, а женскому капризу я особенной цены не придаю и об этих пустяках действительно говорю с ним довольно часто и довольно прямо. Но как бы то ни было, а твое протеже — особа не в меру заносчивая! — недовольным тоном продолжал государь. — Ведь что она по моему адресу говорила!.. Как неосторожно выражалась…
— Ну, знаешь что? Довольно об этом!.. Вообще оставим всю эту прискорбную историю в покое!.. Меньше чем через неделю наши молодые обвенчаются и заживут себе той жизнью, какую им Бог на долю пошлет! До нас с тобой им и высоко, и далеко… Пожелаем мы им счастья издали и перестанем о них и говорить, и думать! — примирительно произнес великий князь.
— Согласен! — нехотя ответил государь. — Тем более, что у меня в виду имеется кое-что другое. Скажи, ты сам лично будешь посаженным отцом на свадьбе этой Лешерн?
— Да! А что?.. Ты меня заменить хочешь?
— Ну вот еще вздор!.. Стану я по всяким там свадьбам разъезжать!
— Нет, я думал потому, что наша ‘волшебница’ так внимательно отнеслась…
— То императрица, а то я! — нервно произнес государь, вставая с места и первый направляясь к двери. — Я пройду к великой княгине! — обернулся он к брату и направился в ту сторону дворца, в которой помещались личные покои супруги Михаила Павловича, великой княгини Елены Павловны.

VII

НЕВОЛЬНЫЙ БРАК

Несвицкий угадал. Прибывший из Москвы родственник был действительно командирован матерью князя Алексея, старой княгиней, в которой он с самой ранней юности души не чаял и у которой находился в полном безотчетном повиновении.
Этот двоюродный дядя князя Алексея Несвицкого, степень родства которого с княгиней и ее меньшими детьми не была ни для кого тайной в Москве, был человек очень богатый, очень добрый и покладистый.
Он внимательно выслушал князя, понял его положение, взвесил все, что он имел ‘за’ и ‘против’ женитьбы на дочери генерала Лешерн, и взялся устроить это дело ‘там’, ‘дома’, причем, прежде чем уехать, вручил князю Алексею тысячу рублей на свадьбу, обещая скрыть от княгини эту довольно щедрую помощь.
— Ну чего тут! — добродушно произнес он в ответ на горячую благодарность князя, необыкновенно довольного этой неожиданной поддержкой. — Я и больше дал бы, да с собой не захватил!.. Правду сказать, княгиня наша в последнее время порядком-таки пообрезывает меня!.. Славная она у нас, только строга не в меру!.. Да ты, князек, не горюй! — ласково закончил он, по старой памяти называя Несвицкого тем именем, каким он звал его, когда тот был еще ребенком. — Я все меры употреблю к тому, чтобы уговорить ее… А ты говоришь, очень хороша невеста-то твоя?
— Да, она — положительно красавица!..
— Скажи на милость!.. И сам государь, ты говоришь, соперником тебе заявился? — рассмеялся он.
Несвицкий трусливо огляделся по сторонам.
— Не бойся! — остановил его дядя. — Я осторожен!.. Не понимаю нешто? От меня никто не услышит… В Москве я одной княгине только и расскажу про это… Знаю, что
можно говорить, а чего нельзя… не маленький! Когда свадьба-то, ты говоришь?
— В воскресенье.
— Так, так!.. А сегодня у нас вторник!.. Всего ничего, значит, осталось… Взглянул бы я на тебя, князек, под венцом!..
— Что же, оставайтесь! — нерешительно произнес Несвицкий.
— Ну вот еще!.. Чего там? Я так только сказал!.. Да и некогда мне, княгиня меня на срок отпустила. Она там, гляди, волнуется!.. Эстафету прислать велела, коли экстренное чего… Да чего там экстренного? Окрутят тебя, только и всего! А я в день твоей свадьбы уж на полпути от ‘ Москвы буду!.. Да и не выдержать мне у вас здесь, по обычаям вашим петербургским… Все на бульонах да на разных деликатесах, и не выругайся всласть, и щей кислых со льдом не спрашивай!.. Как у вас поживешь, так и всерьез поверишь, что всех крепостных на волю выпустят и рабов у помещиков отберут. Нет, москвичу в Питере не ужиться. Меня, кажется, озолоти, чтобы я здесь на житье остался, так я не соглашусь… Погостить погощу, а в коренные питерцы записаться — слуга покорный!..
Простившись с Несвицким и дав ему на прощанье совет беречь молодую жену, не обижать ее, а жить с ней в мире и согласии, москвич выехал с первым отходившим мальпостом, составлявшим в то время еще предмет нововведения и роскоши, доступной далеко не многим.
Посещение дяди успокоительно подействовало на князя и, оставшись на другой день обедать в доме невесты, он был разговорчивее обыкновенного, а прощаясь, даже подошел к руке своей будущей тещи.
Ту удивила такая непривычная любезность, и она, почти брезгливо и холодно отдергивая руку, спросила:
— Что же, вы завтра за мебелью и вещами приедете?
— Да, завтра надо будет прислать за всем этим! — произнес князь. — Только я, право, не знаю… Быть может, мебель вам самим нужна?
— Вопрос о том, что мне лично нужно или не нужно, давно решен! — холодно ответила генеральша. — Я оставлю себе только самое необходимое, потому что и сама не собираюсь долго заживаться здесь. Впрочем, вас лично этот вопрос не касается: мы с дочерью между собой все это порешили…
— Я и не вмешиваюсь в ваши распоряжения! — обиженным тоном заметил князь. — Я хотел выяснить, что именно нужно будет брать отсюда, потому что я завтра занят и не знаю, в котором часу и буду ли вообще в состоянии лично приехать сюда.
— Ваше присутствие вовсе не нужно! — холодно заметила Софья Карловна.
— Даже ‘не нужно’? — сконфуженно улыбнулся Несвицкий.
— Я хотела сказать ‘не обязательно’, — поправилась она. — Совершенно достаточно будет, если вы пришлете доверенного человека, который сумеет все порядком уложить и в целости довезти!
— В этом отношении вы можете быть совершенно спокойны… Мой денщик— человек и опытный и расторопный. Он уже обо всем предупрежден, и вы смело можете доверить ему. Таким образом, сам я заеду перед вечером, потому что к ночи я должен буду попасть домой, в Царскую Славянку…
— Повторяю вам, что ваше присутствие вовсе не обязательно, — заметила Софья Карловна, — и что эти последние дни вы можете почти вовсе не бывать у нас!.. У вас найдется много занятий, а мне здесь всякая минута дорога будет… Ведь это — последние дни, которые я проведу с мамой!..
Голос молодой невесты дрогнул.
— Я, право, не знаю… Я предлагал вашей матушке… — начал князь.
— Что? Ко мне переехать?.. Вы знаете, что она никогда не согласится на это. Об этом и говорить нечего!.. До свадьбы остается так мало, а хлопот у нее так много, что, повторяю, вы можете вовсе не бывать здесь.
— Как? Совсем не приезжать к вам до свадьбы? Но ведь это покажется странным.
— Кому? Мы и вообще-то мало с кем видимся, а теперь, в эти последние дни, и вовсе никого принимать не будем. Ведь существует даже какой-то обычай, в силу которого в самый день свадьбы жених с невестой вовсе не видятся до того момента, когда встретятся в церкви.
— Да, но ведь то лишь в самый день свадьбы, чтобы удвоить затем удовольствие свидания! — улыбаясь, сказал Несвицкий.
— Ну, а мы с вами удесятерим это удовольствие и в течение четырех дней не встретимся! — улыбнулась Софья Карловна такой улыбкой, от которой ее жениху холодно стало.
Старая генеральша не присутствовала при этом последнем объяснении. Она раньше ушла к себе, и когда, проводив жениха, Софья Карловна прошла к ней, она застала ее задумчиво сидящей перед совершенно догоравшим камином. Генеральша так глубоко ушла в свои невеселые думы, что при входе дочери слегка вздрогнула.
— Тебе нездоровится, мама?.. Ты камин затопить велела? Ты озябла? — тревожно осведомилась та, опускаясь на скамеечку у ног матери и с любовью заглядывая в ее глаза.
— Нет, я здорова, а только видишь, как я сильно стариться начинаю? Среди лета камин топлю.
Софья Карловна ничего не ответила. Она прижалась щекой к тонким и холодным рукам матери и тихо прошептала:
— Прощай, мама!
Елена Августовна вздрогнула, а потом нежно сказала, проводя бледной рукой по головке дочери:
— Зачем говорить такое горькое слово, моя дорогая! С живыми людьми не прощаются, им ‘до свидания’ говорят!
— Я не тебе одной ‘прощай’ сказала, мама, я этим грустным и коротким словом со всей своей прошлой жизнью простилась — с молодостью, со всем, что красит эту молодость!.. Я не жила. А ведь мне тоже жить хотелось, тоже счастье грезилось!.. И вот я вся тут… Я отжила, и все для меня навсегда окончено!.. Не перебивай меня, мама, не утешай меня!.. Я не стою утешения… Я даже жаловаться не смею, потому что сама создала себе все то, от чего теперь заживо умираю! Никто не тянул меня к той жизни, какую я сама создала себе. Я видела, кого выбираю, видела и понимала, куда и к кому иду, и все-таки шла! И не мне роптать и жаловаться, достигнув той цели, какую я сама поставила себе… Мне тебя жаль, моя бедная дорогая мама! Мне жаль той мирной спокойной жизни, какою мы жили с тобой с минуты моего выпуска из института. Я не ушла бы из этой жизни, я все перенесла бы, всему покорилась бы, навсегда ушла бы от общества, чтобы не видать и не вызвать его справедливого осуждения!.. Но ты не захотела этого, и я покорилась твоему желанию, склонила голову перед твоим решением!
— Я не могла поступить иначе! — спокойно ответила Елена Августовна. — Я не себя и даже не тебя отстаивала и защищала, я стояла на страже доблестного и славного имени твоего отца… Я его лучезарную, кровью купленную славу туманить не смела и не хотела!.. Ты могла увлечься и ошибиться, могла впасть в заблуждение и я, но его светлая память должна оставаться чистой и неприкосновенной, и с его славного имени только твой брак с этим князем Несвицким смоет ту несчастную ошибку, которая запятнала его!
Софья Карловна подняла на мать пристальный и умоляющий взор и произнесла:
— Мама… дорогая!.. С могилой считаться нельзя… Сырая земля не мстит живым людям!.. Отец сам простил бы меня и не потребовал бы моего несчастия во имя спасения его личного самолюбия!.. Еще есть время… Освободи меня от данного мною слова!.. Позволь мне отказаться от этого брака!.. Не перспективой светлого счастья улыбается он мне, а грозит целой разбитой жизнью!.. Я от всего откажусь… Я уйду из мира, в монастырь постригусь, если надо… Обо мне никто никогда не услышит и никто не посмеет бросить словом укоризны в светлую память, которую ты так геройски отстаиваешь!.. Прости меня, мама, не губи меня! Дай мне остаться с тобой и подле тебя!
Софья Карловна говорила порывисто, вся охваченная горячим, непреодолимым волнением. Ее глаза, взор которых был поднят на мать, были полны слез.
Старая генеральша упорно молчала, ни одним словом не откликаясь на горячие, полные отчаяния слова дочери. В ней, видимо, происходила мучительная борьба.
Но гордость спартанки взяла верх над нежным чувством матери и, слегка отстранив рукою дочь, она произнесла голосом, который ей удалось сделать почти спокойным:
— Ты говоришь, что твой отец простил бы тебя? Быть может! Он мог пожертвовать тебе и гордостью своего прославленного имени… Но я не вправе сделать это!.. Если ты откажешь князю Несвицкому, мы все равно расстанемся… С его любовницей я под одной кровлей жить не могу!.. Никто и ничто в мире не в силах повлиять на мое решение!
Дочь слушала ее внимательно, и на ее выразительном лице стало отражаться какое-то смелое и бесповоротное решение.
— Ты права, мама, — сказала она, поднимаясь с подушки, на которой сидела у ног матери, и выпрямляясь во весь рост своей красивой и величественной фигуры, — ты свято права!.. Я своей неосторожной просьбой лишний раз оскорбила безупречную память отца!.. Я сама взяла на плечи крест и должна безропотно нести его до конца!.. Проведем эти последние дни вместе, без слез и без особенного горя!.. Проведем их, как люди, исполнившие свой долг и по возможности исправившие сделанную тяжкую ошибку…
— Мою, мама, только мою ошибку! — тотчас добавила Софья Карловна. — Ведь ты, как и отец, вошла в мир и выйдешь из него живой искрой лучезарного света!.. Да и о чем, собственно, так сильно горевать? Чем Несвицкий хуже других своих однокашников и однополчан?.. И я ли одна выхожу замуж при таких условиях? Я ли одна святою клятвой верности, произнесенной перед алтарем, только исправляю старую ошибку и белым подвенечным вуалем только прикрываю старый позор? Прости же мне то большое, непоправимое горе, которое я внесла в твою жизнь, и не поставь мне в вину того нового горя, с каким я подошла к тебе в настоящую минуту!.. Ничего подобного ты больше не увидишь и не услышишь, и как не дрогнула рука моего отца, поджигавшего роковой фитиль, чтобы произвести взрыв, так не дрогнет и моя рука, обмениваясь обручальным кольцом с нелюбимым человеком! Ведь любить своего нареченного, или — точнее — ‘обреченного’ жениха, я не могу и не буду!.. Привыкнуть к нему мне, может быть, и удастся — ведь и к цепям кандальным, говорят, каторжники привыкают, но о любви между нами не может быть и речи! — Она помолчала, а затем произнесла: — Скажи, мама, ты в дом ко мне, на мое грустное новоселье в день моей свадьбы не поедешь?
— Ни в этот день и ни в какой другой, моя бедная, дорогая девочка! — тихим и грустным голосом ответила генеральша. — Мы простимся с тобой здесь, в этих стенах, видевших нашу невеселую, но тихую и спокойную жизнь, затем я увижусь с тобой только в те дни, когда ты сама найдешь возможным и захочешь навестить меня.
Софья Карловна ни слова не ответила на это тягостное для нее, но бесповоротное решение. Она хорошо знала, что ни упросить, ни разбудить мать она не в силах. Она только молча крепко обняла Елену Августовну и вышла из комнаты, не сказав ни слова.
Обе гордые спартанки, сдержанные, молчаливые и властные, хорошо понимали друг друга и не просили пощады ни у людей, ни у судьбы!
Все оставшиеся до свадьбы дни обе Лешерн провели относительно спокойно, они холодно и равнодушно встречали и провожали Несвицкого, заезжавшего только на самый короткий срок, и ни одним резким или укоризненным словом не нарушили обычного покоя своего тихого и безмятежного дома.
Только в комнате молодой невесты все дольше и дольше горел огонь по вечерам, свидетельствуя о бессонных ночах, которые проводила она на пороге новой жизни, да старая генеральша все ниже и ниже склоняла свою седую голову, стоя на коленях, перед кротким ликом Богоматери, озаренным сиянием неугасимой лампады.
Но вот наступил и самый день свадьбы.
С вечера мать и дочь дольше обычного просидели в комнате, где протекло столько памятных обеим мирных и отрадных часов, крепче обнялись, прощаясь, а на следующее утро встали и вышли к утреннему чаю обе бледные, но спокойные, будто даже веселые, с тем нервным подъемом духа, с каким идущие в бой войска выступают из походного лагеря после тревожно проведенной, бессонной и мучительной ночи.
Венчание было назначено в шесть часов вечера, и ровно в половине шестого ожидали приезда великого князя Михаила Павловича, лично пожелавшего отпустить свою посаженную дочь из ее родного дома.
Никаких особых приготовлений к этому приему в доме Лешернов не делали. Порядок там соблюдался постоянный, и к этому аристократическому и немножко по-немецки чопорному порядку прибавить было нечего.
В зале был приготовлен большой стол, покрытый белой скатертью, на нем стояли икона и перед нею хлеб-соль по русскому обычаю.
Великий князь приехал в полном мундире, с Андреевской лентой через плечо, в сопровождении щеголеватых адъютантов, и поднес невесте роскошный букет, вложенный в золотой ценный порт-букет.
Софья Карловна холодно приняла роскошное приношение, она как будто даже не заметила его. Она ничего не сознавала, ни о чем не думала… На нее смутной, грозовой тучей надвигалось сознание того, что все кончено, возврата уже нет и что, выходя отсюда, из этих мирных стен, она оставит в них все свое дорогое прошлое и вступит в новую, неведомую ей жизнь.
Старая генеральша встретила высокого посетителя полная гордого и глубоко осознанного достоинства, и великий князь, враг всякого раболепного преклонения перед властью, залюбовался тем гордым достоинством, с каким его встречали в этом скромном домике эти сравнительно скромные представительницы славного, но скромного и небогатого имени. Он подошел к руке генеральши, крепко поцеловал красивую ручку невесты и умело застегнул на ней поданный ему одним из адъютантов богатый и роскошный браслет.
Этот подарок был прислан невесте супругой великого князя Еленой Павловной, пожелавшей со своей стороны чем-нибудь почтить ‘дочь’ своего августейшего мужа.
Но вот в передней послышались шаги, сопровождаемые звоном оружия, и вошедший шафер почтительно доложил невесте, что жених ожидает ее в церкви.
Она молча встала и, вся бледная, двинулась к столу, за которым еще бледнее, еще беспомощнее ее сидела старая генеральша.
Великий князь тоже встал и взял в руки поданную ему адъютантом икону. Старая генеральша стала рядом с ним.
Михаил Павлович, глубоко растроганный, высоко поднял икону над склоненной перед ним красивой головкой, и молодая женщина с тихим, сдержанным рыданием опустилась’ на колени. Набожно приложилась она к иконе, коснулась бледными губами склоненной перед нею лицом головы августейшего посаженного отца и с громким рыданием, порывисто бросилась в объятия матери.
— Прощай, мама! — только могла выговорить она и, вся бледная, прижалась к матери, покрывая поцелуями ее руки, глаза, лицо.
Великий князь отвернулся, чтобы скрыть свое волнение. Нарядным шаферам как-то не по себе было на этой парадной свадьбе, которая была так/похожа на похороны.
Невеста подняла свое скорбное лицо с плеча матери.
— Я готова, ваше высочество, — проговорила она, обращаясь к великому князю, и прижимая тонкий расшитый кружевами платок к орошенному слезами лицу. Затем, взяв под руку почтительно склонившегося перед ней великого князя, она смело двинулась вперед, грандиозным жестом откидывая на ходу длинный трен своего воздушного венчального платья.
Обряд венчания был совершен с большой пышностью. Несвицкий, бледный, взволнованный, но в душе очень польщенный окружавшим его парадом, был очень красив под венцом и своей эффектной наружностью вполне гармонировал с стоявшей рядом с ним красавицей-невестой.
Сравнительно небольшая церковь дворца, в которой происходило венчание, была полна избранной, блестящей публикой. Узнав о том, что великий князь сам лично будет присутствовать на свадьбе, всегда угодливый штат придворных стал усиленно добиваться приглашения на свадьбу, и так как никакого торжества за обрядом венчания не следовало и принесение поздравлений новобрачным было назначено тут же, в боковом зале, примыкавшем к церкви, то и приглашения раздавались сравнительно легко.
Невеста стояла под венцом волшебно красивая и, как смерть, бледная. Ни кровинки не было в ее пленительном, как камея, правильном личике, но спокойствие ни на минуту не оставляло ее, и она твердым и отчетливым голосом ответила ‘нет’ на вопрос священника о том, не связана ли она обещанием с другим, и спокойной, недрогнувшей рукой обменялась обручальным кольцом со стоявшим рядом с нею, совершенно чужим и почти не симпатичным ей человеком.
Поцелуй, которым обменялись ‘молодые’, по обряду церкви, тотчас по окончании брачной церемонии, был так холоден и так мертвенно спокоен, что Борегар, стоявший в эту минуту позади ‘молодых’, пресерьезно уверял потом, что от таких поцелуев вчуже холодно становится.
Когда, приняв поздравление от присутствующих, молодая княгиня под руку со своим августейшим посаженным отцом перешла в соседний с церковью парадный зал и великий князь, первый подняв бокал за молодых, громко и шутливо произнес традиционное русское: ‘Горько!’, — Софья Карловна бросила на него укоризненный взгляд, но освященному временем обычаю все-таки подчинилась и протянула свое красивое, слегка разрумянившееся личико красавцу-мужу.
— Как ревеню хватила наша молодая! — дурашливо шепнул Борегар, опорожняя свой бокал и обращаясь к близ стоявшему товарищу.
Прямо к дворцовой церкви были поданы заранее заказанные шаферами лихие тройки, и спустя два или три часа молодая княгиня, при помощи раньше нее прибывшей на место камеристки переменив свой брачный туалет на кокетливый дамский наряд, уже сидела перед чайным столом, с роскошью накрытым в избе почти неведомой, скромной Царской Славянки.
Правда, туда на лето иногда переезжали семьи офицеров, но это переселение было настолько временным, что жизнь обставлялась по-дачному и не носила того характера роскошного новоселья, каким блеснула обстановка, приготовленная для молодой четы новобрачных.
Князь Несвицкий, в котором только что отпразднованная пышная свадьба оставила самое отрадное впечатление, сел за чайный стол в прекрасном расположении духа, не смущаясь даже тем, что во время сравнительно долгого переезда из города в место полковой стоянки молодая супруга не обменялась с ним ни одним словом. Он тоже успел переодеться и был необыкновенно красив в своем военном сюртуке нараспашку, с вовсе не форменным, но очень шедшим к нему бледным жилетом.
— Вот мы и дома! — произнес он, любуясь на молоденькую жену, характерная головка которой красиво оттенялась кокетливым кружевным чепчиком, приготовленным стараниями ловкой и опытной модистки. — Поздравляю тебя с новосельем!.. Поздравь и ты меня, и пожелаем друг другу долгой, спокойной жизни и много-много счастья!
— О покое я позабочусь и надеюсь достигнуть его, — задумчиво произнесла молодая женщина, — что касается счастья, то о нем я не мечтаю! Ведь счастье — крайне редкое явление!
— Такая неуверенность не представляет ничего лестного для меня! — улыбнулся молодой муж, нагибаясь, чтобы поцеловать руку жены.
Софья Карловна порывисто отдернула руку и почти брезгливо произнесла:
— Оставьте! Жизнь — не комедия… Любви давно нет, а одна страсть оскорбительна, и ее обидным требованиям я никогда не подчинюсь… Заранее предупреждаю вас об этом! Взглянем жизни прямо в глаза, не станем обманывать ни себя, ни других и как-нибудь, потихоньку доживем свой век!.. Не мы с вами первые, не мы и последние, осужденные на спокойную и холодную жизнь без любви и без радости. Никто не виноват перед нами. Никто не толкал нас на тот безрадостный путь, на котором мы стоим, мы сами выбрали его. Пойдем же по нему безропотно и смело!.. Как ни беззащитен челнок, неосторожной рукой выброшенный в безбрежное житейское море, а куда-нибудь да выкинет его волной!
Князь молча отвел свою руку, остановился пристальным и долгим взглядом на красивом лице жены и, порывисто встав с места, отошел к открытому окну, в которое вместе с мертвым блеском белой ночи врывались отрывочные звуки умиравшего дня.
Где-то далеко звучали струны гитары, откуда-то неслась заунывная русская песня, где-то как будто плакал и жаловался кто-то, и все это сливалось с тихим шумом молодой листвы, колеблемой ночным ветерком.
Несвицкому, недалекому, безличному и скорее ничтожному, нежели дурному, казалось несправедливым почти враждебное отношение к нему молодой жены. Он сам от жизни требовал немного и за другими не признавал права широких и резких требований. Обширные горизонты были не по нем. Он весь свободно укладывался в тесные и узкие житейские рамки.

VIII

В НОВЫЙ ПУТЬ

Тихо и однообразно потекла жизнь молодой княгини Несвицкой, упорно желавшей держаться особняком от всех знакомых и всевозможных развлечений.
В последних не было недостатка.
На первых же порах все полковые дамы гостеприимно принимали молодую княгиню в свой кружок, все первые приехали к ней с визитом, не дожидаясь, чтобы она сделала им обычные в этих случаях визиты, и эта исключительная любезность скорее оскорбила нежели порадовала молодую женщину. Она увидела в ней нечто покровительственное, нечто такое, что ставило ее в исключительное положение и как будто намекало на ее недавнее прошлое, а это было самое больное место в ее и так уже сильно наболевшей душе.
Ее только чрезвычайно обрадовал визит ее посаженного отца, великого князя Михаила Павловича, простершего свою милостивую любезность до того, чтобы лично навестить ее на ее прихотливом, но небогатом новоселье.
Несвицкий, вообще гордившийся женой, высоко поднял голову после великокняжеского визита, но вызвал этим против себя серьезное негодование товарищей.
— Знал я, что наш Несвицкий не умен, — покачивая своей крупной головой, заметил добродушный Борегар, — но таким круглым недоумком я его все-таки не считал! Ведь он положительно нос задрал и чуть не два пальца подает при встрече с тех пор, как у него великий князь чай пил.
— Господа!.. Борегарди-то из терпения вышел, значит, уж действительно мочи нет, — рассмеялся Ржевский. — А что Несвицкий, как говорится, истинный недоумок, так это не подлежит ни малейшему сомнению!..
— Да, — разразился Тандрен своим веселым, заразительным смехом. — У нас, в пажеском корпусе, был старый дядька. Ты помнишь его, Урусов?.. Терпением он был одарен поистине изумительным и, как мы, бывало, ни нашалим, он все молчит и только своими саженными плечами пожимает… Но когда маленький граф Тышкевич, бывало, примется шалить, старик выходил из своего обычного хладнокровия и, разводя руками, изрекал: ‘Это уже сверх положенного!’ Диапазон у старика был широкий, горизонт для пажеских шалостей был обширный, и удивить его способно было только то, что превышало эту широкую мерку и хватало сверх положенных им широких границ. Так и Несвицкий!..
— Он, слышно, и с женой живет не в особенном ладу? — заметил Урусов.
— Ну не глупец ли он? — откликнулся Борегар. С такой красавицей-женой и не поладить! Да я бы с нее пылинки сдувал.
— Да, чертовски хороша! — покачал головой Мурашов. — Я таких и не видывал!..
— У вас там, в провинции, небось, таких и не бывает? — рассмеялся Борегар.
— А на что они нам? — откликнулся бывший армеец. — Мы с такими и обходиться не умеем… Ненароком еще на беду в руках переломится!
Все рассмеялись.
— А знаете, господа, фаворит-то ведь все кругом да около похаживает, — рассмеялся Тандрен. — Третьего дня был у полкового командира и прямо от него к Несвицкому прошел, да только самого дома не было, а княгиня попросту не приняла его.
— Молодец бабенка!
— А он что к ней? С авансами? — рассмеялся Ржевский. — Да неужели же не успел в своем деле? Ведь, бывало, всегда своей цели добивался!
— Однако вот с княгиней Несвицкой не многого добился! — подмигнул Урусов.
— Подождем, увидим! — заметил Ржевский. — Толцыте и отверзется!
— А с чего это великий-то князь Михаил Павлович ей лошадь верховую прислал?
— О, все, что он делает, делается им без всякого расчета, просто из внимания, а насчет женщин он у нас — рыцарь без страха и упрека.
— Именно без страха и упрека, — вмешиваясь в разговор, заметил красный офицер в форме Измайловского полка, но задолго до этого вошедший в помещение летнего офицерского собрания, где происходила приведенная беседа.
— А, Трубецкой! Тебя откуда принесло? — приветливо протягивая ему руку, крикнул Борегар.
— Был в Петербурге, завтракал на Миллионной у француза. Угощал Бетанкур: он только что вензеля на погоны получил, так спрыскивали!..
— И везет же этому Бетанкуру! — пожал плечами Урусов. — Ничего особенного он собой не представляет, а вот подите же, во ‘флигеля’ попал!
— Ему Нарышкина-старуха покровительствует, а он через графиню Гендрикову не только флигель-адъютантские аксельбанты, а фельдмаршальский жезл раздобудет, если захочет. Молодая императрица исполнит каждую просьбу… ну, а императрицыно желание в нашем благословенном отечестве — закон!
— Ну, не очень-то закон! Да вот слышали вы последнюю новость?.. Знаете, кто вновь приближен к государю?
— Кто еще? — с любопытством откликнулся Борегар.
— А тебя, Борегарди, хоть и хлебом не корми, только новость тебе сообщи, да главное поигривее.
— Не мешай! — отмахнулся толстяк. — Говори же, Трубецкой, говори… рассказывай!..
— С начала начинай. ‘В некотором царстве, в некотором государстве’, — посоветовал Тандрен.
— Будешь ты знать свое место, фендрик? — с напускным нетерпением крикнул Борегар. — Слово сказать толком не даст, но все сунется. Да ну же, Трубецкой! Говори, что ли?
— А сам угадать не можешь?
— И не могу, и не хочу!.. Чего я буду себе голову ломать?..
— Ну ладно, скажу!.. Только, чур, если что выйдет, я ничего не говорил и никого из вас даже не видал!..
— Ну вот еще!.. Что ты, со шпионами, что ли, разговариваешь?..
— Ну-с… Внимание…
— Ну-с — по-немецки рех! — дурашливо вставил Тандрен.
— Фендрик!
— Молчу… молчу!..
— Трубецкой, ты станешь говорить или нет? — произнес Борегар.
— А если нет? — задорно рассмеялся красивый князь Трубецкой, двоюродный брат молоденькой фрейлины Нелидовой.
— Если нет, так я нанесу тебе какое-нибудь оскорбление и вызову тебя к барьеру…
— Как? Ты же оскорбишь да ты же и к барьеру вызовешь?.. Это что за новые порядки?
— Господа, перестаньте вы! — крикнул Ржевский. — Я, ей Богу, готов подумать, что Трубецкой ровно ничего не знает и отлынивает от передачи сенсационной новости потому, что он соврал и новости ровно никакой нет и не было!
— Ну, это вы оставьте! — откликнулся Трубецкой. — Я только уж очень-очень ошеломить вас боюсь.
— Да ты не бойся, сделай одолжение!
— Так слушайте же!.. Третьего дня поздно вечером в маленький павильон Павловского парка была привезена под густым газовым вуалем…
— Почему газовым, а не тюлевым?
— Фендрик!.. Ей Богу, убью! — крикнул Тандрену Борегар.
— Ну, кто же, кто был привезен?
— А не кто иной, как графиня Гольберг! Сама графиня, во всем своем прибалтийском величии!..
— Какая Гольберг?.. Что ты городишь? Ната?
— Та самая… Знаменитая Ната… Прибыть они изволили вечером, а выбыть удостоили рано утром.
— Вот так фунт! — дурашливо ударил в ладоши Тандрен. — Ната уже третий год фрейлиной состоит, и ее несколько крупная и дебелая красота еще никогда не останавливала на себе внимание повелителя… Или она ему зелья какого-нибудь приворотного дала?..
— Уж это я вам доподлинно сказать не могу, а только сегодня имя Наты произносится уже с некоторым уважением, и не сегодня-завтра она начнет тонировать.
— Ну, тонировать-то ей не дадут!.. А вот насчет царской казны она пройдется…
— Да, с этой дешево не разделаешься!..
— Ну, за Натино положение я трех грошей не дам, во-первых, она — с головы до ног немка, а самое главное — высокое внимание начинает привлекать совсем молоденькая и прехорошенькая фрейлина Нелидова. Эта почище Наты будет… Да и к тому же!!.. Не-ли-до-ва!!.. Совсем-таки знакомо звучит для придворного уха…
— А что, она знаменитой Екатерине Ивановне — родня?
— Да, кажется, племянница какая-то.
— И такая же бойкая, как та? Ведь та со своим державным поклонником не церемонилась.
— Ну, теперь-то этого не сделаешь!.. Попробовала французская актриса Тирвальон голос поднять, когда при государе состояла, так на другой же день с почетным конвоем до границы была препровождена, а нравилась она ему очень, и он всегда шутя называл ее своим ‘турбильоном’.
Этот разговор был прерван появлением князя Несвицкого, который в последние дни опять начал довольно часто появляться в среде товарищей, ссылаясь на то, что медовый месяц уже миновал и ему пора вернуться с неба на землю.
— Коли с неба гонят, так, конечно, возвращайся! — покачал головой Борегар при этом сообщении.
Товарищи хорошо знали, что семейная жизнь Несвицкого сложилась далеко не, отрадно и что сам он делал все, что мог, для того чтобы усугубить свою семейную невзгоду.
Он начал пренебрегать своим домом, стал довольно неосторожно играть в карты, проигрывал довольно крупные суммы и в последнее время, как носились слухи, даже к одной из своих прежних и довольно неразборчивых пассий вернулся и даже показался с ней в Павловске на музыке.
От матери вместе с гневным выговором за раз содеянную оплошность князь получил небольшую сумму денег, с обещанием высылать ежемесячно, столько же и с наставлением, как устраивать свои дела и как гнуть непокорную волю жены, не умеющей сознать хвое положение и то несказанное счастье, какое ниспослала ей судьба, возведя ее в высокий сан супруги князя Алексея Яковлевича и носительницы его громкого имени.
Эти-то наставления и побудили ‘молодого’ несколько нажать педаль и дать жене почувствовать всю силу своих супружеских прав.
Молодая княгиня не смирилась, а только еще глубже ушла з себя и еще упорнее стала удаляться от общества.
Единственными спокойными и счастливыми минутами ее невеселой жизни были часы, которые она проводила у матери, в знакомом опустевшем уголке, в дружеской, откровенной беседе.
Правда, княгиня Софья Карловна не все говорила матери и не во все свои житейские невзгоды посвящала ее. Но чуткое и любящее материнское сердце без слов понимало горе горячо любимой дочери, и старая генеральша молчаливой лаской старалась если не утешить, то хоть приголубить измученную молодую душу.
Узнав от дочери о том, что Несвицкий даже вернулся к своим прежним порочным связям, оскорбленная мать застонала от боли. Мало было того, что жизнь ее дорогой, обожаемой дочери была разбита, мало того, что она на всю долгую жизнь была прикована к нелюбимому человеку, которого даже уважать не могла! — на долю ее Сони выпадало еще и унизительное соперничество: ей — светлой и чистой — открыто предпочитали продажную женщину, которую по первому капризу можно было и бросить, и опять взять, как вещь, как старую брошенную перчатку!..
Княгиня Софья Карловна испугалась того глубокого впечатления, какое произвели ее слова на мать. Она стала успокаивать ее и дала себе слово беречь ее от слишком сильных ощущений. И так уже старушка изменилась до неузнаваемости, и также быстро поседевшая голова все ниже и ниже опускалась на высохшую грудь.
Елена Августовна так и не была ни разу у дочери, да и вообще почти никуда не выезжала, ограничивая свои редкие выходы из дома довольно аккуратным посещением Казанского собора, где она перед иконой Богоматери изливала всю горечь своего разбитого сердца. Она чувствовала, что долго не проживет, и ее, любящую и заботливую, мучительно пугала перспектива того тяжелого одиночества, в каком останется после нее ее ненаглядная Соня.
Но своего тяжелого предчувствия она не сообщала дочери, а старалась, напротив, всячески подбодрить ее, заставить ее войти в жизнь и принять участие в той бессодержательной шумихе, которая называется ‘большим светом’.
— Что делать, голубка моя! — ласково говорила Елена Августовна. — Не нами свет начался, не нами он и кончится, и, раз ты вступила на скользкий житейский путь, ты обязана и с его законами считаться… Вспомни, ведь ты прежде раньше сама любила и выехать, и потанцевать.
— Это давно было, мама, так давно, что я сама об этом позабыла! — с грустной улыбкой ответила княгиня. — С тех пор так много всего прошло!..
— И все среди общего круговорота вернулось на ту же прежнюю точку!.. Тогда, в ту эпоху, о которой я говорю и о которой ты и вспоминать не хочешь, ты увлекалась князем, теперь ты носишь его имя, открыто и смело идешь с
ним рядом, и я не знаю, почему тебе иногда и не показаться с ним в обществе, не дать князю, как мужу, насладиться твоим успехом? Ты скажешь мне на это, что он — муж дурной, недостойный?.. Оглянись кругом, моя бедная птичка, и посмотри, много ли достойных и образцовых мужей ты найдешь и увидишь!.. Мне это горе только издали понятно. Лично я никогда не испытала его. Я была счастливой женой честного, безукоризненного мужа. Но многим ли судьба дала то, чем она наградила меня?.. Я была исключением из общего правила. Таких людей, как твой покойный отец, слишком мало. Послушайся меня, моя дорогая! Окунись немножко в светский водоворот, неглубоко, а лишь настолько, чтобы не запачкать в нем своих белых, лучезарных крыльев, и тебе самой если не отраднее, то хоть немножко легче станет!..
Видя волнение матери и то глубокое впечатление, какое весь этот разговор произвел на нее, княгиня обещала ей все, что она хотела, и в тот же день, вернувшись домой, узнала от заехавшего к ней Борегара, что в Павловском вокзале затевается большой летний маскарад, на который собирается не только все столичное общество, но и весь двор, чуть не поголовно.
— Это и пышно будет, и весело, и в высшей степени прилично! — расхваливал Борегар. — Да уже довольно одного того, что сама великая княгиня Елена Павловна взяла на себя инициативу этого оригинального торжества. Ее уже все знают. Она при всех своих несомненных достоинствах ужасно как collet monte, и конечно, ничему сколько-нибудь скользкому не протянет… Вот бы вам, княгиня, отрешиться от вашего затворничества и поехать? И ваш посаженный отец будет, наш дорогой ворчун-начальник, и сам государь непременно приедет.
— Это меня меньше всего соблазняет! — холодно заметила молодая женщина. — Я до парадных выездов не охотница и за придворными праздниками не гонюсь!..
— Помилуйте, да какой же это парадный выезд? Это самый обыкновенный маскарад, в неизбежных, наглухо застегнутых домино, с обязательными масками, с возможностью смело и безнаказанно заговаривать с каждым и интриговать всех без исключения.
— Это тоже не соблазняет меня. Я в маскарадах никогда не бывала, прятаться мне под маску не от кого, да и интриговать тоже некого!
— Полноте, княгиня… Что вы за отшельница?.. Рискните!.. попробуйте!.. Вы сами увидите, как это весело…
— Сомневаюсь! — упорно отказывалась княгиня.
Однако Борегар не дал ей докончить.
— Да вот хоть мужа спросите! — громко воскликнул он, делая несколько шагов навстречу входившему в комнату Несвицкому. — Уж ему-то вы поверить можете… Мужья на этот счет строги!..
— В чем дело? — спросил князь, здороваясь с товарищем и небрежно поднося к губам руку жены. — Что именно должно быть санкционировано моим супружеским одобрением?
— Я говорил княгине о маскараде, который затевается в Павловске, и уговаривал ее украсить его своим присутствием.
— Да, идея этого маскарада — прелестная идея! — оживился князь. Я прямо в восторге от нее, и был бы очень благодарен тебе, Борегардик, если бы ты убедил мою жену принять в нем участие.
— Я только что всеми силами соблазнял княгиню. Я говорил ей, что сам государь будет в числе публики!..
— Да… да, непременно! Я сегодня слышал это от самого друга государя.
Софья Карловна подняла на мужа удивленный взгляд и спросила:
— А вы часто видитесь с этим другом?
— Вовсе не ‘так часто’. Я встретил его сегодня у графини Гольберг.
При этом имени, так внезапно произнесенном, Борегар с удивлением поднял взор на товарища и у него вырвалось:
— Каким это ветром тебя занесло к графине Гольберг?
— Кто это… Графиня Гольберг? — осведомилась княгиня, поднимая голову.
— Одна из не особенно молодых фрейлин молодой императрицы! — ответил Борегар.
— То есть как это из ‘не молодых’? — остановил его Несвицкий. — Давно ли графиня Ната институт оставила?
— Достаточно давно для того, чтобы самой позабыть об этом, — рассмеялся Борегар.
— А почему вы так фамильярно называете ее ‘графиней Натой’? — подняла голову ‘молодая’.
— Ах, Боже мой… Ее всегда все так называют… и я не знаю, почему все это удивляет так тебя и Борегардика! — воскликнул Несвицкий.
— Меня не это удивляет, а твое присутствие в ее доме именно теперь! Но оставим это!.. Так вы решительно не соглашаетесь украсить наш летний маскарад своим присутствием? — продолжал Борегар, возобновляя прежний разговор.
— Не знаю, право… подумаю!.. Мама тоже уговаривает меня не сидеть так упорно дома, — произнесла Софья Карловна.
— Первое разумное слово, которое я слышу от моей строгой тещи, — начал Несвицкий и сразу умолк, встретившись со строгим взглядом жены.
Борегар простился, и, проводив его, княгиня сочувственно улыбнулась ему вслед и ласково проговорила:
— Славный он, этот Борегар!
— Дурак, потому всем и нравится! — недовольным тоном отрезал князь Алексей.
Княгиня повела плечами и тоном нескрываемого пренебрежения произнесла:
— Мне казалось, именно вы могли бы заметить, что я глупости не особенно горячо сочувствую!
Несвицкий не понял или не захотел понять эту в упор ему сказанную дерзость.
— Что ж, ты поедешь на этот маскарад? — спросил он жену после минутного молчания, внезапно переходя на фамильярное ‘ты’, с той резкой бесцеремонностью, которая характеризовала все его семейные отношения.
— Да… думаю, что поеду!..
— И прекрасно сделаешь… Повеселишься, поинтригуешь кого-нибудь.
— Даже и интриговать следует?
— Конечно… Что за маскарад без интриги?
— Кого же именно?.. — спросила княгиня.
— Ах, Боже мой, кого хочешь!.. Какое мне до этого дело?.. Я к числу ревнивых мужей, кажется, не принадлежу! — воскликнул Несвицкий.
Княгиня подняла на него пристальный взгляд и отчетливо произнесла:
— Кстати, о ревности. До меня в последние дни доходят довольно неутешительные слухи.
Несвицкий не сконфузился.
— Какие именно? — осведомился он.
— Я переговорю с вами о них тогда, когда я подробнее проверю их. А проверю я их не далее как на том самом маскараде, о котором идут такие упорные и такие оживленные разговоры.
— Это что же, угроза или вызов?..
— Ни то, ни другое!.. Простое желание убедиться…
— Стало быть, вопрос о маскараде решен окончательно?
— Почти! — лениво ответила Софья Карловна, вставая и идя навстречу показавшимся в конце аллеи нежданным гостям.
В эту минуту она даже была рада им. Ей все антипатичнее и антипатичнее становились беседы с мужем.

IX

ГЕТЕРА СТАРЫХ ВРЕМЕН

Приготовления к летнему маскараду шли веселые и оживленные. Было известно, что в маскараде примут участие чуть не все члены царской фамилии, и заказами на роскошное домино и характерные костюмы были завалены все модные портнихи.
Молодой княгине Несвицкой для ее домино ее мать-генеральша дала такие старинные кружева, от которых не отказалась бы сама императрица, и Софья Карловна, обладавшая исключительным вкусом и умением одеться, смело могла сказать себе, что ее маскарадный костюм будет одним из самых богатых и самых изящных.
Товарищи князя все с большей и большей охотой посещавшие его дом и прямо-таки гордившиеся своей ‘новой полковой дамой’, принимали близко к сердцу ее грядущий успех на предстоящем бале и наперерыв друг перед другом старались узнавать и сообщать княгине о приготовлениях, делаемых другими участницами ожидавшегося торжества.
Траур по императрице Марии Феодоровне был только что снят, и все спешили вознаградить себя за сравнительно долгое воздержание и за отсутствие придворных увеселений. Кроме того, и сама идея летнего маскарада была настолько заманчивой и оригинальной, что останавливала на себе всеобщее внимание и сулила великосветским красавицам целую серию самых разнородных удовольствий.
Одной из главных приманок для грядущего маскарада была возможность поинтриговать государя, который, как все это хорошо знали, придавал большое значение умелой и веселой маскарадной интриге и охотно поддавался на маскарадные знакомства. Эту его слабость знали все, и императрица нередко поддразнивала его ею.
Дня за два или за три перед маскарадом князь Несвицкий, вернувшись домой под утро, вошел в столовую мрачнее тучи и, обращаясь к жене, прямо спросил ее, не может ли она взять взаимообразно у своей матери две тысячи рублей.
Такой вопрос удивил княгиню.
— На что вам это нужно? — спросила она, поднимая взор на растерянное и сильно помятое лицо мужа.
— Не все ли равно на что? — резко и грубо ответил он.
— Я потому спросила вас об этом, что к маме я обратиться ни в каком случае не могу, да и нет таких денег. А ваша просьба удивила меня потому, что у вас должны быть и мои, и мамины деньги, еще не тронутые.
— Даже не тронутые? Вот как!.. А на что же мы жили? Как вы думаете?
— Наша жизнь стоила сравнительно так мало.
— Вам так кажется? А обстановка, а беспрестанные приемы? А ваши выезды и катания?..
Софья Карловна насмешливо пожала плечами.
— Все это стоило сравнительно гроши, а я лично передала вам от имени мамы двенадцать тысяч рублей, пожалованные великим князем Михаилом Павловичем. Разве вы не помните, что получили их от меня?
— И получил, и отлично помню, а все-таки денег у меня в настоящую минуту нет. Между тем они крайне нужны мне. Я должен сегодня уплатить эти две тысячи. Это для меня — вопрос чести!..
— По моему мнению, вопрос чести состоит в том, чтобы не должать того, что отдать не в силах.
— Я не прошу ни советов, ни замечаний.
— Я очень хорошо понимаю это. Вы денег просите. Но раз я не могу дать вам их…
— Вы можете достать!
— Где? У мамы денег нет, да если бы и были, то я не стала бы просить их у нее. А больше мне взять не у кого. Я никого не знаю и на кредит ни с чьей стороны рассчитывать не могу!
Несвицкий порывисто встал с места и нервным шагом прошелся по комнате.
Видя его волнение, Софья Карловна тоже встала и сказала ему:
— У меня есть браслет, привезенный мне в день свадьбы великим князем, и жемчуг, присланный мне императрицей. Если за них дадут две тысячи рублей и этой ценой действительно может быть куплена ваша честь — цена, кстати сказать, невысокая, то на этот… торг я согласна. Я сейчас принесу вам эти вещи! — И, не дав мужу времени ответить, она вышла из комнаты, а затем, вернувшись через минуту, подала ему два объемистых сафьяновых футляра.
Князь взял их нерешительно и так же нерешительно произнес:
— Закладывать эти вещи я не могу… я не знаю, кто здесь занимается залогами… Придется совсем продать их.
— Мне все равно!.. Продайте! — спокойным голосом ответила Софья Карловна.
— А в случае, если великий князь узнает…
— Я рассказывать ему не стану! — холодно улыбнулась, княгиня. — А если вы сумели поставить себя так, что за вами следят, то я в этом не виновата.
Несвицкий нерешительно взял в руки футляры. Он не видел жену в эту минуту.
— Вам эти вещи не будут нужны к маскараду? — спросил он, направляясь к двери.
— Я поеду в домино, и как ни мало я знакома с маскарадными законами, но знаю, что домино — это глухой футляр, сквозь щели которого ничего не должно проглядывать. Теперь, когда мы успешно покончили с вопросом, в котором была замешана ваша ‘честь’, позвольте мне затронуть и другой вопрос, к которому прикосновенна честь моя личная.
Князь остановился и встревоженно спросил:
— Что такое? О чем речь?
— До меня стороной дошли слухи, что вы возобновили некоторые из своих прежних интимных знакомств.
— Я понимаю, на что вы намекаете. Это…
— Подождите, дайте мне кончить!.. Если вы разом поняли, о чем и о ком я веду речь, тем лучше для нас обоих… Легче устранить то, что устранить обязательно!
— Вы говорите о Кате Шишкиной?..
— Я не знаю, как зовут ее, и не хочу знать это! Равным образом я не хочу входить в то, где и у кого вы бываете, но требую — слышите ли? — требую, чтобы вы не показывались с подобными женщинами открыто в тех местах, где вы бываете со мной! Требовать это мое право, и я не поступлюсь им!..
— Вам налгали… я нигде не был с Катей…
— Еще раз увольте меня от подробных имен ваших любовниц, и раз вы так дорожите честью, чтобы для ее спасения брать из дома последнее, то подорожите ею и настолько, чтобы, уходя с головою в грязь, не брызгать этой грязью в лицо своей жены!..
— Это уже на угрозу или на приказ похоже? — проговорил князь.
— Нет, это — не приказ, а только требование, требование справедливое и бесповоротное. Теперь, переходя не к угрозам, конечно, а только к предупреждениям, я заявляю вам, что в первый раз, когда вам вздумается публично показаться со своей любовницей в обществе и открыто подать руку одной из тех продажных женщин, общество которых вам так свойственно и так близко, — я немедленно оставлю ваш дом и никогда более не вернусь в него.
— Положим, вы не посмеете сделать это! — вызывающим голосом ответил князь.
— Я? Не посмею? Как же вы мало знаете меня!
— Я этапом верну вас под семейный кров.
— Ваш дом уже перестанет быть для меня семейным кровом!
— И все-таки закон будет на моей стороне, и вас вернут ко мне силой!
— Мертвую, быть может, а живую — никогда!
— Посмотрим! — как вызов бросил жене Несвицкий и вышел из комнаты.
Софья Карловна посмотрела ему вслед, и ее красивое лицо исказилось горькой усмешкой.
— Боже мой… Боже мой!.. Что я с собой сделала? — тихо, со стоном проговорила она, закрывая лицо руками. — За что я так бесповоротно погубила себя?!
А тем временем Несвицкий, уложив в маленький чемоданчик взятые у жены футляры и захватив туда же смену белья и необходимые туалетные принадлежности, уже мчался в город, где его нетерпеливо ждала одна из модных тогдашних Фрин, известная чуть ли не всей гвардии под именем Кати Шишкиной.
Биография Кати Шишкиной, по шутливому выражению Борегара, терялась во мраке веков, никто не знал, откуда она пришла и под чьим патронатом впервые появилась на скользких ступенях столичного полусвета, и только знаменитый остряк Булгаков уверял, что при взгляде на Катю он смутно припоминает какую-то далекую прачечную, плеск мыльной воды, грязное корыто и слышит чью-то нескончаемую, ‘вычурную’ брань.
Сама Катя — более наглая, нежели умная, более смелая, нежели красивая — уже не первый год вращалась в гвардейских кружках, когда Несвицкий познакомился с нею и разом отбил ее у какого-то вконец проигравшегося ремонтера. Последний и ее чуть ли не с последней лошадью поставил на карту, и Несвицкий, который в этот вечер чуть ли не в первый раз взял в руки карты и которому повезло, как обыкновенно везет всем новичкам, торжествуя, увез с собой на квартиру Катю, развязно объявившую разоренному ремонтеру, что ей ‘гольтены’ не нужно и что молоденький офицерик и моложе, и красивее, и, главное — богаче его.
Последний аргумент был, конечно, сильнее и неопровержимее всех остальных, и Катя, вытянув из Несвицкого все, что было можно (на это ей понадобилось не особенно много времени), бросила и его для какого-то, как раз вовремя подвернувшегося, купца, но лишь для того, чтобы опять вернуться к Несвицкому, как только у этого заведутся деньги.
С тех пор так и пошло: курс князя падал и возвышался, и вместе с этими биржевыми рывками Катя беззастенчиво приходила и уходила, как-то фаталистически овладевая Несвицким по первому брошенному ему слову, по первому мановению руки.
Предел этому непостижимому владычеству присяжной гетеры над бесхарактерным гвардейцем был положен только женитьбой князя и тем престижем и блеском, каким была окружена его свадьба. Все поняли, что с той могущественной поддержкой, которой была окружена молодая жена бесхарактерного князя, даже смелая и наглая Катя бороться не решится, и все были несказанно удивлены, когда, спустя два месяца после свадьбы, Несвицкого можно было не только опять встретить в своеобразном ‘салоне’ модной Фрины, но даже и под руку с нею увидеть на шумном и людном гулянье.
Катя первая смеялась над своим вернувшимся поклонником, называла ею ‘блудным сыном’ и грозила при непослушании отправить его обратно ‘в закон’, как она тривиально называла его семейный очаг.
Через три часа после разговора с женой Несвицкий уже был в Петербурге, в пестро, но безвкусно убранной квартире Кати на Большой Мещанской и, лежа на диване, перебрасывался с нею более или менее откровенными фразами.
— Деньгами-то раздобылся, что ли? — спросила она, сидя перед зеркалом, при помощи румян и склянки с мутной беловатой жидкостью ‘наводя красоту’, как сама она бесцеремонно выражалась, не скрывая своих рисовальных способностей перед своими многочисленными и частенько переменявшимися поклонниками. — Ведь ты сегодня проигрыш-то вчерашний уплатить обещался? Тут уже, брат, не отлынешь! Мой Мейер свое дело круто знает, его на кривой не объедешь!
— Почему это он — ‘твой’ Мейер?.. С чего ты его ‘своим’ называешь?
— А хочу, потому и называю!.. Ты, что ли, запретишь мне?.. Потому он м_о_й, что умница он, ни в какую ловушку не попадет, ни в каком капкане не застрянет и своего нигде никогда не упустит!
— А я, ты думаешь, попадусь?
— Ты-то?.. Да ты — рохля известный!.. Если бы не такой рохля был, нешто проиграл бы ты столько сразу?
— Что же делать?.. Мне не везло!
Молодая женщина повернула свое до половины накрашенное лицо в сторону своего собеседника и громко, по-извозчичьи свистнула.
— Дурак ты был, дураком и останешься! — тривиально крикнула она. — Ну, да не до споров с тобой! Деньги-то привез, что ли? Говори!
— Нет, денег я не достал…
— А нет, так вот тебе Бог, а вот порог! Сказано тебе раз навсегда, что голышей мне не нужно, а женатых голышей и подавно.
— Да ты подожди!.. Чего ты раскричалась?.. Денег у меня нет, зато бриллианты есть.
— Бриллианты?.. Показывай! — вскрикнула Катя, быстро вскакивая с места и подбегая к князю, причем глаза у нее так и разгорелись.
— Как ты, однако, камушки-то любишь! — смеясь, заметил Несвицкий, на лету ловя ее руку, чтобы притянуть ее к себе.
Она грубо оттолкнула его и повелительно крикнула:
— Пусти!.. Показывай бриллианты! Соврал небось!.. И бриллиантов никаких нет!
— Нет, значит, и показывать нечего! — поддразнил он и, подметив на ее лице неудовольствие, поспешил успокоить ее.
Влияние этой необразованной и донельзя тривиальной и распущенной женщины на сравнительно интеллигентного, еще молодого и очень красивого гвардейца было поистине непостижимо. Князь все переносил от нее, со всеми ее дерзкими выходками молча примирялся и после каждой серьезной ссоры с ней возвращался к ней еще более покорным и порабощенным, нежели прежде.
Товарищи нередко выражали Несвицкому свое неодобрительное неудовольствие по этому поводу, добродушный Борегар пробовал уговаривать его, или, по глупому и дерзкому выражению Шишкиной, ‘отчитывать’ его, но ничто не помогало, и когда пораженные этим полным порабощением товарищи злополучного Несвицкого требовали от нее отчета в этом непонятном для них порабощении, она, подбоченившись, как торговка, с хохотом кричала им в ответ:
— Такое слово знаю… рыбье слово!.. И ничего вы супротив моего ‘слова’ не сделаете, потому что у меня заветное… Душа христианская заветом за него положена!
И Катю почти трусливо оставляли в покое, втайне начиная сомневаться, не было ли действительно какой-нибудь сверхъестественной силы в этом непонятном сближении, в этой как будто совсем неразрывной цепи?
Но не всегда Екатерина Шишкина казалась такой тривиальной ‘торговкой’. Она скорее напускала на себя эту роль и как будто хвастала ею, и тот, кто увидал бы ее в театре или на гулянье, важно выступающей в модном туалете, с перетянутой талией и слегка прищуренными глазами, к которым она то и дело подносила золотой лорнет, никак не предположил бы, что эта хорошенькая и элегантная женщина может в своем домашнем обиходе напоминать любую из героинь дешевых трущоб.
Она по очереди сближалась чуть не со всеми встречавшимися ей состоятельными молодыми людьми, каждому из них стоила относительно порядочных денег, за что и получила от всегда находчивого и остроумного Булгакова меткое прозвище: ‘Mademoiselle la ruine’. Многие по старой памяти делали ей дружеские подарки, почти все откликались на ее не особенно редкие просьбы, но никто никогда не подпадал под ее влияние до такой степени и не подчинялся ей так, как Несвицкий.
И теперь, несмотря на резкость ее тона и на то нескрываемое пренебрежение, с каким она говорила с ним, он почти испугался, когда она выразила сомнение в том, что он действительно привез бриллианты, и, с силой схватив ее за руку, привлек к себе.
— Бриллианты у меня здесь, с собой, — сказал он ей, крепко сжимая ее в своих объятиях, — я взял их у жены… Это — хорошие, дорогие бриллианты, и мне прямо-таки до боли жаль, что ни одного камушка, ни одной жемчужинки из всего, привезенною мною, не попадет в твои загребастые лапочки! Вот разве Мейера ты уговоришь подождать немного?
— Ну, это дудки!.. Он ждать не станет… Да и к чему это? Не все ли равно?
— Как это ‘все равно’?.. Я не понимаю тебя!..
— Мало ли чего ты не понимаешь! — презрительно бросила ему Шишкина. — Если бы ты все понимал, так не то и было бы!.. И таких ты денег не проигрывал бы, и об уплате моему Мейеру так не хлопотал бы!.. А вот как сидишь ты незнайкой, так и дрожишь, и платишь, и всякие-то фокусы над тобой, сердечным, проделывать можно!..
Несвицкий при этих словах тревожно поднялся с дивана.
— Ты что-то странное говоришь, Катерина! — сдвигая брови, заметил он. — Ты намекаешь на что-то, от чего тебе может сильно не поздоровиться! Говори толком, если начала!..
— А ты не пугай! — дерзко рассмеялась она. — А то, неровен час, я сама тебя пугать начну, так тогда неизвестно еще, кому из нас страшнее будет. А если ты хочешь гостем у меня быть, так ты говори как следует!.. ‘Катерины’ тебе здесь нет… И чтобы я такого разговора больше не слыхала! Ну, показывай, что ли, что ты там привез. Может, и внимания-то не стоит глядеть на твои камни?
— Ну как это внимания не стоит, если это — царские подарки?
— Как царские подарки? Кому?
— Моей жене. Тут жемчуг, который прислала ей императрица, да браслет, который ей на руку великий князь в день свадьбы надел!
— Так это ты царскими подарками, да еще не своими, а жениными, с Мейером за карточный долг рассчитываться хочешь? — громко рассмеялась Шишкина. — Вот так придумал! И влезет же, прости Господи, в пустую голову барская блажь! Куда же нас после этой твоей расплаты определят с Мейером, да и с тобой вместе, пожалуй?
— За что это?.. Ведь жена сама отдала мне эти вещи?
— Ну еще бы ты украл их у нее? Господи, Боже мой!.. Какой ты несуразный!
— Как же она смеет пожаловаться, если сама отдала?
— ‘Как смеет’? ‘Как смеет’? — передразнила князя Шишкина. — Да она так просто, не смеявшись!.. Нет, ты, ваше сиятельство, эту самую дурь брось и с Мейером честь-честью расплатись!.. А не то он до командира дойдет…
— Так что же я сделаю?
— А что хочешь, то и делай! Не учить тебя, не маленький!.. Да ты вещи-то покажи! — и Шишкина опять придвинулась к князю.
Тот лениво поднялся с места и маленьким ключиком отпер принесенный чемоданчик.
Пока он доставал и развертывал бумагу, в которую были завернуты футляры, Шишкина пристальным, жадным взглядом следила за ним.
Он открыл сначала один футляр, потом другой. У нее вырвалось восклицание, как будто дикий стон удовольствия.
— Да, штучки невредные! — тривиально проговорила она. — За это деньги дать можно! Выручить, что ли, тебя, в самом деле? — спросила она, как будто что-то быстро обдумав и решив.
— Да кто это может сделать? Ты?
— Ну да, я! Чего ты рот-то разинул, как галка?
— А разве у тебя есть деньги?
— Это уж не твоя забота. Не было бы, так и говорить не стала бы.
— Но ведь это дорого стоит.
— Цени, как знаешь! Я дам столько, сколько тебе нужно, чтобы с Мейером расквитаться…
— Две тысячи? Нет, этого мало!
— Так ступай, ищи, кто больше даст!.. Только поторапливайся, потому что у меня сегодня опять игра будет большая, а у Мейера свободных денег только и есть что твои. Он игру пропускать не станет, да и мне это не выгодно!..
— Что не выгодно? — тоном глубокого удивления переспросил князь.
— Чтобы Мейер серьезную игру пропустил! У нас сегодня новый фартовый купчик наклевывается, тоже ворона с разинутым ртом. И сам он не заметит, как все до копеечки спустит!
— Но позволь! Ты говоришь таким тоном…
— Каким это?
— А таким, как будто игра здесь у тебя ведется не чистая.
— Есть о чем горевать, что ты думать станешь!
— Но если игра не чистая… то…
— То ты не играй, а главное — не проигрывай!.. Когда ты намедни выиграл здесь у меня пятьсот рублей, так небось не задумывался над тем, ‘чистая’ или не ‘чистая’ игра у меня ведется.
— Так я тебе же отдал эти деньги?
— Глуп был, оттого и отдал!.. А теперь мне Мейер свой выигрыш отдаст… Все вы дураки, и вас только и стоит обирать, как Сидоровых коз! Больше вы ни на что и не годитесь!..
Князь стоял перед Шишкиной ошеломленный, с футлярами в руках, и, глядя на него в эту минуту, можно было без труда согласиться с ней, что он ровно ни на что не годится, кроме того, чтобы служить жертвой ловкой и бесстыдной эксплуатации.
— Ну, убирайся однако отсюда! — сказала она после минутного молчания. — Ты мне одеваться мешаешь! Скоро гости съезжаться станут… Мы сегодня рано за карты сядем, чтобы успеть посреди игры поужинать… После шампанского-то ходче дело пойдет, скорей вороны рты поразевают.
Несвицкий слушал Катю растерянно. Он начинал понимать, что сделался просто жертвой самой смелой и наглой эксплуатации, и в то же время почти с ужасом сознавал, что и вновь готов сыграть ту же пошлую и жалкую роль.
— Так как же с вещами?.. Только навряд ли ты найдешь кого-нибудь кроме меня, кто купил бы у тебя царские подарки. За это, брат, тоже не хвалят. Мне что? С меня взятки гладки!.. Скажу, что ты подарил мне эти вещи, что ты мне ими за любовь да за ласки заплатил!.. Я — вольный казак, мирской человек! Ну, давай, что ли… Так и быть, уж я тебе сотняжку накину… А в остальном мы сочтемся, и в долгу не останусь! — закончила она, подмигнув и протягивая руку за футлярами…
Князь машинально подал ей оба футляра одной рукой, а другой крепко обнял ее и прижал ее к себе.
— Чаровница! — захлебываясь проговорил он, против воли поддаваясь охватившему его непонятному волнению.
Взглянув на него в эту минуту, можно было серьезно поверить в силу навеянных на него волшебных, всепобеждающих чар.
Несколько часов спустя в уютной, залитой огнями квартире Шишкиной шла оживленная и крупная игра. Вокруг нескольких столов толпились гости с разгоряченными лицами. Банкометы спокойно выбрасывали направо и налево выпадавшие карты, понтеры дрожащими руками ставили открытые и закрытые души.
Катя Шишкина, вся сияющая прихотливым нарядом и вся залитая бриллиантами, стояла за стулом молодого, сильно выпившего купца и зорко следила за его игрой, или, точнее сказать, за его проигрышами.
Перед метавшим банком Мейером уже возвышалась груда золота и ломбардных билетов, а он все пригребал и пригребал выигрыш, спокойно и хладнокровно выбрасывая направо и налево поразительно благоприятствовавшие ему карты.
— Борегардик!.. Брось!.. Не играй! — серьезно и почти не стесняясь произнес пристально смотревший на игру князь Урусов. — Я давно и пристально наблюдаю за этой ‘игрой’, и мне сильно хочется пригласить сюда поддержавших чинов полиции… Да эта роль уж очень не подобает. Мне в гвардейском мундире даже на жидов и проституток доносить не подобает!
Борегар послушался и забастовал.
Мало-помалу отстали и другие партнеры, и только все сильнее и сильнее пьяневший купчик продолжал ставить крупные куши, нервно выбрасывая из своих словно бездонных карманов целые горы золота и груды банковских билетов. К утру он оказался в огромном проигрыше, но он не только не жалел о нем, а почти не сознавал его. Он был в равной степени опьянен и множеством выпитого им вина, и вызывающим, почти циничным кокетством хозяйки этого своеобразного дома.
Несвицкий по окончании игры остался в небольшом выигрыше и растерянно рассовывал по карманам выигранные деньги, понукаемый Екатериной Шишкиной, выпроваживавшей его с циничной торопливостью.
— После!.. После!.. На досуге приходи! — почти выталкивая его, сказала она, в то же время нежно улыбаясь протягивавшему к ней руки пьяному купцу. — Видишь, не до тебя теперь!..
— Но… я приехал к тебе, чтобы остаться до завтра! — совсем теряясь, проговорил злополучный князь. — Я думал…
— Ну, и раздумай, если думал! А сегодня у меня оставаться нельзя. Место занято! — И, нагло бросив ему эту циничную фразу, Шишкина почти вытолкала его, чтобы вернуться к пьяному купцу, бесцеремонно расположившемуся у нее, как у себя дома.
Несвицкий и тут смолчал и покорно удалился, чуть не с завистью оглядываясь на покидаемый им вертеп. Он уходил весь заколдованный, порабощенный, загипнотизированный, как сказали бы теперь, когда всему, что казалось сверхъестественным, нашлось и свое точно отведенное место, и свое точно определенное имя.

X

ВАЖНАЯ БЕСЕДА

Услужливый друг или враг анонимным письмом предупредил молодую княгиню Софью Карловну о том, что бриллианты, отданные ее мужу, перешли во владение одной из тех позорных женщин, которые носят в обществе деланный и нелестный титул ‘жертв общественного темперамента’. Но это извещение не взволновало и даже почти не смутило ее.
Одновременно с этим ей принесли другое письмо, над которым она серьезно призадумалась и по поводу которого захотела переговорить и посоветоваться с матерью. Но она застала старую генеральшу совсем больной и даже хотела отказаться от маскарада, чтобы просидеть этот день и вечер с ней, но Елена Августовна наотрез отказалась от такой, по ее словам, бесполезной жертвы и взяла с дочери слово, что она непременно поедет в Павловск и на другой же день после маскарада приедет рассказать ей все, что там увидит и услышит.
День, назначенный для летнего маскарада, выдался светлый и ясный на славу. С утра было жарко, но к вечеру жара спала, и залитый огнями парк весь дышал свежей и ароматной прохладой.
Публика начала съезжаться почти с сумерек, и к десяти часам вечера в широких и тенистых аллеях парка почти тесно было.
Блестящие гвардейские мундиры сияли и пестрели среди корректных черных фраков и утопавших в кружевах черных дамских домино, отличавшихся одно от другого только кокардами из ярких цветных лент или приколотыми к груди не менее яркими букетиками живых цветов.
Несмотря на густые и строгие складки широких домино, нескромные бархатные полумаски открывали почти все инкогнито, и в толпе громко называли чуть не всех подряд замаскированных красавиц.
Исключением являлись только те из посетительниц, которые, серьезно храня свое инкогнито, озаботились надеть полные маски, сплошь закрывавшие их более или менее красивые молодые личики.
Государь приехал ровно в десять часов, и его появление было сигналом ко всеобщему оживлению.
К тому пункту, который занял он в конце правой аллеи, ведущей к излюбленной им Китайской беседке, устремились все любопытные взоры, и мимо него началось усиленное движение масок. Все знали слабость державного гостя к маскарадным интригам, при дворе циркулировали задорные слухи о том, что этот маскарад был, главным образом, организован по его желанию, и всех интриговал вопрос, чем именно вызвано такое исключительное внимание к импровизированному роскошному празднику.
Но угадать это было нелегко. Государь смотрел как-то озабоченно и тихо, всерьез разговаривал о чем-то с бессменно находившимся при нем своим сверстником-фаворитом.
— Которая? — сдвигая свои густые брови, спросил государь, скользя взором по сновавшей перед ним оживленной толпе.
Фаворит, в свою очередь, зорко всматривался во всех проходивших мимо замаскированных посетительниц разом ожившего маскарада и наконец ответил:
— Я не вижу, ваше величество!.. Быть может, она еще не приехала.
— А быть может, она и вовсе не приедет? — с досадой заметил государь.
Любимец в недоумении повел плечами.
— Я исполнил желание вашего величества… я написал… Я ясно указал костюм и цветок…
— Ах, да что же из того, что ты указал? Этого достаточно было бы для всех тех навязчивых масок, которые так лихорадочно засуетились и забегали вокруг меня, как только я показался в аллеях парка!.. Но ведь она к числу этих… податливых особ не принадлежит, и надо было удостовериться в том, что письмо будет не только прочитано, но и исполнено!
Фаворит повторил свой жест тяжелого недоумения. Он чувствовал, что наступает минута гнева государя, и признавал себя бессильным отдалить и умиротворить этот гнев.
— Что ты такой мрачный сегодня? — останавливаясь перед государем, заискивающим голосом произнесла одна из масок, слегка дотрагиваясь веером до его руки, с тем
фамильярным заигрыванием, которое допускается маскарадными законами и не возбранялось тогда даже придворным этикетом.
Государь окинул беглым взглядом свою смелую собеседницу. Его опытному взору достаточно было этого беглого взгляда, чтобы определить и степень миловидности, и степень ее красоты.
Нескромная бархатная полумаска не скрывала ни красивого маленького рта с ярко блиставшими жемчужными зубками, ни блеска красивых и, очевидно, молодых глаз, ни круглого, несколько чувственного подбородка, а крошечная рука, так смело дотронувшаяся богатым веером до руки державного маскарадного гостя, была замечательно мала и обличала аристократизм ее обладательницы. В общем получался вполне аристократический тип одной из тех красавиц, которые украшали в то время высочайший двор и внимание которых так мало льстило избалованному им государю.
Но на маскарадную интригу он все-таки откликнулся и с холодной улыбкой ответил:
— Я не мрачен!.. Мне просто скучно!..
— Как это лестно для всего наличного общества! — рассмеялась маска.
— Само ‘наличное общество’ виновато в этом! — нехотя произнес государь. — Надо быть занимательнее.
— Ты слишком взыскателен! — задорно продолжала маска, между тем как любимец императора, предполагая, что этот разговор может принять более интимный характер, скромно отошел в сторону. — Мы все хорошо знакомы с твоими требованиями… О, я хорошо знаю тебя!
— Сомневаюсь! — спокойно и лениво произнес государь.
— Сомневаешься? Почему?
— Потому что если бы ты действительно хорошо знала меня, то не настаивала бы на разговоре со мною, видя, что этот разговор не занимает меня. Ты знала бы, что я надоедливых собеседниц не люблю!..
У элегантной маски вырвалось движение резкого нетерпения.
— С тобой сегодня нельзя разговаривать! — заметила она.
— Вот если ты поняла это, то я верю, что ты немножко знаешь меня! — кивнул головой император, отходя от маски и направляясь к стоявшему в стороне другу детства.
Маска порывисто прошла дальше и опустилась на стоявшую сбоку скамейку.
— За что вы ее так, ваше величество? — невольно рассмеялся фаворит с той фамильярностью, которую позволял ему государь в те минуты, когда он являлся поверенным его сердечных тайн.
— За то, чтобы не приставала и знала свое место!
— А вы знаете, кто это?
— Нет, толком не разобрал.
— Это княгиня Голицына.
— Которая? Нэлли?
— Да, ваше величество, она!..
— Ну, я так и знал, что это — одна из наших собственных, придворных глупышек!.. Мало мне их всех видеть ежедневно и на дежурствах, и на выходах!.. Стоит мне еще в маскарадах терять время на разговоры с ними? То есть положительно для меня загадка, как у таких милых увлекательных женщин, как моя супруга и как была покойная матушка, все фрейлины поголовно чуть не глупы!
— Но княжна Голицына прехорошенькая…
— Ах, и эта невозможная Гольберг тоже очень хороша собой, а это не помешает мне каким угодно штрафом заменить повторение моего недавнего благополучия. И я под страхом смертной казни запрещаю тебе даже произносить ее имя при мне! Окажи ей какое-нибудь внимание! Пошли ей что-нибудь ценное, но раз навсегда покончим с этим!
Фаворит, почти не дослушав резкого замечания, вздрогнул и порывисто коснулся руки государя.
— Ваше величество!.. Вот она! — тихо, но внятно произнес он.
Государь в свою очередь встрепенулся.
Мимо них в эту минуту тихо проходила, опираясь на руку полного и довольно неуклюжего Преображенского офицера, высокая и стройная маска в черном домино, роскошно отделанном дорогими кружевами и с красной гвоздикой на левом плече.
— Что за прелесть! — невольно вырвалось у государя, и он смелым и крупным шагом двинулся навстречу заманчивой маске.
Преображенец почтительно стушевался, и государь подал руку оторопевшей и, видимо, глубоко удивленной маске.
— Ты позволишь мне, милая маска, обходя все маскарадные законы, первому подойти к тебе и предложить тебе руку? — любезно и почтительно произнес государь, почти насильно завладевая рукой своей собеседницы.
— Кому же обходить законы, как не императору? — уклончиво шуткой отделалась она, не решаясь, однако, отдернуть руку, которой уже успел завладеть государь.
— А, ты — революционерка? — рассмеялся император.
— Революционерка? Почему?
— Потому что смело критикуешь мои поступки.
— Я не критикую, а, напротив, отстаиваю прерогативы вашей власти. Я мало знакома с законными размерами этой власти… Я — совсем плохой законовед!..
— Но зато прелестный собеседник! — рассмеялся государь, поворачивая в боковую аллею вместе с маской, рукою которой он окончательно овладел.
— Куда мы идем? — слегка приостановилась она.
— А ты боишься? — спросил государь.
— Нет, — спокойно ответила она, — я не из робких!
— В таком случае дойдем вот до того павильона, это мой любимый уголок. Кроме того, здесь мы не будем предметом любопытного внимания и не будем у всех на виду!
— Мне кажется, что вы, ваше величество, будете равно на виду на всех пунктах гулянья! — смело засмеялась маска.
— Здесь нет ни величества, ни местоимения ‘вы’, — заметил государь. — Это противно маскарадным законам!.. Здесь все равны!..
— Опять ‘законы’! — пожимая плечами, вновь рассмеялась маска. — Но раз здесь действительно все равны, то я желаю воспользоваться этим правом равенства, и раз вы, ваше величество, нарушили маскарадные узаконения и сами подошли к маске, которая вас не выбирала, то и я имею право нарушить их и, отвергнув фамильярное и совершенно недопустимое, по-моему, местоимение ‘ты’, говорить с вами так, как я говорила бы с вами без маски.
— Вы непременно хотите этого, княгиня? — спросил государь, нагибаясь к своей собеседнице и стараясь заглянуть ей в глаза.
— Непременно, ваше величество!..
— Повинуюсь!.. Тем более охотно повинуюсь, что с открытыми картами играть и вернее, и удобнее.
Княгиня Софья Карловна Несвицкая — это была она — промолчала.
В эту минуту они подошли к ступенькам павильона, и государь, усадив свою собеседницу на одной из них, сам поместился ступенькой ниже, что давало ему возможность
видеть свою собеседницу всю и явственно и отчетливо следить за каждым ее жестом.
— Вы получили мое письмо, княгиня? — спросил он после минутного молчания.
— Письмо я получила, но не знала, что оно написано вами, ваше величество.
— Оно и в действительности написано было не мной лично, а только по моему повелению. А вам оно было неприятно?
— Нет, оно просто удивило меня!.. Я положительно не выезжаю, почти ни с кем не знакома, и мне было непонятно, кому и на что может быть нужно мое присутствие на этом маскараде.
— Теперь вы знаете и видите, что оно было нужно мне, княгиня!
— На что, ваше величество?..
— На то, чтобы еще раз сказать вам, что ни одна из посторонних мне женщин не производила на меня такого глубокого впечатления, какое произвели вы.
— Почтительно сожалею о том, что не могу ответить вам, ваше величество, тем же! — смело ответила молодая женщина голосом, в котором звучали досада и оскорбление.
Государь поднял голову и произнес:
— Я не люблю, чтобы меня оскорбляли, княгиня!
— Я тоже не люблю этого, ваше величество!..
— Выражение искренней и непритворной любви — не оскорбление!..
— Да, но тогда только, когда оно высказывается законной жене или…
— Или?..
— Или любящей женщине, ваше величество. А я русской короны не ношу и никогда пылкой любви к вам, ваше величество, ни перед кем не исповедывала!
Голос молодой женщины при этих словах прозвучал так бойко и смело, в нем послышалось столько мощной силы, что император Николай Павлович почти вздрогнул.
— Вы так горячо любите своего мужа, княгиня? — спросил он, стараясь придать спокойную интонацию голосу.
— Нет, своего мужа я совершенно разлюбила, да и не могу сказать, чтобы когда-нибудь серьезно любила его! — прямо и откровенно отрезала Софья Карловна…
— Но… то, что предшествовало вашему замужеству…
— То, что предшествовало моему замужеству, ваше величество, касается лично меня, и только одной меня! Я поступила дурно, но виновата я только перед собой и несчастьем целой жизни осуждена искупать свою горькую ошибку.
— Вы напрасно так горячо приняли мои слова!.. Я не упрекнуть вас хотел… Но неужели, — переменил тему государь, — вы думаете, что вам, молодой, красивой, окруженной поклонением толпы, удастся всю жизнь прожить без любви и увлечения?
— Этого я не знаю, — задумчиво ответила Несвиц-кая. — Но я знаю только то, что если я когда-нибудь полюблю, то смело и прямо скажу об этом своему мужу и прямо, открыто и навсегда оставлю его дом!
— Это будет более смело, нежели благоразумно, княгиня! Ваш муж, наверное, не согласится на это!
— Да я и не спрошу его согласия!.. Я уведомлю его о своем решении и исполню это решение прямо и открыто.
— Но это будет противно всем законам.
— Я уже имела случай сказать вам, ваше величество, что я — плохой законовед!
— Но… если вы допускаете возможность увлечения…
— Кто же гарантирован от него, государь?
— Где же вы будете искать предмет этого увлечения?
— Я не буду искать его, государь, напротив, я стану всеми силами избегать его, но, раз оно охватит меня всю и поработит меня, я покорюсь ему, как неизбежной и мощной силе, и даже бороться против него не стану!..
— И… сдадитесь перед этим увлечением без борьбы и без раскаяния?
— Я ни перед чем не останавливаюсь, ваше величество. Я доказала это тем прошлым, которым вы так смело упрекнули меня, и ни в чем не раскаиваюсь, что я доказываю своей настоящей жизнью подле мужа, которого я ни любить, ни уважать не могу!..
— И вы прямо и смело пойдете к избраннику своего сердца, княгиня?
— Прямо и смело, перед лицом целого света, ваше величество!..
— Но чем же можно достигнуть такого лестного и счастливого избрания? Что надо сделать, чтобы пробудить в вас любовь и страсть?
— Надо понравиться мне, государь! — спокойно, с легким оттенком вызывающей насмешки произнесла молодая женщина.
— И никто из тех, с кем до сих пор сталкивала вас судьба, не мог и не умел понравиться вам? — пристально взглядывая на нее снизу вверх, проскандировал император.
— Никто, ваше величество! — спокойно и холодно ответила княгиня.
Государь встал и, гордо выпрямляясь, подал ей руку. Она оперлась на его руку, чтобы сойти со ступеньки.
— Это ваше последнее слово, княгиня? — твердо и спокойно, дрогнувшим голосом спросил государь, чувствуя на своей руке ее спокойную, ни разу не дрогнувшую руку.
— Последнее и решительное, ваше величество! — твердо и спокойно произнесла Софья Карловна, как бы поддразнивая его своим невозмутимым спокойствием.
Они молча сделали несколько шагов и на повороте аллеи разом врезались в залитую огнями пеструю толпу.
Навстречу им неслись аккорды одного из дивных вальсов, вокруг них немолчным гулом волновалась веселая толпа, и только они одни подвигались вперед молчаливые, сосредоточенные, окончательно порешивши серьезный жизненный вопрос…
— Я не забуду ни этого вечера, ни этого разговора, княгиня! — твердым, властным голосом произнес император, в последний раз близко нагибаясь к пленительному личику своей собеседницы.
Софья Карловна подняла голову, пристально взглянула на государя из-под густых складок своей черной маски и смелым и вызывающим тоном сказала:
— А я, напротив, наверное, забуду его, ваше величество! Я вообще хорошей памятью не отличаюсь… это один из моих крупных недостатков.

XI

ТЯЖКАЯ УТРАТА

Маскарад, вполне удавшийся как в смысле веселья и оживления, в лицах, близко стоявших ко двору, не оставил особенно приятного впечатления. Государь уехал, видимо, чем-то недовольный, и все заметили, что это недовольство обнаружилось тотчас после его беседы с какой-то маской.
Кто была эта таинственная маска, так смело прогневавшая государя, мог знать только его друг и любимец, все время стоявший в начале той аллеи, в которую удалился император, и словно стороживший тайну царской интимной беседы. Однако он никогда никому не выдавал известных ему тайн и все придворные, на этот раз приравнявшиеся к любопытным женщинам в желании разведать последние обстоятельства на маскараде, терялись в бесплодных догадках.
Приятного впечатления из своего выезда в свет не вынесла и молодая княгиня Софья Карловна. Приехав на следующий за тем день к матери, она готовилась откровенно поделиться с ней, рассказать ей все случившееся с ней, но застала ее настолько больной и быстро ослабевшей от внезапного приступа сильной боли, что, забыв обо всем, поспешила послать за доктором.
Больная еще с вечера почувствовала приступ сильной лихорадки, но, не желая никого тревожить, не приняла никаких мер, она надеялась, что озноб, в последнее время часто тревоживший ее, пройдет бесследно сам собой.
К приезду Софьи Карловны жар у генеральши Лешерн усилился настолько, что она уже с трудом подняла голову от подушки, чтобы поздороваться с дорогою гостьей, и затем быстро заснула крепким и тяжелым сном, почти граничившим с беспамятством.
Перепуганная княгиня тотчас же послала за доктором, но его визит принес с собой мало утешительного. Медик констатировал наличность сильной простуды, осложненной нервным расстройством, будучи далек от тесного знакомства с условиями домашней жизни старой генеральши, он заботливо осведомился, не расстроилась ли больная чем-либо, и посоветовал по возможности удалить причину такого сильного нервного расстройства.
Княгиня выслушала его молча и порешила остаться при матери, через посланного уведомив князя Алексея Яковлевича о том, что она останется при матери до ее полного выздоровления. Она почти надеялась на это выздоровление, и что-то тяжелое, безотчетно налегшее ей на душу, грозило ей близким большим, невыносимым горем.
Окруженная искусными попечениями нескольких приглашенных докторов и заботливым уходом дочери и нарочно приглашенной сиделки, Елена Августовна как будто легче переносила свою болезнь. Она чаще просыпалась от своего тяжелого, непробудного сна и чаще узнавала дочь. В эти минуты умственного и нравственного просветления она спешила наглядеться на нее, не выпускала ее рук из своих горячих, сухих рук и, осеняя ее крестным знамением, с любовью шептала что-то, роняя редкие и крупные слезы на ее склоненную перед ней головку.
Князь Алексей Яковлевич не только не препятствовал жене проводить все время у матери, но, напротив, беспрестанно присылал специальных посланцев, чтобы узнать о ходе ее болезни, или сам заезжал осведомляться об этом и с несвойственной ему заботой доставлял в дом тещи все, в чем могла нуждаться молодая княгиня. По его совету в Петербург вслед за своей молодой барыней переселилась камеристка княгини Софьи Карловны, привычная к уходу за ней и способная быть помощницей ей в уходе за больной.
Княгиня чувствовала это внимание мужа, сознавала его и была благодарна за него настолько, насколько чувство благодарности по адресу нелюбимого мужа могло найти место в ее непокорном сердце.
Больная ни разу не вспомнила о зяте и ни разу не произнесла его имени, только когда княгиня однажды, вследствие настоятельной просьбы мужа, спросила мать, может ли князь навестить ее, старая генеральша как бы вздрогнула и тихо сказала:
— Не надо!..
Видимо, и на краю гроба она не могла и не хотела простить ему то горе, какое он внес в ее угасавшую жизнь.
До государя через его фаворита дошло известие о болезни старой генеральши, и он, как всегда великодушный, прислал к ней своих личных докторов, поручив им сделать для больной все то, что сделали бы они в случае личной его болезни. Но всякая помощь была уже несвоевременна, и лейб-медик Рюль, проведший несколько часов сряду у постели больной, на вопрос государя категорически заявил, что на выздоровление генеральши Лешерн нет никакой надежды и что рокового исхода следует ожидать в самом непродолжительном времени. Сказать это ее дочери он не решился. Он глубоко понимал, как тесно связаны между собой эти два существа.
А болезнь между тем все прогрессировала и с каждым днем, с каждым часом принимала все более и более угрожающий характер. Больная уже не принимала почти никакой пищи, и по целым дням молчала, лежа с закрытыми глазами и оставляя окружавших ее в сомнении о том, спит она или впала в полное беспамятство.
Так прошла неделя, долгая, мучительная неделя, показавшаяся несчастной, измученной княгине чуть не целым веком.
Наконец, Рюль, неоднократно обменивавшийся с больной несколькими немецкими фразами и ввиду чистоты ее произношения сомневавшийся в национальности больной, носившей к тому же еще и немецкую фамилию, осторожно осведомился, к какому вероисповеданию принадлежит умирающая.
При этом вопросе княгиня Софья Карловна побледнела, как смерть. Она понимала его роковое значение.
— Как? Разве опасность так велика? — дрогнувшим голосом спросила она.
Рюль прямо взглянул в ее нервное, выразительное лицо и, сразу поняв, какую мощную силу скрывала под собой эта с виду хрупкая, красивая оболочка, прямо и смело ответил:
— Да, княгиня, жизнь вашей матушки клонится к концу, нужно чудо, чтобы спасти ее или отдалить роковой момент. Медицина в своем распоряжении таких средств не имеет, остается прибегнуть к вере. И вот поэтому-то я спросил вас, какую религию исповедует больная.
— Матушка православная, — твердым голосом ответила княгиня, как будто вся воспрянувшая под страшным гнетом выслушанных роковых слов.
Опытный глаз царского медика не ошибся. Хрупкий организм молодой женщины нашел себе подкрепление в сознании надвигавшейся страшной грозовой тучи.
Больная мужественно выслушала предложение последнего предсмертного напутствия, благоговейно встретила прибывшего к ней пастыря духовного, и, после краткой, но совершенно сознательной исповеди, благоговейно приняла утешительное таинство святого причащения. Она как будто уже вся заранее ушла в тот мир, где нет ни горя, ни печали людской, и тихо отошла в вечность, успев только при наступлении краткой и почти безболезненной агонии благословить дочь и, положив обе руки на ее склоненную, как смерть бледную головку, тихо, но внятно проговорить:
— Молись… не горюй… не плачь!.. Дай мне спокойно уйти… Там меня ждет твой святой памяти отец… Там меня вечный покой ждет… Я устала… Мне надо отдохнуть, а твое горе мешает мне уснуть… Прости, если можешь простить… Не мсти никому и молча отойди, когда не хватит сил бороться… И месть, и суд — Божье дело и Божье право, нам это не дано… Прощай… Молись! — в последний раз тихо повторила она и после нескольких тяжелых, прерывистых вздохов тихо отошла в вечность.
Горю, охватившему молодую княгиню, не было ни границ, ни выражения. Она как бы вся замерла и, бледная как смерть, без кровинки в лице по целым часам стояла у гроба, молча всматриваясь в дорогое неподвижное лицо и словно прислушиваясь к навеки замолкнувшему дорогому голосу.
Не только громко рыдать и сокрушаться, как это делают все, — она даже плакать не могла, и усердно наблюдавшие за нею доктора делали всевозможные усилия к тому, чтобы заставить ее заплакать. Увы! Это не удалось им ни в церкви во время отпевания, ни в страшный момент последнего прощания с покойницей.
Софья Карловна при всем присутствовала и исполняла все обряды холодно, спокойно, как будто и она умерла вместе с матерью, и только в силу инерции, как манекен, двигалась и говорила, мертвым призраком врезываясь в толпу живых. Только при глухом звуке первой горсти земли, ударившейся о крышку гроба, она вздрогнула и громко вскрикнула, как будто ей лично, на ее живую грудь упал этот тяжелый ком земли, ударившийся о холодную крышку гроба.
Когда могила была засыпана и сверх свежей насыпи пестрой пахучей горою выросли возложенные на гроб покойной венки, княгиня нагнулась к заветному холмику и, бледной, дрожащей рукой взяв ярко-пунцовую розу, приколола ее к груди. И странным, кровавым, почти зловещим заревом яркого пожара выделился этот веселый, улыбающийся цветок из-под тяжелых складок траурного черного крепа и еще ярче оттенил мертвенно-бледное, почти неживое лицо осиротевшей молодой красавицы.
Венков на гроб генеральши Лешерн была прислана и привезена масса. Тут были и пышный дорогой венок от царской фамилии, и анонимный крест из крупных белых роз. Тут был и большой осененный лаврами венок, на широких белых лентах которого черными буквами стояло: ‘Вдове доблестного героя, обессмертившего славу русского оружия, почтительное приношение от общества гвардейских офицеров’, тут был и грациозный венок, весь составленный из одних белых лилий, с широкой белой лентой, на которой золотом было написано: ‘Незабвенной вдове светлой памяти бессмертного героя, от офицеров лейб-гвардии Преображенского полка’, и рядом со всеми этими настолько же трогательными, насколько лестными и тактичными приношениями, красовался огромный венок из самых ярких роз, с коротенькой надписью: ‘От зятя’, что на некоторых равнодушных лицах не могло не вызвать неудержимой улыбки сожаления.
Софья Карловна спокойно и стойко пробыла у могилы матери до окончания последней работы по временной ее отделке, спокойным и ровным шагом направилась затем к тому месту, где были оставлены экипажи, и только в воротах кладбища, приостановившись на минуту и прощальным взглядом оглянувшись в ту сторону, где виднелась яркая горка свежих и ароматных цветов, вздрогнула и молча, без стона, без крика, упала без памяти на кладбищенские мостки. Она упала разом, как падает срубленное под корень дерево, как гнется и падает косою скошенный цветок, и, наверное, сильно разбилась бы, если бы ее вовремя не поддержала сильная рука человека, все время зорко следившего за ней, не спускавшего полного участия взгляда с ее убитого горем лица…
Княгиня очнулась через две недели после погребения матери, вся обессиленная, ослабевшая от долгой и мучительной болезни, от которой ее спасли только молодые силы да зоркий и умелый уход лучших докторов, ежедневно посещавших ее по личному приказанию императора и императрицы.
Невесело было пробуждение молодой женщины, неотрадно было для нее сознание, что она спасена и что ей впереди предстоит еще долгая жизнь. Жить одной, без родной, дорогой души, с которой она сжилась и сроднилась всеми фибрами своей души, своего любящего, преданного сердца, было крайне трудно, безотрадно и казалось ей даже совершенно бесполезным.
На своем столе она нашла груду визитных карточек и узнала от камеристки, ни на минуту не отходившей от нее, что приток посетителей, спешивших узнать о ее здоровье, был так велик, что, по распоряжению докторов, был наглухо закрыт парадный подъезд и снят был колокольчик в передней. Та же камеристка не без гордости и не без удовольствия сообщила ей, что из дворца присылали через день узнавать о ее здоровье и что великий князь Михаил Павлович три раза сам заезжал узнать о ходе болезни и приказал тотчас же уведомить его, когда больная будет в состоянии сама принять его.
Это последнее сообщение тронуло больную больше всего остального. Великий князь любил ее дорогую покойницу, он вместе с ней благословлял ее в день ее злополучного брака, и он сам лично — Софья Карловна помнила это, как во сне — возложил венок на ее гроб.
Князь Алексей Яковлевич Несвицкий наравне с чужими только издали осведомлялся о жене и просил докторов сказать ему, когда он может войти к ней, не слишком сильно побеспокоив ее.
Медикам, лечившим больную, житейский опыт подсказал, что свидание с мужем не придаст больной ни силы, ни здоровья, а скорее далеко неблаготворно повлияет на ее общее состояние, и потому, прежде чем ответить князю, они справились с желанием самой больной.
Не много проницательности понадобилось им, чтобы уразуметь, что отдалением встречи с мужем они не огорчат ее, а потому они посоветовали князю отложить свидание с больной до ее полного выздоровления.
Несвицкий не особенно сильно протестовал против этого, потому что в последнее время он совсем вошел в свою прежнюю жизнь и влияние его недостойной избранницы Кати Шишкиной сильнее, чем когда-нибудь, сказывалось над ним.
Князь играл, причем его игра и проигрыши происходили в доме Шишкиной, и только слепой мог бы не видеть и не понять той роли, какую эта петербургская Фрина играла во всей этой недостойной комедии. Он, этот несчастный, бесхарактерный человек, даже пить понемногу привыкал, и даже старая княгиня Несвицкая, которая от его вторично командированного в Петербург дядюшки узнала о недостойной пассии сына, начала слегка беспокоиться и, узнав о серьезной болезни своей невестки, письменно предупредила сына о том, чтобы в случае смерти жены, он немедленно взял отпуск и приехал домой, в Москву, где, по ее уверению, его ждала уже приготовленная для него блестящая и богатая партия.
Старая княгиня была права, она, действительно, словно подслушала жившую в душе ее сына тайную мечту надеть княжескую корону на плебейскую голову слишком нелестно известной Кати Шишкиной.
Но судьба спасла гордую старуху от такого тяжкого для нее унижения. Софья Карловна выздоровела и, окончательно оправившись от болезни, сделалась еще красивее, еще пленительнее прежнего.
Первым заметил это сам Несвицкий, но встретил за эту правдивую оценку такой презрительный отпор со стороны жены и такую бесцеремонную взбучку от своей ни над чем не задумывавшейся сожительницы, что это надолго отбило у него охоту ко всяким попыткам снова увлечься женою.
А жизнь между тем шла своим чередом, и помимо тяжкого гнета свалившегося на нее горя, перед осиротевшей княгиней встала еще забота о средствах к жизни, значительно убавившихся с кончиной матери, последняя получала после мужа довольно солидную пенсию и тратила ее почти всю целиком на дочь.
Правда, по вскрытии духовного завещания умершей генеральши Лешерн оказался еще маленький капитал, о существовании которого при жизни матери княгиня Софья Карловна не подозревала, но болезнь внесла в ее скромный бюджет такую солидную брешь, что после расплаты со всеми сделанными долгами не оставалось почти ничего, и приходилось серьезно призадумываться над дальнейшей жизнью.
На мужа у княгини не было никакой надежды: она знала, что получить от него нечего. Но на выручку ей на этот раз, как и всегда, явился ее добрый гений, великий князь Михаил Павлович: он прислал к Софье Карловне своего адъютанта Остен-Сакена объявить ей, что за нею временно оставлена пенсия, которую получала ее мать за заслуги своего мужа.
Слово ‘временно’ уменьшало и цену, и значение этой монаршей милости, но на первое время и это было спасением для медленно выздоравливавшей молодой осиротевшей красавицы.
Оправившись настолько, чтобы принять и лично отблагодарить всех, навещавших ее во время ее тяжкой болезни, княгиня, просматривая оставленные у нее в приемной карточки, остановила свое внимание на несколько раз повторившейся карточке с фамилией, до того времени совершенно неизвестной ей. Это была фамилия флигель-адъютанта Бетанкура, о котором, как она припоминала, она как-то слышала разговор по поводу его назначения, но которого она, сколько ей удалось припомнить, никогда в глаза не видала.
Спрошенная по этому поводу камеристка объяснила княгине, что этот красивый военный господин был тот самый, который привез ее в обмороке с кладбища в день погребения, и прибавила, что он навещал больную и справлялся о ходе болезни усерднее и аккуратнее всех остальных.
Это внимание совершенно чужого ей человека глубоко тронуло княгиню, а воспоминание о том моменте, когда он на краю могилы матери впервые подошел к ней, образовало между ними как будто какую-то тайную связь, вследствие этого Софья Карловна, отбирая карточки тех лиц, которых она желала видеть при первом их посещении, отметила одним из первых и незнакомого ей Бетанкура.
Он явился в числе первых, и впечатление, произведенное им на княгиню, было вполне благоприятно.
Бетанкур не был красавцем в строгом и вульгарном значении этого слова. У него не было той правильности линий, какой отличалось лицо Несвицкого, ни той могучей страсти, какой дышало лицо ‘цыгана’ Ржевского, ни той миловидности, какой улыбалось лицо молоденького Тандрена, но в нем была своя особенная вкрадчивая прелесть, что-то манящее и чарующее, что покоряло ему немало сердец и что не прошло незаметным и для княгини Софьи Карловны.
Она приветливо встретила красивого флигель-адъютанта, пригласила его навещать ее в свободные минуты, не
отказалась от его услуг для приискания ей квартиры в Петербурге, и когда он, привезя ей адрес разысканной им квартиры, смеясь, сознался, что последняя в его глазах имеет то достоинство, что помещается очень близко от его дома, княгиня с чарующей улыбкой ответила, что и в ее глазах это — неоспоримое достоинство.
В город княгиня перебралась вскоре, как только ей было решено беспрепятственно выезжать и заниматься делами несложного хозяйства. Несвицкому была заботливо отведена небольшая, но светлая комната от той части квартиры, где помещались личные апартаменты княгини, но он со своим обычным ленивым спокойствием примирился с этим остракизмом и даже бестактно подшутил над своим ‘вдовством’.
Впрочем, дома он бывал все реже и реже и чуть не открыто переехал к Шишкиной, которая все сильнее и сильнее помыкала им и у которой он чуть не на посылках состоял.
Софья Карловна знала обо всем этом, до нее стороной доходили слухи обо всех уклонениях ее мужа от законов света и приличий, но она обращала на все это меньше и меньше внимания.
С переездом в город она чуть не ежедневно навещала могилу матери, и эта близость к дорогой могиле воскресила в ней все горе вечной разлуки, весь непоправимый ужас понесенной потери.
Княгиня, совершенно никуда не выезжавшая по случаю строго соблюдаемого траура, с наступлением зимнего сезона стала изредка принимать у себя гостей, и так как она сама была хорошей музыкантшей, то у нее составлялись маленькие музыкальные вечера, очень охотно посещаемые многими артистами. Круг знакомых княгини был очень тесен и ограничен, и попасть на ее интимные вечера было очень трудно, тем более ценилась возможность проникнуть на них и получить приглашение молодой хозяйки, нелюдимость которой приписывали ее гордости и заносчивости.
Многие, поверхностно посвященные в тайну того интереса, который питал к ней император, и не хотевшие верить в возможность ее упорного отказа от счастья сближения с таким поклонником, как государь Николай Павлович, под рукой распускали слухи, что Несвицкая только притворяется ‘тихоней’ и недоступной, а что на самом деле она пользуется всеми выгодами своего положения.
Иные верили этим рассказам, другие опровергали их, но все сходились на том, что так упорно отказаться от избрания, каким удостоил княгиню император, было невозможно и совершенно невероятно. По крайней мере, до княгини Несвицкой еще никогда не было ни подобного примера, ни подобного отказа.
Перед праздником Пасхи князь Алексей Яковлевич взволнованно почти вбежал в комнату жены и объявил ей, что подал прошение об отпуске и что они на днях уезжают в Москву.
— Надо торопиться, — суетливо прибавил он, — надо к пасхальной заутрене в Москву поспеть.
— Кому? — с недоумением спросила его Софья Карловна. — Ах, я понимаю, что вы собрались в Москву, но, кто еще с вами едет и почему вы говорите ‘мы’, в это вы меня не посвятили.
— Как кто едет?.. Да вы, конечно! — тоном глубокого изумления произнес князь.
Она гордо подняла голову и спросила:
— Кто ж это вам сказал, что я тоже собираюсь в Москву?
— Как ‘кто сказал’? Я получил письмо от матушки. Она приказала мне непременно приезжать к Пасхе и привезти вас с собой.
— Ваша матушка может приказывать вам все, что ей угодно, и вам делает честь то рабское послушание, с каким вы исполняете ее приказания. Но моя воля ей не подчинена, я в Москву не собиралась и не поеду…
— Как не поедете? — воскликнул князь тоном такого невыразимого удивления, что у Софьи Карловны даже улыбка на лице показалась. — Как не поедете?.. Ведь маман приказала!
— Мне она ровно ничего приказать не может и, наверное, даже не решится.
— Нет, она прямо так и написала, чтобы я вас привез.
— Ну, а вы ответьте ей, что меня ‘привезти’ нельзя, что я могу только сама приехать, если пожелаю этого, но что в данную минуту я такого желания отнюдь не ощущаю…
— Вы и сами с ума сошли, и меня с ума сведете! — почти с отчаянием воскликнул Несвицкий, выбегая из комнаты.
Он успел хорошо понять характер жены и видел, что ни разубедить, ни подчинить ее своей воле ему не удастся, а между тем мысль о том, чтобы не исполнить данного старой княгиней приказания, тоже не умещалась в его немудреной голове.
— Господи, как мне все не удается с женщинами! — в отчаянии воскликнул он, вбегая к себе в комнату и в вырвавшемся у него восклицании соединяя одновременно и свою законную, всеми уважаемую жену, и свою всеми равно презираемую незаконную пассию, наглую гетеру Екатерину Шишкину.

XII

ПЕРЕД ЛИЦОМ ИСТОРИИ

Князю Несвицкому так и не удалось уговорить жену, и он уехал в Москву один, а оттуда в гневном и, очевидно, под чужой диктант написанном письме уведомил ее, что его встретили дома строгим выговором за неисполнение родительского приказания и что он, со своей стороны, делает выговор жене за то, что она подвела его под родительский гнев.
‘Быть может, у вас, в вашем демократическом мире, такой взгляд на семейные отношения и возможен и доступен, — издали философствовал грозный князь, — но у нас подобные выходки нетерпимы, и я вытребовал бы вас сюда немедленно, если бы этому не воспротивилась маман, которая слишком прогневана вашим непослушанием, для того чтобы принять вас в настоящую минуту в свой дом. Постарайтесь исправиться от своего своеволия, и тогда маман, быть может, разрешит вам посетить ее летом, в то время, когда я буду на маневрах, потому что сам я на вторичный отпуск не могу рассчитывать, из боязни повредить этим своей блестящей служебной карьере’.
В письме так и стояло полными буквами ‘блестящей карьере’, и это выражение так мало согласовалось с правдой, что Софья Карловна, при всем нелестном мнении о блеске и проницательности ума мужа, не могла приписать эти слова самому князю Алексею. Они, видимо, были придуманы старой княгиней, быть может, в наивности своей души и действительно верившей, что ее сын стоит на блестящем служебном пути.
По первому впечатлению Софья Карловна порешила вовсе не отвечать мужу, но затем передумала и ответила ему сравнительно коротким письмом, оповещая его о том, что никакой вины она за собой не сознает, ни о каком исправлении не думает и ни в Москву, ни в имение его
родителей ни летом, ни зимой не собирается, так как эта поездка не представляет для нее ничего заманчивого.
На этом переписка между мужем и женой на время совершенно прекратилась, и Софья Карловна так привыкла к отсутствию князя и чувствовала себя без него так хорошо и спокойно, что с искренним удовольствием узнала от его товарищей, что от него из Москвы получены свидетельство о болезни и прошение о продлении срока отпуска.
В отсутствие Несвицкого его товарищи с женами и сестрами часто посещали молодую княгиню, и у нее мало-помалу составился довольно обширный и очень дружеский кружок.
Душою этого кружка были особенно усердно навещавший ее добряк Борегар да Бетанкур, сделавшиеся почти ежедневными посетителями Несвицкой.
Эти усердные посещения были замечены всеми, но никто не искал в них ничего дурного, и молодую женщину, вопреки всем законам столичного злословия, даже клевета обходила.
Не обратил на это особого внимания и вернувшийся из Москвы князь Несвицкий, которого начальство встретило довольно строго за не в меру продолжительное отсутствие, сопровождавшееся двумя друг за другом присланными свидетельствами о болезни.
Князь пользовался все меньшими и меньшими симпатиями своего прямого начальства, равно как и своих товарищей по службе, искренне возмущавшихся той распущенностью, какою он щеголял, смело бравируя всем и всеми и открыто показываясь в обществе Шишкиной.
Тотчас по приезде князь Несвицкий отправился в лагерь, на все лето расставшись с женой, поселившейся в небольшой даче в Павловске.
Здесь княгиня по-прежнему мало выезжала, но зато много и подолгу гуляла и особенно много ездила верхом, почти всегда сопровождаемая Бетанкуром, одним из лучших наездников гвардии.
Царская фамилия провела в этом году почти все лето в Царском Селе, и соседство Царского Села с Павловском оказалось настолько удобным для Бетанкура, что он тоже занял небольшую дачку по соседству с княгиней, которую посещал все чаще и чаще и которой, видимо, начинал серьезно увлекаться.
Свободный все дни, кроме не особенно частых дней дежурства при государе, Бетанкур имел время и читать вместе с княгиней, страстно любившей чтение и следившей за всем, что появлялось нового в литературе, и в кавалькадах ее сопровождал, и по вечерам под ее умелый аккомпанемент петь своим мягким, в душу просившимся голосом ее любимые романсы.
Лето в этом году стояло чудное. Мертвые белые ночи волшебным призраком охватывали маленькую, уютную дачку княгини, нежно убаюкивали все шелестом влажной листвы, окутывали все своим призрачным туманом, и словно манили куда-то, опьяняя благоуханием пробуждавшихся ночью цветов.
И Софья Карловна, и Бетанкур иногда сидел долго, до зари, почти молча, боясь нарушить тот светлый покой, который охватывал обоих, боясь произнести то отрадное и роковое слово, которое было у обоих и на устах, и в сердце.
Со дня кончины Елены Августовны прошел уже год, княгиня сняла траур, и в цветных туалетах, свежая, оживленная, вся сияя молодостью и неосознанным, но уже смутно предвкушаемым счастьем, была так ослепительно хороша, что случайно увидавший ее в парке государь едва узнал ее.
Неостывший каприз сердца проснулся вновь, и он в тот же вечер обратился к великому князю Михаилу Павловичу с вопросом:
— Ты давно не видал… этой… дочери покойного Лешерна?..
— Княгини Несвицкой?.. Давно! — ответил великий князь. — Я все время так занят…
— Да я ведь не замечание тебе делаю по этому поводу! — улыбнулся император. — Я потому спросил тебя о ней, что я на днях встретил ее в Павловске. Она гуляла, видимо, по-домашнему, с накинутым на голову газовым шарфом. Разве она в Павловске живет?
— Да, кажется, там! Хорошенько, право, не знаю, я у нее не был.
— Она так поразительно похорошела, что я едва узнал ее!
— Она и всегда была хороша! — не глядя на брата, ответил великий князь.
— Да, но не так, как теперь. Теперь это прямо что-то лучезарное… А ее муж с ней?
— Нет, он в лагере. Этого я видел несколько раз.
— В прошлом году она где-то около лагеря жила?
— Да, она после свадьбы поселилась в зимней стоянке полка, в Царской Славянке.
— Почему ж она нынче там не живет?
— Не знаю, право! Ее семейная жизнь, насколько мне известно, сложилась не особенно удачно, и ей нет оснований хлопотать о том, чтобы быть ближе к мужу.
— Что же, он изменяет ей или она ему?
— Нет, о ней я ничего дурного не слыхал. Что же касается самого Несвицкого, то его чудеса даже изменой называться не могут!.. Это прямо-таки что-то до крайности непостижимое.
— Ведь сам же ты сосватал ей такого жениха! — пожал плечами государь.
— И очень рад, что сделал это! Это помогло ее матери спокойно сойти в могилу. Она ставила честь имени и репутацию дочери выше всего в мире…
— И во имя этого затянула на шее дочери мертвую петлю?
— Дочь сама выбрала эту петлю. Никто не виноват в этом.
— Ты, я замечаю, как будто недоволен твоею протеже или слегка разочарован ею? — улыбнулся император.
— Да я никогда и не был очарован ею! — нехотя ответил великий князь.
До него стороной доходили слухи о зарождавшемся романе молодой красавицы и элегантного карьериста флигель-адъютанта, которого великий князь ставил не многим выше Несвицкого.
— Что же, она утешается понемногу? — продолжал государь.
— От чего? От потери матери? Не думаю! Слишком велика была потеря и слишком мало времени прошло.
— А от измены мужа?
— Это никогда особенно не огорчало ее.
— Ты оставил ей пенсию матери?
— Да, с твоего разрешения, — ответил великий князь.
— Но на время, а не пожизненно?
— Ты не позволил оставить пожизненно.
— И теперь вновь подтверждаю свое запрещение! Времена переменчивы… Я не сторонник ничего нескончаемого.
— Пожизненная пенсия не представляет собой нескончаемого явления!
— Я говорю о пределах моей власти, смерть не от меня зависит!
Великий князь пристально взглянул на государя и произнес:
— Знаешь ли, ты порой удивительно напоминаешь мне брата Константина!
— Чем это?..
— Он тоже, в порыве властолюбия, находил, что власть царей недостаточно широка, и что их права должны были бы переходить за пределы гроба!
— Нет, с тобой сегодня положительно нет возможности разговаривать! — махнул рукой император. — Ты даже ко мне придираешься!..
— Полно, брат!.. Могу ли я и смею ли…
— Ну, это уже совсем дико! Что за слово между нами — ‘смею’?.. Мне грустно, что ты ‘хочешь’ говорить мне неприятные вещи, а ‘смеешь’ ты говорить все, что хочешь!..
— О, нет, далеко не все!.. Если бы я действительно считал себя вправе все говорить…
— То что было бы?
— Я громко, смело и неустанно говорил бы тебе против тех из твоих фаворитов, которые своими поступками бросают тень и на твое царствование, и на самого тебя, которые потворствуют всем твоим капризам, преклоняются перед всеми твоими ошибками и помогают тебе в том, что не должно встречать ни одобрения, ни поддержки.
— Да о чем, о чем именно хотел бы ты сказать?
— Ах, всего не перечислить!.. Но возьмем хотя бы мысль об учреждении и утверждении твоего третьего отделения, которое мрачной страницей врежется со временем в историю твоего царствования.
— Что ж, по-твоему, дать волю всем этим верхоглядам, которые поставили себе задачей переформировать Россию? У них мне учиться прикажешь и им прикажешь уступать?
— Уступать самодержавный император никому не должен и не может, но между уступкой и теми наказаниями, до которых доводит третье отделение, есть целый мир расстояния. Не сами эти, как ты их назвал, ‘верхогляды’ ступили на тот ложный путь, вконец сгубивший их. Этот путь был указан нашим покойным братом Александром, который первый ступил на ложный путь масонского учения! Не зла желал он России, за благо которой был готов положить свою державную душу… Напротив, он всецело заботился о ее благе, а между тем не изжить нам того зла, какое посеяли среди нас его великодушные, но ложно направленные порывы, его благие, но ложно принятые предначертания! ‘Благословенным’ назвал народ блаженной памяти императора Александра Первого, но много-много тревоги внесло его благое царствование в историю России!..
— Ты, стало быть, оправдываешь и врагов родины, и бунтовщиков, кровью верных слуг царских обагривших свои святотатственные руки в навсегда памятный мне день четырнадцатого декабря?
Великий князь поднял голову и, гордо выпрямившись, произнес:
— Нет!.. Врагов России и врагов моего государя я оправдывать не могу! Мертвых я не сужу — их Бог судил! За живых я не стоял и не стою, но не могу не признать, что в роковом деле упомянутого тобою дня было меньше сознательного зла, нежели несчастного заблуждения!.. Они не против царя восставали, они боролись против ложно понятой царской службы, и, даже рискуя твоим царским гневом, я все же не могу не сказать, что ты ошибочным выбором близких слуг престола подчас способствуешь тому преступному озлоблению, которое продолжает на святой Руси безумное дело, начатое в роковой день четырнадцатого декабря.
— Ты… слишком много берешь на себя!.. — гневно начал император.
Великий князь не дал ему докончить.
— Казни, но выслушай! — властно произнес он. — Давно лежит у меня на душе правдивое слово… не осуждения, нет! — осуждать тебя я не могу и не смею, я слишком уважаю и слишком люблю тебя для этого, — а преданной, святой, глубоко прочувствованной правды!.. Взгляни беспристрастно вокруг себя и ты сознаешь, что ни Милорадовичей, ни Стюрлеров вокруг тебя нет, а те, кто окружает тебя теперь, не положат своей жизни за твое личное благоденствие и славу!.. Не останавливай меня, дай мне договорить! Наверно, больше никогда мне не придется держать перед тобой такую смелую и убежденную речь!.. Ты можешь ответить на нее своим гневом, можешь снять с меня надетые тобою ордена… но мое вещее слово ты дослушаешь до конца, и придет час в твоей державной жизни, когда ты вспомнишь и этот момент, и этот разговор! Твоя власть велика, но пользуйся ею сам так, как подобает монарху с сильной волей и твердым, непреклонным умом!.. Я не дерзаю входить в то, что составляет предмет высших предначертаний самодержавного владыки русской земли, я преклонюсь перед актами державной власти императора, но перед близким и дорогим мне братом я прямо, с любовью открываю свою скорбную душу и смело и открыто говорю: удали от себя дурных и порочных советников, закрой свое ухо на их льстивые речи!.. Пойми, что то, что простительно им, непростительно тебе, и вспомни, что для всех нас за гранью жизни настанет только строгий суд Божий, а над твоей коронованной головой встанет еще и строгий суд истории!.. Я никаких имен не называю, никаких увлечений в вину тебе как человеку не ставлю, но как императору я смело говорю: не следует тебе быть хоть сколько-либо злопамятным по отношению к слабой женщине за то, что она не изменила правилам, внушенным ей с самого раннего детства. Ты лично, брат, на это не способен! Я знаю это!.. Тебя подталкивают на это со стороны. Удали же своих дурных советников и очисти свое славное имя от каких бы то ни было, даже малейших нареканий!..
Император, все время молча выслушивавший речь брата, встал и, выпрямляясь во весь свой богатырский рост, спросил, не глядя на великого князя:
— Вы кончили, ваше высочество?.. Вы все сказали?
— Все, ваше величество, — громко и отчетливо произнес в ответ Михаил Павлович.
— Хорошо! Я считаю разговор наш оконченным!.. Я отвечу вам позднее, когда настанет время этому ответу!.. Теперь же я могу сказать вам только, что со скипетром и короной я детских помочей не надевал и ни в чьих — слышите ли вы? — ни в чьих без исключения советах и указаниях не нуждаюсь! — И, молчаливым наклонением головы ответив на почтительный поклон брата, император вышел из комнаты, не подав руки великому князю, не обернув головы в ту сторону, где его любимый меньшой брат стоял грустный, бледный, сосредоточенный, но по-прежнему бодрый и смелый.
Да это и понятно: в честной и преданной душе Михаила Павловича жило сознание свято исполненного долга, все остальное для него отходило на второй план.

XIII

ВОЛШЕБНАЯ СКАЗКА

Временная размолвка между державными братьями прошла почти незаметно. Михаил Павлович слишком горячо и преданно любил брата, чтобы долго обходиться без его присутствия, государь же тоже слишком привык к его близости и преданной, горячей любви.
С виду все пошло по-старому, но на дне души обоих остался невольный след, как бы осадок горечи на дне опорожненного бокала.
В жизни молодой княгини Несвицкой тоже оказывалось мало света и радости. Пропасть, отделявшая ее от мужа, делалась с каждым днем все глубже, холодом веяло все сильнее, и то тяжкое одиночество, на которое обрекла себя молодая красавица, было бы совсем невыносимо, если бы над нею не веяло зарею нового, неизведанного счастья горячей, разделенной любви.
Прошло порядочно времени с момента первого знакомства княгини с Бетанкуром, и хотя между ними не было произнесено решительного слова, но оба глубоко сознавали, что друг без друга жизнь для них немыслима и невозможна.
Софья Карловна всеми силами избегала полного и открытого объяснения, чувствуя и сознавая, что она будет бессильна перед горячим словом любви и страсти человека, уже давно овладевшего всею ее душой, всеми ее заветными помыслами и мечтами. Но она была слишком честна и пряма для того, чтобы, тайно отдаваясь страсти и принадлежа любимому человеку, в то же время жить под одним кровом с мужем, хотя бы и нелюбимым. Двойственная роль была ей не под силу. Она могла сойтись с человеком только при условии громкого и открытого исповедания своей привязанности и даже в положении любовницы хотела идти по жизненному пути так же прямо, смело, как шла в жизни во всем, не притворяясь, не рисуясь и ничего не пряча под маской семейного очага.
Бетанкур понимал это, он знал прямой и стойкий характер Софьи Карловны и не пробовал бороться с ней, рассчитывая на всепобеждающее время и на силу молодой, всепокоряющей страсти.
Ждать ему было не особенно трудно. Правда, княгиня Софья Карловна нравилась ему, и свое чувство к ней он согласен был даже признать серьезной любовью, но эта любовь не поглощала его всего, как поглощала она молодую женщину, не захватывала всего его существования, не порабощала его воли, не туманила разума.
Ловкий и упорный карьерист, одаренный исключительной способностью овладевать всем и умело добиваться всего, он свою служебную карьеру ставил выше всего и не поступился бы ею ни для чего в мире. Поэтому он избегал и столкновения с мужем княгини, и ничего не имел против тех платонических отношений, которые продолжали существовать между ним и княгиней, сознавая, что этот платонизм гарантирует от тех неизбежных скандалов, которыми в последнее время очень часто иллюстрировалась жизнь его товарищей по службе.
Незадолго перед тем был смертельно ранен на дуэли богач и красавец Новосильцев. Третье отделение уже в течение нескольких месяцев было усердно занято разбирательством скандального дела, разгоревшегося в семье Эбергардов. Молодой красавец Набоков застрелился на другой день после своей свадьбы. Все эти громкие скандалы вызывали не менее громкое неодобрение государя, объявившего во всеуслышание, что ни о каких столкновениях подобного рода он не желает больше слышать. В подтверждение его слов только что был временно выслан из Петербурга светлейший князь К., едва спасшийся от грозной мести мужа своей хорошенькой и до крайности ветреной возлюбленной.
Бетанкур принимал все это к сведению и спрятал глагол ‘любить’ во всех наклонениях и спряжениях, но на этих спряжениях временно и оставался.
До государя, незаметно, но зорко прислушивавшегося ко всему, мимолетно дошел слух об усиленном ухаживании Бетанкура, и он в душе аплодировал стойкости молодой княгини, не поддававшейся искушению. Впрочем, он видел в этом, помимо сдержанности и скромности молодой красавицы, еще и доказательство того, что красный флигель-адъютант прямо-таки не нравится разборчивой княгине.
Заметив все это, его чуткий сверстник и фаворит счел момент удобным для новой смелой попытки. Он, узнав, что Бетанкур, сам очень охотно посещавший маскарады, успел понемногу приучить к ним и княгиню Софью Карловну, предложил государю вновь побеседовать с пленительной и недоступной красавицей, будучи убежден в том, что она в конце концов сдастся.
Фаворит со всей свойственной ему ловкостью узнал, когда именно княгиня со своим кавалером собирается поехать в маскарад, и заранее уведомил об этом государя. Ни на какую отличительную подробность костюма княгини он на этот раз указать не мог, но для точного опознания таинственной маски указал на присутствие подле нее ее неизменного спутника Бетанкура.
— Разве это уж так обязательно? — сдвинув брови, спросил государь. — Разве она всегда и всюду так открыто показывается с ним?
— Не всюду, ваше величество, но в маскарады он всегда сопровождает ее.
По красивому и мужественному лицу императора проскользнула гневная тень. Он не мог примириться с мыслью, что кто-нибудь мог достичь удачи там, где он потерпел фиаско.
В маскарад государь приехал вместе с фаворитом, и навстречу к нему тотчас двинулось несколько, видимо, поджидавших его масок.
Всегда приветливо и охотно откликавшийся на интересную маскарадную интригу император на этот раз уклонился от всякой маскарадной беседы. Он пристально разглядывал толпу, отыскивая в ней княгиню Несвицкую и ее неизбежного спутника.
Он увидел их в амбразуре большого итальянского окна, выходившего на площадь и глубокой нишею врезавшегося между большими мраморными колоннами. Они сидели рядом, и Бетанкур, близко наклонившись к своей собеседнице, задрапированной тяжелыми складками широкого домино, смеясь, рассказывал ей что-то, но она слушала его почти невнимательно.
Это не ускользнуло от пристального взора императора, и он, обращаясь к своему адъютанту, довольным тоном заметил:
— Романом здесь не пахнет!
Тот раболепно усмехнулся. Со времени серьезной беседы государя с великим князем Михаилом Павловичем фаворит реже стал встречаться с милостивой, обращенной лично к нему, шуткой императора.
В эту минуту перед проходившим императором почтительно вытянулся во фронт Несвицкий, шедший ему навстречу с какою-то маской, громко и визгливо хохотавшей.
— И этот тут? — заметил государь. — С кем это он?..
— Тоже со своей обычной подругой… с особой, хорошо знакомой всей гвардии…
— Неужели у моей гвардии такие дурные знакомства? — пожал плечами государь.
Говоря это, он прямо направился к сидевшей в нише итальянского окна парочке и, подойдя к ней, остановился.
— Бетанкур, ты мне уступишь свою маску? — обратился к быстро поднявшемуся при его приближении флигель-адъютанту.
Тот почтительно откланялся и готовился стушеваться.
— Мне кажется, что о подобной ‘уступке’ надо было бы спросить меня? — смело и громко заметила княгиня Несвицкая, равно недовольная и неожиданным заявлением императора, и беспрекословным подчинением Бетанкура.
— А ты протестуешь, маска, против такой перемены? — улыбнулся государь.
Но не успела Софья Карловна что-либо ответить на это, как Бетанкур почтительно стушевался, низко преклонив голову перед государем, фаворит тоже вовремя исчез, и княгиня поневоле осталась с глазу на глаз с императором.
— Теперь ты не откажешься дать мне руку, прелестная маска? — близко нагибаясь к ней произнес Николай Павлович.
— Моего согласия никто не спросил! — недовольным тоном возразила княгиня, — ни вы, ваше величество, ни мой не в меру покорный кавалер!
— И ты, маска, сдаешься, как побежденная?
— Что сейчас произошло — не победа, государь!..
— Ты непременно хочешь идти наперекор всем маскарадным законам?..
— Я ни одному из своих решений никогда не изменяю! — ответила Софья Карловна, гордо откидывая назад свою грациозную головку.
— И, что бы я ни сказал тебе, ты на все ответишь мне тем же, чем ответила в первый раз?
— Я уже имела честь сказать вам, ваше величество, что ни одному из принятых мною решений я еще никогда не изменила!
— Чем бы ни пришлось вам, княгиня, поплатиться за такое смелое решение? — изменяя тон, произнес император.
— Я так мало значу, государь, и мое решение так мало может интересовать лиц мне посторонних, что мне странно было бы бояться чьей бы то ни было мести! Сколько бы ни прошло времени и какие грозы ни стряслись бы над моей обреченной головой, я от того, что порешила, не отступлюсь!
Прошла минута молчания.
Государь, пройдя под руку с княгиней весь длинный зал с хорами, вышел в следующий квадратный зал и, придвинув покойное кресло своей даме, сам поместился рядом с нею, на банкетке.
— Я тоже согласен отрешиться от маскарадного инкогнито, княгиня! — начал он.
— Как тогда, в день первой маскарадной встречи, государь? — смело рассмеялась она.
— А вы помните эту первую встречу? Вы, если память не изменяет мне, сказали тогда, что у вас исключительно дурная память.
— На всякое правило есть свое исключение!.. От иных воспоминаний при всем искреннем желании бывает трудно избавиться!.. Это, если я не ошибаюсь, в медицине называется ‘навязчивыми идеями’.
Глаза императора сверкнули сердитым огнем, но он овладел собой, улыбнулся и продолжал:
— Я буду терпелив сегодня, княгиня! Я буду до конца терпелив!.. Причина моего терпения кроется в том, что этот разговор будет последним между нами, за ним будет произнесено последнее, решающее, окончательное слово!
Софья Карловна, сложив руки на коленях, промолвила:
— Я слушаю вас, государь!
— Для начала позвольте мне рассказать вам сказку. Вы любите сказки, княгиня?
— Я обожала их в детстве, государь!
— Вернемся же к годам вашего детства. Но ведь дети любят страшные сказки!..
— Я страшного ничего не признаю, ваше величество!
— Вы так храбры?
— Cloire obliqe, государь!.. Я — дочь генерала Лешерна!..
Император, как будто не расслышав слов княгини, продолжал начатый разговор.
— Позволите начать? — спросил он.
Софья Карловна ответила молчаливым наклонением головы.
— Я попрошу вас слушать внимательно, потому что мне мало того, чтобы вы выслушали меня, мне еще нужно ваше искреннее высказанное мнение по поводу моей сказки.
— Сказка с комментариями? Это интересно!..
— Сказка-загадка, сказка-вопрос, если вы хотите!
— Все интереснее и интереснее!..
— Что же, начать? — с улыбкой произнес государь, близко склоняясь к грациозной маске.
— Пожалуйста! Я жду!..
— Начну я с обычной присказки… В некотором царстве…
— Не в вашем государстве, ваше величество?..
— Да, не в моем, прелестная и шаловливая маска, а в другом, далеком, таком далеком, что до него и идти не дойдешь, и плыть не доплывешь, жила-была молодая царевна. Красива та царевна была на диво, и умна была, и талантлива, и даже добра была по-своему. Но одна только беда была: создана она была вся изо льда и снега!.. И самой ей холодно было, и подле нее всем было холодно!.. Пришло время, выдали царевну замуж за молодого королевича. Он тоже был не из последних королевичей, и его другие царевны порой любили и увлекались им, но растопить свою ледяную супругу он не мог, и подле него она оставалась такою же холодной, как прежде. И видела ледяная царевна, как кругом нее другие живут, и ласки чужие видела, и речи чужие любовные слышала, а сама все по-прежнему холодной оставалась, и другим подле нее все так же холодно было!..
— Зачем же не шли они греться куда-нибудь дальше, если уж им так холодно подле нее было? — произнесла княгиня.
— Не перебивайте меня! Сказка тем только и хороша, что из нее слова не выкинешь.
— Я слушаю!.. Вы остановились на том, что подле вашей ледяной царевны всем скучно было.
— Не скучно, княгиня, а холодно!..
— Прошу продолжать, ваше величество!..
— И вот однажды с царевной повстречался рыцарь… Он был храбрый рыцарь и к победам привык, и за морем всюду и царевны чужие, и царицы его любили, но он на их любовь не отвечал, а как подошел он и как увидал ледяную царевну, так и полюбил ее до безумия!.. И наяву о ней стал думать, и во сне ее видеть стал, и однажды через своего оруженосца открыл ей свое сердце. Он думал,
что его рыцарское звание отвоюет ему сердце царевны, он надеялся, что лучами его славы растопится ее ледяное сердце!.. Он замок свой рыцарский к ее ногам положить хотел, он ко двору королевскому хотел ее приблизить… А она, вся холодная, вся ледяная, ни на что не поддавалась, и кругом нее по-прежнему было мертво и холодно от смертельной ледяной стужи!.. Думал рыцарь, что она супруга своего так горячо любит, и мирился с этим…
— Даже законного мужа позволял ей любить? Какой великодушный был рыцарь!
— Вы опять перебиваете меня, княгиня!..
— Простите, ваше величество, не буду!.. Ваша сказка делается очень интересной! Вы остановились на том, что ледяная царевна и при дворе королевском скучала, и на всех скуку наводила.
— Холод, княгиня, холод, а не скуку!
— И холод, и скука — это при всех дворах одинаково!.. В царских палатах нет и не может быть ни живой радости, ни живого веселья, ни живой любви и страсти!.. Там все это заменено этикетом… Но я опять помешала вам… Продолжайте, государь… Я давеча ошиблась, вы не на том остановились… Вы довели сказку до того момента, когда ваш великодушный рыцарь разрешил ледяной царевне своего законного мужа полюбить… И что же, полюбила она его или нет?
— Нет! — пожал плечами государь. — Нет, княгиня, она его не полюбила, потому, собственно, что она вся изо льда и снега создана была и вообще полюбить она не могла!.. Увивались около ледяной царевны и другие рыцари и оруженосцы, добивались и они ее любви, хотели и они добраться до ее ледяного сердца, но все ни с чем отходили!.. Да и куда им было! Уж чего тому великому рыцарю достигнуть не удавалось, о том им, мелким и ничтожным, и мечтать было нечего.
— Ну, и чем же кончилась ваша сказка? — спросила княгиня, когда государь умолк, откинувшись спиною на мрамор колонны, к которой была приставлена банкетка.
— Она еще не кончилась, княгиня. Моя сказка еще ждет конца, и вот об этом-то конце я и хотел спросить вашего мнения.
— Моего мнения?.. А что же я могу сказать вам, государь? Ведь я ни вашей ледяной царевны не знаю, ни храброго и самонадеянного рыцаря никогда не видела! О чем же именно вы хотите спросить меня?
— Я хотел знать ваше мнение о том, ждать ли великому храброму рыцарю удачи, полюбит ли его когда-нибудь ледяная царевна, или так и умрет она, холодная и застывшая, никого на своей груди не отогрев и сама никем не согретая?
— Вы хотите моего прямого и откровенного ответа?
— Конечно!.. Я знаю, что ни лгать, ни хитрить вы не станете.
— Благодарю вас за эту лестную уверенность, ваше величество, вы не ошиблись! — воскликнула Софья Карловна. — Я ненавижу всякую ложь и всякое притворство, и не только вам, простому передатчику чужой вам сказки, а самому рыцарю сказала бы, если бы он был живой человек и мне пришлось встретиться с ним, что его ледяная красавица, наверное, никогда не полюбит и ему около нее всегда будет так же холодно, мертво и неприветливо, как при первой встрече. Я любви не знаю или почти не знаю!.. Но мне сдается, что истинная, живая любовь вся скажется с первой минуты, разом… что понемногу она входить в сердце не может и что как ни храбр, как ни велик и непобедим ваш рыцарь, но сердце женское ему силой завоевать не удастся.
— И вы уверены в том, что моя ледяная царевна — это вы ее ‘моей’ назвали — никогда никого горячо не полюбит и всю свою жизнь проживет неподвижная и холодная, никого на своей ледяной груди не согревши и сама ни на чьей груди не согретая…
— Нет, этого я не сказала!.. Я сказала только, что того самонадеянного рыцаря, который так упорно и так властно добивался ее любви, царевна никогда не полюбит, но ведь в том далеком сказочном царстве, о котором идет речь, не один же властный рыцарь живет! Вы сами сказали, что там живут и ‘мелкие, ничтожные оруженосцы’!.. Ваша ледяная царевна — странная и капризная царевна, государь!.. Она и сама в своем ледяном покое, быть может, многого не требует и, скромно отказавшись от почетной любви и жгучей страсти высокого рыцаря, способна откликнуться на любовь одного из тех мелких и ничтожных оруженосцев, о которых вы только что упоминали.
По лицу императора проскользнула гневная тень.
— Вы считаете возможным такое… увлечение, княгиня? — спросил он.
— А разве в сказочном царстве бывает что-нибудь невозможное, ваше величество? Да и от ледяной царевны чего же можно ждать?.. На то она из снега и льда вся сделана, на то от нее и холодом веет!
Император медленно поднялся с места.
Встала и смелая маска.
— Это ваше последнее слово, княгиня? — серьезно, с расстановкой спросил государь, особенно подчеркивая слово ‘последнее’. — Я уже предупредил вас и еще раз повторяю, что этот разговор между нами более никогда не возобновится. Подумайте серьезно, прежде чем ответить. Вы можете впоследствии раскаяться в излишней поспешности и излишней решимости.
— Я никогда ни в чем не раскаиваюсь, государь!.. По-моему житейскому катехизису, раскаяние — смертный грех!
— Я не задерживаю вас больше, княгиня! — сказал император, овладевая собой и почтительно предлагая руку своей смелой маске. — Прикажете отвести вас к вашему прежнему кавалеру?..
— Не трудитесь, государь, я сама найду его! Он, вероятно, дожидается меня где-нибудь неподалеку.
— А вы держите его в таком строгом повиновении?
— Нет, государь!.. Я и сама повиноваться не умею, и от других никогда не требую повиновения!..
— О последнем я судить не могу, но за первое смело ручаюсь! — холодно улыбнулся император, доводя княгиню до свободного кресла и вскользь замечая неподалеку действительно ожидавшего ее Бетанкура.
Тотчас после этого разговора император уехал из маскарада, а неделю спустя Софья Карловна лишилась той временной пенсии, на которую она, правда, по строгой букве закона, не имела права и которая была ей оставлена только по личному ходатайству великого князя Михаила Павловича.
Великий князь, до сведения которого тотчас же дошло об этом новом обстоятельстве, приказал единовременно выдать княгине Несвицкой из личных его средств годовой оклад ее временной пенсии, но своему августейшему брату по этому поводу не сказал ни слова. Он удовольствовался тем, что в течение нескольких дней воздержался от посещения дворца и от личных докладов государю под предлогом болезни, в подтверждение которой представил на высочайшее имя медицинское свидетельство, что до того времени никогда не делал.
Государь в свою очередь молча встретил и пропустил эту семейную бутаду.
Княгиня Несвицкая отнеслась к явно выраженной царской немилости со спокойным и как бы равнодушным молчанием и не сообщила о ней даже Бетанкуру, с которым говорила все откровеннее и откровеннее и сближение с которым шло быстрыми шагами.
Растерялся только князь Алексей Яковлевич Несвицкий, пораженный не столько тем, что у его жены была отнята пенсия, сколько тем, что непосредственно за этой заметной брешью в ее бюджете последовало существенное изменение и в складе ее жизни.
Софья Карловна убавила штат прислуги и переехала на более скромную квартиру, которую хотя и убрала со свойственными ей вкусом и уменьем, но в которой уже не было прежнего барского простора, ни прежних остатков былой барской роскоши.
Князь растерянно осведомился, ‘как же они теперь будут жить’, невпопад предложил свое личное заступничество перед государем, хотя в своей душе глубоко сознавал, что и не послушает его никто, и сунуться он ни к кому и никогда не посмеет. Он в порыве овладевшего им бестолкового горя дошел даже то того, что принес жене только что полученную от матери повестку на небольшую сумму денег, но, наткнувшись на отказ княгини воспользоваться таким великодушным порывом, быстро сам спохватился и остался глубоко признателен ей за ее положительный и несколько резкий отказ.

XIV

ЗАРЯ НОВОГО СЧАСТЬЯ

Время шло, почти ничего не изменяя в жизни лиц, проходящих перед читателями в этом исторически верном рассказе.
Государь, по-видимому, забыл свой минутный каприз к красавице-княгине Несвицкой, и при дворе уже громко говорили о новой царской прихоти, на этот раз угрожавшей перейти в серьезную и постоянную привязанность.
Объектом этой нарождавшейся привязанности была молоденькая и очень хорошенькая фрейлина императрицы, Варвара Аркадьевна Нелидова, серьезная и сдержанная не по годам, и сумевшая внушить всем вокруг себя строгое уважение, несмотря на то, что она была моложе всех окружавших ее.
Нелидову нельзя было назвать красавицей, еще труднее было при ее крупном росте и внушительной фигуре назвать ее просто хорошенькой, но в ней было столько стильной, плавной грации, весь ее облик дышал такой гордой уверенностью в себе, и в каждом ее движении было столько гордой самоуверенности, что вслед за ней самой в нее почти невольно верили и другие, и ее все сильнее и сильнее подчеркиваемый фаворитизм внушал к ней не зависть и зложелательство, а скорее невольное уважение и как будто легкий страх.
Императрица относилась к Нелидовой очень милостиво, Варвара Аркадьевна получала неизменные приглашения на все интимные, чуть не семейные собрания в Зимнем дворце, и при дворе под сурдинку циркулировал слух, что государыня почти покровительственно относилась к пассии государя. В Нелидовой она видела девушку умную, сдержанную, способную, не злоупотребляя своей властью над державным покровителем, удержать его от менее достойных его увлечений, а главное, способную лично горячо и беззаветно привязаться к нему.
Своей почтительной и горячей любви к императору Нелидова не скрывала, но смело исповедывала ее перед всеми, и перед этой восходящей звездою робко отступали даже Адлерберг и Клейнмихель, старавшиеся всячески угождать ей и даже не пытавшиеся отдалить от нее государя.
Княгиня Несвицкая знала и слышала об этой новой пассии государя и в душе искренне радовалась ей, видя в ней прочную гарантию для себя от всяких дальнейших попыток овладеть ее любовью и вниманием.
Ее личное увлечение Бетанкуром в это время шло все прогрессируя, и если она еще держалась на известном расстоянии от него, если не отдалась ему с той беззаветной страстью, которая овладевала ею ежедневно все с большей и большей силой, то единственно потому, что на двойственную роль жены одного и возлюбленной другого она по натуре была совершенно неспособна.
Мужа она не любила, женой ему не была, но жила с ним под одним кровом и сочла бы себя непростительно виноватой перед самой собой, изменив ему под его же кровом.
Она, конечно, давно ушла бы от мужа совсем, но ее личные средства были значительно меньше средств Бетанкура, а между тем и развод с мужем, без которого она никогда не решилась бы открыто жить с Бетанкуром, потребовал бы значительных денег, да и сам князь не отпустил бы ее ‘даром’. Он всегда и во всем начинал соблюдать умелый и разумный расчет.
Но давно известно, что у влюбленных есть свой особый гений-покровитель, и в ту самую минуту, когда молодой княгине почти не под силу становилась ее гордая борьба, судьба послала ей помощь и спасение в лице дальней родственницы ее матери, та умерла где-то в Прибалтийском крае, и после нее княгиня явилась единственной законной наследницей.
Старушка умерла внезапно, не оставив духовного завещания, и Софья Карловна, официально уведомленная о доставшемся ей крупном наследстве, с трудом могла даже припомнить имя этой неожиданной, невольной благодетельницы.
Состояние старушки заключалось в довольно большом имении в Остзейском крае и в наличном капитале, хранившемся в Государственном банке.
Деньги были выданы княгине тотчас, а на имение немедленно явился покупатель, благодаря чему княгиня Софья Карловна, накануне получения неожиданного наследства чуть не нуждавшаяся и считавшая каждый грош, разом сделалась обладательницей крупного и солидного состояния.
Князь со свойственным ему легкомыслием смело и открыто выразил свою радость по поводу такого счастливого обстоятельства и откликнулся согласием на первое же слово жены о разводе, своим практическим умом тотчас же поняв, что на его долю может выпасть немалый куш.
— Ну конечно, конечно! — торопливо шагая со своим длинным чубуком по комнате, говорил он, — давно пора было нам обоим прийти к одному знаменателю!.. Любить меня вы не любите, да и я тоже поневоле отвык от вас, а между тем мешать друг другу мы все-таки мешаем… и стесняем один другого!
— Ну, вам на это пожаловаться нельзя! — улыбнулась княгиня. — Вы не особенно стесняетесь!
Несвицкий не понял едкости этого замечания и, пожимая своими отяжелевшими плечами, проговорил:
— Ну, все-таки!.. А теперь вот все устроится прекрасно. Вы переедете к Бетанкуру или он к вам, потому что сила-то теперь вся на вашей стороне!.. C’est vous gui avez le sac!..
— Это для меня последний вопрос. Я деньгам никакого значения не придаю!..
— Напрасно, совершенно напрасно! Деньги — большая сила!.. Вот я, например. Разве так сложилась бы моя карьера, если бы маман была щедрее и давала мне больше средств?.. У меня давно и вензеля были бы, и ‘флигель’ из меня вышел бы всей гвардии на славу!.. А теперь что я?.. Ну, да вы, конечно, поможете мне?
При последнем слове Софья Карловна подняла на него удивленный взгляд и спросила:
— Помогу? Как и чем именно?
— Как? Конечно, деньгами! Ведь вы получили много? — не унимался князь, видимо, давно готовясь к этому разговору и порешив разом исчерпать весь заготовленный материал.
— Да, у меня денег много! — как-то растерянно произнесла Софья Карловна, совершенно теряясь перед его заявлениями.
— Ну вот видите!.. А у меня так ровно ничего нет, и нет никакой надежды получить хоть что-либо от маман, так что, сколько мне удастся получить от вас, при том я и останусь!..
— А сколько именно вам нужно? — спросила княгиня.
— Да чем больше, тем лучше! — расхохотался Несвицкий, и смело приступил к выяснению суммы, не скупясь ни на доводы, ни на подсчеты, ни на просьбы.
Эта своеобразная беседа кончилась тем, что княгиня на словах обязалась выдать мужу довольно крупную сумму в тот день, когда она получит на руки полный развод, дополненный его распиской в том, что он навсегда отказывается от права под каким бы то ни было предлогом переступать порог ее дома.
— Видите, какая вы злая! — неловко пошутил он, но все предварительные бумаги подписал, веря жене на слово.
Развод шел быстро и успешно, и к концу года княгиня, от которой все прежние знакомые мало-помалу отходили и которая в числе своих неизменных друзей еще сохраняла лишь некоторых из товарищей мужа, переходила одна в богатую квартиру, нанятую на Большой Морской в доме Руадзе и обставленную с необычайной роскошью.
И размер квартиры, и аристократический квартал, в котором она помещалась, объяснялись тем, что она была не только выбрана Бетанкуром, но даже и нанята на его имя, на чем особенно сильно настаивала княгиня.
— Тебе неловко будет жить у меня, как будто ты на мои деньги живешь! — краснея проговорила она. — Да ведь все равно не в нынешнем, так в будущем году мы сумеем добиться того, чтобы нас обвенчали!
Он недоверчиво покачал головой, а затем произнес:
— Государь не позволит!
— А ему что за дело? Чем же ему наше счастье может помешать?..
— Есть вещи, которых император Николай Павлович ни забыть, ни простить не может!
Софья Карловна весело рассмеялась, а затем, крепко и страстно прижимаясь к Бетанкуру, сказала:
— Оставь! Это — древняя история!
Жизнь, открывшаяся перед Несвицкой, была сплошным волшебным сном. Она сама не могла поверить полноте своего счастья, и, как строго раньше хранила в душе священный огонь своей горячей, преданной, беззаветной страсти к Бетанкуру, так же полно отдавалась ей теперь, еще преданнее и восторженнее любя его.
‘Молодые’, как шутливо все называли Бетанкура и Несвицкую, решили, проведя лето в окрестностях Петербурга, на зиму уехать за границу.
Однако последнее решение сопряжено было с формальностями и затруднениями, о которых в настоящее время никто не имеет понятия.
В то далекое время заграничные паспорта выдавались не иначе как с личного разрешения самого государя, и вообще во многих отношениях являлись вещью почти недоступной.
Для получения заграничного паспорта было необходимо особое прошение, которое и представлялось самому государю, и только с его личного разрешения получали право заграничной поездки, и то не иначе как со строго определенным сроком отсутствия за пределами России.
Государь зорко следил за всеми выражавшими желание уехать за границу, старался проникнуть в цель подобных поездок и нередко делал довольно оригинальные отметки на прошениях, представляемых на личное его разрешение.
Так, всем памятен тот случай, когда сын одного из петербургских богачей, Яковлев, только что окончивший курс в университете со степенью действительного студента, подал прошение о разрешении ему заграничной поездки и подписался: ‘Действительный студент Яковлев’. Государь по прочтении этого прошения и по наведении некоторых справок о личности просителя собственноручно написал наверху: ‘Действительно, незачем’.
На прошение, поданное княгиней Несвицкой, было дано немедленное разрешение, что же касается Бетанкура, то ему прямо было заявлено военным министром, что о нем даже доклад состояться не может, потому что не далее как за несколько дней перед тем государь высказал положительное желание, чтобы лица, состоящие на военной службе, как можно реже и исключительно только в случаях серьезной болезни выезжали из пределов России. Император находил такие отлучки несовместимыми с обязанностями службы, и спорить с ним и доказывать ему противное, конечно, никто не осмелился бы — слишком хорошо были знакомы всем неподатливый нрав государя и его нелюбовь ко всякого рода возражениям и указаниям.
Само собою разумеется, что и княгиня Софья Карловна при этих условиях отказалась от всякой мысли о заграничной поездке. Впрочем, ей было нетрудно сделать это. Помимо невозможности даже подумать о разлуке с горячо любимым ‘мужем’, как она всегда называла Бетанкура, она в это время почувствовала себя матерью, и это сознание наполнило ее новым, незнакомым ей восторгом.
Софья Карловна всегда горячо желала иметь детей и даже не раз громко сознавалась, что если бы ее брак с
Несвицким не был бездетен, то и с ним она примирилась бы, и никогда не оставила бы отца своего ребенка.
Теперь она ожидала ребенка от горячо, беззаветно любимого ею человека!.. Да это был рай на земле!..
Она долго не решалась сообщить об этом своему дорогому ‘мужу’. Она боялась, что ошибается и рискует таким образом нанести горькое разочарование и ему, и себе. Но, когда после совещания с опытным медиком уже не осталось сомнения в счастливой действительности ее положения, ее охватила такая глубокая, такая полная и невыразимая радость, что она, оставшись одна с Бетанкуром и пряча свое красивое личико у него на груди, едва могла среди охватившего ее волнения поведать ему свою большую, могучую радость.
Он принял это известие без восторга. Напротив, оно как будто даже испугало его в первую минуту, но затем он крепко обнял Софью Карловну, просил беречься и на ее замечание, что он как будто не рад своей роли отца, шутя ответил, что это происходит оттого, что эта роль не из его репертуара и что он в ней является дебютантом.
Княгиня весело рассмеялась ему в ответ и охотно простила ему то, что на минуту покоробило ее. Да и чего бы не простила она ему при той безумной любви, которую она питала к нему, при новом залоге тесной, неразрывной связи, каким скрепила их судьба?..
Выезды для княгини с этой минуты совершенно прекратились. Она вся ушла в новое охватившее ее чувство, в новую отрадно открывшуюся перед ней страницу жизни.

XV

ЧЕРЕЗ ДВА ГОДА

Прошло два года.
На политическом горизонте России собирались грозные тучи. Мятежная Польша в тиши своих фольварков кипела и волновалась, как вулкан, готовый к огненному извержению. Вести оттуда шли все мрачнее и тревожнее, и по мере того, как накипали злоба и месть в сердцах непокорных поляков, накипал и гнев императора Николая Павловича против мятежного народа.
Он ни на минуту не заблуждался относительно характерных представителей гордого и непокорного народа. Он глубоко сознавал, что можно убить, разорить и казнить на плахе всех поляков, но что ни духа польского, ни горячего патриотизма Польши, ни ее преданности старым заветам и старым геральдическим гербам не победит никакая в мире сила, не подавит никакая в мире власть… Оставаясь один, император глубоко задумывался, тревожные заботы и смутные опасения навевали на него тяжелую бессонницу. Но он ни перед кем не обнаруживал своей тревоги и даже с горячо любимым братом Михаилом Павловичем не говорил вполне откровенно.
Между державными братьями-друзьями как будто рознь какая-то чувствовалась, и, чем горячее в душе по-прежнему любил брата великий князь Михаил Павлович, тем явственнее вставали перед ним его ошибки и заблуждения и тем меньше он прощал ему тот все возраставший фавор, которым начинали не в меру гордиться ненавистные великому князю фавориты.
Среди этого тревожного положения для императора Николая Павловича явился небольшой светлый луч в виде рождения у молодой фаворитки В.А. Нелидовой сына, названного Николаем. Конечно, это очень выгодно отразилось на положении В.А. Нелидовой, которое утвердилось настолько, что с ней стали уже считаться вполне серьезные люди.
Это положение серьезно подтверждалось еще тем, что сама императрица, как было известно, очень интересовалась и молодой матерью, и маленьким новорожденным.
В это время подрастал и маленький сын княгини Несвицкой, счастье которой было так полно и так безмятежно, что она, по собственному ее сознанию, порою начинала бояться за себя.
— Я никогда не думала, чтобы человеку могло быть ниспослано такое безмятежное счастье, какое выпало на мою долю! — говорила она в приступе немого обожания, опускаясь на колени перед Бетанкуром, которого буквально боготворила. — И каким бы несчастьем мне ни пришлось со временем искупить то лучезарное счастье, каким я пользуюсь в настоящее время, я ни на что не в праве буду роптать, и мое лучезарное прошлое всегда встанет в моем сердце и в моей памяти живым отблеском, живым протестом против всякого ропота на судьбу!..
На этом лучезарном небосклоне только однажды промелькнула легкая, почти незаметная тень.
Ею оказался довольно крупный проигрыш Бетанкура, положительно никогда не принимавшего участия ни в какой серьезной игре и только однажды попавшего в ловко расставленные сети после серьезной попойки среди малознакомого ему общества.
Проиграв на первый раз сравнительно не особенно крупную сумму, Бетанкур не остановился, как уговаривали его сделать это, а все увеличивал и увеличивал куши до тех пор, пока, проиграв все бывшие при нем наличные деньги, остался еще должным несколько тысяч, которых у него лично в кармане не было.
Конечно, он знал, что Софья Карловна ни на минуту не остановится перед тем, чтобы уплатить за него какой угодно долг, но, постоянно пользуясь ее средствами и ее деньгами, оплачивая и все расходы по дому, и роскошную квартиру, нанятую на его имя, и без церемонии прибегая к ее кошельку для всех своих личных расходов, он находил неудобным еще своими карточными долгами обременять ее и так уже широкий бюджет.
Но делать было нечего, карточный долг в то время считался первым из всех остальных долгов, и Бетанкуру пришлось, скрепя сердце, сознаться перед княгиней в своем крупном и неосторожном проигрыше.
Она выслушала его внимательно, затем выбежала в другую комнату, принесла с собой объемистый и туго набитый портфель и, опустившись на колени перед своим ‘мужем’ и передавая ему портфель, взволнованным голосом проговорила: ‘
— Не ты виноват передо мной, мой дорогой, мой ненаглядный Александр, а я перед тобой кругом виновата, и не перед одним тобой, а и перед нашим ненаглядным Вовой! Я до сих пор не догадалась передать в твои руки то, что давным-давно принадлежит тебе и нашему сыну, — те деньги, на которые я купила свое безумное счастье, свое безграничное счастье!.. Они все тут, в этом портфеле. Пересчитай их и возьми себе!.. Все здесь твое, и я буду вдвое счастливее, когда буду робко обращаться к тебе с просьбами вместо тех распоряжений, которыми я так непростительно злоупотребляла, разыгрывая хозяйку в нашем маленьком, созданном тобою раю!..
Глубоко тронутый таким бескорыстием и такой преданностью, Бетанкур попробовал протестовать, но молодая красавица закрыла ему рот такими горячими поцелуями, была так искренне, так бесконечно счастлива, что ему пришлось согласиться и от роли человека, кругом облагодетельствованного, перейти к роли щедрого благодетеля.
В первое время эта новая и не совсем логичная постановка вопроса несколько тяготила его. Особенно часто встречались между ними разногласия по поводу расходов на ребенка, которого княгиня баловала безмерно и окружала самой изысканной роскошью, чему Александр Михайлович вовсе не сочувствовал.
Для всякого менее ослепленного, нежели была ослеплена молодая мать, было бы совершенно ясно полное равнодушие Бетанкура к ребенку, но такое равнодушие было бы предосудительно, а Софья Карловна видела в любимом человеке только достоинства и осудить его ни за что в мире не могла и не умела.
Великого князя Михаила Павловича, продолжавшего молча и издали следить за своей бывшей протеже, искренне огорчало то отчуждение, среди которого, сама того не замечая, жила молодая княгиня Софья Карловна. Бессильный ввести ее обратно в общество, от которого она добровольно отказалась, он упросил великую княгиню Елену Павловну принять ее в число участниц большого праздника с живыми картинами в Михайловском дворце, устраивавшегося в пользу вновь открытого благотворительного учреждения, которое императрица приняла под свое покровительство.
Сначала великая княгиня, сама всю жизнь известная за женщину самых строгих правил и очень строю относившаяся к чужим ошибкам, ответила своему августейшему супругу категорическим отказом зачислить в группу приглашенных особу, так сильно скомпрометировавшую себя, как княгиня Несвицкая, но Михаил Павлович так убедительно просил и так красноречиво доказывал, что тут речь идет только о вопросе благотворения и что при дворе найдется мало особ, более способных украсить собой проектируемые живые картины, нежели княгиня Несвицкая, красота которой в последние два года достигла апогея своего развития, что великая княгиня согласилась, забыв на время о заблуждениях женщины, пригласить ‘пленительную картинку’.
При дворе это приглашение произвело положительный переполох. Иные аплодировали решимости великой княгини и ее августейшего супруга поставить княгиню Несвицкую на один уровень с Нелидовой, которую приглашали все и всюду, другие возмущались, находя, что для людей, себя уважающих, будет обидно и унизительно видеть своих жен и дочерей, приравненных к какой-то скандальной ‘разводке’.
Сильнее всех против участия в придворном празднестве восставала сама княгиня Софья Карловна, но Бетанкур так энергично запротестовал против возможности отказа, что княгине пришлось согласиться и поехать во дворец, где происходила предварительная конференция по поводу живых картин и распределение ролей.
Великая княгиня встретила молодую женщину сдержанно, но с той царственной корректностью, которая составляла одно из главных достоинств этой европейски образованной и исключительно умной женщины. Великий князь прямо-таки обрадовался, увидав свою прежнюю протеже, а остальная часть публики с обычным тактом придворной среды не решилась ‘сметь свое суждение иметь’ и любезно пошла навстречу несколько сконфуженной молодой красавице.
На долю Софьи Карловны по выбору самой великой княгини Елены Павловны выпала в живых картинах роль ‘царицы Рейна’, и Бетанкур, равно довольный как этим назначением, так и самим приглашением, ‘разрешил’ княгине самый широкий ‘кредит’ на костюм рейнской царицы.
Софья Карловна всегда была мастерицей одеваться, и при деятельной помощи нескольких умелых модисток и портних получился такой необычный и по богатству, и по изысканному вкусу костюм, что, когда взвился занавес и перед глазами очарованной публики предстала величественная, поистине царственная фигура ‘царицы Рейна’, на высокой скале среди прибоя волн, вся задрапированная в белый, расшитый золотом хитон, с распущенными волосами и золотым скипетром в руке, — весь зал дрогнул от восторга и изумления.
Картина была поставлена молодым, только что начинавшим тогда и впоследствии знаменитым художником Брюло-вым и поражала смелостью и шириной замысла и стильной художественностью исполнения.
Государь, сидевший в середине первого ряда подле августейшей хозяйки праздника, первый подал сигнал к аплодисментам, и вслед за ним своды зала задрожали от взрыва всеобщего восторга.
Все предшествовавшие картины, равно как и все те, которые следовали за ‘Царицей Рейна’, пропали и стушевались от невыгодного сравнения. И когда по единодушному требованию публики занавес вновь был поднят и картина повторилась при торжественных звуках немецкого гимна ‘Die Wacht am Rheih’, всегда осторожный и спокойный фаворит государя, сидевший сзади него, вышел из своего обычного подобострастного покоя и, слегка подавшись вперед, восторженно произнес.
— Нет, такая красавица не повторится!
Государь обернулся на это восклицание и провел рукой по влажному лбу. Он тоже сознавал, что встретить такую красавицу ему более не удастся в жизни. Все то, что он видел и встречал раньше и позднее, были женщины, а это было видение, мечта, художественное воплощение красоты.
Когда занавес упал и великая княгиня Елена Павловна встала, чтобы пройти за временно созданные кулисы, государь испросил разрешение последовать за нею, едва войдя на сцену, он прямо подошел к стоявшей у боковой кулисы Софье Карловне и слегка дрогнувшим голосом сказал:
— Вы были обворожительны, княгиня!..
Она молча поклонилась.
— Мы с вами давно не встречались! — продолжал император.
— Я нигде не бываю, ваше величество! — сдержанно ответила Софья Карловна, скорее встревоженная и недовольная, нежели польщенная таким исключительным вниманием.
— Вы так довольны своим семейным счастьем? — слегка насмешливым тоном произнес император.
— О, да, ваше величество! — смело и открыто ответила она. — Вы, ваше величество, выразились вполне точно и справедливо. Мое семейное счастье так полно, так велико, что я ничего нового желать не могу и мечтать ни о чем ином не смею!
— И… в прошлом вы ни о чем не жалеете? — прищуривая глаза, спросил император.
— Мое прошлое было так бесцветно, так безрадостно, что не только жалеть, но и вспоминать о нем я не хочу! — прямо взглянув в глаза императору, ответила молодая женщина.
Он упорно выдержал этот смелый взгляд. Ее решительный тон почти покорял его.
В эту минуту раздался режиссерский звонок, возвещавший о начале третьего и последнего отделения.
— Вы в этом отделении не участвуете, княгиня? — осведомился государь.
— Только в последнем номере, ваше величество.
— Опять ‘Царицей Рейна’?..
— Да! Великой княгине угодно было, чтобы широкий голубой Рейн еще раз прошел перед глазами публики под звуки чудного нового вальса, посвященного этой царственной реке композитором Лумбье.
— Я не прощаюсь с вами, княгиня! — сказал император, видя, что его присутствие за кулисами задерживает дальнейший ход концерта. — Я еще вернусь сюда по окончании этого волшебного концерта… сказать последнее ‘прости’ загадочной ‘Царице Рейна’!..
Говоря это, он почтительно склонился перед княгиней и осторожно поднес к губам ее красивую руку.
Последнее отделение концерта превзошло все предыдущее, и, когда под упоительные звуки чудного вальса в последний раз взвился занавес и перед очарованною публикой вновь показался чарующий образ волшебной ‘Царицы Рейна’, восторгу присутствующих не было конца. Занавес поднимался и опускался четыре раза сряду, а к подножию волшебной скалы все время лились томительные, страстные звуки чудного, упоительного вальса… Они словно разбудить хотели эти неподвижно стоявшие волны, словно надеялись призвать к жизни эту неподвижную красавицу, грациозно застывшую на холодной, как она, неподвижной мраморной скале.
Занавес упал в последний раз, и зал с минуту оставался безмолвным, словно зачарованным… Все замерли, охваченные непритворным, почти благоговейным восторгом. Толь-
ко томительные, страстные звуки вальса по-прежнему лились, отравой огневой страсти западая в душу и будя в ней и тревожную жажду счастья, и мучительную, безотчетную тоску о чем-то невозвратно ушедшем, навеки утраченном.
Государь с минуту молчал и вместе с ним молчал весь зал. Но вот он вновь первый подал сигнал к восторженным аплодисментам и, не дожидаясь на этот раз ни примера, ни приглашения великой княгини Елены Павловны, направился на сцену.
Княгиня Несвицкая уже ушла в отведенную ей отдельную уборную, но еще не раздевалась, по распоряжению режиссера ожидая новых вызовов государя и прочих почетных гостей.
Проходя по узкому кулуару, образовавшемуся между сценой и уборной княгини Несвицкой, государь увидал между кулисами осторожно пробиравшегося Бетанкура, и по его лицу пробежала тень.
Бетанкур, в свою очередь увидав государя, быстро стушевался.
Император понял, что тот испугался, и по его гордому и властному лицу скользнула улыбка. Он понял, что такой соперник ему не опасен, и, осторожно постучав, вошел в уборную княгини Софьи Карловны.
Она вздрогнула при его появлении. Она отчетливо слышала стук, но, видимо, ожидала вслед за этим стуком не появление государя.
— Я не вовремя?.. Вы кого-нибудь другого ждали? — спросил он, прямо и смело атакуя вопросом.
Софья Карловна ответила молчаливым и почтительным наклонением головы.
Это можно было в одно и то же время принять и за приветствие, и за подтверждение,
— Я пришел еще раз благодарить вас, княгиня, за доставленное всем нам наслаждение, — сказал государь, непритязательно опускаясь на простой деревянный стул перед трюмо, на время перенесенный в уборную для туалета княгини. — Я принес почтительный привет чарующей ‘Царице Рейна’ и пришел к ней в последний раз не тем грозным, властным повелителем, каким я привык входить всюду, а подвластным ей, покоренным ею рабом!.. Я пришел сказать решительное слово и выслушать последний, решительный ответ.
— Нужно ли это, ваше величество? — возразила Софья Карловна слегка дрогнувшим, но заметно нетерпеливым голосом, причем, говоря это, слегка побледнела.
— Не перебивайте меня, княгиня! — остановил ее император. — Дайте мне договорить!.. От вашего ответа будет зависеть и ваша… и моя судьба!.. Так, как говорю я сегодня с вами, я еще никогда ни с одной женщиной не говорил!.. Того впечатления, какое вы произвели на меня, еще ни одна женщина в мире никогда не производила на меня. Это не властный каприз царя, не знающего преграды своим желаниям, не безумный, горячий порыв юноши, не испытавшего страсти, не упорная настойчивость упрямого ухаживателя, вопреки всему рассчитывающего на успех!.. Это — нечто новое, стихийное, самому мне непонятное, с чем я бессилен бороться, что поработило меня всего!.. Это — роковое, незнакомое мне до сих пор чувство, в котором столько же вражды и ненависти, сколько страстной, пылкой любви!.. Вы видите, я говорю с вами прямо, я ничего не скрываю, ни за что не прячусь. Я никогда никому не подчинял своей непоколебимой воли, вам же я подчиняю ее. Я никогда ни перед кем не гнул своей гордой головы — перед вами я стою со склоненной головой и жду высшего решения и вашего ответа!..
— Но чего же вы хотите от меня, ваше величество!
— Вашей любви, княгиня, ничего, кроме вашей любви!.. И какой бы ценою мне ни пришлось купить эту любовь, я ни перед чем не остановлюсь, ни над какою жертвой не задумаюсь и не отдам, кроме своей короны!
Княгиня Несвицкая при этих словах поднялась с места и, гордо откидывая назад свою характерную головку, на которой еще блистала призрачная корона ‘Царицы Рейна’, твердым и властным голосом проговорила:
— Ну, так я буду великодушнее вас, государь, и прямо отвечу вам, что я ничем не пожертвую вам. Вы знаете, что я люблю другого, что моя судьба навсегда связана с ним, что я — мать его ребенка. И вы сами отвернулись бы от меня, если бы я все это принесла в жертву суетному и тщеславному желанию сделаться фавориткой самодержавного монарха!.. Вы сами оттолкнули бы меня, государь, за такую недостойную измену всему, что есть в жизни святого и заповедного… А меня еще никогда никто не отталкивал!
— Со мною тоже еще никогда не случалось этого, ваше сиятельство! — ответил император изменившимся от гнева голосом. — И заверяю вас, что вам придется испытать именно то обидное чувство, от которого вы считаете себя навсегда застрахованной. Вы убедитесь в этом! — И, не дожидаясь ни ответа, ни возражения, он вышел из уборной непокорной красавицы в таком состоянии раздражения, что дожидавшийся его в кулуаре фаворит почти отскочил от него в испуге и, следуя за ним по данному знаку, чуть не молитву творил дорогой. Такой грозы, как та, которая была написана на выразительном и властном лице разгневанного монарха, еще никогда не приходилось видеть.

XVI

ПРОБУЖДЕНИЕ ЛЬВА

Вернувшись из Михайловского дворца, император Николай Павлович около получаса беседовал наедине со своим ближайшим фаворитом, сверстником и поверенным многих тайн его личной жизни, и тот вышел от государя озабоченный данным ему поручением, но, видимо, успокоенный относительно того гнева, который так напугал его при выходе из концертного зала.
По возвращении из концерта серьезно беседовал с Софьей Карловной и Бетанкур, от которого тоже не скрылось гневное настроение государя в момент его отъезда из Михайловского дворца, и так как он уехал тотчас после своего довольно продолжительного пребывания в уборной княгини Софьи Карловны, то всегда ловкий и пронырливый флигель-адъютант мучился сомнением, не она ли чем-нибудь прогневила державного властелина. Он осторожно выспросил ее о сюжете ее беседы с государем, и она, принимая эти расспросы за признаки его ревности и желая успокоить его, значительно смягчила подробности своего характерного разговора с императором.
Бетанкур, внимательно слушавший ее, подметил некоторую неискренность в ее передаче и остановил ее нетерпеливым замечанием:
— Да ты, сделай одолжение, ничего не скрывай!.. Прямо и откровенно рассказывай мне все! Ты лгать не умеешь, и я по твоему тону слышу, что ты что-то скрываешь и чего-то не договариваешь.
— Я не хотела огорчать тебя, Александр, — нежно, почти робко заметила Софья Карловна. — Ты мог подумать… мог заподозрить…
Он вспыхнул.
— Что такое? Что я мог подумать и ‘заподозрить’? В какой еще глупости ты вздумаешь обвинять меня?
— Спасибо тебе за то, что ты так свято и так глубоко веришь мне! — сказала княгиня, прижимаясь головой к его плечу.
Бетанкур отстранил ее и, встав из-за чайного стола, начал нервными шагами ходить взад и вперед по комнате.
Софья Карловна с удивлением и почти с испугом следила за ним. Она видела и понимала, что он чем-то недоволен, и это непривычное для нее недовольство так сильно взволновало ее, что она решилась рассказать Александру Михайловичу все, неожиданно вызвав тем самым необычайное волнение.
— Во всяком случае, мне не хотелось бы, чтобы ты мою голову подставляла под его гнев из-за твоей дикой фантазии!
— Ты шутишь, Александр? Что ты называешь моими ‘дикими фантазиями’?
— Все те дерзости, которыми ты ответила на слова государя, и тон, которым ты позволила себе говорить с ним и которого он до сегодня, конечно, никогда не слыхал и, по всей вероятности, никогда впредь не услышит!
Так резко и грубо Александр Михайлович еще никогда не говорил с княгиней, и она сидела перед ним, вся охваченная каким-то странным, непонятным чувством. Перед ней словно новый мир открывался, у нее в душе точно свет какой-то погасал.
— Что ты говоришь? Боже мой, что ты говоришь? — могла только выговорить она.
— Я говорю, что я ни за чьи в мире безумства не намерен платить своей карьерой и что я не для того с таким трудом добивался флигель-адъютантских аксельбантов, чтобы поплатиться ими за твои театральные выходки и старосветские гримасы!
Софья Карловна откинулась головой на спинку кресла, сложила на коленях свои красивые руки и сидела неподвижно, как загипнотизированная. Ей казалось, что она видит страшный сон, и ей мучительно хотелось проснуться.
Бетанкур тоже упорно молчал, большими шагами меряя зал вдоль и поперек.
— Что теперь будет?.. Что будет? — проговорил он, наконец, останавливаясь перед окном и горячим лбом прикладываясь к холодному стеклу рамы.
Софья Карловна откликнулась на это восклицание, которого положительно не понимала.
— Да объясни мне, пожалуйста, чего ты боишься? И при чем тут ты? Ведь беседовала с государем я!
— А что ж, тебя в армию тем же чином сослать можно? Или от двора тебя отчислить?.. Или в солдаты, наконец, разжаловать?..
— Но я полагаю, что и с тобой ничего подобного сделать нельзя, раз ты ни в чем не провинился?..
— Ты ‘полагаешь’… — передразнил он ее. — Какое мне дело до того, что ты ‘полагаешь’ и чего ты ‘не полагаешь’? Я забочусь о том, что скажет и сделает государь, а не о том, что в твою голову взбредет!..
Софья Карловна слушала и едва понимала. Так даже тривиальный и невоздержанный князь Несвицкий только изредка выражался. Она встала и молча направилась к двери.
Бетанкур не остановил ее.
— Я пройду к Вове! — сказала княгиня, останавливаясь в дверях.
— И прекрасно сделаешь!.. Не жди меня, ложись!.. У меня сегодня много занятий… Я долго засижусь в кабинете!
— Я могу прийти тоже посидеть с тобой? — робко предложила она.
У него вырвался жест нетерпения и он резко ответил:
— Сделай одолжение, не беспокойся! Я не могу серьезно заниматься, когда мне мешают!
Софья Карловна промолчала. До сих пор она никогда не мешала ему.
Александр Михайлович действительно пришел в спальню только часа полтора или два спустя. Княгиня, все время не спавшая и тревожно прислушивавшаяся к его шагам в кабинете, притворилась спящей, но заснуть смогла только под утро, будучи вся измучена непривычными впечатлениями, вынесенными из беседы с Бетанкуром.
Когда она проснулась утром, его в спальне уже не было. Он пил чай в большом зале, заменявшем столовую по моде того времени, когда отдельные столовые имелись только при исключительно обширных квартирах и при дворцах. Войдя в зал, Софья Карловна тотчас заметила тревожное выражение на его лице и заботливо спросила:
— Что с тобой, Александр?
— Ничего особенного!.. Служебное приглашение во дворец получил, которое не обещает мне ничего хорошего!..
— Приглашение? Что это значит?
— Я ни на кофе, ни на .бобах гадать не умею, а потому на твой вопрос сейчас ответить не могу!.. Вот вернусь, тогда посвящу тебя в предмет той беседы, для которой я приглашен.
— Но чего же ты можешь опасаться?
— Ах, Боже мой… Конечно, ничего!.. Вероятно, меня или в чин произвести хотят, или аренду мне предложат.
— Ты шутишь!..
— Что же мне, в самом деле, что ли, аренды добиваться или прямо в генералы проситься после того, что случилось?..
— Но ведь ты за собой никакой особой вины не знаешь? Ты ничего не сделал?..
— Я-то ничего!.. Зато другие за меня постарались!..
— На что ты намекаешь? Ведь не я же могу служить предметом твоего вызова и возможной неприятности для тебя по службе?
— Не можешь, так и говорить не о чем! — резко оборвал княгиню Бетанкур, вставая с места и направляясь в кабинет.
— Ты что же, уже собираешься?
— Разумеется!.. Чего же ждать? Теперь скоро двенадцать, пока я оденусь, пока до дворца доеду… Не заставлять же меня дожидаться!.. Ведь я-то с ума еще не сошел!
— В котором же часу ты вернешься?
— Ах, Боже мой, почем я знаю! — нетерпеливо ответил Александр Михайлович, не оборачиваясь.
— Я потому спросила тебя, что Вова что-то беспокоен!.. Няня говорит, что еще вчера с вечера у него был маленький жар, и ночь он провел тревожно.
— Я-то тут причем?.. Я не детский доктор!.. Пошли за тем, кто обыкновенно лечит его, ведь у тебя манера вечно пичкать его микстурами.
— Но без тебя я не знаю, на ком именно из докторов остановиться.
— Да хоть всех лейб-медиков разом созови, меня-то только в покое оставьте! — уже прямо крикнул Бетанкур, исчезая за дверью и оставляя Софью Карловну в таком настроении, какое ей еще не приходилось испытывать с той минуты, как она поселилась под одной кровлей с горячо любимым человеком.
Уезжая, Бетанкур даже не зашел к действительно расхворавшемуся ребенку и, холодно поцеловав княгиню, сказал, чтобы она не ждала его к обеду, потому что он, вероятно, проедет в клуб, где ему нужно повидаться кое с кем из товарищей.
Она промолчала и прошла в детскую, где оставалась все время до обеда. Но дождаться Александра Михайловича ей не удалось. Он угадал, сказав, что останется обедать в клубе, и этот обед, против всякого обыкновения, затянулся до позднего вечера.
Около десяти часов вечера Бетанкур прислал сказать, чтобы его не ждали раньше часа или двух часов ночи, вернулся же он только на заре и прямо прошел в кабинет, даже не заглянув в спальню, где его ждала княгиня, охваченная двойной мучительной тревогой. Ее и его отсутствие удивляло и пугало, и ребенок, видимо, расхварывался.
Рано утром, после почти совершенно бессонной ночи, она вошла в кабинет Бетанкура и застала его крепко уснувшим на диване, совершенно одетым, с распахнутым на груди мундиром и с непривычным выражением не то тревоги, не то глубокого, не уснувшего гнева на мертвенно-бледном лице.
Софья Карловна еще никогда не видела его таким, а потому решилась разбудить его, чтобы расспросить, что с ним случилось. Но она не успела сделать это. Он сам проснулся и, увидав над собой ее заботливо склоненное лицо, быстро приподнялся и с нескрываемой досадой произнес:
— Что еще за новости? Что за шпионство? Я к этому не привык!..
— Нам обоим приходится равно удивляться! — ответила княгиня, на этот раз твердо и спокойно. — Я тоже не привыкла ни к такому позднему твоему возвращению домой, ни к такому тревожному сну, в мундире, на непокрытом диване, с парусной подушкой под головой!.. Я не думала, чтоб ты когда-нибудь мог удовольствоваться таким ночлегом!
— Я сам не помню, как и когда я вернулся! — не глядя на нее, ответил Бетанкур. — После обеда мы в клубе сели играть. Игра затянулась… Затем устроился товарищеский ужин, а после него опять играли до утра…
— И в результате, вероятно, проигрыш?
— Да, и, к сожалению, очень значительный!..
— Это — последняя из бед!.. Денег у нас хватит!..
— А о каких же иных бедах идет речь? — неловко спросил Александр Михайлович, избегая встретиться с ней взором.
— О твоем непостижимом отсутствии в течение целого дня, о твоем равнодушии к болезни ребенка, о здоровье которого ты даже не осведомился!..
— Ты не дала мне времени сделать это!.. Вероятно, ничего серьезного нет, если у тебя достает досуга на то, чтобы следить за мной, как за мальчиком, которого надо водить на помочах!..
Софья Карловна не могла и не хотела оправдываться, она предпочла переменить разговор.
— Чем же окончилась твоя вчерашняя аудиенция? — спросила она. — Зачем вызывали тебя?
Бетанкур с притворным равнодушием махнул рукой и нехотя ответил:
— Служебные дела!
— Вот видишь!.. А ты вообразил себе Бог знает что!.. И гнев государя сюда припутал, и всякие ужасы!
— Никаких ужасов я не придумывал и попросил бы тебя не припутывать имени государя ко всему твоему вздору.
— А про Вову ты все-таки не спросишь? — укоризненно покачала головой Софья Карловна.
— Потому что убежден, что вся болезнь ребенка в твоем воображении.
— К несчастью, ты ошибаешься, и так как ты, вероятно, сегодня пробудешь дома, то будешь иметь случай сам беседовать с доктором.
— Нет, сегодня я не могу обедать дома!..
— Как?.. Опять?
— Да, опять!..
— И вечер у тебя тоже занят будет?
— Да, вероятно, и вечер!.. Если я не вернусь к одиннадцати часам, то вели приготовить мне постель в кабинете… Я не хочу будить тебя, тем более, что ты говоришь, что Вова болен.
— Тем более причин пройти в спальню и проведать его в детской! Но я не настаиваю, — сама оборвала свою речь княгиня. — Поступай как хочешь и как знаешь. Я привыкла верить в то, что ты всегда поступаешь и честно, и умно!
Сказав это, она вышла из комнаты и уже не возвращалась до минуты отъезда Бетанкура.
Уезжая, он зашел проститься с нею и, не глядя на нее, как-то неловко произнес:
— Мне нужны деньги!.. Придется разменять один из ломбардных билетов!.. Ты ничего против этого не имеешь?
— Я? Конечно, нет!.. Ты знаешь, что я передала все денежные дела в полное твое ведение и никогда не вмешиваюсь в них.
— Но мы уже много прожили и мой вчерашний проигрыш… все это, вместе взятое…
— Вероятно, еще не довело нас до полного разорения? — улыбнулась Софья Карловна своей светлой, чарующей улыбкой. — Но если бы и так, то это — последняя из всех моих забот, ты знаешь это!.. Я люблю деньги только как средство, люблю их за то, что они сослужили мне великую службу, а именно, помогли избавиться от ненавистного замужества и тесно связать свою судьбу с твоей. А теперь, когда мы связаны вечной, неразрывной цепью, деньги являются только лишним удобством и никакой существенной роли ни в моей, ни в твоей жизни играть не могут!..
— Стало быть, ты разрешаешь мне…
— Тебе не нужно никакого разрешения!.. Деньги твои…
— Я выдам тебе вексель… Я не считал себя вправе…
— Вот это — разговор уже обидный и ничем не вызванный мною!.. Вместо того, чтобы заботиться денежными расчетами со мной, ты своим дорогим присутствием подари меня и не оставляй нас с Вовой сиротливыми и одинокими на долгие ночи!..
Бетанкур выслушал ее как-то неловко, почти отворачиваясь, чтобы не смотреть ей в глаза, но в течение целого дня опять домой не заглянул и, вернувшись на рассвете, прямо прошел в свой кабинет.
Эти два тревожные дня были как бы сигналом к полному изменению отношений между Софьей Карловной и Бетанкуром. Они красной нитью прошли через всю жизнь княгини, и не прошло и месяца после знаменитого концерта в Михайловском дворце, как она уже узнать не могла свое прежнее уютное гнездышко, полное света и радости.
Болезнь, вынесенная ребенком, оставила сильные и неизгладимые следы на всем его организме, и всегда веселый, цветущий и улыбающийся, он теперь был бледен, вял и то припадал ослабевшей головкой к плечу матери и спал на ее руках, то подолгу мучительно плакал, видимо, страдая и будучи бессилен объяснить свои страдания.
Княгиня изнывала от горя и тревоги, но разделить мучительное горе ей было не с кем.
Бетанкур дома почти не бывал, постоянно отговариваясь делами службы, по которой действительно получал беспрестанные экстренные поручения и назначения. То его назначали состоять при путешествующем иностранном принце, являющемся к русскому двору, то назначали не в очередь на дежурство во дворец, то, будучи облечен особыми поручениями, он мчался из одной крепости в другую, переезжая из Кронштадта в Петербург, из Петербурга в Шлиссельбург, а затем, едва показавшись дома, опять чуть не фельдъегерем летел в Кронштадт.
Такая масса разнородных назначений и поручений совершенно сбивала с толку непривычную к ним княгиню и, видимо, не особенно радовала и самого Бетанкура. А между тем она совершенно отдалила его от дома и прежнего тесного семейного кружка, и он мало-помалу делался гостем в своем собственном доме.
Александр Михайлович покорялся этому молча и без сопротивления и даже в те редкие свободные промежутки, которые выпадали на его долю, часто проводил вечера в клубе, причем принял за правило засиживаться в нем до утра.
Он с каждым днем становился все пасмурнее и пасмурнее и смотрел все более виновато, иногда подолгу останавливая свой взгляд на княгине и постепенно хиревшем ребенке.
Так прошло около двух или трех месяцев, и Софья Карловна, почти собравшаяся на дачу, была однажды смертельно испугана ночью таким внезапным припадком болезни ребенка, что порешила, ничего не дожидаясь, увезти его на юг за границу, куда в один голос направляли ее все доктора, единодушно решившие, что в невозможном петербургском климате ребенок не может поправиться.
Она нетерпеливо ожидала возвращения вновь командированного куда-то Бетанкура, для того чтобы сообщить ему о своем решении, и в то же время упросить его как можно скорее взять отпуск и догнать их на пути. О том, чтобы он отпустил ее с больным ребенком одну за границу, она ни одной минуты не думала и была поражена, услыхав от него по его возвращении из командировки, что ее он охотно отпускает всюду, куда она считает нужным поехать для пользы ребенка, но что сам он вынужден отказаться от возможности сопровождать их, потому что об отпуске в данную минуту не только говорить, а даже думать невозможно.
Этот ответ застал Софью Карловну совершенно врасплох и буквально ошеломил ее.
— Как? Ты не поедешь с нами? — вне себя от удивления, почти от ужаса воскликнула она. — Но разве это возможно? Ведь ты слышишь, Вова серьезно болен!..
— Что же делать? Бог даст, поправится. Детская болезнь — дело проходящее!..
— Но как же я одна…
— Ах, Боже мой!.. Возьми бонну, компаньонку, доктора с собой возьми до места назначения… Я денег дам тебе с собой сколько будет нужно.
Софья Карловна была чрезвычайно опечалена всем этим разговором и уже начала подумывать о том, чтобы не отправляться в поездку.
А между тем ребенку делалось все хуже и хуже, и, по свидетельству целого консилиума докторов, скоро мог наступить тот момент, когда и путешествие могло стать для него невозможным.
Княгиня совершенно потеряла голову. Перед мыслью о возможности потерять ребенка все стушевывалось, все пропадало, и, наскоро собравшись и выправив нужные бумаги, она поспешно выехала за границу, наскоро захватив с собой только самое необходимое и поручив Бетанкуру выслать ей все остальное уже по месту назначения, по получению от нее подробного адреса.
Софья Карловна прощалась с любимым человеком, как во сне. Ей до последней минуты не верилось в то, что он решится отпустить ее одну с больным ребенком, и с каждым возвращением его домой она тревожно заглядывала ему в глаза, надеясь услыхать от него радостную весть о том, что он изменил свое решение, взял отпуск и едет вместе с нею.
Но дождаться этого ей не пришлось. Бетанкур даже накануне отъезда не мог провести с ней вечер и вернулся только после полуночи из экстренной командировки.
— До конца домучили меня условия твоей службы! — вырвалось у Софьи Карловны, когда она, мучительно ожидавшая Бетанкура в течение всего долгого вечера, встретила его на пороге зала.
Железных дорог внутри России в то время не было, до границы и почти по всей Германии приходилось ехать в экипаже, и путешествие с больным ребенком представляло собой столько почти непреодолимых затруднений, что как сама княгиня, так и Бетанкур с самого раннего утра в день отъезда были удручены заботами о том, чтобы маленький больной был окружен в течение сравнительно долгого и мучительного путешествия возможным комфортом.
В этот день Бетанкур с утра оставался при Софье Карловне. Он решительно объявил ей, что наотрез откажется от всякого поручения, чтобы лично проводить ее, и исполнил свое слово. Он позавтракал вместе с княгиней, сам уложил в дорожную корзину все необходимое в пути, привез ей разменянные на золото деньги, необходимые на путевые издержки, с ее согласия порешив, что общую крупную сумму он переведет ей уже прямо по месту жительства заграницей, и, окончательно прощаясь с ней и
обнимая ее в последний раз на пороге квартиры, так порывисто и так горько зарыдал, что княгиня инстинктивно испугалась этого порыва.
— Саша?., голубчик… дорогой!.. Что с тобой?.. Какое предчувствие томит твою душу?.. Скажи мне правду… всю правду!.. Мне смутно кажется, что от меня скрывают что-то, что мне грозит какое-то страшное несчастье!..
При этих словах Бетанкур моментально опомнился от своего порыва, овладев собой, он выпустил Софью Карловну из своих объятий и проговорил голосом, которому старался придать выражение полного спокойствия:
— Перестань, моя дорогая!.. Полно!.. Не волнуйся!.. Что может грозить тебе?.. Ты займешься здоровьем Вовы, спасешь его от опасности, выходишь его и вернешься сюда вместе с ним… Мы будем переписываться… Время пройдет незаметно!..
— А тебя, стало быть, я уже никак не могу ждать туда… к себе? — заглядывая ему в глаза, спросила Софья Карловна.
Ей упорно хотелось самое себя обмануть напрасной надеждой, не хотелось верить в то горе, которое она скорее чувствовала, нежели сознавала.
В дормез княгиню положили почти без памяти, и Бетанкур, провожавший ее до заставы, сам в последнюю минуту едва мог оторваться от экипажа, уносившего все, чем он жил в последние годы своей уравновешенной, спокойной, счастливой жизни! Домой он вернулся только на минуту. Ему трудно было видеть эту разом опустевшую квартиру, этот словно вымерший дом, еще так недавно полный счастья, движения и радости!
Наскоро переодевшись в парадную форму, он прямо отправился во дворец и был немедленно принят фаворитом государя, встретившим его вопросом:
— Что? Покончили? Ну и отлично!.. Государь будет доволен, а вы, конечно, сознаете, что священная обязанность каждого из нас по силе и возможности способствовать к успокоению его величества!.. Так труден крест, посланный ему судьбою, так тяжела покоящаяся на его венчанной голове шапка Мономаха! — закончил он литературной цитатой свою иезуитски вкрадчивую речь.
Бетанкур не ответил ни слова. В его смущенной душе укором вставали воспоминания о только что покинутой им, беззаветно преданной, молодой красавице, отдавшей ему всю жизнь и горько рыдавшей на его груди в последнюю минуту разлуки.
Он молча почтительно откланялся, вышел из дворца и проехал сначала в клуб, где, несмотря на ранний час, выпил залпом чуть не целую бутылку шампанского, а затем в офицерское собрание, где, засев за карты, почти бессознательно проиграл крупную сумму денег.
Он чувствовал приступ мучительной тоски. Ему за карточным столом, с бокалом в руках смутно казалось, что он по живому человеку тризну правит!..

XVII

БЕСПРОСВЕТНОЕ ГОРЕ

Болезнь маленького Вовы затянулась, а вместе с нею затянулось и обязательное присутствие княгини за границей. Она не отходила от маленького больного, посвящала ему все свое время, отдавала ему свои силы, но почти сознавала всю бесполезность этой мучительной жертвы.
Доктора, следившие за болезнью медленно угасавшего маленького страдальца, почти не скрывали от нее всей безнадежности положения. Продлить медленно уходившую жизнь было возможно, спасти его было нельзя!
К горю княгини прибавлялось еще то, что письма от Бетанкура приходили все реже и реже, делались с каждым разом все короче, бессодержательнее и холоднее и что в то же время от них как-то смутно все более и более веяло радостью и праздником жизни, как будто с ее отъездом из России на ловкого карьериста потоком хлынули всевозможные блага и удачи.
Александр Михайлович сообщал ей, что его служебные дела идут блестяще, что на последних балах он имел гордость и счастье танцевать с приезжавшей в Петербург нидерландской королевой, сестрой государя. Он писал, что в фаворите государя нашел себе деятельного и усердного покровителя, многим уже обязан ему и возлагает на него широкие надежды в будущем. Между прочим он сообщил и о том, что фавор молоденькой фрейлины Нелидовой все прогрессирует, что с ней уже считаются высшие сановники и почетные лица высочайшего двора, и при этих сообщениях в его словах проскальзывало выражение серьезного одобрения по адресу ловкой и умелой фаворитки. Но, сообщая обо всем этом, он ловко обходил свои личные отношения к Софье Карловне, так что каждое письмо приносило ей новое разочарование.
Лечение больного ребенка требовало огромных денег, и так как княгиня, вообще не умевшая рассчитывать и экономить ни в чем, на эти издержки не жалела уже положительно ничего, то и денег выходила масса, в ответ на ее постоянные требования о высылке новых переводов иногда проскальзывали уже легкое неудовольствие благоразумного Бетанкура и его советы умерить расходы и не бросать денег на ветер.
Подобные замечания несколько удивляли княгиню, но она не находила нужным возражать на них, так как при всяком возражении ей пришлось бы напомнить ему, что деньги принадлежат ей и что если кому-нибудь следует тратить их с оглядкой и осторожностью, то, во всяком случае, не ей. На подобное напоминание Софья Карловна по своей натуре была неспособна и не решилась бы сделать его даже по адресу менее близкого и дорогого ей человека, нежели был Бетанкур, в свои личные отношения к нему она менее всего хотела впутывать денежные расчеты и сильнее всего остерегалась каждого неделикатного и неосторожного намека.
Уже более полугода проживала княгиня с больным ребенком, то в Швейцарии, то на юге Франции, и ввиду надвигавшегося зимнего сезона уже собиралась переехать в Ниццу, как вдруг в один из своих редких выездов, всегда сопряженных с исполнением каких-нибудь докторских требований или предписаний, ей пришлось столкнуться с одним из бывших товарищей своего мужа, молодым графом Тандреном. Он приехал во Францию вследствие смертельной болезни матери и, только что похоронив ее, собирался возвратиться обратно в Россию, когда случайно встретился с княгиней Софьей Карловной.
Княгиня не узнала Тандрена в штатском платье, но он тотчас же узнал ее и очень обрадовался ей. О ней все в Преображенском полку сохранили самое сердечное воспоминание, и княгиня была прямо тронута той искренней радостью, какую обнаружил Тандрен при встрече с ней.
Он забросал ее вопросами и, не дослушав ее ответов, сам принялся торопливо рассказывать ей все новости Петербурга и двора. Он сообщил ей о нескольких затевавшихся в высшем свете свадьбах, пожаловался вскользь на слишком сильное влияние, какое забирают Клейнмихель и Бенкендорф, упомянул о новой скандальной истории одного прожигателя сердец, не без зависти передал несколько интимных подробностей об удачах легендарного красавца Монго Столыпина и вскользь коснулся той силы, какую начинала забирать при дворе молодая Нелидова.
Софья Карловна слушала его рассеянно, все, что он сообщал ей, очень мало интересовало ее. Она просто была рада видеть его давно знакомое ей, жизнерадостное лицо, слышать давно знакомый ей голос, внимать давно не слышанной ею русской речи, но при всем этом ей не могло не броситься в глаза, что в своем долгом, довольно бессвязном, но очень обстоятельном разговоре Тандрен ни разу не коснулся того, что ее действительно глубоко интересовало, ни разу с его языка не сорвалось имя Бетанкура.
Княгиня поняла это как утонченную деликатность молодого гвардейца, и, будучи в душе благодарна ему, все-таки втайне не могла не пожалеть немного, что ей не удастся ничего узнать об Александре Михайловиче из прямого источника.
Узнав о болезни маленького сына княгини, Тандрен самым душевным образом отнесся к ее горю и принялся сообщать ей адреса всевозможных докторов, с которыми ему пришлось познакомиться в последнее время. Он непритворно и искренне жалел молодую женщину, и она не могла не сознавать этого в душе, это сожаление в одно и то же время и радовало, и слегка оскорбляло ее.
Коснувшись отпуска, полученного Тандреном, Софья Карловна как бы мимоходом коснулась вопроса о том, насколько продолжают быть трудны заграничные отпуска, и была почти обрадована, когда Тандрен подтвердил ей, что лиц, состоящих на военной службе, за границу почти не выпускают и что в этом пункте совершенно сходятся и государь, и великий князь Михаил Павлович, мнения которых в последнее время все реже и реже согласовались.
При упоминании о великом князе Софья Карловна оживилась и, узнав, что великая княгиня Елена Павловна недавно подарила супруга новой великой княжной, с улыбкой воскликнула:
— Опять дочь?.. Бедный великий князь!.. Ему так хочется иметь сына!..
Имя Бетанкура как-то почти мельком было произнесено ио поводу рассказа о каком-то недавнем блестящем собрании при дворе, и княгиня поняла из слов жизнерадостного рассказчика, что ее дорогому ‘мужу’ везет и по службе, и в обществе.
Прощаясь с графом, Софья Карловна решилась прямо заговорить о том, что более всего интересовало ее.
— Скажите, граф, вы видаете Бетанкура? — спросила она, не глядя на своего собеседника.
— О, да, очень часто! — как будто слегка заминаясь, ответил Тандрен. — Он в большой милости при дворе и его, как у нас по службе говорится, ‘за уши тянут’…
— Да?. В чем же это выражается?
— Во всем, княгиня, положительно во всем! Теперь всюду выдвигают Александра Михайловича, ему дают самые видные поручения, его прикомандировывают ко всем наезжающим герцогам и принцам, которые снуют вдоль по нашей матушке России, увозят наши деньги и смеются над нами, как над дураками! Впрочем, Бетанкуру и тут везет, и каждый из этих кочующих принцев непременно снабжает его каким-нибудь ни им, ни ему ненужным орденом. Больше всего из ‘флигелей’ везет Бетанкуру и Чернышеву, и когда они, сердечные, являются при всех своих фантастических регалиях, так у них всякий раз на груди как в ясную зимнюю ночь вызвездит!..
Тандрен пошутил, но тотчас умолк, сознав, что его шутка неуместна и неудачна.
Он помолчал с минуту и затем, как будто на что-то решившись, сказал, крепко, по-братски пожимая руку Софьи Карловны:
— Простите меня, княгиня, не сочтите меня ни дерзким, ни навязчиво смелым!.. Вы не первый день меня знаете… Вы помните меня моложе… Я всегда, как вам известно, был откровенен и прям… даже до забвения приличий! Мне и доставалось за это… но я обязан этому дружбой многих из знакомых и товарищей. Иные видят в моей смелой прямоте доказательство моей честности, другие меня за нее прямо дураком называют!.. Я не спорю ни с тем, ни с другим… Но я желал бы, чтобы вы поняли меня так, каков я на самом деле, и чтобы вы поверили мне!..
— Я верю вам! — упавшим голосом, с расстановкой произнесла Софья Карловна. — Вы хотите сказать мне что-нибудь?.. Вы что-нибудь знаете?
— Прямо и определенно я ничего не знаю, княгиня, и ничего, в частности, не могу передать вам, но в общем позвольте дать вам дружеский, братский совет! Забудьте то, что осталось там, в нашей холодной и не особенно симпатичной России! Поставьте крест на том, что умерло, и начните новую жизнь!.. Вы молоды, хороши, умны, богаты! Судьба дала вам все, что может дать женщине… Не старайтесь брать у жизни то, что она дать вам не в силах, и не растрачивайте своих душевных сокровищ на то, что не стоит их!.. Поверьте мне, на долю каждого судьба приберегает свою долю счастья, на дне каждой реки есть своя златоносная жилка!.. Стоит только найти ее… Вы ошиблись в выборе раз, ошиблись другой… Смело идите дальше, и — верьте мне! — до своего счастья вы дойдете!
— Что значат ваши слова? Что вы хотите сказать этим?
— Не спрашивайте меня, княгиня! Мне нечего сказать вам. Фактов у меня в руках нет никаких, но зато подозрений… масса! Простите мне резкость моих слов! Не осудите меня строго!.. Но я, положа руку на сердце, должен сказать вам, что флигель-адъютанта Бетанкура я не люблю, как не любят его многие из тех, кто знает его и понял по-настоящему! Вы спросите меня, что он сделал?.. Ничего, княгиня, ничего такого, на что я мог бы прямо и подробно указать вам, но зато он в состоянии сделать все, что ему покажется нужным и выгодным! Мы, преображенцы, помним и любим вас, и, по старой памяти, гордимся вами! И мы, собравшись недавно тесным, товарищеским кружком, подробно остановились на всем, что произошло и происходит до сих пор при дворе по вашему адресу!
— При дворе?.. По моему адресу? Да кому же до меня дело при дворе? — воскликнула Софья Карловна. — Я ни о ком ничего не знаю, и меня, наверное, все давно забыли!..
— К несчастью, нет, княгиня!.. Есть люди, которые не находят возможным забыть вас!..
— Я понимаю вас, граф. Но Бетанкур… он тут при чем? Он бессилен был защитить меня… Да я и не нуждаюсь в защите, мне ничто серьезно не угрожало и ни на что я пожаловаться не могу…
— Кто говорит о защите, княгиня? Защиты от таких людей, как Бетанкур, ни ждать, ни требовать нельзя!.. Кто требовал и ждал защиты от Иуды? Конечно, никто. Он был бы прав и безупречен, если бы не предал и не продал Того, Кто был его Учителем и Благодетелем!.. Но он не мог не п_р_е_д_а_т_ь, потому что родился предателем, и не мог не п_р_о_д_а_т_ь, потому что сребреники ценил выше всего остального… Поймите смысл моих слов, княгиня, и простите мне их смелость!.. Не ждите Бетанкура сюда! А ищите его там, в России, когда вы вернетесь туда, и если что-нибудь, принадлежащее вам, отдано и доверено ему, то исправьте эту доверчивую ошибку!..
Княгиня Софья Карловна выслушала Тандрена молча и, дружески простившись с ним, вернулась домой, вся охваченная горьким сомнением и тяжелым предчувствием какой-то надвигавшейся бури. Она хотела наедине сама с собой проверить все происшедшее, проверить только что слышанные от Тандрена слова, но сделать это не успела.
Болезнь маленького Вовы внезапно приняла угрожающий характер, и поспешно созванные доктора уже не могли не только спасти, но даже сколько-нибудь продлить угасавшую жизнь. Через неделю после вещего разговора молодого Тандрена обезумевшая от горя княгиня Софья Карловна, вся бледная, с широко открытыми и совершенно сухими глазами, стояла у миниатюрного гробика маленького Вовы, с загадочной мертвой улыбкой осунувшегося личика выглядывавшего из-за окутывавших его ярких цветов.
Все последние дни, с тех пор как было произнесено последнее решающее слово медицинского ареопага, княгиня, ни на минуту не раздеваясь, ни на минуту не засыпая, сидела у постели сына и, не сводя с него взора, ловила на дорогом лице последние проблески угасавшей жизни. Она ни о чем не думала, ничего не сознавала… Она вся ушла в свое великое, беспросветное горе!
Больших страданий ребенок перед смертью не испытывал. Он тихо угасал, как гаснет лампада, в которой выгорело все масло.
Княгиня была готова к странной потере, окружавшие больного доктора давно зорко следили за ней и заботливо готовили ее к роковому концу, но все-таки, когда последняя искра угасла и молчание смерти заменило тихий и мучительный плач больного ребенка, Софья Карловна вздрогнула, мучительно вскрикнула и, опустившись на колени перед кроваткой сына, тихо замерла, как будто во что-то вслушиваясь, как будто выжидая какого-то последнего, решительного слова.
В течение последних дней княгиня ежедневно писала в Россию (телеграфного сообщения в то время еще не было), чуть не ежедневно требовала новых и новых присылок денег, и хотя ее требования постоянно исполнялись с неуклонной аккуратностью и к местному банкиру была разом переведена крупная сумма, — но этим почти ограничивалась вся забота Бетанкура о близких и дорогих ему существах. Ни тревожных вопросов, ни мучительных просьб спасти ребенка, ни проявлений глубокой тревоги и глубокого, понятного горя, — ничего этого не было в коротких и лаконичных письмах ловкого карьериста. В каждом слове проглядывал жестокий эгоизм, каждая фраза дышала эгоистической заботой о своих личных интересах и в одном из последних писем, полученных княгиней уже у смертного одра сына, Бетанкур выразил даже серьезное порицание по ее адресу за нерасчетливо крупные траты.
‘Так жить нельзя! — написал он. — Нельзя так неразумно тратить капитал! Ведь мы не процентами живем, а капитал тратим, и таким путем можно совсем разориться. Таких трат, какие ты там затеваешь, не выдержит и государственное казначейство!’
Княгиня ничего не ответила на эти непонятные ей выговоры, ей только смутно припомнились недавние слова Тандрена о ‘принадлежащем ей’, и из ее груди вырвался лишний глубокий вздох.
Своих трат она все-таки не умерила, и погребение маленького ‘князя’, как все кругом называли ребенка, было совершено с роскошью, поставившей в тупик даже привычных к русским тратам иностранцев. Денег княгиня вовсе не считала, цветы на гробик привозились чуть не возами, русское духовенство было вызвано из далекой резиденции посольства, и на всех, так или иначе приближавшихся к миниатюрному гробику, словно дождь золотой лился.
Вернувшись с погребения в свой опустевший красный домик, княгиня, уйдя в свое горе, не обдумала и не рассчитала, что наличных денег у нее почти не остается, и была очень удивлена, когда при каком-то требовании по хозяйству увидела, что она очутилась с пустым кошельком в руках.
Она одновременно послала и к банкиру, который не отказался снабдить ее временно нужною суммой денег, и написала Бетанкуру, сообщив ему роковое известие и вместе с тем выразив просьбу о немедленной посылке денег.
Такое требование после незадолго перед тем высланной крупной суммы произвело на Бетанкура почти ошеломляющее действие и совершенно отодвинуло на второй план то горе, какое должно было бы вызвать в нем известие о кончине сына. Он не посмел отказать в высылке денег, но не сумел также притвориться и огорченным, и все его ответное письмо было полно выговоров и укоров за непомерные траты и предупреждений, что дальше так дело идти не может и что он скоро дойдет до полного разорения.
Софья Карловна поспешила получить деньги и… оставила письмо почти без внимания. Она начинала прозревать, ясно и отчетливо понимать весь склад характера так горячо любимого ею человека, и завеса с мучительной болью спала с ее глаз.
Но время шло, и надо было думать о возвращении в Россию. Тоска одиночества слишком сильно хватала Софью
Карловну за душу, слишком мучительно отдавалась в ее сердце, и ей минутами казалось, что не в недрах чужой земли, а в глубине ее измученного сердца была вырыта могила ее дорогого, обожаемого малютки-сына.
Она написала Бетанкуру, что собирается вернуться в Петербург, получила в ответ длинное послание и, прочитав его, буквально окаменела.
Александр Михайлович написал, что не сочувствует идее ее возвращения, предложил ей пожить еще некоторое время за границей, умерив, конечно, свои непомерные траты, посоветовал отдохнуть от пережитого горя и… при этом как бы между слов сообщал ей о том, что уже давно передал ту квартиру, на которой они жили вместе, и что пригласить ее в свое тесное, на холостую ногу устроенное помещение он ни в каком случае не может.
Княгиня прочитала раз это странное и непонятное для нее послание, прочитала его второй раз и остановилась, как охваченная чувством не горя, не отчаяния, а глубокого, невыразимого удивления.
Он ‘не может пригласить ее’? Что же это такое? Стало быть, она стала уже совершенно чужой ему? Или ее место занято? Или другая заменила ее и в его доме, и в его черством, холодном сердце?
Княгиня провела бессонную ночь, в течение которой как будто снова пережила всю свою недолгую, но полную тревоги жизнь, а затем, приняв смелое и быстрое решение, на другой же день утром простилась с дорогой могилкой и вечером выехала в Россию.
Бетанкура она о своем приезде не предупредила… Все равно уж было! Цепь была порвана, свет погас! Оставалось только подвести тяжелые житейские итоги.

XVIII

ИГРА СУДЬБЫ

В Петербург княгиня приехала вся разбитая и недавно перенесенным горем, и дальним путешествием и въехала прямо в незадолго перед тем открытую ‘Серапинскую гостиницу’, где и заняла четыре номера подряд, образовав из них вполне комфортабельную квартиру.
Княгиня приехала перед вечером, и на другой же день рано утром коротенькой записочкой уведомила Бетанкура о своем прибытии. Она даже не звала его, она хотела предоставить ему полную свободу действий. Она приехала измученная, больная, но закаленная и готовая идти навстречу всякой тяжелой неожиданности, грудью встретить всякую новую беду!
Софья Карловна претерпела так много, что, казалось, ничто не могло поразить ее исстрадавшееся сердце… ‘Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат’…
На Бетанкура ее записка произвела ошеломляющее действие.
Ни к чему он не был так мало готов, как к встрече с Софьей Карловной, и ничто не могло так сильно удивить и испугать его, как перспектива этой неожиданной встречи.
Записка княгини застала его еще в постели. Он тотчас же встал и, на словах ответив посланному, что сейчас приедет, действительно тотчас же стал торопливо одеваться.
Княгиня ждала его почти спокойно. Ею овладело почти то же мертвенное спокойствие, с каким она незадолго перед тем стояла у гроба только что отошедшего в вечность сына. Она чувствовала, что что-то окончено, ушло, что с чем-то и с кем-то надо прощаться, и это предстоящее ей прощанье злым призраком, ужасом зияющей могилы вставало перед нею.
Ждать Софье Карловне пришлось довольно долго, и, несмотря на то, что вернувшийся посланный доложил княгине, что барин сейчас же вслед за ним сам будет, прошло более часа, прежде чем лакей гостиницы, осторожно постучав в дверь, подал Софье Карловне визитную карточку Бетанкура.
Этот полуофициальный тон, эта визитная карточка, поданная там, где она была в праве ждать страстного порыва и горячих объятий, холодом охватили Софью Карловну, она чувствовала себя в положении человека, которому прочитан его смертный приговор.
— Просите! — могла только сказать она, и когда дверь отворилась и на темном фоне портьеры показалась так хорошо знакомая ей дорогая фигура Александра Михайловича, ее как ножом по сердцу ударило. Она могла только встать с места и, не сделав ни одного шага ему навстречу, тихо проговорить: — Здравствуйте!..
Она даже ‘здравствуй’ сказать не решилась этому совсем ей чужому человеку, который так виновато, так растерянно стоял на пороге комнаты.
‘Ты’ говорят людям близким, дорогим, а Бетанкур был совсем чужим ей!
Александр Михайлович превозмог свое волнение и подошел к княгине. Она молча протянула ему руку, он поднес к губам эту дорогую, знакомую ему красивую руку… и только! Ни обнять, ни поцеловать близкую ему женщину он не решился. Он не решился даже спросить у матери своего умершего ребенка о причине и подробностях его сиротливой кончины. Им овладела какая-то непонятная робость. Так несмело, так трусливо он еще никогда в жизни ни к кому не подходил.
Софья Карловна осторожно освободила свою руку из его дрожавших рук и тихо сказала:
— Садитесь!
Бетанкур опустился на близ стоявший стул.
Прошла минута тяжелого, ничем не нарушаемого молчания. Александр Михайлович заговорил первый, и заговорил прямо о деле. Он чувствовал и понимал, что ни о чем ином между ними не могло быть речи.
— Я не ждал вашего скорого приезда, — не глядя на нее, сказал он, — и вследствие этого не мог приготовить подробный отчет в оставленных мне вами деньгах!
— Да разве я требовала от вас отчета? — твердо и спокойно спросила она.
— Я не говорю этого, но все-таки… чужие деньги — святая и ответственная вещь.
— Я передала эти деньги не ‘чужому’, а близкому и родному мне человеку. Вы знаете, что я не придавала им
значения даже тогда, когда покупала на них счастье и покой дорогих мне существ!.. Стану ли я говорить о них теперь, когда я, совершенно одинокая, стою на краю двух глубоких могил?
— Двух могил? — удивился Бетанкур.
— Да! Ведь вы для меня тоже умерли и, несмотря на то, что я вновь беседую с вами, вы от меня дальше, нежели мой бедный Вова, что лежит там, далеко, в чужой земле, на берегу чужого моря!.. Но оставим в покое могилы и перейдем к разговору о живых. Скажите, пожалуйста, вы… не женаты?
— Что за вопрос? Вы знаете, что нет! — пожимая плечами, ответил Бетанкур.
— И не собираетесь жениться?
— Никогда и ни на ком! В этом я даю вам мое честное слово!..
— Напрасно!.. Я не верю ему!.. Вы живете один или с товарищем?
— Нет, я временно поселился с Остен-Сакеном, братом бывшего адъютанта великою князя.
— Почему ‘бывшего’? — спросила Софья Карловна. — Разве он не служит более?
— Нет, он вышел в отставку.
— Почему же вы так стеснили себя помещением? Ведь у вас должны быть деньги?
Бетанкур, видимо, сконфузился и тихо произнес.
— Я уже сказал вам, что представлю вам подробный отчет обо всем, что было истрачено вами и мною в течение этого времени! Вы много и часто требовали, я тоже… имел неосторожность много тратить и — главное — довольно много проигрывать!
— Вы не поняли меня!.. Мне никакого отчета, равно как никаких денег не нужно от вас. Если у вас есть что-нибудь, принадлежащее мне, в чем вы не имеете особенно настоятельной надобности, то я укажу вам лицо, которому вы можете вручить все это. Что касается меня, то мне не до того… Да я, быть может, и не останусь в Петербурге. Я еще ничего окончательно не решила, но жизнь в этой холодной столице, в этом холодном городе, где нет ни солнца, ни людей, ни жалости, ни чести, в этом городе, где все таксируется и все продается, — мне не под силу!..
Александр Михайлович молча сидел, потупив взор и неловко перебирая в руках пышный султан своей форменной каски.
Софья Карловна подняла голову и прямо, в упор взглянула на него, причем произнесла:
— Мы с вами видимся, вероятно, в последний раз, Александр Михайлович! Мы расстанемся навсегда, но, прежде чем навеки проститься с вами, позвольте мне сделать вам вопрос. Вы согласны?
Он ответил молчаливым наклонением головы.
— Прежде чем формулировать свой вопрос я обращусь к вам с последней и убедительной просьбой. Во имя всего прошлого, во имя тех минут полного счастья, какие я знала подле вас, и тех, какие я могла дать вам, во имя той горячей, беспредельной любви, какою я любила вас, во имя всей моей загубленной жизни и холодной, сиротливой могилки нашего сына, дайте мне слово, что вы ответите совершенно прямо и откровенно!
— Я даю вам это слово, княгиня! — твердо ответил Бетанкур.
— Благодарю вас! Я в свою очередь даю вам слово, что все, что вы скажете мне, навсегда останется тайной между нами.
— Я слушаю вас, княгиня!..
— Скажите мне, Александр Михайлович, но — умоляю вас! — прямо и откровенно скажите: эта неожиданная для меня разлука, ваше равнодушие… ваша измена… то равнодушие, с каким вы встретили весть о кончине вашего ребенка, — все это было продиктовано вам? Вы не по своему личному побуждению следовали, когда разбивали всю мою жизнь, втаптывали в грязь и мое самолюбие, и мое сердце?
— Мне трудно ответить вам на это, княгиня!.. Да, если вы хотите, то я не совсем самостоятельно действовал и многим готов был бы пожертвовать для того, чтобы сбросить со своих плеч эту роль.
— Многим… но не всем?
— Да, не всем! — твердо и прямо ответил Бетанкур.
— Своим служебным положением и дорогими вам аксельбантами, например, вы не пожертвовали бы? — иронически спросила княгиня.
— Нет, княгиня, ими я не пожертвовал бы! — поднимая голову и в упор взглядывая на Софью Карловну, произнес Бетанкур.
— И… за то, чтобы вы разбили чужую жизнь и чужое сердце, вам дорого было заплачено? — дрогнувшим голосом спросила Софья Карловна. — Сколько сребреников было уплачено вам?
— Я не понимаю вас, княгиня!..
— Ах, Боже мой!.. Чего тут не понять? Это еще от Иуды-предателя ведется, ведь им была оценена и продана драгоценнейшая жизнь!..
— Это уже оскорбление, княгиня Софья Карловна, а оскорбления я даже от вас выносить не стану! Когда позволите вы мне доставить вам отчет и остаток принадлежащих вам денег?
— Мне лично доставлять ничего не нужно. Это было бы равно трудно для нас обоих!..
— Я только что хотел просить вас об этом и искренне признателен вам за то, что вы пришли навстречу моему желанию! — с легким поклоном, подымаясь, произнес Александр Михайлович.
Княгиня тоже встала с места, как бы подчеркивая этим, что считает разговор совершенно оконченным, и произнесла:
— Я пришлю вам адрес того лица, которому вы можете передать все то, что пожелаете передать мне!.. Но прошу вас совершенно не стесняться, и если деньги особенно нужны вам…
— Мне чужое не нужно, княгиня, до этого я еще не упал…
— Одной ступенькой ниже, одной выше — это уже в счет не идет! — с оттенком легкого презрения произнесла Софья Карловна.
Бетанкур почтительно поклонился и вышел из комнаты.
Даже простым рукопожатием не обменялись эти два человека, еще так недавно близкие и дорогие друг другу и теперь навсегда разъединенные.
В тот же вечер княгиня Софья Карловна послала разыскать старого управляющего своей матери и, спустя неделю, получила от него врученные ему Бетанкуром отчеты, а с ними незначительную часть того крупного капитала, который она так доверчиво отдала в его руки. Отчеты она тотчас же, не читая, подписала и приказала немедленно отослать к Александру Михайловичу, деньги же, даже не пересчитав их, отправила в опекунский совет.
Их было сравнительно мало. На проценты с такого скромного капитала жить было нельзя, а потому предстояло проживать капитал. Но княгиня не останавливалась перед этим и не задумывалась ни над чем. Она и вообще была непрактична, а в данную минуту, будучи всецело поглощена всеми обрушившимися на нее ударами судьбы, меньше нежели когда-нибудь была способна остановиться перед материальными расчетами. Кроме того, в ней заговорила и гордость оскорбленной женщины, и ей не только не хотелось сократить свои расходы, но, напротив, она желала блеснуть своей роскошью и ослепить ею своего неверного поклонника.
Софья Карловна наняла дорогую квартиру в центре города, обставила ее с самой прихотливой роскошью, завела дорогих лошадей и ценные экипажи, и на все это, приобретенное без расчета, без малейшего признака разумной экономики, потребовалась такая крупная затрата денег, что даже неопытный, но честный управляющий, помнивший княгиню еще ребенком, решился предупредить и остановить ее.
Но к числу недостатков Софьи Карловны принадлежало образцовое упрямство, и остановить ее было совершенно невозможно.
Обширного круга знакомств она еще себе не составила, но прежние товарищи мужа охотно навещали ее, и вокруг нее мало-помалу собрался тесный кружок искренне и бескорыстно преданных ей друзей, причем некоторые из них пробовали останавливать Софью Карловну от слишком широкого прожигания жизни.
Ей случалось и бессонные ночи проводить в кругу молодежи, и крупные куши она раз или два пробовала ставить на карту, но сквозь всю эту напускную удаль громко звучала и сквозила такая мучительная, такая нечеловеческая тоска, что вчуже страшно за нее становилось.
Вести о серьезном изменении в ее образе жизни достигли до слуха великого князя Михаила Павловича, и он попробовал, по старой памяти, подействовать на княгиню и остановить ее.
Но было уже поздно. И силы были растрачены, и почти все состояние было прожито!
С Бетанкуром Софья Карловна почти никогда не встречалась, но до нее косвенно доходили слухи о его служебных удачах, он быстро подвигался в чинах, к нему открыто благоволил государь, и для княгини уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что большей частью своих удач он обязан был ей и той неблагодарности, с какою он ответил на ее горячую и преданную любовь.
И в ее душе все росло тяжкое чувство оскорбления, и все глубже и мучительнее в ее сердце ныла рана оскорбленного самолюбия и поругания отвергнутой любви.
Так прошло четыре года, которые княгиня провела в Петербурге среди шумной, подчас не строго разборчивой суеты и среди такой беспросветной душевной муки и такого полного душевного одиночества, что она сама боялась признаться себе в них.
В начале пятого года, собрав последние крохи своего состояния, Софья Карловна поехала за границу проведать могилку сына и, прожив там полтора года, вернулась в Россию уже вконец разоренная. К тому же бурные тревоги последних лет расшатали ее силы, нанесли ущерб ее красоте, и в исхудавшей, прозрачно бледной, хотя все еще грациозной Софье Карловне, в густой черной косе которой уже блестели местами серебряные нити, никто не узнал бы той легендарной красавицы, перед которой в удивлении останавливался весь Петербург и перед царственной красотой которой покорно склонилась на одну минуту даже голова гордого и властного императора.
Возвращение княгини на родину застало Бетанкура в полном блеске возмужавшей красоты и удачно сложившейся служебной карьеры, и слух о его крупных удачах и выпадавшем на его долю неизменном счастье тяжелым гнетом ложился на ее душу.
Не то чтобы она завидовала ему, нет, чувство зависти было далеко от нее, но в ее наболевшей душе ропотом непосильного горя вставало сознание несправедливости судьбы, так щедро награждавшей одного и так неумолимо, так незаслуженно преследовавшей другого.
Этот ропот умалял в душе Софьи Карловны веру, а у нее в ее разбитом сердце только одна вера и оставалась нетронутой.
В этот последний свой приезд княгиня никому не дала знать о своем возвращении, никого не вызвала к себе и, поселившись в скромной и сравнительно тесной квартирке, на пустынной и отдаленной в то время Таврической улице, вся целиком ушла в свое уже почти старческое, беспросветное, тяжелое горе.
Единственными ее выездами были поездки на кладбище Новодевичьего монастыря, где лежала ее мать и где, прижавшись измученною головой к родной могиле, она могла, никем незамеченная, выплакать свою мучительную тоску.
В одну из таких экскурсий княгиня простудилась и, вылежав около двух месяцев, очнулась от болезни, вся ослабевшая и вконец разоренная. Немногие крохи, оставшиеся от прежнего большого состояния, были истрачены во время болезни, все неистраченное было расхищено наемными руками, на которых все время оставалась одинокая больная, и в первый день полного выздоровления и полного сознания княгиня поняла, что у нее ничего нет.
Обратиться было не к кому, занять не у кого. Продавать последнюю скромную обстановку княгине не хотелось, да что могла и умела сделать она одна, без посторонней помощи и поддержки? Ей даже на то, чтобы продать вещи, нужны были и дружеская поддержка, и дружеское содействие. ю она была совершенно одна!..
В минуту полного упадка сил и полного одиночества княгиня вспомнила о великом князе Михаиле Павловиче, всегда исключительно милостиво относившемся к ней.
Она, всю свою жизнь гордая и независимая, никогда ни к кому не обращалась ни с какою просьбой, и если уж ей суждено было пройти через такое оскорбительное чувство и пережить такую тяжкую минуту, то к великому князю Михаилу Павловичу ей было легче обратиться, нежели к кому бы то ни было другому.
Но Софья Карловна отстала от всех и от всего. Она не знала, в какие часы и где принимает великий князь Михаил Павлович, и для того, чтобы получить ей нужные сведения, через силу доехала до Михайловского дворца.
Тут она узнала, что великий князь лежит в Варшаве настолько сильно больной, что в городе уже совершаются молебствия о его выздоровлении и что страшно встревоженный государь сам собирается поехать к нему в Варшаву.
Стало быть, и с этой стороны надежда изменила, и отсюда ждать помощи было нельзя!..
А положение становилось все труднее и труднее, и нужда уже почти стучалась в дверь Софьи Карловны.
В это время в одной из столичных церквей — кроме церкви она никуда не выходила — княгиня встретилась с Тандреном, всегда отличавшимся особенным богомольем и усердно посещавшим церковь.
Тандрен был уже в мундире флигель-адъютанта. Он с трудом узнал княгиню Софью Карловну, но, узнав, очень обрадовался ей и с таким участием осведомился о ее делах, что она едва могла удержаться от слез и тут же, в коротких словах, поведала ему все свое глубокое и разнородное горе. Он подтвердил ей известие о серьезной болезни великого князя Михаила Павловича и посоветовал ей через комиссию прошений обратиться лично к самому государю.
— К нему все обращаются этим путем! — сказал граф. — И государь почти никому не отказывает.
— Но мне он, может быть, откажет? — несмело возразила княгиня.
— Полноте!.. И не думайте об этом!.. Мало ли что прежде было?.. Да то, что было, именно и дает вам
полное право рассчитывать на милостивую поддержку государя. Послушайте меня, княгиня, напишите сами прошение, или, точнее, даже не прошение, а простое письмо на его имя, и сами отнесите и передайте это письмо главноуправляющему комиссией прошений, князю Голицыну.
Княгиня послушала совета Тандрена и в первый приемный день лично отправилась в комиссию прошений.
Князь Голицын тотчас же принял ее, и хотя лично он и не помнил ее, но и ее строго приличный вид, и ее громкое имя, и те остатки несомненной красоты, которые еще неизгладимым следом лежали на всей особе княгини Не-свицкой, все это расположило князя в ее пользу, и он, прощаясь с ней, сказал, что в первую же данную ему аудиенцию доложит государю ее просьбу и заранее может уверить ее, что отказа он не получит.
Княгиня ушла от него почти успокоенная и спустя неделю, наведавшись в канцелярию, узнала, что накануне этого дня был доклад у государя.
Дежурный чиновник посоветовал ей на следующий день лично повидаться с князем Голицыным, и на следующее утро Софья Карловна, полная надежды, была уже в приемной князя.
Она была принята тотчас же, но с первого же слова, обращенного к ней князем, ясно увидала, что ничего утешительного он сообщить ей не может.
Князь встретил ее еще почтительнее и предупредительнее, нежели в первый раз, и, слегка заминаясь, передал ей, что ее просьба отклонена.
— Я так и думала! — покорно произнесла княгиня, вставая с места.
— А я, напротив, решительно не ожидал этого! — сказал Голицын и, жестом приглашая княгиню вновь занять место в кресле, сказал: — Простите меня, княгиня, но я — человек прямой и откровенный… Это знают все те, кто часто видит меня, это знает и сам государь. Я даже в угоду ему не солгу и не слукавлю. Скажите мне, чем и когда вы могли настолько сильно прогневать государя? Вас удивляет мой вопрос?.. Но я был еще больше удивлен всем тем, что случилось, и считаю себя в праве передать вам это подробно, тем более что государь и не потребовал моего молчания.
— Я слушаю вас, князь! — произнесла Софья Карловна таким тоном, из которого Голицыну стало совершенно ясно, что он не удивит ее никаким сообщением.
Он молча наклонил голову и начал тем прямым и откровенным тоном, который заслужил Голицыну почетное имя Баярда:
— Я, как обещал вам, лично отвез во дворец ваше прошение при первой же данной мне аудиенции и, доложив государю несколько текущих безотлагательных дел, добавил, что имею повергнуть на его благоусмотрение очень симпатичную просьбу. ‘В чем дело?’ — спросил государь. Я ответил ему, что привез просьбу, лично мне доставленную самой просительницей, почтенной и очень симпатичной дамой, принадлежащей к высшему обществу и носящей громкий и почетный титул. ‘О чем же она просит?’ — осведомился государь. Я передал ему вкратце суть вашего дела, сказал ему, что вы случайно понесли довольно серьезные материальные потери и решились обратиться к его милосердию, чтобы выйти из непривычного для вас тяжкого положения. ‘О, да!.. да!.. Конечно! — ответил государь. — Мои дворяне — опора и гордость моего престола, и я никогда не отвечу отказом на просьбу лица, принадлежащего к почетному дворянскому сословию!.. Сколько она желает получить?’ Я ответил, что вы не позволили себе назначить какую-либо цифру, но что ваша нужда велика и настоятельна. ‘К сожалению, моя личная шкатулка опустошена! — улыбнулся государь, — и очень щедрым я быть не могу, но, во всяком случае, все возможное я сделаю!.. Назначь на первый раз этой просительнице пятьсот рублей единовременно, а там дальше видно будет! Ну, а теперь я пройду к жене, а ты тут пока приготовь мне к подписи все нужные бумаги!’ Так я и сделал, и пока государь кушал чай на половине императрицы, я заготовил к подписи все бумаги, и в том числе распоряжение о выдаче вам назначенного императором единовременного пособия. Вернувшись, государь подписал две бумаги, лежавшие поверх вашего прошения, затем подписал и вашу бумагу и, уже подписавши ее, бросил на нее рассеянный взгляд. Вдруг его лицо омрачилось, в глазах мелькнул хорошо известный всем нам недобрый огонек, и он, положив руку на только что подписанную бумагу, громко спросил: ‘Кто эта просительница?.. Княгиня Несвицкая?’ Я ответил утвердительно. ‘Кто был ее муж?’ — продолжал свои расспросы государь. Я ответил, что не знаю. ‘А кто она урожденная?.. Лешерн?’ — произнес государь, особенно громко и грозно. Я ответил утвердительно, так как вы в разговоре со мной упомянули о своем славном и доблестном отце. Я думал подвигнуть его этим на оказание вам усиленной милости, и каково же было мое удивление, когда государь, едва выслушав мой ответ, быстрым движением схватил со стола бумагу и, громко воскликнув: ‘Этой… Никогда… и ничего!’ — разорвал бумагу в клочки. Возражать я, конечно, ничего не смел, но не мог скрыть свое удивление. Это, видимо, прогневало императора. Он молча подал мне руку и коротко сказал: ‘Ступай!’ Вот вам, княгиня, точный и подробный отчет моей неудачной миссии! Разберитесь в этом, если можете, и не поставьте мне в вину моей неудачи! Быть может, со временем, в более счастливую и удачную минуту, я и смогу быть вам полезным?
— Нет, князь, благодарю вас! — дрогнувшим голосом ответила княгиня Софья Карловна. — Больше я никогда не обеспокою вас!.. Я вижу, что у государя очень хорошая память и что… есть такие вины, которых он не прощает!
Она вышла из кабинета своей прежней, ровной и величественной походкой.
Князь почтительно проводил ее и, вернувшись, крепко задумался.

XIX

У ГРОБА ИМПЕРАТОРА

Прошли годы.
Над смущенной и потрясенной Россией нависли грозовые тучи. Севастополь погибал среди геройской борьбы, удивлявшей весь мир. Вся Россия ополчалась навстречу предательскому вражескому союзу.
Император Николай Павлович стоял на пороге смерти и молча переживал в душе всю свою жизнь, задумываясь над незавидным положением России.
Наследник престола, бессильный утешить державного отца, с трепетом помышлял о той минуте, когда ему придется взять в руки бразды правления.
Весь Петербург жил только известиями с юга, и неустанно мчавшихся курьеров чуть не на дороге останавливали, чтобы узнать от них содержание тех донесений, какие они везли.
Все отошло на второй план и в обществе, и при дворе, и все концерты и собрания были заменены тесными дамскими кружками, участницы которых были заняты исключительно шитьем белья для госпиталей и заготовкой корпии для раненых.
Во всех церквах служили то молебны, за которыми усердно молились семьи ушедших на войну защитников отечества, то панихиды, при которых неутешно рыдали осиротевшие семьи героев, свою жизнь отдавших за спасение родины.
Молились все, без различия звания и состояния. Всех объединяла одна мысль, одна забота, одна могучая горячая молитва — о спасении погибающей родины.
Эта горячая молитва проникала во все углы столицы, начиная от пышных дворцов и вплоть до квартир бедняков, личное горе которых стушевывалось и исчезало перед всеобщим тяжким бедствием и всеобщим страданием Русской земли.
Газетные листки, нарасхват раскупавшиеся на всех улицах столицы, заносились и в отдаленные уголки пышного города, и там прочитывались с еще большим интересом и с большим усердием, нежели в пышных палатах. Там, на окраинах этого холодного города, чувствуют больнее всякое горе, как личное, так и общее. Всякие переживания там проходят острее. А тяжелое народное бедствие заметнее отзывается на низах, чем на верхах, в пышных палатах в минуты народного траура отменяют балы, а в убогих хижинах льют слезы.
Но вот в один из хмурых зимних дней, кроме обычных газетных номеров, на улицах столицы появились отдельные маленькие листки, сообщавшие тревожные бюллетени о состоянии здоровья государя, простудившегося на смотру и с тех пор все сильнее и сильнее разнемогавшегося.
Один из таких листков был принесен домой владельцем крошечной квартирки под Смольным монастырем, где, кроме хозяина, служившего наборщиком в одной из столичных типографий, проживала еще в боковой, отдававшейся в наем комнатке бедная полуслепая старушка, некогда принадлежавшая к столичному ‘большому свету’, а теперь ютившаяся в крошечной каморке, всеми забытая, совершенно одинокая, но безропотно переносившая свою горькую невзгоду и никогда не обременявшая никого даже малейшею просьбой.
Она жила на скудную пенсию, выхлопотанную ей через посредство одного из старых друзей у великой княгини Елены Павловны, смутно припомнившей, что этой старушке во дни ее далекой молодости покровительствовал ее покойный супруг, великий князь Михаил Павлович.
Княгиня Софья Карловна Несвицкая — так звали полуслепую старушку, — несмотря на свою бедность, умела высоко держать знамя своего дворянского имени и своего княжеского титула и пользовалась у своих хозяев полным уважением. Когда она изредка выходила в церковь, ее почтительно водила туда старшая дочь хозяев, белокурая Марфуша, любимица княгини, которая хорошо знала ее по голосу, так как рассмотреть ее лицо она уже не могла.
Горячие неустанные слезы, набегавшие в течение многих лет, выжгли ее глаза. В них погас свет, как погас он и в ее утомленной душе, и в ее вконец разбитом сердце.
Хозяева с целью занять свою старую жилицу приносили ей номера доставаемых газет, Марфуша читала ей захватывающие новости с театра войны, и старая княгиня, утомленная своим неустанным горем, умела понимать чужие страдания и горячо сочувствовать им.
В тот день, когда появился первый бюллетень, извещавший о болезни государя, Марфуша и его принесла к своей ‘старой барыне’, как называла она княгиню, и, увидав, как глубоко заинтересовало княгиню известие о болезни императора, стала ежедневно доставлять ей эти бюллетени, которые ее отец приносил с собой из типографии.
Едва отец возвращался домой, Марфуша вытаскивала очередной бюллетень из его кармана и с самым озабоченным видом направлялась в комнату жилицы. Там при тусклом свете убогой лампы она приступала к торжественно-печальному чтению бюллетеней.
Софья Карловна с лихорадочным интересом выслушивала их и затем, оставшись одна, опускалась на колени и горячо молилась за государя. Она давно забыла свое далекое, молодое горе, простила все, что было, и теперь, узнав, что император Николай Павлович готовится предстать на тот великий суд, перед которым ничтожны все суды людские, горячо молилась за его гордую и непреклонную душу.
Бюллетени становились все тревожнее и тревожнее, и сама внезапность болезни не обещала впереди ничего утешительного.
Государь всегда обладал таким могучим здоровьем, его мощная фигура так мало гармонировала с мыслью о болезни, что в душе всякого вдумчивого человека поневоле возникала тревога за исход этого непривычного для него недуга.
Бюллетень, принесенный наборщиком поздно вечером, был особенно тревожен. Утром Марфуша принесла новый, еще тревожнее и безнадежнее, и княгиня, прослушав его и оставшись одна, с особенно тяжелым чувством опустилась на колени.
Вдруг с колокольни соседней церкви раздался унылый и протяжный благовест. Ему ответил удар колокола с другой церкви.
Издали донесся такой же печальный, томительный, глухой удар колокола, и вскоре унылый перезвон, раздавшийся одновременно во всех церквах столицы, возвестил жителям Петербурга, что государя не стало.
Улицы столицы дрогнули и мгновенно наполнились каким-то тревожным гулом.
Все куда-то спешили, все бежали и по дороге внезапно останавливались, вступая между собой в тревожную, полную волнения беседу.
К Зимнему дворцу бежали толпы народа. Никто не хотел верить, чтобы смерть действительно скосила императора Николая Павловича, этот могучий, непреклонный дух, чтобы его мощный, властный голос навеки умолк, чтобы этот властный царь, не знавший препятствий своей державной воле, лежал безгласным и бездыханным.
И странно, и страшно было не верить этому! Зарождались страшные сомнения, молва росла, и к вечеру того же дня по городу уже циркулировали тревожные слухи о том, что кончина государя была не совсем случайна, что не одна непреложная Божья воля наметила роковой момент, но что в избрании и назначении этого момента участвовала и людская воля.
Говорили о каких-то порошках, данных государю по рецепту, прописанному лейб-медиком Мандтом, и народ, чутко прислушиваясь к этим тревожным слухам, уже гудел, грозно выжидая появления Мандта и его сотоварища, лейб-медика Кареля, тоже лечившего государя перед его неожиданной и быстро наступившей кончиной. Обоим угрожала серьезная опасность.
До скромного уголка, в котором доживала свой век старая княгиня Несвицкая, эти грозные и тревожные слухи не доходили. Софья Карловна набожно молилась за усопшего императора.
Официально, через герольдов было объявлено о перевезении тела государя в Петропавловскую крепость и о часах, назначенных в крепостном соборе для поклонения праху усопшего императора.
Прошло несколько дней.
Софья Карловна болезненно оживилась и сказала своим хозяевам, что она тоже посетит крепостной собор, чтобы проститься с прахом государя.
Верная Марфуша тотчас же вызвалась сопровождать ее, вопреки воле отца и матери, которые боялись отпустить ее в тесноту вместе с полуслепой старушкой.
— Затолкают вас, матушка ваше сиятельство, — заботливо отговаривала хозяйка, поддерживаемая мужем. — Ведь теснота там, гляди, такая будет, что и здоровым-то не пробраться!.. Куда уже вам с Марфуткой? Старый да малый… Вас и вовсе задавят…
— Уж вы, маменька, чего только не скажете! — недовольным голосом возразила огорченная Марфуша. — Небось там и полиция, и начальство! За порядком-то там есть кому наблюдать!
— Не беспокойтесь! — поддержала свою обычную спутницу старая княгиня. — Меня пропустят!..
Она так властно произнесла эти слова, что хозяева тотчас сдались на них, в раздумье только как бы нерешительно проговорив:
— Ну, коли так, конечно! Что ж, с Богом! Идите себе!
Софья Карловна разумно переждала, чтобы в первые дни схлынула толпа, и только накануне дня, назначенного для погребения государя, сказала Марфуше, чтобы она к вечеру собиралась.
Деньги на извозчика княгиня сэкономила на своем скудном столе, и поздно вечером, в те часы, которые были отведены для простого народа, ‘старый и малый’, как называли княгиню и Марфушу в скромной квартирке наборщика, одевшись в черное, отправились в Петропавловскую крепость.
Крепостные ворота были широко отворены, и в них, соблюдая строгий порядок, впускали всех желавших поклониться праху государя и проститься с ним.
Княгиня со своей спутницей стала в хвосте и, постепенно подвигаясь вместе с этим извивавшимся хвостом, наконец достигли паперти собора и через настежь открытые двери вступили в храм.
Вся церковь была залита огнями. У гроба в парадных мундирах дежурили высшие чины двора, в головах и у ног державного покойника стояли кавалергарды в полных парадных мундирах с опущенными вниз палашами. По церкви, покрывая тихий, сдерживаемый гул толпы, уныло звучал голос протоиерея, читавшего евангелие. Взад и вперед по храму, осторожно ступая, почти неслышными шагами скользили чины придворной и городской полиции, равняя линии народа и наблюдая за порядком. У ступеней высокого катафалка, держа последний почетный караул, стояли старики-лейб-гренадеры, а вдоль складок царской мантии, с гроба опускавшейся до самого амвона, были расставлены в строгом порядке младшие чины двора.
У Марфуши глаза разбежались от всего этого величия и всей этой роскоши.
Княгиня же Софья Карловна ничего не видела и с трудом могла различить только красные ступени возвышения и блеск тяжелого парчового гроба.
Увидав в толпе полуслепую старушку, которую под руку вела молоденькая девушка, и опасаясь, чтобы, поднимаясь на ступени катафалка, старушка не споткнулась и не произвела какого-нибудь беспорядка, один из чинов дворцовой полиции подошел и, обращаясь к Марфиньке, учтиво, но довольно настоятельно заметил:
— Вы бы старушку-то в сторонке оставили!.. Неудобно ее будет… Тесно тут… народа много!.. Да и ведь она все равно ничего не увидит!..
— Нет, я имею право пройти и пройду! — отстраняя растерявшуюся Марфиньку, проговорила Софья Карловна таким властным голосом, что полицейский агент моментально отступил, чтобы дать ей дорогу. — Кто вы? — тем же тоном спросила княгиня. — Вас я явственно не вижу!..
Вконец озадаченный полицейский почтительно объяснил, какое место он занимает в штате дворцовой полиции.
— Кто на дежурстве при гробе? — продолжала княгиня свои властные и гордые расспросы.
Полицейский назвал ей несколько имен и закончил перечень словами:
— По правую сторону, в головах, стоят: камергер Вонлярлярский и генерал-адъютант Бетанкур.
При имени последнего княгиня слегка вздрогнула.
— Когда сменится дежурство? — спросила она.
— Через пять минут! — по-прежнему, почти раболепно отрапортовал полицейский.
— Отведите мою спутницу в сторону! — повелительно сказала Софья Карловна, — и дайте ей покойное место!.. Я стану вместе с нею, а когда сменится дежурство, то подойдите к дежурному генерал-адъютанту, и скажите ему, что княгиня Несвицкая желает проститься с государем и просит пропустить ее к гробу!.. Прибавьте к сведению его высокопревосходительства, что княгиня почти совершенно слепа и что без особого содействия окружающих ей будет трудно подняться и подойти к гробу!
Оторопевшая Марфинька растерянно смотрела на все, что совершалось перед ней, и слегка трусила. Она не узнавала своей ‘старой барыни’ и в то же время проникалась никогда до тех пор не испытанным уважением к ней.
Софья Карловна вся как будто преобразилась. В ней не осталось и тени прежней робости и смирения. Ее туалет, более нежели скромный, носил печать чего-то особенного, неотразимо барского.
Полицейский поместил их в амбразуре между двумя колоннами и сам остановился неподалеку, смутно сознавая, что он охраняет какую-то непонятную ему власть и силу. На него сильно воздействовал тон этой старой женщины, столь скромно одетой и в то же время столь властно говорившей.
Княгиня, опустившись на любезно поданный ей стул, совершенно в стороне от дефилировавшей в строгом порядке толпы, напрягала все силы своего полуугасшего зрения, чтобы разглядеть впереди высокий катафалк с возвышавшимся на нем большим и массивным гробом. Но явственно разглядеть она ничего не могла. Она скорее угадывала, нежели видела, и грозный профиль потемневшего лица государя, и строгие линии высокого лба с зачесанными сбоку седеющими волосами, и над этим царственным лбом яркие блики высокой короны, окруженной постепенно спускавшимися со ступенек бесчисленными бархатными подушками с орденами.
Перед потухшим взором Софьи Карловны смутно вставал увенчанный короной балдахин со спускавшимися с четырех углов огромными горностаевыми мантиями и высокие, обтянутые черным крепом подсвечники со множеством зажженных восковых свечей.
Лиц, окружавших гроб, она разглядеть не могла и терпеливо ждала, чтобы кратковременное, каждые двадцать минут сменявшееся дежурство окончилось, ни на минуту не сомневаясь, что Бетанкур тотчас же откликнется на ее почти повелительный призыв и поймет, что она, более нежели кто-нибудь, имеет право близко подойти к гробу почившего государя.
Софья Карловна не ошиблась. Послушный ее воле полицейский тотчас же после смены дежурства подошел к генерал-адъютанту Бетанкуру и, почтительно изогнувшись, тихо доложил ему что-то.
Бетанкур вздрогнул, растерянно подался вперед и, оправив ордена и аксельбанты на груди, направился к главному церемониймейстеру, издали наблюдавшему за порядком приближения к гробу публики, поочередно впускаемой в храм для поклонения праху государя.
Тот внимательно выслушал его и вместе с ним направился вслед за указавшим им путь полицейским в тот угол храма, где, опустив на грудь седую голову, сидела худая и бледная старушка со сложенными на коленях исхудавшими руками, с черным капором на совершенно седых волосах.
Княгиня скорее угадала, нежели увидала их приближение, и полным достоинства жестом высоко подняла свою как будто разом преобразившуюся и помолодевшую голову.
— Вы — княгиня Несвицкая? — почтительно нагибаясь к ней, спросил церемониймейстер, в то время как Бетанкур молча смотрел на нее пристальным, полным удивления, почти ужаса взглядом.
Он никогда не узнал бы в этой бедной, слепой старушке той царственной красавицы, у ног которой он некогда склонялся с таким благоговейным обожанием и перед которой в порыве могучей страсти склонилась даже державная голова гордого властелина, в ту минуту лежавшего в гробу, окруженного всем блеском покинутого им суетного мира и покорно ожидавшего великого Божьего суда!..
— Да, я — княгиня Софья Карловна Несвицкая, рожденная Лешерн! — явственно и совершенно спокойно ответила ‘бедная старушка’.
— Потрудитесь следовать за мной! — произнес церемониймейстер. — Я сам проведу вас к гробу государя. Вам угодно, чтобы ваша спутница следовала за вами?
— Да, я привыкла, чтобы она вела меня. Я одна идти не могу: я плохо вижу.
Церемониймейстер почтительно склонил голову.
— Возьмите под руку княгиню и следуйте за мной! — обратился он к Марфиньке.
Та двинулась вперед ни жива ни мертва. Она шла, как во сне, и если бы не рука слепой ‘старой барыни’, которую она вела с обычной осторожностью, она способна была бы бросить все и убежать из собора.
Бетанкур шел сзади, заботливо отстраняя надвигавшуюся толпу, и таким образом княгине Софье Карловне приходилось подвигаться к гробу императора Николая Павловича с тем же почетом, которым она пользовалась когда-то.
Ровным и спокойным шагом, поддерживаемая под руку церемониймейстером, у самого гроба сменившим оторопевшую и вконец растерявшуюся Марфиньку, княгиня поднялась на высокие ступени катафалка, благоговейно перекрестилась и бледными губами прижалась к потемневшей руке государя. Затем, подняв голову, она смелым движением откинула рукав своей бедной суконной шубки и широким крестом трижды осенила голову императора.
Все присутствующие пристально взглянули на нее, но ни поддерживавший ее церемониймейстер, ни непосредственно следовавший за нею Бетанкур не удивились и не поразились смелостью этого посмертного благословения бедной полуслепой старушки у гроба могущественного и гордого императора! Оба они знали, какие земные счеты связывали их, оба они поняли, что значило это благословение.
Церемониймейстер был родной дядя графа Тандрена, и от племянника был подробно знаком с эпизодом, некогда разыгравшимся между княгиней Несвицкой и императором
Николаем Павловичем. У Бетанкура этот эпизод тоже глубоко сохранился в памяти.
Спустившись со ступенек и поблагодарив своего обязательного спутника, княгиня остановилась и, оглядывая все вокруг своим туманным, померкшим взглядом, тихо проговорила:
— Теперь вы, генерал Бетанкур, проведите меня до моего прежнего места, — сказала Софья Карловна, после того как при помощи того же обязательного церемониймейстера спустилась со ступенек катафалка. — Я и с вами хочу проститься!
Отстранив на этот раз сама руку Марфиньки, княгиня ощупью оперлась на руку блестящего генерал-адъютанта и прошла с ним сквозь почтительно расступавшуюся перед ними толпу.
Дойдя до ожидавшего ее стула, Софья Карловна не опустилась на него, а оперлась о него рукой и, повертывая голову в сторону Бетанкура, тихо, но внятно проговорила:
— Я простилась с государем и в своем посмертном благословении все простила ему!.. Мир его праху и да будет ему легка земля!.. Но вы… вы… Вы на мою горячую, преданную любовь ответили изменой, бросили меня, прельстившись блестящим положением и карьерой, испугавшись гнева монарха за мою любовь к вам. Государь не видал меня такою, какою я стала, больною, нищею, полуслепой!.. Вы видите меня такой, и в этом — ваше наказание!.. Как вы ни черствы, как ни холодны, как ни глубоко ушли в тину вашего мнимого ‘большого света’, но настоящая минута не изгладится из вашей памяти, и в ваш смертный час я предстану перед вами такой, какой вы видите меня теперь, с потухшими глазами и поникшей, седою головой!..
— Но, княгиня… я готов!.. — начал Бетанкур.
Софья Карловна властным жестом остановила ею.
— На что вы готовы? На помощь мне? — гордо поднимая голову, спросила она. — Да разве вы думаете, разве можете хоть одну минуту остановиться на мысли, что я приму от вас какую-нибудь помощь? Плохо же вы помните меня!.. Отдать я могла все, щедро, беззаветно, глупо отдать, но я никогда не взяла ничего чужого, и вы, генерал Бетанкур, последний, у кого бы я согласилась взять что-нибудь! Но довольно укоров, довольно горьких воспоминаний о том, что было и что никогда не может вернуться!.. Не для того, чтобы укорять, пришла я сюда. Я пришла со словом мира и прощения, и сама судьба устроила так, что этому слову моего прощения открылось еще более широкое и могучее применение!.. Собираясь сюда, я не думала встретить вас здесь. Богу угодно было устроить эту встречу для того, чтобы я ушла отсюда, примиренная со всем и со всеми и совершенно готовая стать на строгий суд, за которым уже нет ни прощения, ни покаяния! Ему угодно было погасить в моей настрадавшейся душе последнюю искру гнева и мести и показать мне у подножия этого царского гроба, как ничтожно все земное!.. Я пришла проститься и примириться с усопшим императором и, покорная Промыслу, прощаюсь и примиряюсь с вами! Нам больше никогда не придется встретиться в жизни, судьба никогда не столкнет нас вместе. Жить мне осталось недолго… очень уж я устала… Не больно мне, не тяжело, не трудно, я просто устала, и мне хочется отдохнуть! Этот отдых близок. Я жду его с покорностью и любовью!.. Вечный, непробудный сон — это такое счастье, такое благо! К нему надо подойти с чистой душой, к нему надо приготовиться. И в преддверии этого отрадного вечного сна я хочу очистить свою душу от всякого тяжелого чувства, от всякого тяжкого впечатления. От жизни я давно отошла, у меня с ней уже давно нет ничего общего, и моим единственным тяжелым чувством было воспоминание о вас, генерал Бетанкур, воспоминание о моей загубленной, преданной и проданной жизни! Бог судил утешить в моей душе это последнее суетное страдание, осадок пережитого горя, и я покорно преклонюсь перед Его святой волей! Я прощаю вам, генерал Бетанкур, и свою разбитую жизнь, и свое поруганное сердце, и те потоки горьких слез от которых я ослепла! Я снимаю с вашей души всю тяжесть ответа за прошлое и благословляю вас на всю оставшуюся вам жизнь!.. Пусть не знаете вы ни нужды, ни унижения, ни горя, пусть вам улыбнется жизнь светлой улыбкой семейного счастья, и пусть в неизбежную для всех минуту кончины вас не коснется ни один запоздалый укор совести! Прощайте! Проводите меня до выходной двери! Меня с моей неопытной спутницей затолкают в толпе.
Бетанкур, слушавший Софью Карловну, весь бледный и взволнованный, почтительно подал ей руку и, низко склонив голову, молча и почтительно прикоснулся к ее бледной высохшей руке. Она не видела его лица, но почувствовала, как на руку ей капнула горячая слеза.
Он молча довел княгиню до дверей собора среди почтительно расступившейся перед ним толпы, а на пороге храма в последний раз почтительно поклонился Софье Карловне и бережно передал ее следовавшей за ними молодой девушке.
На паперти старушка остановилась и, почувствовав струю свежего воздуха, вздохнула полной грудью. Ей было тяжело среди этой многочисленной толпы, среди всего этого невидимого, но глубоко ощущаемого ею блеска.
В это время в храме началась общая панихида. Марфинька остановилась вместе с нею и, нагнувшись к ней, тихо и осторожно спросила:
— Что же это такое, ваше сиятельство? Значит, все эти большие господа и любят, и помнят вас?
— Никто не любит, дитя мое! — грустно улыбнулась княгиня, — а помнят многие!..
— Вы, стало быть, и сами прежде такие же важные, как и они, были?
— Была когда-то, но это все давно прошло! — вздохнула княгиня. — Бесследно, невозвратимо прошло!
— И ничего от этого не осталось? — с недоумением, почти испугом переспросила наивная девочка.
Из храма в это время донеслось стройное, душу надрывающее пение.
‘Вечная память’, — рыдал хор среди благоговейного, мертвого молчания тысячной толпы.
Софья Карловна набожно перекрестилась и с грустной, покорной улыбкой ответила:
— Вот только это и осталось, дитя мое… то, о чем святая церковь у гроба покойников постоянно молится… ‘Вечная память’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека