Трон и любовь / Российский авантюрный роман.— СПб: Петрокон, 1994.
I
ГАННОЧКА ГРУШЕЦКАЯ
Ранней неприветливой весной 1675 года по сквернейшему проселку от границы к пауку-Москве двигался боярский поезд.
Видно было, что пробиравшийся из пограничной глуши боярин был не из важных, так, захудалый какой-то, а если и не захудалый, то настолько обсидевшийся в злосчастной и Богом, и людьми забытой мурье, что позабыл там, в своей берлоге, как живут люди на свете. Там-то, у себя, он каков с вида ни был,— всем и хорошим, и важным казался, хотя бы потому, что видней его во всей захолустной округе никого не было, но то, что было хорошо для мурьи, для подмосковских мест, всякие виды видавших, казалось жалким, убогим и смеха достойным.
Боярская колымага была бедная, подправленная, вершники и вся прочая поездная челядь рваные, чуть ли не в лохмотьях, лошаденки тощие, чахлые, будто овса никогда не видали. Поглядеть со стороны — просто срам один.
Однако боярская челядь как будто и не сознавала этого своего убожества. Вершники держались с наглой, вызывающей гордостью и на редких встречных проезжих так орали, требуя очистить дорогу, что у тех лошади шарахались с перепугу, а их седоки, с удивлением взглядывая на убогий поезд, только уже на большом расстоянии догадывались пустить вдогонку ему свое нелестное замечание.
Но всякое недовольство стихало, когда из возка выглядывала на встречного проезжего головка молоденькой красавицы-девушки.
Этот неважный поезд принадлежал московскому дворянину Семену Федоровичу Грушецкому, внуку польского выходца, застрявшего в Москве во время лихолетья. Его отец еще молодым человеком за какую-то дворцовую провинность был отослан Тишайшим на вотчину, т. е. попал в опалу. Там в глуши он и скоротал свой век, и умирая, завещал своему единственному сыну, тоже успевшему состариться в отцовской опале, во что бы то ни стало восстановить блеск рода Грушецких, еще недавно, при первых Романовых, славного и знаменитого. Но, какие хлопоты ни предпринимал Семен Федорович,— все было напрасно. Вокруг Тишайшего во все время его царствования так и кипели дворцовые интриги. Даже самому государю от них несладко жилось. Бояре так и грызлись, стараясь проглотить живьем один другого, и на Москве никому не было дела до сына давно позабытого чужака. Долгие годы опалы уничтожили всякую память о нем у гордых ближних бояр, а о сыне опального старика понятно и вовсе некому было думать.
Но в конце концов Семен Федорович, должно быть, надоел своими бесчисленными челобитьями о службе царской, которые он с упорством отчаяния слал на Москву с каждой оказией. Вернее всего только ради того, чтобы как-нибудь отвязаться от надоедливого челобитчика, ему дали в управление крохотное чернавское воеводство. Впрочем в том положении, в каком был Семен Федорович после смерти своего опального родителя, и это было хорошо.
Чернавск был хотя и захудалым городишкой, но все-таки он был ближе к Москве, чем медвежий угол на границе Литвы, где была жалованная вотчина Грушецких, и Семен Федорович, даже недолго сбираясь, тронулся на свое воеводство, полный самых радужных надежд на будущее.
Он так спешил, что отправился один, даже свою единственную дочь, красавицу Ганночку, бросил на попечение мамушек да нянюшек — Грушецкий был вдов,— и только спустя порядочное время прислал приказ и дочери, нимало не медля, ехать к нему на житье в Чернавск.
Теперь дочь ехала к отцу, и именно на Ганю-красавицу заглядывались случайные встречные, если им удавалось подловить то мгновение, когда молодая девушка выглядывала из возка, чтобы вздохнуть сырым, но чистым весенним воздухом.
И в самом деле хороша была собою Ганночка Грушецкая!
Предки-поляки передали ей типичную польскую красоту, растворившуюся в русской крови и слившуюся с русской красотой. Тонкие, словно точеные черты лица, русский здоровый румянец полымем во всю щеку, голубые с легкой поволокой глаза, нежно-золотистые волосы, непокорно выбивавшиеся кудряшками на высокий лоб,— все это было стройно-гармонично и притягивало жадный мужской взгляд, надолго оставляя резко вливавшееся в память впечатление.
Предки-поляки дали девушке и еще кое-что.
Грушецкие были герба Любеча, но вышли на Русь не так давно, чтобы польский дух, польский склад окончательно вытравился в них. Даже Семен Федорович, бывший по внешности уже настоящим русским, нет-нет да и проявлял кое в чем себя поляком. Единственную любимую дочь он воспитывал далеко не затворницею. Да впрочем в той глуши, где ему пришлось прожить долгие годы, собственно говоря, и затворяться было не от кого.
Грушецкие у себя в поместье жили как в монастыре, часто по несколько месяцев подряд не видя никого постороннего. Может быть, изнывая от тоски, Семен Федорович и задумал воспитывать дочь совсем не так, как обыкновенно воспитывались на Руси девушки того времени.
Он выписал для дочери из Варшавы через знакомых старуху-польку, вдову когда-то богатого шляхтича, и поручил ей воспитание Ганны. Конечно, старая полячка повела дело по-своему и воспитывала Ганночку на родной ей лад. Семен Грушецкий тут не жалел денег. В его берлоге появились не только разные книги, но даже довольно сносные клавесины, и отец очень любил, когда дочь начинала играть на них в длинные скучные осенние и зимние вечера.
Войдя в девический возраст, Ганна, благодаря воспитанию на иноземный лад, была сравнительно развитой девушкой. Она умела читать и писать, бегло говорила по-польски, разбиралась в латинских книгах, имела довольно ясное понятие о жизни на Западе и даже понимала, если при ней говорили по-французски.
Впрочем западные обычаи, вплоть до воспитания детей на новый чужеземный лад, уже успели проникнуть тогда на старую Русь. Отнюдь не было той дичи среди русских людей, какую стараются изобразить некоторые исторические писатели, откуда-то взявшие, что допетровская старая Русь была страною каких-то дикарей. Нет, этого не было. У русских была своя самобытная культура.
Сразу после падения татарщины началось быстрое сближение России с Западом. Начиная с царя-собирателя, везде по Европе разъезжали русские посольства. Иностранцы тоже свободно проникали на Русь, но вследствие некоторой отгороженности от начинавшего и тогда уже гнить Запада русские люди могли брать оттуда только-то, что считали хорошим, и всякая западная скверна огромной волной влилась в нашу многострадальную родину только после петровской ломки русского быта.
Отнюдь не была дикаркой-затворницей и Ганна Грушецкая.
Долгий, утомительный путь нисколько не нарушил ее хорошего, ровного настроения. Она, как птичка, вырвавшаяся из клетки, радовалась всему, что видела. Темные дубравы, сквозь которые им приходилось то и дело проезжать, не пугали ее, русский простор приводил ее в восторженное настроение. Однако к концу пути Ганна начала скучать.
Во все время пути не было никаких приключений, и Ганночка уже не с прежним интересом стала относиться к нему. Она ехала в просторном, тепло обложенном войлоками возке со старухой-мамкой, и это усугубляло ее скуку. Ее воспитательница-полячка побоялась отправиться вглубь пугавшей ее Московии, а старая мамка была такая скучная, что и говорить с ней было не о чем.
— Да посиди ты покойно, Агашенька! — досадливо говорила старушка, которую беспокоило частое выглядывание девушки из возка.— Ну, чего ты там егозишь? Или пустырей не видала? Пожалей мои косточки старые…
— Скучно мне, матушка,— жаловалась Ганночка.
— Скучно, так уснуть попробуй! Сон-то от скуки куда как полезен!.. А не то, ежели хочешь, я сказку тебе расскажу. Хочешь?
— Расскажи, мамушка..
И старуха принималась рассказывать, даже и не замечая, что ее сказка вовсе не интересует ее питомицу. Все сказки своей мамушки переслушала Ганночка, все начала и концы были известны ей, и если в них было что-либо хорошее для молодой девушки, так только то, что эти сказки скоро сон нагоняли…
И засыпала под мирный старушечий голос молодая красавица. Начинали ей сниться всяческие сны. А известно, что в раннюю весну жизни снится всякой молоденькой девушке. Сны тогда ярко-золотые: снятся юные красавцы, шепчущие дивные слова вечной любви! Редко когда такие грезы становятся явью, но — что же? — хорошо хотя бы только и во сне быть счастливым…
II
ДОРОЖНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Ганночка, убаюканная тихим говором старухи-мамки, сладко дремала, как вдруг неприятно-резкий толчок заставил ее открыть глаза.
Возок сперва словно нырнул куда-то, потом накренился на бок и сразу замер на одном месте, как будто вкопанный. Девушка слышала кругом сердитые голоса, громкие крики, даже брань. Ржали лошади, суетились люди, и невольный страх охватил душу Ганночки.
Старуха-мамка, тоже дремавшая, мгновенно проснулась.
— Что такое приключилось-то? — далеко высунувшись из бокового отверстия возка, закричала она.— Чего стали-то?.. Волк или заяц дорогу перебежал?
— Полозье, бабушка, сломалось,— подошел к ней один из челядинцев,— вот что.
— Пришла беда нежданно-негаданно,— подтвердил слова первого другой.— И с чего бы, кажись, ломаться ему?..
— Так чего вы спите-то, окаянные? — залилась старуха.— Не зимовать же здесь на поле… Веревками, что ли, подвязали бы…
— Да, говори еще! Подвяжешь полозье веревками,— раздались протесты.
— Так как же быть, голубчики? — смирилась мамка, чувствовавшая, что Ганночка дергает ее сзади за полы кацавейки.— Вы надумали бы там что-нибудь такое…
— А только-то и надумать можно,— подошел старший из челядинцев,— чтобы кому-нибудь из нас на деревню скакать и кузнеца приволочь, ежели запасного полозья не раздобудем!
— А мы-то как? Здесь сидеть должны?
— Придется, ничего не поделаешь!..
— Ай, мамушка! — тихо вскрикнула слышавшая весь этот разговор Ганночка.— Да неужели же среди лесу останемся?.. Страшно-то как!
— Не бойся, глупенькая, не бойся! — поспешила успокоить свою питомицу старушка, хотя и сама-то не на шутку струхнула: — Ежели и придется, так не одни будем… Вон сколько народа… Да и страшного ничего нет! Столько времени ехали, все Бог миловал, и теперь все ладно обойдется. Не пешком же тебе идти, да и то неведомо куда… А что, Гаврилка,— опять высунулась старуха из окна,— может, какая ни на есть деревня близко?
— А кто ее знает? — лениво ответил холоп.— Нам эта сторона совсем неведома… Мы здесь чужедальние…
Он медленно побрел от возка к кучке товарищей, совещавшихся на дороге впереди поезда.
— Нет, видно ничего тут иного не придумаешь, как поехать вперед, да поискать, нет ли жилья какого…
— Видно, что так,— согласились некоторые с этим мнением,— лошади поотдохнут, экую ведь путину без подставы с утра сломали…
— А есть ли какое жилье впереди-то поблизости? — полюбопытствовал один из кучеров.— Может, тот, кто поедет, даром проплутает только…
— Так не назад же ехать! — раздались возражения.— Впереди хоть что-нибудь, хоть избенка какая ни на есть попадется, а назад чего искать? Последнее жилье о полдень видели, почитай, верст двадцать назад переть придется, да потом опять сюда столько же…
— Вестимо вперед,— поддержал мнение большинства старший из холопов-вершников, на котором лежала вся ответственность пред Семеном Федоровичем Грушецким за благополучие в пути.— Да постой, ребята,— воскликнул он: — Вон чего-то Федюшка бежит… Колпаком машет и орет что-то… Беги, милый, беги сюда скорей!
По дороге, плохо наезженной и ухабистой, бежал подросток, действительно спешивший к старшим с какими-то вестями.
— Эй, дяденька,— кричал он,— тут опушка близко, а дальше поле идет, да такое, что глазом не окинешь…
— Ну, вона чем утешил! — недовольно проворчал старик.— С такими вестями и бежать сломя голову не стоило!
— Да погоди, дяденька, не все еще сказал,— прервал его Федор.— На опушке-то изобка стоит, а в изобке кто-то живет, дым курится…
— А-а, вот это — дело! — заволновались челядинцы.— Молодец Федюшка! Боярышню нашу, раскрасавицу писаную, к теплу пристроить можно… Все не под небесами ждать ей придется.
Ганночку все близкие к ней и ее отцу — вся челядь, вся дворня — любили. Ко всем была ласкова молодая девушка, для всех находилось у нее доброе слово, и ради этого все были готовы пойти за свою любимицу не только в огонь, но и в самое пекло.
Поэтому и теперь известие, принесенное Федюшкой, обрадовало всех этих людей, сильно встревоженных тем, что любимицу-боярышню на время поисков подмоги пришлось бы оставить в возке неизвестно на сколько времени.
— И хвалить, дяденька, не нужно,— рассыпался Федюшка,— что приметил, то и говорю…
— За то хвалят, что догадлив ты, парень, вот что! — высказал новую похвалу старик.— Мы вот тут на одном месте топчемся, а ты, не долго думая, слетал, осмотрел все и нас на новые мысли наводишь.
— Да ты что там, Серега, балясы точишь? — раздался со стороны возка сердитый оклик старухи-мамки.— Ты бы лучше дело делал, а наговориться и после успеешь… Ежели есть поблизости какое ни на есть жилье, так Ганночка да я и пешком туда доберемся…
Мамка и Ганночка, заслышавшие радостные крики, сами выбрались из возка и теперь подходили к кучке холопов. Те почтительно расступились пред дочерью своего господина.
— Ты, матушка,— заговорил старик Сергей, обращаясь к девушке,— повременила бы малость, спервоначалу посмотреть нужно, кто в изобке той живет.
— Кто? Уж верно крещеные,— затараторила старуха,— в этой стороне о нехристях и не слышно… И не изволь, Серега, препираться! Проводи-ка нас с Ганночкой вперед, все сразу и посмотрим, как и что! Идем, что ли, голубка моя сизокрылая? — обратилась она к молодой девушке, теперь уже не чувствовавшей страха, а даже радовавшейся этому небольшому дорожному приключению, доставившему ей возможность поразмять ноги прогулкой по лесу.— Идем, милая, скорей! — добавила мамка и первая побежала вперед.
Холопам оставалось только повиноваться, и все вершники, ведя на поводу коней, последовали за боярышней.
Идти им пришлось недалеко, немного более полверсты и, пройдя эту недолгую дорогу, путники очутились пред небольшой, но весьма ладной на вид избушкой, стоявшей действительно на краю огромного, только что пройденного поездом леса, пред необозримым, пустынным полем.
Едва они подошли к низенькому крылечку, как двери сеней растворились и на крыльце появилась высокая, далеко еще не старая женщина, удивленно смотревшая на подходивших пешеходов.
Одета она была в крестьянский тулуп и ее голову покрывал редкий тогда в России шалевый турецкий платок, из-под которого выбивались пряди непокорных черных волос.
III
ТАИНСТВЕННОЕ ЖИЛЬЕ
Женщина ни слова не произнесла даже тогда, когда подходившие путники были совсем близко от нее, и лишь с любопытством смотрела на них, в особенности на закутанных с ног до головы путниц.
Ганночка тоже глядела на незнакомку из-под платка, глядела с восхищением,— такою красавицею показалась она ей. Но глаза этой молчаливой женщины были особенные. Их взгляд, казалось, обладал какими-то невидимыми остриями и так и впивался в того, на кого был устремлен. По крайней мере, молодая девушка почувствовала себя как-то неловко, когда женщина на крыльце вдруг уставилась на нее. Ее взгляд словно жег Грушецкую, и она, не будучи в силах вынести его, невольно для себя потупилась и в то же мгновение услышала, что глядевшая с крыльца женщина засмеялась.
Должно быть, и старуха-мамка тоже почувствовала некоторую неловкость. Она громко запыхтела, закряхтела и воскликнула:
— Тьфу, тьфу, тьфу, чур меня, чур! Что за ведьма явилась? Сгинь, сгинь, рассыпься, ежели ты не от мира сего.
Но это не подействовало. Женщина на крыльце продолжала смотреть своими огромными лучистыми глазами на путников, как будто дожидаясь, чтобы кто-нибудь из них заговорил с нею…
Однако, когда старый Серега, почтительно сбросив с головы колпак, начал спрашивать, нельзя ли побыть в дому боярышне с мамкою, а на задворках приткнуться их обозу, пока не будет починено сломавшееся полозье, незнакомка, внимательно выслушав его, вдруг громко-громко расхохоталась и кинулась назад к крылечным дверям.
Это было так неожиданно, что путники даже и не заметили, как она исчезла, и только расслышали громкое хлопанье двери.
— Навождение дьявольское! — так и взбеленилась старушка-мамка. — И впрямь ведьма! Или просто ума рехнулась?..
— Постой, мамушка,— серьезно и даже несколько строго остановил ее Сергей,— может, она кого другого вышлет к нам. Чего ерепениться раньше времени? Ведь худа она нам никакого не сделала, а ежели хохочет, так пусть себе на здоровье, должно, что глупенькая.
— Уж глупенькая там или умненькая,— не унималась старушка,— а не гоже боярышне здесь оставаться… Может, тут воровской притон…
— Гоже или негоже,— опять серьезно сказал старик,— а придется остаться, ежели идти больше некуда. А насчет воров тоже бояться нечего: нас немало, да и не с голыми руками мы… А-а, вот еще кого-то Бог дает.
Дверь на крыльце опять распахнулась, и путники увидали на нем безобразную старуху, появившуюся пред ними так же неожиданно, как неожиданно скрылась молодая женщина.
Эта старуха была действительно безобразна. Ее лицо было темно, почти черно, большой, длинный нос, слегка загнувшийся крючком, придавал ей вид хищной птицы. На ней был ярко-красный, совсем не по-русски, концами назад, повязанный платок, а на плечах накинута суконная, с громадными медными пуговицами безрукавка, тоже невиданного в то время на Руси покроя.
— Ведьма, совсем ведьма,— закричала неугомонная мамушка и начала торопливо креститься.— Идем, Агашенька, назад, не место нам тут!
— Молчи, божья старушка! — уже сердито крикнул Серега и, смело поднявшись на крыльцо, вступил в объяснение.
Ганночка тоже испугалась, когда увидела эту безобразную женщину, но ее испуг быстро сменился любопытством, притом же и подвечерний холодок давал себя знать, и девушке хотелось забраться в тепло, сбросить тяжелые меховые одежды, растянуться на лежанке и отдаться сладкой неге и дремоте. По лицу Сергея она видела, что переговоры идут вполне удовлетворительно, и радостно заметила, что их старый, преданный челядинец наконец махнул им колпаком, приглашая этим подняться на крыльцо.
— Ну, идем, что ли, Агашенька,— недовольно проворчала мамка.— Делать нечего — и впрямь, куда деваться, ежели другого приюта нет. Только ежели что, так Серега и будет в ответе, а не я…
Старушка, тоже прозябшая и в душе очень довольная, что есть возможность побыть в тепле, смело взошла первою на крыльцо. Ганночка последовала за нею, позади них пошли сопровождавшие их вершники, любопытство которых тоже было пробуждено этим таинственным жилищем и этими таинственными женщинами.
— Не бойся, мамушка, ничего,— шепнул старушке Серега, когда та была на крыльце,— живет тут туркиня одна, полонянка — это молодая-то, а старуха при ней — вот как ты при боярышне. Они одни и живут и добрым гостям обрадовались…
— Ну-ну! — проворчала старуха.— Уж и как бы они не обрадовались? Ведь, чай, не простые смерды к ним припожаловали, а воеводская дочь.
Путники были уже в обширных сенях таинственного дома. Было темно, но уже чувствовалась живительная теплота. Но вот, наконец, распахнулась какая-то невидимая среди тьмы дверь, и сразу просветлело. На пороге стояла прежняя старуха и жестами звала гостей идти за нею. Окончательно набравшаяся храбрости мамушка, ухватив Ганночку за руку, двинулась вперед, все-таки крикнув:
— Серега, не отставай!
Перешагнув порог, все трое очутились в просторной горнице с большими, опять-таки необычными для русских жилищ того времени окнами. Стены горницы были увешаны роскошными персидскими коврами, а ее меблировка тоже была необычная для русских: преобладали низенькие, мягкие тахты и только в одном углу стояли русские широкие скамьи да большой стол, покрытый золототканной скатертью.
За столом, когда в комнату вошла Ганночка с мамкой, сидел молодой человек в русском кафтане, богатом, нарядном и свидетельствовавшем, что этот человек был не какой-нибудь простец. Ганночка, входя, уже бросила мимолетный взгляд на него, и этот молодец за столом показался ей прямо-таки красавцем. Да и в самом деле он был очень красив, но общее выражение его лица было какое-то мрачное,— не злобное, а именно мрачное, суровое, и это портило впечатление, производимое и его правильными, словно точеными чертами лица, и глубокими черными, то и дело поблескивавшими глазами. Когда Ганночка взглянула на него еще раз попристальнее, то он уже не понравился ей, и какой-то смутный страх, как предвестник будущих невзгод, вдруг проник в ее душу.
IV
НЕВЕДОМЫЙ ХОЗЯИН
Молодой человек с любопытством смотрел на вошедших.
Так прошло несколько мгновений. Наконец, хозяин словно спохватился, что не приветствовал гостей, и, приподнявшись на скамье, несколько сиплым голосом, сопровождая свои слова легким наклоном головы, сказал:
— Добро пожаловать! Чьи вы будете, не знаю того, но везде у нас на Руси гость в дому — дар Божий. Разоблачайтесь да обогрейтесь с холода-то!..
Мамка словно ждала этого обращения.
— Спасибо на ласковом слове, добрый молодец,— затараторила она.— Чей ты, того и я не знаю, хотя по кафтану вижу, что не простого ты рода. А мы все будем вот ейного,— указала она на Ганночку,— батюшки: государева чернавского воеводы Симеона Федоровича. Чай, слыхал про него?
Глаза молодого человека так и сверкнули недобрым огнем, когда он услышал слова мамки.
— Это Грушецкого, что ли, по прозвищу? — глухо и с оттенком злобы в голосе вымолвил он.— Как же не знать? Знаю! Нов он у нас человек, а знакомы мы… Все друг друга ищем, да найти никак не можем! — и вдруг, как бы спохватившись, что сказал лишнее, он сразу замолк.
— Ежели знакомцы вы с Симеоном Федоровичем,— воспользовалась этим перерывом старушка,— так еще того лучше! Уж будь покоен: Симеон-то Федорович за твою услугу в долгу пред тобой не останется и сторицей отблагодарит.
Молодой незнакомец при этих словах старушки заметно усмехнулся.
Та увидала эту усмешку и рассердилась.
— Не гоже смеяться-то, господин,— заговорила она,— ежели люди в беде и помоги просят!.. Сам же ты сказать изволил, что гость в дому — дар Божий, а и сам ты слышал, что не простые мы люди, так по чести ты и гостей таких принимать должен… Не хочешь — твоя воля, уйдем…
— Нет, бабушка, нет! — спохватился молодой хозяин,— оставайтесь, сколько вам надобно. Тут у меня бабы есть, так они вам помогут,— напоят, накормят, а захотите — так и спать на вытопленную лежанку положат. Не русского они у меня теста, а добрые… Из персидской земли вывезены, по-нашему, почитай, и не говорят, ну, да это ничего — уж вы-то промеж себя столкуетесь. А я сейчас выйду, посмотрю, нельзя ли чем-либо вашему горю пособить… Это вашего дома холоп, что ли? Ну, выйдем, старый, как тебя там! — обратился он к Сергею и, сейчас же захлопав в ладоши, громко выкрикнул: — Зюлейка! Ася!
На этот зов из соседнего покоя выбежали и старуха, и молодая женщина, первая встретившая нежданных гостей на крыльце. Ганночка приметила, с каким любопытством оглядела ее с ног до головы молодая, и ей показалось теперь, что во взгляде этих больших черных глаз светились не то испуг, не то жалость.
Старуха не обращала никакого внимания на пришельцев, она даже не кинула на них взгляда, а подобострастно, совсем по-собачьи, смотрела на своего господина, выжидая его приказаний.
Тот заговорил с нею повелительно на каком-то непонятном языке.
— Ну, боярышня,— ласково, заметно стараясь смягчить свой грубый, сиплый голос, обратился он затем к Ганночке: — прости ежели не понравилось тебе что… Уйду я от вас, отдыхайте, а как вернусь, обо всем переговорим толком. Симеон-то Федорович во всей округе дочкой своей хвастается! Умница-разумница, баит, другой такой и не найти… Рад, что судьба нас с тобой свела. Может, и к добру, а может быть…— он оборвался и через мгновение глухо докончил: — может быть, для кого-нибудь и к худу.
Ганночка вся так и вздрогнула, услышав эти слова, Она была бойкая, развитая не по своему времени девушка и хотела было сама заговорить, нисколько не смущаясь тем, что впервые видит этого молодого красавца, но не успела. Хозяин отвесил ей почтительно-низкий, поясной поклон и большими шагами пошел к дверям, не обратив внимания на няньку.
— Ну, идем, что ли! — крикнул он на ходу Сереге. Женщины остались одни.
Как только затворилась дверь, молодая кинулась к Ганночке и, что-то лепеча на непонятном для девушки языке, быстро начала распутывать ее. Когда платок был скинут, молодая персиянка, увидав лицо Ганночки, даже вскрикнула от восторга и с пылкостью южанки осыпала девушку бесчисленными поцелуями. В ее лепете послышались уже и русские слова, которые она произносила, уморительно коверкая их. Но уже и это было хорошо. Кое-как Ганночка могла понять, что хотела выразить ей это дитя далекого Ирана, так пылко целовавшее ее и не скрывавшее пред ней своего восторга.
— О, хороша, хороша! — воскликнула персиянка.— Я тебя полюбила, я буду твоей сестрой и стану защищать тебя. Хочешь ты быть моей сестрой?
— Хочу! — ответила Ганночка, сразу же покоренная этой ласкою.
— И будешь, и будешь! — захлопала в ладоши персиянка.— Я — Зюлейка, да, я — Зюлейка,— ударяя себя в грудь, прибавила она,— а ты? Как зовут тебя?
— Ганна…
— Ганна! — протянула Зюлейка и несколько раз подряд повторила: — Ганна, Ганна! Какое имя!.. У нас так не называют девушек. Но вы — другой народ, совсем другой… Так Ганна! Теперь я буду помнить, как тебя зовут. Ты не бойся, я всегда буду около тебя… О-о, как я ненавижу его! — вдруг с пылкой злобностью воскликнула Зюлейка и даже сжала кулачки.
— Кого? — встревоженно спросила Ганночка, которой были совершенно чужды такие быстрые смены душевных настроений.— Кого ты ненавидишь?
— Его, который ушел… князя…
— Князя? — вмешалась в разговор мамка.— Да нешто это — князь?
— Да, да! — закивала головой Зюлейка.— Большой князь… могучий… Все может, все!.. Он много зла творит, ой, много, и никого не боится…
— Ой, святители! — взвизгнула мамка, услышавши эти слова.— Да куда же занесло-то нас?.. Уж не к злодеям ли окаянным попали?
Старушка уже успела с помощью безобразной персиянки снять верхние одежды. Тепло сразу растомило ее, и она с ужасом думала, что вот-вот придется одеваться и снова идти на холод.
— Оставь, матушка,— перебила ее причитания Ганночка, и в ее голосе на этот раз даже послышалась строгость.— Слышала ты, чай, что вот Зюлейка говорит: князь — этот добрый молодец — не простец, не смерд, а государев слуга. Так злого на нас он не умыслит. Притом же он знает и про батюшку… Будь, родная, покойна! Побудем здесь, пока полозье поправят, а там и опять с Богом в путь-дорогу.
Зюлейка, слушая эти полные бодрости слова, радостно кивала головой и хлопала в ладоши.
V
НАСЛЕДСТВЕННАЯ ОБИДА
Старый Серега покорно следовал за молодым красавцем-князем, хотя его сердце было далеко не спокойно. Старик нюхом чувствовал опасность: хотя вокруг него не было заметно ничего угрожающего, но ему сильно не нравился этот заносчиво-дерзкий, надменный молодец, смотревший на все вызывающе, нагло, так нагло, как будто на него во всем московском государстве и управы не было.
Еще более смутился старик, когда приметил, что хозяин ведет его не в сенцы, откуда были двери на крыльцо, а куда-то вглубь таинственного жилья.
— Позволь, батюшка, слово спросить,— наконец не выдержал Сергей: — куда же ты меня теперь ведешь? Ведь наши возки там у ворот приткнулись, и мне у моих людей место…
Князь глухо засмеялся, а затем грубо сказал:
— Поспеешь еще к своим, старый сыч, допреж этого должен ты мне ответ держать.
— Уж на чем — и не знаю,— недоуменно развел руками Сергей,— кажись, ни в чем пред твоею милостью не провинился.
— Иди, иди! — крикнул в ответ князь и, сам распахнув двери, слегка толкнул в них Сергея.
Они очутились в просторной горнице, светлой днем, а теперь поверженной в сумеречные тени. Ее стены были увешаны тяжелыми медвежьими шкурами, среди которых эффектно выделялись громадные кабаньи головы с оскаленными клыками. Под ними были навешаны рушницы, самопалы, мечи и кинжалы в ножнах с роскошной оправой. Широкие лавки вдоль стен также были покрыты звериными шкурами, в углах стояли светцы, а на столах — жбаны, кубки и чаши, форма которых была заимствована из Немецкой слободы и сделана по-новому — в виде длинных, высоких, на тоненькой ножке стаканов.
— Ну, стань, старый хрыч, вот здесь,— указал хозяин Сергею место против стола, за который он уселся сам, сейчас же небрежно развалившись на широкой лавке.— Отвечай, как попу на духу, и не моги соврать… Солжешь, худо будет.
Произнося эту угрозу, князь так сверкнул глазами, что по спине бедного Сергея мурашки забегали.
— Воля твоя, батюшка,— с заметной дрожью в голосе проговорил он,— а ежели я ничего дурного не сделал, не тать я ночной, не вор государев разбойный, так и таить мне нечего… Ехали мы к господину нашему Симеону Федоровичу в Чернавск, никого по пути не обижая.
— Довольно! — перебил его хозяин.— Ты давно у Сеньки-вора Грушецкого в холопах?..
Старик встрепенулся. Новая грубость этого приютившего их человека обидела его до глубины души.
— Кто ты, батюшка, будешь, то мне неведомо,— с достоинством ответил он,— а господин мой Симеон Федорович своему царю-государю не вор, а от его царского величества службою пожалован. Ты же вот в лесной трущобе живешь и — кто тебя знает — может, у лесных душегубов атаманствуешь. Мало ли кто теперь лихими делами промышляет!
Старый холоп проговорил все это медленно, твердо, не спуская взора с обидчика.
— А ежели про меня тебе узнать желательно,— продолжал он,— так я тебе скажу, что я батюшке господина моего теперешнего с малолетства служил, ребеночком махоньким, несмышленочком его помню, и на смертном ложе обряжал его и в гроб клал, и в могилу опускал, а теперь верою и правдою не за страх, а за совесть, его сыну служу и чести его в обиду не дам.
— Замолчи! — громко и грозно вскрикнул молодой князь.— Не для того я тебя призвал, чтобы твои песни слушать. Ежели ты вору Федьке Грушецкому служил, так и на Москве с ним был до того, пока его царь-государь от себя на вотчину отослал?
— Был.
— Неотлучно?
— Может, и отлучался, того не припомню…
— А князя Агадар-Ковранского помнишь? — яростно закричал молодой человек и так стукнул кулаком по столу, что стоявшая на нем посуда ходнем заходила.— Помнишь, как он царем вору Федьке головою был выдан? Помнишь, а?
Голос молодого человека переходил в бешеный крик. Его лицо покраснело и на лбу показались капли холодного пота, белки глаз налились кровью, он весь так и трясся от охватившей его ярости.
Очевидно это была чрезмерно пылкая, страстная, быстро подчинявшаяся впечатлениям натура, которая во всем предпочитала крайности и не признавала уравновешивающей их золотой середины.
В свою очередь припомнил и Серега то, о чем говорил молодой князь.
Это было так давно, десятки лет уже прошли, а старик при первом же воспоминании увидел пред своими глазами, как живого, высокого, с нерусским лицом старика в пышных боярских одеждах, приведенного по царскому велению на их двор ‘для бесчестья’. Гордый, надменный стоял он, этот старик, потомок древнего рода прикаспийских властителей, у крыльца своего ворога и молча, без слова выслушивал сыпавшийся на него град ядовитых насмешек, в которых поссорившийся с ним Федор Грушецкий отводил свою душу за нанесенную ему обиду. Смутно припомнил теперь Серега, что старики поссорились ‘из-за мест’ у царского стола. Сел Агадар-Ковранский выше Грушецкого и места своего ни за что не хотел уступить сопернику, а тот шум поднял и о бесчестье кричал. Агадар-Ковранский в долгу не остался и всяким воровством Грушецкого корить начал, каждое дарение припомнил, которое получил Федор Грушецкий, когда на воеводстве был. Такой тогда шум в столовом покое спорщики подняли, что повелел им великий государь обоим вон выйти. Но они и тут не унялись: на крыльце потасовку завели, Агадар-Ковранский Грушецкого за бороду таскал, всю так и вырвал бы, если бы их боярские дети да дворцовые дворяне не развели А потом царь великий сам разобрал все это дело, и вышло, что не Агадар-Ковранский, а Грушецкий прав. И выдан тогда был обидчик головою обиженному.
Видел Серега гордого князя теперь как живого. Стоит он у крыльца, не шелохнется, только так огнями глаза и взблескивают, да рука сама к поясу по привычке тянется. Хорошо, что нож у него отобрали, а то затуманила бы пылкая южная кровь голову и кончилось бы ‘бесчестье’ смертоубийством.
Только кто же этот молодец? С лица он как будто похож на Агадар-Ковранского: те же сверкающие из-под тонких, точно вычерненных бровей очи, та же осанка — гордая, властная, та же пылкость без удержу, да и с голоса он похож: говорит глухо, как будто слова откуда-то изнутри вылетают.
— Ну, что,— услышал Серега новый вопрос,— припомнил ли?
— Прости, батюшка,— тихо ответил старик,— господа спорят, так не нам, холопам, разбирать, кто из них прав, кто нет… Не наше это дело холопское! Да и кто ты такой, не ведаю. С чего ты старую свару поднимать вздумал?
— А с того,— так и загремел молодой князь,— что тот Агадар-Ковранский мой дед был, и его позор мне до сих пор душу жжет, как вспомню, так все равно, что полымем охватит. И вот теперь сама судьба привела меня старый долг сторицей заплатить. Неспроста, видно, внучка Федьки в мои хоромы залетела: судьба нанесла ее ко мне. Ха-ха-ха! Умница-разумница, золото, а не девка… Вот посмотрю я, как она у меня запляшет… Вдоволь натешусь, а там будь, что будет… Эй, кто там! — и молодой человек громко захлопал в ладоши.
VI
ОТ ГНЕВА К ГНЕВУ
Старый Серега был далеко не труслив и видал на своем веку всякие виды, но так и вздрогнул, услыхав это призывное хлопанье в ладоши. Он теперь уже не предчувствовал, а видел беду, и страшился — правда, не за себя, а за свою ненаглядную боярышню, доверенную его попечениям.
— Батюшка-князь! — сдавленным голосом выкрикнул он.— Что ты задумал?
— А вот сам, коли поживешь, увидишь! — загадочно усмехнулся Агадар-Ковранский.
— Смотри, Господь тебя накажет! — снова крикнул окончательно терявший голову старый холоп.— Он-то все видит…
— Накажет? За что? — опять зло и загадочно усмехнулся молодой человек.
— Ежели ты что-либо злое против боярышни Агафьи Семеновны задумал… Гостья она твоя, твоей чести княжеской доверилась… И думать не могли мы, что к разбойнику-атаману попали.
— Молчи! — весь багровея, выкрикнул Агадар-Ковранский,— молчи, или я тебе сейчас глотку заткну!
Он злобно сверкнул глазами и схватился за рукоять заткнутого за пояс ножа, но в это мгновение в покое, из-за дверей, завешенных тяжелой медвежьей шкурой, бесшумно появились двое людей с нерусскими лицами, их скулы и узкие, словно прорезанные щели, глаза выдавали их восточное происхождение.
Оба эти человека были высоки ростом, широки в плечах и, очевидно, обладали громадною физическою силою. Они смотрели на князя таким же подобострастно-собачьим взглядом, каким смотрела на него и старуха Ася, приставленная к красавице Зюлейке. Ясно было, что достаточно взгляда повелителя, чтобы эти преданные рабы без рассуждения исполнили всякое, даже самое ужасное дело.
— Болтает холопий язык без разумения,— проговорил князь, видимо, сдержав страшным усилием воли свой гнев,— все вы, псы потрясучие на один лад… Гассан, Мегмет! — обратился он к своим приспешникам.— Возьмите этого сыча, угостите его вместе с другими холопами на славу… Так угостите, чтобы долго, всю жизнь помнил наше гостеприимство!
Дольше он не мог сдерживать клокотавшие в нем ярость и гнев и разразился неестественным, скорее всего истерическим смехом, быстро перешедшим в хохот.
— Ну, пойдем, душа моя,— проговорил Гассан, кладя руку на плечо Сергея,— ты иди, иди себе, не бойся ничего: наш господин куда какой добрый… Он тебя угостить велел… Иди же, а то другие-то твои куда пить лихи, выпьют все, съедят все и тебе, душа моя, ничего не останется…
— Иди, иди,— слегка подтолкнул старика и Мегмет,— а то господин осерчает, тогда худо будет.
Сергей понимал, что сопротивление с его стороны было бы бесполезно.
— Князь! — торжественно проговорил он.— Помни: Господь не попускает злу и наказывает обидчика…
— Иди прочь! С глаз долой! — закричал и затопал ногами Агадар-Ковранский.— Вы что? — сжал он кулаки на своих слуг.— Чего еще язык чесать даете!
В одно мгновение Сергей, словно вихрем выброшенный, очутился за дверью в другом покое.
— Ну, какой ты, душа моя! — укоризненно покачивая головой, проговорил Мегмет.— Ну, зачем тебе господина нашего гневить?.. Ведь никто с тебя шкуры еще не спускает…
— В вашей я воле,— тихо и печально проговорил старик,— делайте, что хотите, ежели креста на вас нет…
Гассан и Мегмет, перемигнувшись между собою, громко захохотали.
— Смейтесь, смейтесь! — воскликнул Сергей, которого морозом по коже подрало от этого хохота.— На том свете за все про все рассчитаетесь…
Его возбуждение пропало, отчаяние уже овладело им. Старик не видел выхода из создавшегося ужасного положения и машинально передвигал ноги, следуя за своими проводниками, все время пересмеивавшимися и весело болтавшими на каком-то непонятном ему наречии.
Но каково же было его изумление,— он даже рот с диву разинул и глаза выпучил,— когда после нескольких переходов открылась дверь в длинный, просторный покой, очевидно бывший ‘людскою’ в этом странном доме, и там он за столами, уставленными всякими яствами — окороками, пирогами, мисками с варевом и жбанами с питиями,— увидел кучеров своего поезда, двух горничных девок боярышни и мальчугана Федьку, нашедшего это таинственное жилье. С ними были еще незнакомые Сергею люди, очевидно слуги князя Агадар-Ковранского. Все они весело и беззаботно угощались, на их лицах не было заметно никаких признаков страха. Из челядинцев Грушецкого не хватало только троих вершников. Сергей сразу приметил это, но его удивление было так велико, так сильно, что он на первых порах и слова выговорить не мог.
Между тем челядинцы Грушецкого заметили своего набольшего.
— Эй, дядя Сергей, Серега, кум Сергей,— закричали все они разом,— вот и ты, живые мощи, явился… Куда запропал?.. Ишь, как князенька здешний — дай ему Бог всякого здоровья! — угощает…
— Садись, душа моя, садись скорее за стол! — слегка и даже дружелюбно подтолкнул в бок старика Гассан.— Будь гостем!..
Сергей все еще нерешительно приблизился к столу. Сидевшие на скамьях пораздвинулись, очищая ему место.
‘Уж не во сне ли я все это вижу? — подумал старик, опускаясь на скамью.— Может, и в самом деле я понапрасну князя изобидел, может, никакой беде и не бывать?.. А ежели так, то с чего же он, как ерш, ерепенился?’
Однако сердце старого холопа ныло, предчувствия не оставляли его, но он понимал, что в такой обстановке невозможно было выражать подозрения.
А между тем мрачные предчувствия отнюдь не обманывали старого холопа.
Князь Василий Лукич, оставшись один в своем покое, забегал по нему, как бегает разъяренный зверь по своей клетке. В его душе так и ревела буря, думы и мысли в его распаленном мозгу словно вихрем крутило и рвало. Горячая южная кровь так и бурлила, кидаясь в голову, туманя ее до того, что князь видел ясно созданные воображением образы.
Дедовское оскорбление, так и оставшееся в наследство внуку неотмщенным, всегда сушило князя Агадара, всегда давило страшной тяжестью его гордую душу, и теперь сама судьба как бы посылала ему полную возможность отмстить так, как могло подсказать только болезненное, распаленное воображение.
Пылкий князь уже теперь начинал чувствовать сладость мести. Ему до жуткости сладко было представлять себе, как он будет утолять свою ярость. Он не торопился, а, как тигр, уже захвативший жертву, отдалял решительный миг, наслаждаясь пока тем, что создавал его мозг. По временам из груди князя вырывался дикий хохот, мрачный и грозный. Только почувствовав усталость, он грузно опустился на скамью и, громко свистнув, захлопал в ладоши. На этот зов сейчас же явилась старая, безобразная Ася. Грозно нахмурив брови, заговорил с ней князь Василий на понятном только им одним восточном наречии. Старуха слушала его, то и дело кланяясь.
— А теперь проведи меня к Зюлейкину покою,— уже по-русски крикнул Агадар, покончив с приказаниями,— я хочу видеть ее… Да, видеть, но так, чтобы она меня не приметила…
Ася снова в знак повиновения склонила голову, приложив ко лбу руку. Потом она тихо, по-кошачьи, шмыгнула вперед. Князь последовал за нею.
Покои Зюлейки были отделены от комнаты князя длинным переходом, в конце которого была также завешенная звериной шкурой дверь.
Слегка приподняв эту своеобразную портьеру, Василий Лукич заглянул внутрь покоя. Ганночка сидела на скамье у окна рядом с нежно обнявшей ее Зюлейкой. В глубине покоя у лежанки дремала, облокотившись на нее, мамка.
— Как хороша! Ангел небесный! — невольно вырвался у князя Василия восторженный лепет.— Как хороша! — Но на его губах так и зазмеилась нехорошая злобная улыбка.— Пусть, пусть! Слаще будет моя месть… Да, судьба отдает мне эту красавицу…
VII
ЛЕСНОЕ ЛОГОВО
Должно быть, Ганночка почувствовала на себе чужой горящий взор. Она забеспокоилась, зашевелилась и даже привстала со своего места. Князь Василий сейчас же отпрянул прочь и, схватив Асю за руку, потащил ее за собою назад…
— Смотри, ведьма,— прерывисто крикнул он,— чтобы все было исполнено, как я приказал… Весь твой поганый дух вышибу, ежели слукавишь, а теперь убирайся, вернусь ночью!.. Чтобы у тебя все было готово… Вон!
Ася бесшумно, как тень, скрылась.
— Эй, Гассан,— закричал и захлопал в ладоши Агадар,— коня!
— Прикажешь мне быть с тобой, господин,— спросил появившийся на зов, словно из-под земли, Гассан.
— К дьяволу на рога! — закричал на него Агадар.— Один на усадьбу еду!.. У вас здесь свое дело… Что наезжие холопы?
— Угощаются по-твоему велению, господин,— было ответом, — все исполнено, как ты приказал…
— То-то! Чтобы к ночи все они замертво перепоены были… Сонного порошка в брагу подсыпь, но чтобы все они пластом лежали, когда я вернусь… Запорю, жилы вытяну, ежели что не так будет…
— Будь спокоен, господин! — ответил Гассан.— Верою и правдою мы тебе всегда служили и теперь послужим. Не наше дело раздумывать, что зачем, что ты приказываешь, должно нам исполнять, не прекословя.
По виду Гассан был совершенно спокоен, но его узкие глаза так и бегали из стороны в сторону. Видно было, что его душа далеко не была так спокойна, как лицо.
— Все, господин, будет исполнено, все! — повторил он еще раз.— За это я отвечаю тебе!..
Эти слова были сказаны уже вдогонку Агадар-Ковранскому, быстро вышедшему из покоя. Гассан так ловко шмыгнул, что очутился впереди своего повелителя, и, когда князь вышел на крыльцо, здесь уже ожидал его великолепный горячий конь, которого еле-еле могли сдержать под уздцы двое дюжих конюхов монгольского типа.
Князь легко и лихо вскочил на седло. По всему было видно, что он — превосходный наездник. Очутившись в седле, князь огрел коня плетью по крутым бедрам. Тот, храпя и дико озираясь налитыми кровью глазами, взвился было на дыбы, стараясь сбросить с себя всадника, но напрасно: князь Василий словно прирос к седлу и град ударов нагайкой заставил смириться могучее животное пред человеком. Конь опустил передние ноги и рванулся вперед. Как раз в это мгновенье князь дико гикнул, взвизгнул, и испуганное животное вихрем помчалось вперед, роняя на белый снег клубья багрово-кровавой пены.
Все это заняло минуты полторы, не более. Трудно было заметить, как скрылся князь за поворотом дороги,— так быстро унес его конь. Конюхи и Гассан стояли на крыльце, как очарованные.
— Лихо, шайтан его пополам разорви! — пробормотал один из них, приходя наконец в себя.
— И вот постоянно он так-то,— ответил другой,— столько в нем силы да удали молодецкой, что и размыкать где их не знает…
Гассан, слыша эти слова, вздохнул полной грудью и тихо, с явным сожалением в голосе, произнес:
— В степи бы родимые вернуться ему! Там простор по нему, а здесь, в Москве, он — что орел в клетке. А кровь дедовская так вот и играет… Эй, да что… Воля Аллаха такова, и против нее не пойдешь… Идем, что ли, к гостям-то?.. Поди, заскучали без нас!
Он повернулся и побрел в дом.
У дверей сеней Гассан остановился и как-то нехотя сказал:
— Не по сердцу мне затея господина нашего!
— А что? — недоумевая спросил следовавший по пятам за ним конюх.— Будто зло какое затевает: ишь, угощать велел…
А в это время князь Василий мчался по наезженной дороге. После нескольких минут бешеной скачки он свернул в сторону и, сдержав коня, заставил его войти в кустарник, окаймлявший дорогу. За кустарником вилась чуть заметная тропинка, и по ней-то Агадар-Ковранский и направил коня.
Мглистые весенние сумерки уже переходили в ночь. Однако было достаточно светло, когда после довольно долгого пути князь добрался через лес до обширной поляны, со всех сторон окруженной вековыми соснами. Посредине этой поляны стояли богатые — похожие, впрочем, на крепость — хоромы, около которых раскинулись разные службы. Это было поместье Василия Лукича.
Каждый устраивается по своему вкусу, и дикость места, должно быть, в совершенстве соответствовала дикой натуре Агадар-Ковранских, этих недавних выходцев из прикаспийских степей. Они как будто хоронились от людей в этой лесной глуши, и все, по крайней мере и князь Василий, и его отец, и дед, жили двойственной жизнью. На Москве, близ царя, они были совсем другими людьми. Там они сдерживали свои порывы и казались не хуже остальных царедворцев. Но, попадая из Москвы в свое поместье, сразу же обращались в дикарей, все наносное спадало с них, души как будто освобождались от всех внешних покровов, от всего, что сдерживает порывы, и в своем поместье князья Агадар-Ковранские были тиграми в логовищах.
Князь Василий Лукич был последним представителем своего рода. Он был единственным сыном своего отца, уже давно умершего. Матери князь Василий даже не помнил — она умерла, когда он был еще ребенком. Единственной родной душою у него была старуха-тетка по матери, которую он обожал со всею пылкостью своей страстной натуры. Марья Ильинишна, так звали тетку князя Василия, вдова незнатного дворянина, воспитала его, сироту. Она заменила ему мать, но не могла справиться с дикостью и пылкостью племянника в детстве, а потом, когда он вошел в зрелые годы, справляться с ним было уже поздно. Все-таки Марья Ильинишна была во всем мире единственным существом, которое имело хоть какое-нибудь влияние на буйного, своевольного удальца. Старушка была уже дряхла и от лет слаба телом, но ее разум был светел и душа чиста от всякого зла и житейской скверны. Она безвыездно жила в лесном поместье племянника и, благодаря этому, всем, кто был около нее, жилось довольно сносно.
К ней-то и помчался из своего дома князь Василий, чтобы поделиться с нею тою радостью, какую доставила его душе мысль об отмщении за дедовскую обиду.
Неукротимый нрав молодого князя был хорошо известен его дворне и челяди. Известна была его жестокость в расправах, и это заставляло всех постоянно быть начеку. Едва только конь вынес Василия на поляну, как в хоромах уже заметили его и навстречу кинулись десятки людей. Одни спешили принять коня, другие просто суетились вокруг, третьи рвались, чтобы приложиться к княжеской ручке.
— Государыня-тетушка не легла еще опочивать? — не глядя ни на кого, громко спросил князь, быстро взбегая на крыльцо, и, когда услышал, что Марья Ильинишна только что еще повечерять изволила, отдал новое приказание: — Пусть к ней кто-нибудь бежит и доложит, что, дескать, опять Василий прибыл и позволения просит к ней пойти…
Он остался на крыльце, глядя, как усердные конюхи вываживали пред ним коня.
— Чтобы через час он у меня в порядке был! — крикнул князь.— Я назад поеду.
В это время бегом возвратившийся холоп доложил ему, что государыня-тетушка Марья Ильинишна рада видеть своего племянника и ожидает его.
VIII
РАЗБУШЕВАВШАЯСЯ БУРЯ
Несколько робея, вошел неукротимый Агадар-Ковранский в покой своей престарелой тетки.
Пред ним, пока он шел по дому, везде распахивались двери, многочисленная челядь и приживальцы — последних у щедрых князей Агадар-Ковранских всегда было множество — отвешивали ему низкие, подобострастные поклоны. Князь Василий не замечал этого.
У дверей тетушкина покоя сидел низенький, дряхлый, седой как лунь, со сморщенным в кулачок, похожим на печеное яблоко лицом, старикашка, единственный, собственно, холоп Марьи Ильинишны. Его звали Дротом, хотя крестовое имя у него было совсем другое, но вряд ли он и сам его помнил и откликался только на свою привычную кличку. В качестве не принадлежащего ни к дворне, ни к челяди князей человека, он держал себя самостоятельно и, бывало, не спускал даже князю Василию, и не только перечил ему, но иногда и дерзил, что, впрочем, всегда благополучно сходило ему: так сумело поставить себя в этом логове ‘диких князей’ это беспомощное, бесправное, дряхлое и хилое существо.
И теперь Дрот, хотя и видел подходящего князя, сделал вид, что даже не замечает его. Он не встал с низенькой скамеечки, на которой сидел у дверей, даже головы не поднял, а остался сидеть, как сидел, и вдобавок ко всему замурлыкал себе что-то под нос.
Князь Василий, подойдя почти к порогу, остановился, нерешительно поглядел на Дрота и несколько заискивающим тоном вполголоса выговорил: