Стройно и мерно, словно в осуществление какого-то чудесного плана, или управляемая скрытой системой двигателей, вращается, колеблется, прокладывает свои плавные круги, катающаяся на скейтинг-ринге толпа. Кажется, — ничем не остановить этого движения, этого сложно-деятельного механизма, если же отдаться ему, вступить на сверкающий трек, — мгновенно подхватят могучие силы, втянут в свой размеренный, шумно мятущийся ход…
Увидев знакомых, Зина стала выбираться из катающейся толпы. Не сразу удалось ей задержать, замедлить бег коньков: не сразу сумела она, закладывая ногу за ногу, повернуть на середину обширного круга, где менее народу и ярко блестит озаренный электричеством пол: отсюда, круто повернувшись, она быстро и ловко подкатилась к барьеру.
У барьера, глядя куда то вверх перед собою, стояла ее подруга Маня с неизменным спутником своим Гурычевым, с ними — еще какой-то высокий студент. Они казались ошеломленными светом, шумом, беспрерывным мельканием катающихся фигур: глаза их блуждали где-то над толпою, вдоль разукрашенных стен скейтинг-ринга.
— Ах, вот и она, — обрадовалась Маня, завидя подругу. — Мы так и думали, что ты здесь. — Потом быстро повернулась к незнакомому студенту: — Позвольте вас познакомить… Господин Жухин, моя подруга.
Зина протянула ему руку. Он неловко согнулся, здороваясь, и заглянул ей в лицо. ‘Долговязый какой-то’, — подумала Зина.
— Какой здесь, однако, шум, — быстро и словно встревоженная чем-то говорила Маня. — И народу сколько, ужасно! Что значит мода. А помещение, правда, очень красиво.
Все оглянулись. Скользнули взором по разрисованным плафонам, на которых красовались верблюды и тропические пальмы, по задрапированным стенам, рассеянно посмотрели на разноцветные гирлянды электрических фонариков, тянущиеся над боковыми балконами.
— Ну, помещение-то не из изящных, — током знатока заявил Гурычев. — Я ожидал куда лучшего. Безвкусно и стиля никакого. Что за нелепость, например, эти синие фонари! Одно хорошо, — это пол. Смотрите, блестит как зеркало.
Ему ничего не ответили, хотя и посмотрели на пол. Плавно заиграл оркестр. Жухин придвинулся к Зине.
— Вы что же — большая любительница кататься? — спросил он тихо. — Это весело?
Очень. Она задорно взглянула на него. — А вы сами не катаетесь?
— Нет, я не умею. Мы пришли только посмотреть, Я ведь впервые на скэтинге.
Голос у Жухина был низкий, рот, когда он говорил, странно удлинялся. Зина с любопытством приглядывалась к нему.
Музыка разливалась полней и шире. Звуки ее глубоко сочно звенели в высоком зале. На треке набиралось все больше желающих, беспокойных, чернеющих фигур. Раздался тихий, продолжительный звонок, и что-то непонятно и глухо прокричал маршал поля.
Зина опять подошла к Мане.
— А ты не будешь сегодня бегать? — спросила она ее, невольно скользнула при этом взглядом по ее фигуре. Маня легко передернула плечами.
— Нет, мне что-то нездоровится, — объяснила она. Действительно, она выглядела бледной и легкая тень залегла у нее под глазами. — Владимир Васильевич, пойдемте на хоры.
В последних словах, обращенных к Гурычеву, слышалась какая-то старательная принужденность. Чувствовалось, что наедине они говорят иначе.
— Сейчас будет кинематограф, — радостно объявлял тот. — Теперь ведь здесь завели и кинематограф. Впрочем, мы можем смотреть и сверху. — Он взял Маню под руку.
— Какое мелькание, какое смятение, какая тревога, смотрите, — указывал Зине Жухин на оживившийся трек. — Неистовый трепет жизни. Мне кажется, я бы чувствовал себя там очень беспокойно. И еще эти разноцветные лучи с боков.
Зине он казался странным. Но почему-то ей было очень весело и хотелось смеяться. Заиграли ее любимый вальс: напевая, она направилась к катку.
— Мы наверх, — напомнила Маня с лестницы Жухину. — Вы с нами?
— Сейчас. — Он послушно отошел от Зины. Увлекательно ширясь, звенел вальс. Громко стуча по деревянному помосту коньками, Зина уже выходила на трек.
— До свидания, — крикнула она Жухину, вкатываясь в плавно скользящую толпу. Со смехом бегло и лукаво обернулась. Сухо позвякивающие коньки уносили ее, вовлекали в общее течение Точно морской прибой, хлещущий о прибрежные камни, несмолкаемый, со всех сторон окружил ее шум.
Завершив круг, Зина взглянула на балкон и сейчас же увидела Жухина. Низко и неуклюже склонясь над барьером, он смотрел на нее.
* * *
Кататься весело. Трек, в самом деле, чудесный, гладкий, блестящий, изжелта-серый: скользишь по нему, как по льду. Легко, кажется, неудержимо увлекают коньки: кажется, выросли крылья или кто-то крылатый и вольный сзади движет, подхватывает и ведет. На блестящем полу смятенно отражены подвижные, быстрые тени бегущих и длинными, сияющими полосами лежит свет. И как-то спуталось, смешалось все: трепещет, колышется, шумит, — безумная радость, безумная суета!
То и дело музыка. Почему-то кажется, что она цветная: все звуки окрашены в глубокие, яркие цвета. Весело, что она так звучна. И опять вальс, чудесный, упоительный вальс.
Зина в самой гуще толпы, пестрой, шмыгающей, обгоняющей — среди подвижных фигур, среди мятущихся теней, в самом блеске и шуме. Какой странный этот шум: точно ссыпают куда-то камни или волны неустанно перекатывают крупный, прибрежный песок. Если закрыть глаза, можно представить себе, что со всех сторон — мятежное необозримое море. Но это только на минуту, потом опять все становится ясно: катятся неудержимо коньки, вправо, влево — все быстрее становится бег. Каждый шаг выходит вольнее и дальше, чем ожидала сама.
Опять заливчатый, серебристый, трепетный звон. Среди катающихся легкое смятение: приостановились, повертывают: надо очистить поле. Толпятся у барьеров, заполняя придвинутые к ним ресторанные столы.
На замолкшем, пустынном треке длинный англичанин-инструктор с белым цветком в петлице — показывает свое искусство. Вальсирует, вертится волчком, сгибается: вот почти опрокинулся, вот плавный прыжок — и опять пошел красивым дробным бегом. Точно мелкими молоточками ударяет коньками в пол. Другой инструктор издали сопровождает его, серьезно следя за его маневрами.
Зину окружили знакомые, постепенно собрались постоянные ее кавалеры — Розенгольц, Семенов. Шишко. Толпясь вокруг нее, они смотрят на инструктора, делают свои замечания. Зине неинтересны их мнения, и она почти не слушает их. Маня, Гурычев и Жухин остались где-то наверху.
Опять залился звонок, и инструктор объявил общее катанье. Мгновенно заполнился каток: зарябил, закишел, зашумел. И Зина оттолкнулась от барьера.
Поочередно то с тем, то с другим катается Зина. Сплетя руки, плавно движутся в паре. Так часто переходит она от одного к другому, что уже почти не помнит, с кем она сейчас. Все ухаживают, все что-то говорят и со всеми весело. Зина беспрестанно смеется, много сама говорит, и ей кажется, все, что она говорит сегодня, очень весело, хорошо и нравится ее кавалерам. Все вокруг — точно пестрый сон. Так далеко отошла всегдашняя жизнь, магазин, где она служит, домашние. Никогда еще не было ей так странно весело на катке.
Шишко неразговорчив. Но он прекрасно катается, и Зина учится у него. И сейчас он обучает ее делать на одной ноге поворот, голландскому шагу и польке.
— Ничего, ничего, не бойтесь, — ободряет он ее. — Не упадете. Левее, левее. Не опирайтесь так на мою руку. Видите, как легко.
Музыка бойко, рассыпчато заиграла па-де-патинер. Шишко ловко повел Зину веселым, быстро скользящим, красивым шагом.
Розенгольц ревнует.
— Вы что-то очень веселы сегодня, — говорит он ей многозначительно.
— А почему бы мне не веселиться? — с непонимающим видом смеется она.
— Я вас ждал вчера, — добавляет он дрогнувшим износом. Зине нравится, что он сердится и ревнует. Это так приятно: чувствуешь себя важной и сильной. Он очень влюблен, несчастный. Но не может же она быть только с ним, не отходить от него, все делать ему в угоду!
— А вы стали очень мрачным, — торжествующе заявляет она. — Почему так?.. Вы знаете Жухина? Меня только что с ним познакомили. Когда увидимся… не знаю. Не правда ли. Маня сегодня очень интересна?
Семенов, толстый и белокурый, старается забавлять ее. Между остротами уверяет, что безнадежно в нее влюблен, и допытывается, очень ли она любит Розенгольца. Не верит, когда она утверждает, что нисколько. А между тем это правда, сегодня она это вполне поняла. Около эстрады он показал ей сестер Гурычева, двух похожих друг на друга тоненьких барышень в синих шелковых платьях. Барышни вертляво переминались на одном месте. Зине показалось, что они посмотрели на нее презрительно. А Шишко, по словам Семенова, живет с генеральшей без зубов. Зине не понравилось, что он сплетничает про товарищей.
На повороте, когда они оба споткнулись, он крепко обхватил ее за талию, слишком высоко, однако, — дотрагиваясь до ее груди. Зина быстро обернулась к нему, вопросительно взглянула в лицо. Он ей нежно улыбнулся. Тогда, мгновенно рассердившись, она высвободилась от него и, ни слова не говоря, наискось через весь каток покатилась к барьеру.
* * *
— Позвольте, я сниму с вас коньки. — Жухин проговорил это нерешительно. Зина удивилась.
— Вы? Разве сумеете? Потом сразу решила: — Снимайте. — Ковыляя, быстро подошла к скамейке и стремительно упала на нее. — Все-таки я устала.
Жухин опустился перед ней на одно колено.
— Где же ваш ключ? — С серьезным видом стал развязывать ремень.
Зине было приятно, когда он касался ее тесного ботинка своими большими жилистыми руками. Как-то неловко и покорно согнулся он перед нею. От напряжения на лбу обозначилась синяя жила.
— А вы что делали? — допрашивала она его. — Все стояли да смотрели? Интересно.
Вот сняты коньки: странное ощущение чего-то разминающего, неловкости и вместе с тем легкости в ногах. Жухин просит ее еще немного с ним остаться. Вместе они подошли к барьеру.
— Вот смотрел я, — медленно говорил Жухин, — и казалось мне, шок этот — точно мир, или что-то важное делает в мире. Как многих он объединяет и, быть может, сводит здесь, делает близкими. Необходимы ли эти встречи или все только случай я его игра?
Зина его не особенно поняла и ничего не нашлась ответить. Но это и не занимало ее. С невольным удивлением глядела она на него: беглыми, боковыми взглядами присматривалась к его лицу, еще незнакомому, кажущемуся каким то нецельным, разрозненным, в котором еще видна каждая часть. Нос у него с горбинкой. ‘Он некрасивый, — подумала она с приливом внезапной нежности, — некрасивый и долговязый’.
— Вот и Мария Павловна, — прервал себя Жухин.
Маня приближалась все с тем же встревоженным, деланно-развязным видом. За ней, как пристегнутый шел Гурычев. Зина опять невольно скользнула взором по ее фигуре. Они уходят домой. Зина тоже стала собираться.
— Позвольте вас проводить?— тихо попросил ее Жухин. Она опять несколько удивилась. Он не такой уже неловкий, как думалось сначала. Но все, что он говорил и делал, казалось ей по-прежнему неожиданным и странным.
— Пожалуйста. — Потом зачем-то спросила: — А вам разве по пути?
Посмотрев на Гурычева. думала: ‘Неужели он не женится на Мане? Как это она могла?’ Зина была уверена, что с ней ничего подобного не может случиться.
Вдруг перед ней вырос Розенгольц.
— Где вы были? Мы вас ищем. Уже сняли коньки? Уходите?
Он казался растерянным.
— Кланяйтесь всем от меня. Мне пора.
— Вас нельзя проводить? И взволнованным голосом, тихо: — Зина, что это? Почему такая перемена?
Зина уверяет, что ничего не переменилось. Все — как прежде. Ну, хорошо, завтра он может встретить ее у магазина. Тогда объяснятся. До свидания.
— Пойдемте, — подала она руку Жухину. Вспомнила вдруг, что у Розенгольца дрожала сейчас нижняя губа. И все ж не чувствовала к нему жалости.
Вышли на улицу. Тихий, мерцающий, тускло-серебряный вечер. Сразу захватили в свой мир — пестрые огни, колышащиеся, пятнистые тени, холодная белизна снегов. Улица мерцает, зовет, пьянит. Они идут под руку. В голове звенит навязчивый вальс скэтинг-ринга.
* * *
— Вы служите? В магазине? — допытывался Жухин с странной настойчивостью.
— Да вам то что? — удивлялась Зина. — Что за любопытство.
Но он упорно продолжал ее расспрашивать. Он все хотел
знать: как она живет, кто ее подруги и знакомые, как проводит свободное время. Она по-прежнему его не понимала, все еще продолжая к нему присматриваться.
Он говорил странные вещи.
— Я думаю, немало рассудочного лежит обыкновенно в основе каждой любви. Как будто спрашивают сначала рассудок, можно ли опьяниться душе. Приноравливаются, приспосабливаются друг к другу и лишь если сходны, подобны, удобны друг другу, позволяют или сочиняют себе любовь. Но если любовь, слепо я стихийно, связывает двух, в которых нет ничего общего, ни соответствуя, ни понимания, совсем чужих, которым вне любви вообще нечего делать вместе. Но как вы думаете, к чему это может привести?
Зина ничего об этом не думала, но слушала с любопытством. Ей нравился звук его голоса и как он тяжело и устало опускал веки. И ей было приятно, что он что-то говорит о любви.
Он теснее взял Зину под руку и словно под влиянием этой близости вдруг переменил тон, говоря теперь ей близко и понятно.
— Мне ужасно нравится, что вы такая веселая. Ничего-то вы еще не понимаете. Сегодня я любовался вами на этом катке. Скажите, это опьяняет — кататься? И засмейтесь, пожалуйста.
— Ха, ха, ха, — смеется Зина и уже не может остановиться. Смех звонкий, легкой, неудержимый: ей кажется, кто-то другой смеется в ней.
— Этим смехом вы напоминаете мне один старый эпизод, — начал Жухин ленивым голосом. Но Зина вдруг перебила его:
— Что это там? Смотрите, что там такое? — Она вытягивалась, приподымаясь на носки. На углу улицы черно и густо толпился народ. Наседали со всех сторон, громоздясь беспорядочной грудой. И все новее тянулись, спешили туда: женщины с ридикюлями, бородатые студенты, белобрысые, заплатанные парни.
— Что там такое? Что-нибудь случилось? — с возраставшим волнением спрашивала Зина, стараясь протискаться, подымаясь на цыпочки, чтобы посмотреть поверх плеч и между голов. Никто не мог дать объяснения.
— Разойдитесь, господа. Не велено толпиться. Будьте любезны, разойдитесь — усовещали полицейские. — Чего лезешь, — вдруг свирепо обратился один к парню в заплатанном кожухе.
— Что случилось? Что такое? — взволнованно спрашивали в толпе. — Задавили кого-то, — передавался из уст в уста ответ. Слева на рельсах словно вереница глазастых зверей стоял ряд остановленных трамваев.
Вдруг толпа раздалась, и два городовых с дворником вывели под руку женщину. Она шла, вся скорчившись, словно не в силах разогнуться, с повисшей на бок головой. Нет, ее несли: ноги ее не касались земли. Все лицо было в чем-то густо-красном, темно-багровом, на что было неприятно смотреть. Почему-то не сразу приходило в голову, что это кровь. Кровью же были залиты руки и подол.
Жухин невольно передернулся и отвернулся.
— Ай, ай, ай, пойдемте, не хочу смотреть! — закричала Зина, дергая его за рукав. — Пойдемте, пойдемте скорее!
Но Жухин уже спокойно разговаривал с каким-то маленьким соседом, на которого ему приходилось смотреть сверху вниз. Зина опять дернула его за рукав.
— Бросилась под трамвай, — сообщил он ей только что услышанное. — Трамвай успели остановить… — Он еще раз посмотрел куда-то через всю толпу.
Некоторое время потом оба задумчиво молчали. Идя, еще дважды обернулись к толпе, которая еще долго не редела.
* * *
Сидели на бульваре, среди снегов. Бело и серебряно цвела зима. Захватывало, зачаровывало непонятное мертвое царство. Шептались ветры, припадая к оголенным деревьям, с тонким присвистом пушисто взлетала снеговая пыль. Потом опять было тихо и загадочно. И оградилось это белое царство: тонкая проволочная изгородка, сплошь залепленная снегом, выглядела крепкой стеной.
— Вам не холодно? — спрашивал Жухин, улыбаясь Зине длинною, нежной улыбкой. — Вам хорошо? — Он взял ее руку. — Нет, озябла ручка. Пусть идет домой. — И он укладывает ручку а муфту.
Зина стала молчаливой. Он наклонился к ней.
— Что это вы задумались? Не можете забыть этой женщины. Да… может быть, и это любовь. Ну, что же делать?..
Зина улыбнулась. По белой дороге, раскачиваясь, прошли две черные фигуры.
— Посмотрите, — испуганно указала она на них.
— Мне не страшно, — пошутил он… — Ну, давайте опять разговаривать. Какая у вас мама?
Зина вместо ответа поглядела на него. И опять почувствовала невыразимую нежность к нему: к его лицу, губам, рукам, голосу. Все показалось как во сне. Зачарованно цвела белая зима.
— Почему вы такой грустный? — наконец решилась она спросить. Произнесла эти слова тихо, точно прикасаясь к чему-то дорогому и нежному.
— Я не грустный, — немного удивился Жухин. — Я равнодушный. И со мною скучно. Потом, словно извиняясь: — Вам будет скучно со мной.
Он уже не сомневался, что она будет с ним. Она была ему благодарна за это.
— Вообще мы так не похожи с вами. Разные и едва ли можем понимать друг друга. Мы — чужие. — Он вяло растягивал слова. — Странно, что нас бросает друг к другу любовь.
При слове любовь Зина вдруг страшно заволновалась. Но он сейчас же переменил разговор.
— Знаете, у меня все еще звучит этот вальс. Что за навязчивый мотив.
Зина вспомнила, что уже, наверно, очень поздно. Ей давно нужно домой: что скажет мама. И завтра, ведь, рано на службу. Но так не хотелось вставать, и она знала, скажи он, она всю ночь просидит здесь с ним вместе. Как что-то смешное и детское, смутно припоминалась вдруг ее прежняя любовь к Розенгольцу.
Вдруг тихо, но властно он обнял ее. Притянул ее к себе. Она замерла, как завороженная. Он дважды глубоко и долго поцеловал ее в губы. Она молчала с испуганным видом. Потом, сильно дыша, отвернулась от него.
— Не сердись, девочка. Так надо.
Волнуясь, она стала собираться домой. Он упрашивал ее еще остаться, еще с ним пройтись. Пусть сердится мама.
— Нельзя, — грустно вымолвила Зина. И все же осталась.
— Как странно, — говорил он, когда они встали со скамьи. — Как быстро! — Потом с своей длинной улыбкой: — Бывает ли необъяснимая любовь?
Зина была как во сне. Чувствовала, что-то очень важное произошло в ее жизни. Вдруг словно стала старше. Лишь в туманном отдалении могла она припомнить теперь вчерашний день, магазин, маму. Точно все это было в прошлом году. А в душе — эта безумная, мучительная нежность.
Прощаясь, в ее подъезде, они еще раз долго и страстно поцеловались.
* * *
Дома, за вечерним чаем Зине все помнилось лицо Жухина, вальс на катке, отрывочные слова их разговоров. Мама, комната, сестра Люба, маленькие братья, блестящий самовар — все это было какое-то ненужное и далекое. Хотелось уединиться, уйти в тишину и темноту, чтобы подумать над тем, что сегодня случилось. Так много, так беспорядочно и бесконечно много случилось. Но у Зины не было отдельной комнаты: вместе с Любой она спала здесь же, в столовой, и поэтому должна была ждать. Покорно сидела она возле самовара, а в голове звенел вальс скейтинг-ринга, Зина едва удерживалась, чтобы не запеть его вслух.
Наконец убрали самовар, и ушли в свои комнаты мама и братья. Зина стала раздеваться перед диваном, где ей стелили. Вдруг, когда она расшнуровывала корсет, вспомнилась ей окровавленная женщина на улице. Зина содрогнулась. Почему случилось это сегодня, когда в первый раз она шла с ним?
Потом стала думать о Мане и ее беременности. Хотела опять удивиться Мане: как это она могла. Но уже не удивлялась, не чувствовала прежнего недоумения. И вдруг, посмотрев на себя, полураздетую, в рубашке, на минуту совершенно ясно, отчетливо почувствовала, что и она уже не та. Что-то переменилось в ней, вошло в нее, она уже почти такая же, как Майя. Это было больше чем предчувствие. На одну минуту она почувствовала себя женщиной, матерью. Испугалась и закрыла глаза. Поспешно легла в постель.
Перед закрытыми глазами все время сверкал скэтинг-ринг. Проносились, налетали, скрещивались, смешивались быстрые фигуры: льющийся свет фонарей казался потоками воды и все купались, все легко плавали в нем. Звенел опьяняющий вальс, подходили, подкатывались знакомые. Вдруг звонок: надо очистить поле. Зина видит себя, как она спешит к барьеру. Но что это такое? Там ее встречает сгорбленная женщина с окровавленным лицом и руками. Зина, однако не испугана: радостно бросается она к ней, и в то же мгновение становится ясно, что это Маня, потом, что это она сама. На минуту видна улица, сгрудившаяся толпа и ряд остановленных трамваев, точно стая глазастых зверей. Опять звенит вальс, серебристо заливается звонок, волчком вертится длинный инструктор с белым нарциссом в петлице. А сверху, низко и неуклюже склонясь над барьером ложи, смотрит Жухин.
Всю ночь снился Зине скэтинг-ринг.
Текст издания: В. В. Гофман. Любовь к далекой. Рассказы и миниатюры 1909-1911 гг. СПб, 1912, 179 с.