Удивительно, что страны света имеют нечто однородное с тою историею, которая в них развивается… Материки и судьба народов, на них живущих, как-то связаны. И так как никому не придет на ум, чтобы материки обусловливались в строении своем историею на них живущих народов, то приходится думать, что история народов находится под каким-то давлением материков или, пожалуй, под их ‘вдохновением’…
Прекрасная и маленькая Европа, с изящно выгнутым Апеннинским полуостровом (кто не любовался на то, как он изящно выгнут?), с разветвлением береговой линии Эллады, которое невозможно не назвать художественным, без исполинских горных масс, без зноя в климате, с растениями такими обыкновенными, от апельсинов до ели, с средней величины реками, — создала ‘рассказ о судьбе своей’ или историю, художественно-расчлененную, благородную, подвижную, вечно изменчивую и… невеликую. Нет ‘беспамятства’, которое овладевает человеком, напьется ли он индийской конопли, китайского опиума, заберется ли в чащу лесов Цейлона, или поднимется на вечные снега Гималаев… или, наконец, задумается о биографии пророка из Мекки и над судьбами Израиля от Иисуса Навина до другого Иисуса, день смерти и воскресения Которого мы нынче празднуем. Что-то именно отражающееся во впечатлении головокружением, непонятностью, восторгом до исступления, испугом почти до смерти… Могучая Азия, это ее дыхание — безмерной, чудовищной, необозримой. Под этими событиями исключительного значения, исключительной силы лежит величайшее скопление массы земли, ее материи, ее тела… хочется на этот раз сказать — священного тела.
Маленькое промежуточное объяснение, и читателю будет понятнее и вразумительнее моя мысль.
Россия — уже не совсем Европа, или, — чуть-чуть переставив слова, — совсем не Европа. ‘Изящных выгибов’ не отыщешь. Велика, пространна: с явным ‘переходом в Азию’… Реки больше, могучее. Но, вот, неуклюжесть: самая большая и ‘нужная’ река течет во внутреннее озеро-море, по берегам коего или никого не живет, или живут какие-то ‘иомуды’, о которых даже такой географ, как Щедрин, не знал, что это такое, — люди или не люди. Или еще нелепость: наиболее длинная береговая линия и все-таки несколько расчлененная — на полгода оковывается непролазным и непрорубным льдом. ‘Черт знает, что такое? И в особенности: черт знает, почему это и зачем?’ Так во впечатлении. Но вот что поразительно: что и история русская, читать ли ее по Ключевскому, думать ли о ней ‘от себя’ или просто приглядываться к ней, как на выставке к картине, дает точь-в-точь это же впечатление, разрешающееся в вопрос: ‘Я совершенно не понимаю, для чего это происходит, и что тут нарисовано, и кому все это надо’. Начало неуклюжести и бестолковости, именно как переходной формы (‘от Европы к Азии’), выражено и в географии, и в истории нашей. Даже ‘история Аравии’ как-то цельнее и яснее ‘русской истории’, как и Аравийский полуостров есть ‘сама ясность’ сравнительно с безбрежной и безбереговой Россией, которая буквально ‘ни туда ни сюда’ и ‘ни то ни се’. Но слушайте дальше, и вы совершенно заинтересуетесь: ‘бестолковость’ сама по себе совершенно неинтересна, между тем, Россия в высшей степени интересна. И даже есть что-то в ней, чем она, положительно, любопытнее и значительнее Европы, несмотря на все ее ‘расчленения’… Ну, я возьму уродство, но гениальное и страшное: приходило ли кому-нибудь — ну, Галилею, Гуссу, Кромвелю, Франклину — на ум: взять и отрезать мало-помалу у всего человечества те органы, из которых рождается, действительно, много ‘греха’, рождаются сладость, ‘соблазн’ и ‘прилепление к миру’, дабы убить грех в корне, убить Медузу космоса. Согласитесь сами, что эта мысль Кондратия Селиванова так же отличается от ‘обыкновенной европейской мысли’, как гашиш от крапивы. Тут, именно, Индией пахнет, которая тоже знает свои чудовищные и страшные мысли. Ведь буддизм с нирваной, ведь факиры и йоги, во всяком случае, Селиванову ближе или Селиванов к ним ближе, чем что-нибудь ‘изящное и умное’ у Галилея или Франклина…
‘Странно… голова кружится… не понимаю… и чаруюсь’.
Это начало впечатлений Азии.
Но Кондратий Селиванов — исключительность. В песне русской, в прелестях русской поэзии, русского рассказа (литература), в разных черточках быта русского и, наконец, русских лиц, — из народа и ‘из общества’, — вы найдете многое такое, что вдруг вас обвеет таким родным, таким ‘своим’ (для каждого человека и народа), как вы этого не найдете нигде в ‘изящно расчлененных’ странах… ‘Задушевность’ русская, русский ‘милый человек’, — часто незаметный вовсе, — заставит привязаться к себе такою привязанностью, какою вы не можете привязаться к ‘корректному’ и ‘утилитарному’ немцу или англичанину. Я всему этому маленькому отступлению подведу итог, сказав, что история и география наша есть ‘сама неуклюжесть’, но с каким-то странным ‘привкусом’, который мешает ‘махнуть рукой’ на эту нескладицу, и безобразие, и бессмыслицу и, в конце концов, страшно к ней привязывает и ею заинтересовывает.
Не гашиш, — но начало гашиша. Не Азия… но ‘веяния’ оттуда. Т.е. другого типа, склада, происхождения. Но я вернусь к Европе.
Все прекрасно, но ничего головокружительного. ‘Головокружительное’ в Европе, может быть, содержится только в католицизме, но он имеет зерном в себе все-таки не европейское событие, а галилейское. Строго же европейские и чисто европейские события, все без исключения, — еще от древней Эллады и до новейших пертурбаций в английском парламенте — имеют размеренный красивый вид, имеют благородный характер, в высшей степени воспитательный и поучительный, — как бы школьный, но без того ‘безумия’, за которое смертный человек с бессмертными залогами в себе всегда готов был променять жизнь.
Цицерон и Демосфен… Как они малы перед ‘пророком из Мекки’: таким святым, таким простым, таким трогательным.
И… имевшим столько жен, от 40-летней Хадиджи, в которую он влюбился 17 лет, до ребенка Айши, которую он взял в жены, когда ему было около 50 лет.
Скажут: ‘А Людовик XI и его приключения с крестьянками’, ‘Генрих VIII с его женами — от Екатерины Аррагонской до Анны Болейн’…
Да, но все это — сюжеты для Декамерона. Смех, анекдот, сало. Что же здесь общего с ‘пророком’, около имени и существа души которого нельзя ни произнести, ни вспомнить существа анекдота.
Анекдот не покоряет полмира, ‘анекдот’ не воспламеняет народов к войнам. Анекдот есть анекдот. И анекдотическое есть анекдотическое.
‘Синяя Борода’ Востока на самом деле не имел в себе ни одного волоска из бороды его…
Он весь был чист и свят. Был ‘бел’ со своими женами, как не умел быть ‘белым’ Кондратий Селиванов, хотя и отрезал у себя известные органы.
В этом-то и заключается тайна Востока и ‘новое, другое очарование’ могучей Азии, что там все иначе, чем в Европе… Другая ковка человека. И самые понятия ‘греха’ и ‘святости’, ‘правды’ и ‘зла’ совершенно иные, ничего общего с европейскими не имеющие.
Я еще раз эти лица сближу: Цицерон в тоге ‘civis romanus’, образованный, писавший ‘De natura deorum’ [‘О природе богов’ (лат.)] и ни в одного бога не веривший, кроме бога своего самолюбия.
И ‘пророк’, уже владыка Аравии, который, умирая, спросил: ‘Не остаюсь ли я должен кому-нибудь несколько монет, если да, — уплатите после моей смерти’.
Это не предсмертный ‘Фэдон’ Сократа или Платона, ‘доказывающий’, что душа бессмертна, ибо она ‘не может умереть потому, во-первых’, и ‘потому, во-вторых’, но когда в простом учебнике истории мы читаем об этой простой смерти Магомета, то, и не будучи его последователями, мы плачем и верим, что есть на земле вечная правда и вечная красота, а что ‘душа бессмертна’, — верим через то, что как же может ‘умереть’ душа столь прекрасная, тихая и ясная.
Или еще смерть Моисея: ‘И взошел на высокую гору, чтобы посмотреть издали на землю обетованную, и умер’. Не вошел сам в ту землю, о которой столько думал, к которой всю жизнь вел народ свой, однако это стадо буйных и неудобных людей довел до нее.
И пало буйное стадо, и превратилось в ‘покорных’ после его смерти, и нарекло ‘законодателем’ того, кого при жизни не хотело слушать.
Как все это не похоже на Европу! Могучие, другие веяния…
* * *
‘Христос воскресе! Христос воскресе…’ ‘Да обымем друг друга все…’
И белые одежды на всех.
И звон колоколов на целую неделю…
И красные яички: ‘символ того, что грех наш омыт кровью Спасителя’.
Вот Пасха… Как белая, усыпанная цветами лоза, проносимая по стране… при ликовании народа.
Это в наши темные боры, угрюмые сосны, в наши северные мхи занесена душистая ветвь Азии.
Ее тайна. Ее открытие. Ее восторг.
И, наконец, — ее могущество.
Проносимое в коротенькой, ‘слишком умной’ для чуда, Европе…
День, в который Европа ‘отрицается своего разума’ и поклоняется ‘безумию Востока’.
Его ‘безумным’ известиям, ‘безумным’ событиям. ‘Невероятному и невозможному, что стало’!
‘Верим! Верим! Боже, — мы верим, что Ты воскрес!’
В этом вся Пасха.
‘Верим, что Ты победил смерть…’
Ту ужасную смерть, которой мы все боялись. Неизбежную смерть. Ты раскрыл ее челюсть и вырвал ее жало.
Вот вся Пасха.
Принесенная нам из Азии.
Ну, и где же около этого ‘Перикл и его век’? Даже и не хочется усложнять: ‘Век Людовика XIV, Корнеля, Расина и Буало’?
Народы, при таком сравнении, с яростью воскликнут:
— Как вы смеете грешное придвигать к святому?
Моменты величайшей славы рациональной (но ‘маленькой’) Европы кажутся самой Европе как что-то слабое и даже грешное, придвинутое к великим моментам Азии…
‘Даже и сравнивать нельзя! Пустое, грех’.
* * *
Такое впечатление самих европейцев… Рационально выраженное, это — ‘антоновское яблоко’ и ‘гашиш’. Что такое ‘гашиш’? Состав мал и прост, а принял каплю, — и потекли видения.
Текут, текут, бесконечные… Человек забывается в них… не чувствует боли, голода, холода. И, очнувшись, только желает еще другой такой же капли.
Но это — рациональное сравнение, и мы его бросаем, как негодное. Почва Европы нигде и никак не умеет родить святого.
Кроме Руси, где уже начинается ‘другое’…
И католицизма, где заложена иная ветвь…
Почва Азии одна рождает святое.
Что такое святое! Определить не сумеем. Да и всякое определение суживает предмет.
Святое, — от чего люди плачут.
Плачут и бывают счастливы, как не бывают от хлеба, от сладкого, от пьяного.
Не бывают так счастливы от друзей и родных.
Кроме как, может быть, от ‘родной матушки’, от которой дети бывают ‘свято счастливы’.
‘Святое’ вообще есть неразумное, есть безумие, но за которое люди променивают разум и всякую выгоду. Человек говорит о нем: ‘Это — особое, это — от Бога’.
Вот сила Азии, что она вообще открыла человечеству порядок божественных вещей. Открыла Небо… Даровала Бога…
И вокруг пустыня… Как около Магомета Аравия… Какая вообще-то история Азии? Или никакой, или чудовищная. Двигание каких-то первозданных камней. От Шакиа Муни до Тамерлана. Все страшно, огромно. В сторону жестокого, это — пирамиды черепов, в сторону умиления — ‘снятие греха с мира’. Лед и пламя.
Но от того и другого дух захватывает, голова кружится. Пугает, как гибель, или поднимает душу, как… воскресение.
Не понятно ли, не совершенно ли понятно, что в ‘цивилизованной Европе’, такой ровненькой, где течет благоразумная река Рейн, за которую столько веков боролись французы и немцы, никак не мог прийти ‘Спаситель мира’? Не понятнее ли становится география Его рождения? И даже то, что Тот, кто возвестил ‘победу над смертью’, родился невдалеке от вод страшного озера, прозванного единственно во всей географии Мертвым.
Мертвое озеро, — вот оно… И невдалеке Вифлеем. И наше ‘Христос воскресе’.
* * *
Никто не бывает по-настоящему благоразумен, кто не умеет измерять величину свою. Европе, при всем ее гении, при всем великом и прекрасном развитии ее сил, следует помнить, что есть нечто ограниченное и конечное, лежащее на всей на ней, на всех делах ее, ее мыслях, ‘убеждениях’, по всему вероятию, — ограничение, происходящее просто от небольших размеров ее массы, от слабости ‘тяготы земной’, как обмолвился Святогор-богатырь. Европа — взгляните на глобус, — ведь только полуостров Азии, слишком далеко протянувшийся на запад, но полуостров, почти отделенный от массивов Азии обширною плоскостью России. Россия ‘запала’ между Азиею и Европою, соединяя их, она их и отделяет. Дорожка пройти в Азию — есть, но уже ‘сила Азии’ не проникает в Европу, не имеет силы держать ее.
Европа в отношении Азии — это как кисть руки, соединенной с туловищем: но кисть так далеко лежит от туловища, что вся развилась во что-то особое и новое, по своему плану и типу, — не одному с большим и сильным туловищем. Кисть вся развита: вот — пальцы, ноги, суставы, их гибкость, и ‘талант игры на струнах’, и еще другой талант — взять кисть и рисовать.
И делать тысячи мелких поделок.
Но в кисти руки нет сердца и дыхания. Ничего вообще внутреннего. ‘Души’ нет, — хоть и разбросаны снаружи, в коже, таланты музыки и живописи. Душа же лежит в сердце…
А сердце и дыхание — в большом, тяжелом туловище… таком ‘неразветвленном’ и неразукрашенном. В массиве нашей планеты и общем расположении материков громадная Азия и занимает роль туловища…
И без нее ничего нет.
Так Европа во всех своих ‘успехах’ не должна, однако, забывать, что она вся состояла бы в своей истории и ‘цивилизации’ из красиво сложенных мелочей, если бы в нее не вошли новым зерном чудовищные (по огромности) мысли и факты, рожденные Азиею… Ее чудеса, ее магия, ее святыни…
И спаслись, поистине ‘спаслись’ народы Европы тем, что забыли своих Периклов и Августов, когда с узенькой полоски земли между Мертвым морем и Лобным местом Иерусалима поднялось облачко — маленькое-маленькое вначале, но скоро закрывшее собою все небо. И закрывшее прежние звезды и солнца… И явившееся само Новым Солнцем и мириадами других звезд, — новых звезд…
И как прежде, и в будущем Европа должна быть скромна. Чудеса — не из нее. Кроме технических, — но эти не в счет, как лишь подобия настоящих живых чудес. Родиною настоящих живых чудес была и останется Азия, где есть ‘тяготы земные’. Европа жила и будет жить и должна жить этим пульсом, идущим в нее из далеких и непонятных стран Азии…
* * *
Сегодня он особо высоко поднят. Отдадимся ему полно. Глотнем воздуха… Этого особенного, живящего, — не воздуха Эдиссона и парламентских речей, интендантства и политических свар. И пойдем по улицам, говоря всем: ‘Христос воскресе! Христос воскресе!’… ‘Побеждена смерть: ибо Он был естеством, как мы, и сошел в ад, и победил, и разрушил его’…
Впервые опубликовано: Русское слово. 1910. 18 апреля. No 89.