Черный год, Данилевский Григорий Петрович, Год: 1887

Время на прочтение: 440 минут(ы)

ПИСЬМО КЪ РЕДАКТОРУ.

Болзнь моя, въ минувшемъ октябр, какъ вамъ извстно, задержала окончаніе моего романа, вслдствіе чего его рукопись могла быть вамъ доставлена только къ декабрю.
Примите увреніе въ моемъ совершенномъ почтеніи и преданности.

Г. Данилевскій.

26 ноября
1888 г.

Черный годъ

Романъ.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
РАЗОРЕННЫЙ УЛЕЙ.

— ‘Преданья русскаго семейства,
‘Да нравы нашей старины!…’
Пушкинъ.

— ‘Черный годъ,— что туча,—
не ждёшь, набжать!’
Народная поюворка.

ОТЪ АВТОРА.

Нсколько лтъ назадъ, я случайно узналъ, что въ одномъ старомъ дом въ Москв, въ переулк, у Чистыхъ-прудовъ, хранится много любопытныхъ бумагъ о двнадцатомъ год.
При помощи мстныхъ рекомендацій, мн удалось, проздомъ черезъ Москву, побывать у владлицы названнаго дома, вдовы сенатскаго секретаря NN. Деревянный, въ два этажа, обшитый потемнлымъ тесомъ, съ покосившимися окнами и фронтонами, этотъ домъ былъ огороженъ съ переулка высокимъ заборомъ и окруженъ обширнымъ, стариннымъ садомъ. Деревянные, желтые львы, съ открытыми пастями, стояли на его запертыхъ воротахъ. Пройдя въ калитку, я былъ введенъ въ стеклянныя сни, оттуда въ большую, съ зеркалами, въ бронзовыхъ рамахъ, и съ фамильными портретами, валу и, черезъ корридоръ, загроможденный шкафами, перинами и другою рухлядью, въ отдаленную комнату хозяйки. Я увидлъ передъ собою худенькую, лтъ подъ семьдесятъ, но еще бодрую старушку, въ черномъ шерстяномъ капот и въ бломъ, съ оборками, чепц. Она приняла меня, сидя на кровати, покрытой зеленымъ, шелковымъ стеганымъ на ват, одяломъ. Съ полдюжины мосекъ бросилось на меня съ лаемъ.
Предупрежденная о цли моего зазда, владлица ласково привтствовала меня, усадила противъ себя и, потирая въ рукахъ серебряную табакерку, сказала: ‘Знаю, батюшка, знаю,— ты на счетъ нашествія двнадцатаго года… Охъ, старые мои годы! И что теб разсказать о томъ времени? Оно, точно, не токмо французовъ, и ихняго Бонапарта я видла тутъ своими глазами. Только что же сказать теб? Памятью совсмъ я ослабла… Не мало у меня всякихъ бумагъ, въ комодахъ, баулахъ и по шкафамъ, не знаю, для чего покойный мужъ копилъ. А безъ него трудно ршиться, да врядъ ли и что путное найдется. Больше, почитай, служебныя, онъ отъ французовъ много спасъ, нужное сдалъ, кое-что оставилъ. Разв вотъ что, — подумавъ, заключила старушка: внуки давно все какого-то вводнаго листа искали, я намедни изъ Горокъ выписала вонъ этотъ сундукъ: кажись, тутъ тоже были какія-то бумаги, да гд мн искать? Я и печатное плохо уже разбираю. Не поможешь ли, разв, ты?’
Сундукъ открыли. Онъ былъ полонъ всякою всячиной — мужскими и женскими, старинными платьями, конца XVIII и начала XIX вка, париками, башмаками, обрзками цвтнымъ суконъ и холста, связками музыкальныхъ нотъ и счетныхъ, хозяйственныхъ тетрадей, ревизскихъ сказокъ и другихъ частныхъ документовъ и писемъ. Просматривая эти бумаги, я, между прочимъ, предлагалъ хозяйк вопросы о старин. Она оказалась очень словоохотливою и передала мн нсколько нелишенныхъ любопытства подробностей о нашествіи Наполеона, о пожар Москвы и о бдствіяхъ плнныхъ. Желаннаго листа въ сундук, однако, не оказалось. Я сталъ откланиваться.— ‘Да ты, родной, не стсняйся,— сказала, отпуская меня, старушка: зазжай на свобод еще, просмотришь и другіе мои спряты и укладки, можетъ, пособишь мн найти и тотъ листъ! Ой, трудно намъ безъ него, трудно, заклюютъ внуковъ лиходи’.— Я общалъ еще навдаться къ старух и сдержалъ слово. Ящики съ бумагами, во второй мой заздъ, для удобства ихъ просмотра, переносили мн въ сосднюю съ хозяйскою, особую комнату, окнами въ садъ. Здсь было свтло и особенно привтливо. Французскія и англійскія гравюры XVIII вка украшали стны. Надъ письменнымъ, съ инкрустаціей, бюро вислъ потускнлый портретъ пожилой, но еще красивой, черноглазой женщины, въ монашескомъ одяніи, съ четками въ рукахъ. На канапё лежала, искусно вышитая шелками и бисеромъ, подушка. На полукругломъ, отдланномъ бронзой, комод стояло овальное зеркало, въ фарфоровой рам, изъ блдно-розовыхъ, съ зеленью, цвтовъ. Въ комнат было жарко. Я открылъ окна въ садъ, изъ котораго повяло запахомъ цвтущихъ розъ и липъ. Усвшись въ кресло, я принялся за разборку принесенныхъ бумагъ. Хозяйка дома, не желая мн мшать, не покидала своей комнаты. Прислуга ходила мимо моей, притворенной, двери не иначе, какъ на цыпочкахъ. Мосекъ куда-то заперли.
Разсмотрвъ принесенныя бумаги, я принялся за послднюю связку, вынутую изъ ящика какого-то платянаго шкафа. Здсь, между планами, тщетно отыскивая вводный листъ, я нашелъ обернутую въ обрзокъ желтаго атласа, объемистую, кое-гд обгрызанную мышами, тетрадь синей, плотной бумаги, съ золотымъ обрзомъ, исписанную по-французски мелкимъ, но четкимъ, очевидно, женскимъ почеркомъ, конца прошлаго вка. На обрывк заглавной, полуистлвшей страницы была надпись: ‘A ma postrit’, — а ниже, другимъ, позднйшимъ почеркомъ, было приписано карандашомъ, по-русски: ‘Совты и поученія потомкамъ покойной благодтельницы, Марьи Родіоновны Дугановой. Житія ея было шестьдесятъ лтъ, дни треволненные, а кончина тихая и праведная, въ саратовской женской пустыни, сего 2 февраля, 1809 года’.— ‘Предисловіе’ къ этой тетради было въ двухъ спискахъ. Къ французскому оригиналу кто-то приложилъ, на особомъ почтовомъ лист, русскій переводъ.
Вотъ это предисловіе:
‘Мои внуки и правнуки и вс т, кому попадутся эти страницы! Давно я собиралась изложить, въ поученіе и на память вамъ, виднное мною лично и слышанное въ жизни отъ другихъ. Я бралась за перо, приводила въ порядокъ свои мысли и пыталась набрасывать нить необычайныхъ, претерпнныхъ мною событій. Воля судьбы, невдомымъ путемъ ведущая смертныхъ, всякій разъ устраивала все это, противъ моей воли, иначе. Я оставляла начатое, разрывала или жгла исписанные листы.
‘Слушая устные мои разсказы, примчательные и почтенные люди стараго забытаго нын времени,— мыслители, сановники и свтскіе остроумцы,— говорили обо мн: ‘Какъ жаль? эта милая Дуганова такъ много испытала на своемъ вку, видла, напримръ, лично Пугачова и такъ занятно, случается, все разсказывавъ,— а не ведетъ своихъ мемуаровъ’.
‘Сердце женщины, даже пожилой, друзья мои, не камень. Честь, оказанная мн столь уважаемыми людьми, сильно повліяла на мое самолюбіе. А тутъ стали одолвать болзни и скука одинокой старости,— предлъ человческой жизни. Девять лтъ назадъ, именно въ 1800 году,— на границ двухъ вковъ,— въ унылый, дождливый, осенній день, въ тихой сельской обители, я впервые взялась за бумагу и перо, потомъ продолжала въ город, а нын, когда судьбой привелось доживать вкъ въ иной, еще боле уединенной и пустынной обители и я, ослабвъ отъ слезъ глазами, плохо вижу, даже въ очкахъ,— я диктую дополненія, и нужныя вставки крестниц, дочери моей пріятельницы, непосд — Фимочк. Ей семнадцать? мн вскор шестьдесятъ лтъ, но память моя еще не ослабла и я, гршная, люблю, среди молитвъ и приготовленій къ недальней кончин1 переноситься мыслями въ прошлое. О, это прошлое! о, золотые, недолгіе годы молодости, улетвшаго счастья!
‘Мои дорогія внучки и правнучки! Къ вамъ, въ эти часы, взываю, въ особенности. Ваше сердце мягче, думы отзывчиве.
‘Склоненіе къ близкой могил сильне всего понудило вашу бабку и прабабку оглянуться на свое прожитое и, безъ утайки, какъ передъ вковчнымъ Судіей, передать вамъ, сходя въ эту могилу, исповдь о своей жизни, о ея въ начал тихихъ и свтлыхъ радостяхъ и о грозныхъ потомъ испытаніяхъ, когда надъ нами нронесся страшный, кровавый метеоръ, чуть не прескшій бдной, давно-истерзанной жизни.
‘Кончу ли, нтъ ли, свои записки, прочтите, мои дорогія, этотъ разсказъ о нашемъ черномъ год, эту семейную драму, среди которой я нежданно, когда-то, была унесена по иному, гибельному руслу появленіемъ безпощаднаго чудовища, алчнаго тигра, внезапно вставшаго передъ нами. Вы увидите, что я, передавая бумаг эти отрывочныя замтки и признанія о вашихъ ддахъ и праддахъ, старалась объ одномъ — быть правдивой, а иногда, какъ можетъ вамъ показаться.— Даже, въ ущербъ себ, и черезчуръ откровенной…’

——

Занятый въ то время другою эпохой, я не обратилъ было должнаго вниманія на эту находку. Стряхнувъ съ тетради пыль, я прочелъ сперва ея предисловіе, а потомъ и всю рукопись. Безъискусственный разсказъ Дугановой объ испытанномъ ею семейномъ гор и другихъ треволненіяхъ невольно перенесъ меня въ далекіе, семидесятые годы прошлаго столтія, ознаменованные рядомъ, по истин, тяжелыхъ общественныхъ бдствій.
Солнце, ярко свтившее въ комнату черезъ верхи старыхъ липъ, давно спряталось за уголъ дома. Въ окно повяло прохладой вечера. Стали надвигаться сумерки. Раздался звонъ къ вечерн. Я продолжалъ перелистывать тетрадь. Владлица дома присылала мн варенья, потомъ фруктовыхъ, собственнаго издлія, водянокъ, все это осталось нетронутымъ.— ‘Барыня возвратились отъ вечерни и просятъ кушать чай’ — послышалось наконецъ за дверью.— ‘Сейчасъ, сейчасъ’ — отвтилъ я, закрывъ дочитанную рукопись. Я всталъ и оглянулся по комнат. Эта мебель, зеркало въ фарфоровой рам, шитая шелкомъ подушка и портретъ монахини стали мн понятны. Я, по стемнвшему корридору возвратился въ комнату старушки.— ‘Что, батюшка, все еще не нашелъ моего листа?’ — спросила NN.— ‘Нтъ, не нашелъ…’ — ‘Что длать!’ — сказала она, со вздохомъ: ‘а намъ всмъ онъ такъ нуженъ…’ — ‘За то мн удалось вотъ что найти’,— произнесъ я, указывая на завернутую въ желтый атласъ тетрадь: ‘знаете ли вы это?’ — Глаза старухи, при взгляд на этотъ атласъ и на давно, очевидно, забытую тетрадь, покрылись слезами.— ‘Богъ мой! гд ты это выкопалъ?’ — вскрикнула она, крестясь и разглядывая тетрадь: ‘столько лтъ считала ее пропавшею, когда еще мы перехали изъ Горокъ… Знаю ли? да вдь Фимочка, о коей тутъ говорится,— коли ты читалъ,— это я сама… Половина этого мн и диктована!’ — ‘Не позволите ли воспользоваться, списать это хотя для себя?’ — спросилъ я: ‘не теперь, ну, поздне? Тутъ не мало любопытнаго и все это, притомъ, очевидно, разсказывалось для потомства, а ужъ столько времени прошло, никому не будетъ непріятно, а многихъ, пожалуй, и займетъ?’ — ‘Эхъ, батюшка, да что же тутъ занятнаго?’ — отвтила старуха, завернувъ тетрадь въ тотъ же атласный лоскутъ и засовывая ее подъ подушки, на кровать: ‘во-первыхъ, въ т поры, хотя вс, положимъ, говорили такъ же просто, какъ и теперь, но писали выспренно, подъ-часъ, и витіевато,— еще смяться съ насъ будутъ,— а во-вторыхъ — тутъ одни домашнія, никому ненужныя и давно забытыя росказни!’ — ‘Но здсь не одни семейныя событія, здсь столько, между прочимъ, и вообще о томъ вк приведено!’—Старуха покачала головой.— ‘Все это, родной, давно и всмъ извстно и переизвстно… А, впрочемъ, коли ужъ хочешь,— заключила она, помолчавъ и какъ-то особенно глянувъ въ сторону: какъ помру, изволь,— за твое вниманіе ко мн,— бери… я надюсь, не осмешь дорогой мн старины…’ — ‘Но отъ кого же я это получу?’ — спросилъ я.— ‘Душеприкащикомъ по мн будетъ здшней церкви, коли знаешь, священникъ, я ему безпремнно накажу и онъ все теб, если пожелаешь, отдастъ.’ — ‘Позволите ли взять, какъ автографъ, хотя приложенный къ рукописи переводъ предисловія?’ — ‘Его, пожалуй, возьми.’ — ‘А кто эта монахиня, на портрет, въ той комнат?’ — ‘Благодтельница наша, моя крёстная, Марья Родіоновна Дуганова, здшній домъ, много хорошихъ вещей и все у насъ, какъ есть, отъ нея…’
Прошло посл того около года. Я снова навстилъ Москву, гд знакомые старушки мн передали, что она умерла.— Захавъ, по ея кончин, къ священнику ея приходской церкви, я отъ него узналъ, что вс бумаги покойной,— какъ въ сундук, такъ и въ шкафахъ и баулахъ,— вскор посл ея смерти,— сгорли, вмст съ ея домомъ, на пожар, истребившемъ чуть не половину переулка, гд она жила.
Въ нижеслдующемъ разсказ я постарался возстановить все то, что могъ припомнить изъ записокъ Дугановой — какъ о московскихъ, такъ и о иныхъ событіяхъ, за 115 лтъ назадъ.

I.

Было лто 1772-го года.
Марья Родіоновна Дуганова, урожденная Камынина, за три года передъ тмъ, обвнчалась, по любви, съ адъютантомъ московскаго главнокомандующаго, графа Салтыкова, Глбомъ Андреевичемъ Дугановымъ.
Первую зиму посл брака, въ начал 1769 года, молодожёны провели въ Москв. Марь Родіоновн тогда исполнилось девятнадцать лтъ. Нсколько задумчиваго, сосредоточеннаго нрава, она со всми была привтлива и общительна. Вс любовались ея статнымъ ростомъ, граціозною походкой, тонкою таліей и цлыми волнами свтлопепельныхъ волосъ, падавшихъ на плечи.
Чувствительная сердцемъ, она до безумія любила умнаго, дльнаго и добраго мужа. Онъ также въ ней души не чаялъ,— дома не отходилъ отъ нея, а въ гостяхъ, на званыхъ обдахъ, вечеринкахъ и во время танцевъ не спускалъ съ нея глазъ. Да и какъ было не любоваться ею? Стройная, съ свтло-голубыми, нсколько близорукими глазами, она обворожала всхъ своимъ обхожденіемъ, ласковою, умною рчью и искусствомъ одваться къ лицу. Парикмахеры сооружали изъ ея пышной шевелюры цлые замки и фортеціи. Знакомые трунили надъ Дурановымъ, говоря, что онъ ревнуетъ жену чуть не къ каждому, кто съ нею заговорить. Въ избытк радостей, Марья Родіоновна, разумется, не обращала на эти толки никакого вниманія.
Зима перваго года посл брака прошла для Дугановыхъ въ непрерывныхъ развлеченіяхъ, выздахъ, вечерахъ. Веселье, въ ту пору, въ Москв било ключемъ. Воспитанная въ небогатой семь служилыхъ самарскихъ дворянъ, Камыниныхъ, Марья Родіоновна хотя отъ души веселилась въ пышной и шумной Москв, куда перенесла ее судьба, но втайн съ любовью вспоминала родную Самару, тихую, широкую Волгу, и думала: ‘Вызжать, развлекаться надо, такъ принято… но когда бы уже скоре все это прошло!… Подемъ на югъ, въ Ракитное, къ матери Глба’. Увеселенія, сами собою, вскор кончились. Весной и лтомъ 1771 года въ Москв нежданно разыгралось страшное бдствіе: чума и бунтъ черни, убившей архіепископа Амвросія. Дугановъ усплъ, до этихъ смутъ, заблаговременно отправить жену, уже бывшую въ тягости, въ Малороссію, въ изюмское помстье своей матери. Оттуда, въ начал весны того года, Марья Родіоновна извстила его, что у нихъ родился сынъ, Вася. Тамъ она оправилась, окрпла на сельскомъ поко и, съ началомъ весны, опять расцвла, благодаря совтамъ и наблюденію опытнаго врача, котораго ея свекровь вызывала къ ея родамъ въ Ракитное изъ Москвы. Чума въ Москв прекратилась. Новый начальникъ Дуганова, князь Волконскій, какъ и прежній главнокомандующій, также оцнилъ и полюбилъ Глба, за его усердіе къ служб, и общалъ ему отпускъ къ семь. Въ ма 1772 года Глба Андреевича стали ожидать въ деревню.
Въ трехъ верстахъ отъ Ракитнаго, помстья его матери, было многолюдное село изюмскихъ слободскихъ казаковъ, Кабанье. Черезъ него, въ то время, шла большая, почтовая и торговая, харьковская дорога на Изюмъ и Славянскъ. Марья Родіоновна часто, въ экипаж и верхомъ, одна или съ племянницей свекрови, Нинетъ Ладыженцевой, вызжала на этотъ путь, въ надежд увидть пыль завтной тройки, услышать почтовый колокольчикъ и встртить тамъ дорогаго гостя. Нинетъ была некрасивая собой и уже немолодая, но умная и начитанная двушка. Худая, съ длинною, какъ у осы, таліей, она и нравомъ своимъ напоминала осу, любя спорить и противорчить, она, въ сущности добрая, язвительно цплялась за всякое возраженіе и носила между своими прозваніе квакерки, чудачки и пуританки. Увезенная съ дтства богатыми родными въ чужіе края, она долго жила въ Швейцаріи, Англіи и Голландіи, откуда, между другими причудами, вывезла благоговніе къ простому народу,— хранителю, по ея мннію, истинной нравственности и вры, и смло ставила его въ образецъ высшимъ классамъ. Когда она, въ спор на эту тему, сердито опускала вки и, то красня, то блдня до синевы губъ, сыпала возраженіями, старуха Дуганова обыкновенно говорила: ‘Ну, завела, квакерка, проповдь! Открой, Нина, свои шторы, а то въ комнат темно!’ Ладыженцева, улыбаясь, поднимала глаза — и въ комнат дйствительно становилось какъ бы свтле,— такъ, при общей ея некрасивости, были ласковы и привтливы ея большіе, срые глаза.
Дни шли за днями. Глба Андреевича не было. Коротая свои досуги, Мари съ Нинетъ любила останавливаться у молодаго рослаго дуба, при възд въ Кабанье. Здсь он давали лошадямъ отдохнуть, а сами садились на землю или рвали цлебныя травы и цвты. Степи тогдашняго харьковскаго намстничества были почти сплошною, вковчною цлиной. Свекровь научила невстку собирать и сушить цвты. Цлые вороха сушеныхъ зелій висли у нея въ особой, пахучей свтёлк, куда допускали не всхъ, но гд, съ нкотораго времени, невстка стала полною хозяйкой. Добрая ворчунья и хлопотунья свекровь, день деньской суетясь по хозяйству и звеня связкою ключей у пояса, по вечерамъ, когда вс собирались съ работой къ чайному столу, съ доврчивою важностью преподавала невстк заповдные способы лченія собранными травами, но на-строго запретила ей самой ходить за недужными.
— Можешь, другъ Марьюшка,— говорила она: пользовать всякаго, кого допускаю къ себ въ хоромы и кого сама теб укажу, черезъ это дашь помощь и мн. Но, Боже тебя упаси и помилуй, не вздумай сама посщать больныхъ. Ты, ма шеръ Мари, неопытна и подчасъ прытка, изъ-подъ пятокъ твоихъ иногда чуть не искры сыплются, когда ходишь. А мало ли какіе бываютъ больные изъ этого чернаго, бднаго мужичья? Они, какъ поросята, неопрятны, надо умючи. Берегись, Мари! еще заразишься ихъ болячками и въ конецъ погубишь себя…

——

Однажды Мари пришлось особенно долго замедлиться на большой дорог. Она въ то время выхала туда верхомъ одна. Нинетъ осталась дома, дошивать гарусомъ по канв подушку, сюрпризъ Мари Глбу. Привязавъ коня къ стволу знакомаго дуба, у крайнихъ дворовъ Кабаньяго, Мари услась на земл, въ тни дерева, и задумалась.
Ея мысли были все о той же большой дорог. Втви дуба тихонько шелестли надъ ея головой. Каждый листикъ, каждая свтовая, между втвями, прогалина точно говорили ей: ‘счастье! счастье! вотъ оно, смотри…’ Она смотрла, но по дорог тянулись обозы, шли пшеходы, — милаго гостя не было видно. Изъ-за сосдняго плетня къ ней незамтно подошла старая казачка, съ ближняго хутора.
— Панночка, голубочка!— сказала она ей, низко кланяясь: вы собираете травы, Богъ вамъ помоги, и, мы знаемъ, лчите ими бдный народъ. Не прогнвайтесь, зайдите, у насъ въ хат, сколько времени, гибнетъ, лежитъ безъ ногъ знакомый мужа, добрый человкъ.
— Кто, бабуся, твой мужъ и гд живете?
— Осипъ Коровка, онъ вамъ рыбу съ Дона не разъ привозилъ. Вонъ нашъ хуторъ, у огородовъ.
— А кто этотъ знакомый твоего мужа?
— Бдный бурлакъ, помогалъ мужу, когда былъ на ногахъ, здилъ съ нимъ весной за рыбой, да захворалъ и съ Пасхи лежитъ, какъ пластъ, а мужа дома нтъ.
— Что же у него?
— Были раны, отъ болячки, на груди и на лиц, теперь на ногахъ… не ходитъ.
Мари вспомнились слова свекрови о зараз. Она испугалась, не ршалась идти. Но мысль, что бдному рабочему человку — лишиться ногъ значило то же, что умереть съ голоду, тронула ее. Она подумала, предложила казачк указать ея дворъ и похала за нею. Казачка привязала лошадь Мари у забора, возл своего крыльца, и ввела гостью въ чистую, прохладную, глиняную горенку, съ завшанными отъ мухъ окнами. Мари взглянула вокругъ себя и въ первыя мгновенія, со свта, ничего здсь не видла.
Въ просторной, съ землянымъ поломъ изб, налво отъ входа, обозначилась блая, съ красными и синими разводами, опрятная печь, рядомъ съ нею — поставецъ съ посудою и окованный желзомъ, разрисованный сундукъ, въ переднемъ углу — множество старинныхъ, темныхъ образовъ, съ лампадками передъ ними. Большинство казаковъ села Кабаньяго придерживались, какъ вс въ окрестности знали, раскола. На скамь, подъ образами, лежало что-то блдное, прикрытое срымъ, рванымъ зипуномъ. На Мари, изъ-подъ зипуна, устремились черные, блестящіе, жалобномолившіе глаза. Старуха приподняла оконную занавску.
— Помоги, ласковая боярышня, Богъ теб поможетъ!— сказалъ сиповатымъ, глухимъ голосомъ и безъ украинскаго выговора, больной, очевидно, не здшній человкъ.
Онъ съ трудомъ приподнялся на скамь, свсилъ и сталъ развязывать обвернутыя жалкимъ тряпьемъ, исхудалыя, костлявыя ноги. Съ виду ему было лтъ тридцать.
— Какъ это? гд ты, голубчикъ, такъ заболлъ?— спросила Мари, подойдя къ больному и съ содроганіемъ осматривая его глубокія, зіяющія раны.
— Батракъ-сирота, бдолага!— съ безнадежнымъ вздохомъ, отвтилъ больной, перебирая ветхія тряпицы на изможденныхъ голеняхъ: что такому? мучиться въ пот лица и, въ невол, добывать хлбъ святой. Волка, барышня, ноги кормятъ.
‘Бродяга!’ — подумала невольно Мари.
— Какъ тебя звать?— спросила она.
— Ивановъ… по имени Емельянъ…
— Здшній?
— Нтъ, сударынька, съ Дону… казакъ.,
— Что же, случайно сюда зашелъ?
— Гд только не хожено, не зжено, какого только землепроходнаго втра не пробовано! да вотъ, притулился у добраго человка, захворалъ, и аки псу, видно, приходится тутъ задаромъ пропадать. Спаси, будь ласкова, трудно такъ-то. Лежачъ камень мохомъ обростаетъ, стояча вода и та киснетъ…
— Ну, Ивановъ,— сказала Мари, подумавъ: хотя и трудно, а постараюсь теб, сколько могу, пособить. Все твоей хозяйк передамъ…
Выйдя изъ избы, она приказала казачк, промывъ больному раны, обвязать ихъ чистыми холщевыми лоскутьями, и общала доставить лкарство. На другой день, въ Кабанье създила Нинетъ, она, по просьб Мари, завезла казачк травъ, объяснила ей, какъ ихъ приготовлять и прикладывать, и сказала, что вскор навдается опять, черезъ недлю, Мари снова вспомнила о больномъ, и Нинетъ, вторично създивъ въ Кабанье, отвезла туда украдкой новый запасъ травъ и узнала, что больному стало замтно легче.

II.

Изъ Москвы, между тмъ, пришло письмо Глба. Онъ извщалъ жену, что его путь замедлился, вслдствіе его поздки куда-то съ главнокомандующимъ, и что онъ будетъ въ Ракитное — не ближе двухъ недль. Какъ прошли эти дв недли, Мари уже и не помнила. Она не могла ничмъ заняться, какъ тнь, бродила изъ угла въ уголъ по дому и въ саду, ночи проводила безъ сна и, съ нетерпніемъ, считала не только дни, но часы и минуты.
Въ день, когда, по ея разсчету, окончательно долженъ былъ въ Ракитное пріхать Глбъ, она съ Нинетъ, чуть не на зар, когда въ дом вс еще спали, выхала въ коляск на большую дорогу и, не утерпвъ, велла кучеру прохать дале, за Кабанье.
Коляска остановилась на возвышенномъ пригорк. Было чудное, теплое, душистое утро. Съ пригорка, верстъ на пять и боле, была видна лента той же харьковской дороги, съ уходящими въ даль, зелеными холмами и перелсками, но и тамъ не было видно завтной, мчащейся тройки. Слезы душили Мари. Видя ея разстройство, Нинетъ уговорила ее хать обратно.— ‘Ахъ, вдь, нельзя же!— увщевала она Мари, по пути: и какая ты, право, странная! ну, онъ не пріхалъ утромъ, можетъ пріхать посл обда, къ вечеру… Успокойся!’ — А ужъ до покоя ли тутъ? Мари не отрывала платка отъ глазъ, не слышала того, что ей говорила подруга. Вдругъ коляска остановилась. Путницы оглянулись. Он были среди улицы Кабаньяго.
У передняго колеса экипажа, почему-то пригнувшись къ нему, стоялъ въ блой, посконной рубах, въ синихъ, набойчатыхъ шароварахъ и въ срой дерюг, поверхъ широкихъ, исхудалыхъ плечъ, средняго роста, босой человкъ, съ черною бородой. Мари по глазамъ узнала въ немъ недавняго своего паціента, Иванова. Его ноги, выше ступней, были еще обвязаны, но онъ на нихъ держался уже свободно, слегка только опираясь на суковатую палку.
— Что это? почему стали?— спросила кучера Мари.
— Постромку лвая заступила, я и кликнулъ его помочь,— отвтилъ кучеръ, указывая на мужика.
Мужикъ кланялся, держа шапку въ рук.
— Спасибо вамъ, сударыньки,— сказалъ онъ: за то, что помогли мн, бдному, Богъ вамъ пособитъ! только вотъ, лихо,— прибавилъ онъ, шаря за пазухой: сбираюсь въ дорогу, а отблагодарствовать вамъ нечмъ…
— Полно, полно,— отвтила, вспыхнувъ, Нинетъ:— выздоравливай, Господь съ тобой… ничего намъ не нужно… счастливаго пути…
— Не гоже, сударыня, не гоже,— сказалъ мужикъ, протягивая Нинетъ что-то въ грубой, заскорузлой рук: не обезсудь,— изъ Почаевской лавры… самъ принесъ!
Онъ подалъ мдный, на простой, плетенной тесемк, лаврскій крестикъ. Крестъ былъ раскольничій. Нинетъ хотла его принять.
— ‘Не бери’,— сказала ей, по-французски, Мари.
— ‘Почему же?— спросила ее, на томъ же язык, Нинетъ:— это все твое отвращеніе къ бдному простонародью? какъ глупо!’
— ‘Да нашъ паціентъ не вселяетъ мн доврія,— отвтила Мари:— съ виду — ну, сущій разбойникъ, не желала бы я встртиться съ нимъ въ дорог, особенно ночью’.
— ‘Вотъ вздоръ какой,— отвтила Нинетъ: по виду онъ, какъ вс, и я его не боюсь’.
Казакъ, очевидно, чутьемъ понялъ смыслъ разговора путницъ. Шевельнувъ плечомъ, онъ изъ-подлобья вдругъ, съ такою глубокою ненавистью, взглянулъ на нихъ, что он невольно смутились.
— Изъ Почаева, ты говоришь?— спросила Нинетъ, желая загладить произведенное на него впечатлніе: ты былъ и въ Польш?
Казакъ отвтилъ не сразу. Онъ тяжело дышалъ.
— Ходилъ на богомолье,— проговорилъ онъ, переминаясь: и гд посл того не былъ, а вотъ живъ! не своя воля, — безъ смерти не помрешь,— заключилъ онъ: въ могилу, и въ ту, видно, надо допроситься.
Нинетъ приняла отъ него крестикъ, надла его, и путницы похали, разсуждая, не безъ удовольствія, что все-таки вылчили бднаго больнаго.
Вечеромъ того же дня, Мари заслышала изъ цвтника звонъ колокольчика. Надъ вербами, за садомъ, у пруда, поднялась стая галокъ и воронъ. Выше и выше вздымались крылатыя полчища, горластымъ карканьемъ привтствуя кого-то, подъзжавшаго, въ облавахъ пыли, изъ околицы. Мари замерла. Что съ нею затмъ сталось, она уже и не помнила. Бросившись опрометью въ домъ, какъ буря, она промчалась чрезъ рядъ комнатъ, выскочила, уронивъ съ себя косынку и шляпу, въ переднюю и на крыльцо, и черезъ секунду, обезумвъ отъ восторга, повисла на груди подъхавшаго мужа.
Въ Ракитномъ настали дни радостей и веселья. Дугановы непрерывно принимали родныхъ и знакомыхъ и здили къ нимъ. Тучи галокъ и воронъ то и дло кружились надъ садомъ и дворомъ, громкимъ крикомъ, точно торжественнымъ ура, встрчая и провожая ракитинскихъ гостей. Глба разспрашивали о чум, бывшей въ Москв, о столичныхъ новостяхъ. Среди пріемовъ, званныхъ обдовъ и выздовъ, Мари, разумется, забыла поздки къ завтному дубу, жену казака Коровки и ихъ постояльца Иванова, котораго ей привелось лчить, вопреки предостереженіямъ свекрови. Но какъ часто потомъ, при другомъ, наставшемъ стро жизни, она вспоминала и этотъ дубъ, и больнаго казака, и свое тогдашнее, ничмъ невозмущаемое, молодое счастье!
Свекровь отъ кого-то, однако, провдала таки о лчебныхъ экскурсіяхъ Мари и Нинетъ. Спустя недлю посл прізда сына, она какъ-то, варя въ саду варенье, сказала Мари, при муж: ‘Ну, лакомка, казачій фершалъ, попробуй пнку,— готовы-ли ягоды?’ Мари, не ожидавшая этого разоблаченія, вспыхнула и, отвдавъ варенья, объявила, что, по ея мннію, ягоды готовы. А старуха Дуганова, лукаво грозя и улыбаясь на ея растерянность, прибавила: ‘Впрочемъ, главный гофъ-медикъ, на этотъ разъ, не ты, а вотъ она!’ — и указала на Нинетъ.
Глбъ Андреевичъ, во время смутъ въ Москв, такъ усталъ, а въ родной деревн ему было такъ привольно и хорошо, что онъ написалъ къ главнокомандующему въ Москву, куда везти жену еще не ршался, и выхлопоталъ себ у князя новый, боле продолжительный отпускъ. Онъ съ Мари прогостилъ тогда у матери — вплоть до половины октября.

——

Настала чудная украинская осень. Марь Родіоновн долго были памятны эти тихіе и сухіе, то теплые, какъ въ ма, то слегка прохладные, хотя и солнечные дни, съ желтющими садами и дубравами и летящими, въ свтломъ воздух опустлыхъ полей, прядями блой паутины. Хлбныя нивы были убраны. Крестьяне праздновали сватанья и свадьбы. Окрестные богатые помщики,— Шидловскіе, Донцы-Захаржевскіе и Квитки,— охотились, съ нарядными егерями и безчисленными сворами гончихъ и борзыхъ собакъ, въ лсахъ гористаго Донца. Въ дубовыхъ и липовыхъ трущобахъ раздавались звуки охотничьихъ роговъ, а надъ скачущими всадниками плыли, съ звонкими криками, стаи отлетающихъ за море гусей и журавлей. Мари также верхомъ вызжала на охоту. По вечерамъ усталые путники собирались у охотниковъ-сосдей. Подавался украинскій пуншъ,— душистая, съ пряностями, вишневая варенуха. Молодежь, подъ клавикорды, устраивала танцы. Мари очень не хотлось покидать этого простора, этихъ степей и особенно сада, съ полчищами кружившихся, надъ безлистыми уже деревьями, галокъ и воронъ. Въ каждой алле и въ каждомъ тайник этого сада столько переживала она, съ Глбомъ, счастливыхъ мгновеній, тихихъ бесдъ, надеждъ и ожиданій.
Съ начала октября, Глбъ сталъ думать о возвращеніи въ Москву. Видя, что жена медлитъ со сборами, онъ началъ ее торопить.
— Да куда же, помилуй, ты такъ спшишь отъ этихъ прелестей?— спросила его Мари, обжившись въ Ракитномъ и съ смущеніемъ видя, что вскор надо хать: здсь такъ еще хорошо?
— Разв ты забыла?— отвтилъ мужъ: я же теб говорилъ, что братъ Алексй ршилъ, наконецъ, начало этой зимы провести съ нами въ Москв. У него важное дло по жениному имнію, и онъ, вроятно, прідетъ не одинъ, а съ женой. Боле трехъ лтъ мы не видлись, надо все приготовить къ ихъ пріему, а главное кое-что передлать въ дом, приспособить для нихъ мезонинъ… Вдь, они, разумется, остановятся у насъ.
Алексй Андреевичъ Дугановъ былъ старшій, единокровный братъ Глба, отъ перваго брака ихъ отца. Четыре года назадъ онъ женился въ Москв на круглой сирот, единственной дочери нкогда богатаго, но разореннаго передъ кончиной, симбирскаго помщика, Серафим Львовн Туровцовой, съ которою Мари вмст воспитывалась, съ дтства, въ самарскомъ пансіон и была съ тхъ поръ очень дружна. По выход изъ пансіона, подруга на нкоторое время разстались. Мари въ то время ухала къ женатому брату, служившему въ одномъ изъ кавалерійскихъ полковъ, близъ Самары, а Серафиму взяла къ себ въ Москву ея тетка, вдова генералъ-аншёфа, Варвара Ивановна Туровцова, бывшая ея опекуншей. Варвара Ивановна терпть не могла городской жизни и только на время поселилась въ Москв, въ собственномъ дом, съ цлью вывозить племянницу и въ надежд, что красивая и обаятельная своею веселостью, находчивая и живая Серафима долго не засидится въ невстахъ. Такъ и случилось. Выдавъ, въ 1768 году, племянницу за Алекся Дуганова, Туровцова немедленно возвратилась въ свое богатое помстье, возл Казани. Да и понятно,— это роскошное, снабженное всякими удобствами, имніе, по общимъ отзывамъ, было сущимъ раемъ, въ которомъ старая Туровцова жила, какъ властительная королева.
Вслдъ за помолвкой съ Алексемъ Андреевичемъ Дугановымъ, Серафима извстила подругу о данномъ ею слов и пригласила ее на свою свадьбу, въ Москву. Здсь-то Мари впервые увидла своего будущаго суженаго, младшаго Дуганова, служившаго въ то время на границ Польши. Посл свадьбы, Алексй и Серафима ухали изъ Москвы на постоянное жительство въ наслдственное, саратовское имніе Серафимы, село Горки. Мари, проводивъ ихъ, возвратилась къ брату, въ окрестности Самары.
Дальнйшая ея жизнь у брата омрачилась нежданнымъ горемъ. Простудившись на одномъ изъ смотровъ, братъ ея опасно заболлъ и вскор посл того умеръ. Мари была сражена этою смертью. Искренняя скорбь о преждевременной потер близкаго роднаго, впрочемъ, смягчалась,— Мари изъ Москвы унесла съ собой ободряющую, свтлую мечту… Въ ея душу запалъ образъ Глба. Хотя, въ бытность на свадьб въ Москв, Глбъ не сдлалъ ей ни малйшаго намека на свои чувства, тайный голосъ шепталъ Мари, что она встртилась съ нимъ не даромъ. Привлекательный и зрлый, не по лтамъ, умъ младшаго Дуганова, его изящная наружность, красивые большіе, темно-каріе глаза и робкое, невольное предпочтеніе, везд имъ оказываемое Мари, не покидали ея смущенныхъ мыслей…

III.

Единокровные братья, Алексй и Глбъ Дугановы, представляли совершенную противоположность другъ другу. Рожденный отъ перваго брака родителя, Алексй былъ вылитый отецъ: огромнаго роста, сильно-близорукій, съ крупными руками и полными, красиво-очерченными губами, тучный, но молодцоватый, и небрежный въ одежд и прическ русыхъ, вьющихся волосъ. Онъ ходилъ твердо, всею тяжелою ступней, лниво переваливаясь, говорилъ внушительнымъ, пвучимъ басомъ, любилъ деревню, отдыхъ и тихую бесду, въ душевномъ волненіи обыкновенно что-либо напвалъ, хотя сильно при этомъ фальшивилъ, а слыша что-нибудь смшное, заливался гомерическимъ хохотомъ и, обладая громадною физическою силою, былъ нженъ и до смшнаго робокъ съ женщинами. Рожденный отъ втораго брака отца и всего двумя-тремя годами моложе Алекся, Глбъ былъ портретомъ матери,— также, какъ и она, невысокъ ростомъ, худощавъ, черноволосъ и съ женоподобными, маленькими руками и ногами. Вертлявый и подвижной съ дтства, Глбъ ходилъ мягкою, легкою поступью, держался прямо и стройно, всегда щегольски, съ иголочки, одтый, и любилъ службу и вообще трудъ. Вспыльчивый отъ природы, онъ, при чемъ-либо непріятномъ, только блднлъ, что же до женщинъ, то, хотя онъ и нравился имъ боле брата,— относился къ нимъ обыкновенно сдержанно и сухо. Усмшка рдко виднлась на его худощавомъ, смугломъ лиц, съ тонкими нжными губами, изъ которыхъ нижняя нсколько, какъ бы презрительно, выдавалась впередъ, а когда онъ улыбался, черты его лица оставались неподвижны и усмхались одни его большіе ласковые, черные глаза. За эту-то улыбку его глазъ, добродушную и подъ-часъ дтски-кроткую, Мари въ тайн такъ и полюбила Глба. Оба брата были питомцами кадетскаго корпуса, но, по окончаніи ученія, разошлись по разнымъ путямъ. Пробывъ нкоторое время, какъ и Глбъ, въ военной служб, Алексй вышелъ въ отставку, для помощи отцу въ хозяйств, и поселился у него на юг, въ имніи второй жены отца, гд старикъ Дугановъ вскор умеръ. Глбъ, по желанію матери, не оставлялъ службы. Боле, чмъ Алексй, сибаженный средствами къ жизни, Глбъ, въ-начал, служилъ въ гвардіи и первый годъ службы ознаменовалъ шумными кутежами съ товарищами, карточною и бильярдною игрой. Особенно онъ въ то время увлекался нкіимъ родомъ азартной игры на билльярд, въ три шара. Проводя, дни и ночи, на-пролетъ, въ излюбленныхъ молодежью притонахъ билльярдныхъ схватокъ, онъ однажды, въ какомъ-то загородномъ трактир, проигрался до того, что ршилъ поставить на конъ свои часы. Между партіями шли обильныя возліянія. Какъ ни былъ на-весел Глбъ, онъ вдругъ случайно замтилъ, что его противникъ, очевидно, подкупилъ маркёра и плутовалъ, путая счеты. Глбъ тутъ же торжественно уличилъ его и заявилъ о томъ другимъ постителямъ. Вышла бурная сцена. Противникъ, весь красный отъ вина и смущенія, вышелъ изъ себя и, думая напугать Глба, вызвалъ его на дуэль, которая тутъ же и должна была состояться, во второмъ этаж высокаго, деревяннаго, покосившагося трактира.
— ‘Вы требуете драться?— сильно поблднвъ, спокойно отвтилъ Глбъ: извольте, съ однимъ только условіемъ,— стрлять не иначе, какъ по жребію: кто вынетъ записку, со словомъ — мишень, становится въ открытое окно,— а тотъ, у кого на записк окажется слово — пистолетъ, стрляетъ въ него. Если пуля попадетъ въ цль, раненый падаетъ за окно — и дуэли конецъ, а если промахъ, или вообще ожидающій выстрла устоитъ въ окн, онъ ставитъ туда другаго, беретъ самъ пистолетъ и стрляетъ, по команд!’
Присутствующіе возстали было противъ такихъ дикихъ условій, но охмлвшіе противники не уступили. Принесли чей-то пистолетъ, надписали бумажки, вынули жребій и Глбу пришлось изображать мишень. Онъ сбросилъ мундиръ, бодро сталъ на подоконникъ, спиной къ раскрытому въ садъ окну, и безъ смущенія выдержалъ выстрлъ. Послдовалъ промахъ. Глбъ еще боле поблднлъ, подошелъ къ окончательно-растерявшемуся противнику и въ то время, когда тотъ, снявъ кафтанъ, также готовился взобраться на окно, бросилъ въ сторону пистолетъ и объявилъ, что онъ удовлетворенъ и стрлять боле не будетъ. Эта исторія огласилась,— молодежь прославляла Глба, но вмшались власти и Глбъ долженъ былъ оставить Петербургъ и перейти въ армію. Прослуживъ тамъ около года, онъ получилъ переводъ, на должность адъютанта къ главнокомандующему въ Москву, и посл того вскор, на свадьб брата, встртилъ Мари.

——

Ближайшую зиму, посл свадьбы, Алексй и Серафима провели въ Москв. Перехавъ туда, Серафима стала настоятельно приглашать къ себ и подругу, но Мари, въ то время, только что лишилась брата и своимъ настроеніемъ, разумется, далеко не подходила подъ пару жен Алекся Андреевича, страстно любившей свтскій блескъ, вызды, театры и танцы. Нося трауръ по брату, Мари равнодушно читала письма пріятельницы, которая расхваливала то балы благороднаго клуба, то театры, съ Дмитревскимъ и Шушеринымъ, то концерты, съ зазжими знаменитостями, Компасси и Сакки.
‘Ахъ, дорогая Машенька,— писала подруг Серафима: разв сомнваешься? твое горе — горе и для меня! Но врь мн, никто тебя у насъ не потревожитъ и не смутитъ, будешь жить по своему желанію, не только уединенно, а хоть полной отшельницей. У насъ обширная квартира, въ томъ же дом, у ma tante, на Пятницкой, гд мы праздновали свадьбу. Не откажи любящему другу въ неотступной просьб, навсти меня, хоть на мсяцъ, ну, на самое короткое время. Дай расцловать твои чудные глазки и твои дивные, пышные локоны. Помнишь, какъ мы вс убирали ихъ въ пансіон?’ — Сама черноглазая брюнетка, Серафима потому, вроятно, особенно такъ и цнила пышные, блокурые волосы подруги.
Мари въ слезахъ разсталась со вдовой брата и снова отправилась въ Москву, въ надежд пробыть тамъ не боле недли. Судьба ршила иначе.

——

Въ глубокомъ траур, съ блыми плерёзами, Мари сидла въ особой комнат у Серафимы, раздумывая, что на-дняхъ,— какъ бы ни просили ее остаться,— она должна возвратиться въ Самару. Къ ней вбжала Серафима, вся раскраснвшаяся, ликующая, и, схвативъ ее за руку, стала увлекать за собой.
— Что такое?— спросила та, поблднвъ.
— Иди, иди!— говорила Серафима, таща ее по комнатамъ:— смотри, кто у насъ.
Въ зал стоялъ пріхавшій изъ арміи Глбъ Дугановъ. Онъ тутъ же, при Серафим, сдлалъ формальное предложеніе Мари. Залившись слезами, она молча упала на грудь Серафимы.
— Ты мн всегда была родная по сердцу,— сказала ей Серафима: неужели откажешься быть моею сестрой?
Мари дала слово, но свадьбу, до окончанія траура, он отложили. Посл сговора и обрученія, Мари ухала, съ Дугановыми, въ Горки, имніе Серафимы. Полгода прошло въ мучительныхъ ожиданіяхъ. Мари переписывалась съ Глбомъ чуть не ежедневно, хотя почту въ Горки изъ Саратова привозили не боле раза въ недлю, а иногда и того рже, и коротала время за клавесиномъ. Она страстно любила произведенія Баха и Генделя, заигрываясь ими иногда до разсвта.

——

Горки были расположены на правомъ, возвышенномъ берегу Волги. Видъ отъ усадьбы на рку и ея противоположный, низменный берегъ былъ восхитительный. Вообще дикіе и пустынные берега Волги въ то время здсь, ниже Саратова, были уже достаточно населены.
Алексй Андреевичъ, отъ природы склонный къ простой, деревенской жизни, усердно принялся за хозяйство. Отецъ Дугановыхъ происходилъ изъ небогатыхъ, мелкопомстныхъ дворянъ. Ракитное принадлежало его второй жен, матери Глба. Алексй у нея провелъ свою молодость, помогая ей по хозяйству. Теперь, получивъ за женою большое и разстроенное имніе, онъ съ увлеченіемъ отдался сельской, трудовой жизни и постоянно былъ то въ пол, то на гумн, то при грузк барокъ хлбомъ и лсомъ. Серафима видимо тяготилась деревенскою скукой, Мари же, съ своими сердечными волненіями и тоскою по жених, мало ее развлекала.
Видя пріятельницу въ задумчивости и слезахъ, у клавесина, либо склоненною къ окну, выходившему на Волгу, или гд-нибудь въ уединенной алле сада, съ книгой, которой та не читала, Серафима старалась утшить ее.
— Помилуй, Машенька,— говорила она: не плачь, ободрись, подумай, вдь ты,— подожди только,— будешь много счастливе меня.
— Чмъ же?— спрашивала та, съ удивленіемъ.
— Какъ чмъ? Твой женихъ переводится адъютантомъ въ Москву. Ты станешь жить въ свт, съ людьми, а здсь, въ этомъ глухомъ, медвжьемъ углу,— разв люди? Только и слышно,— брёвна, барки, да кули. Это не жизнь, а ссылка… Господи! хоть бы Алексю выпало тоже какое-либо мсто, хоть бы провалилось это имніе!— прибавляла она, принимаясь плакать: но нтъ, Алексй не хочетъ и слышать о служб, говоритъ: надо прежде устроить, спасти отцовское наслдіе, тогда думать и объ иномъ. А когда же я опять увижу театръ? Даютъ оперу Альціесту, и ее вс такъ хвалятъ… А балетъ Діана и Эндиміонъ? Въ немъ танцуетъ Анджолини! Открываются маскарады Локателли… И все это, все не для меня!
Глбъ явился. Въ начал осени 1769 года отпраздновали его свадьбу съ Мари. Онъ навстилъ съ нею Ракитное, принялъ отъ счастливой, растроганной матери благословеніе и поселился съ женою въ Москв. Старая Дуганова была въ такомъ восторг отъ красивой, приводившей всхъ въ умиленіе Мари, что, въ знакъ особаго своего благоволенія въ сыну, тутъ же укрпила за нимъ свой московскій, весьма изрядный и помстительный домъ, на Чистыхъ-прудахъ. Два года незамтно пролетли для Глба и Мари, въ полномъ, ничмъ невозмущаемомъ счастьи.
Одно кидалось нкоторымъ въ глаза: Глбъ не выносилъ, когда его жену кто-либо хвалилъ за миловидность и красоту.— ‘Красива? вотъ какъ!— говорилъ онъ, блдня: ужъ извините… не ожидалъ! это лесть, и вы лучше обратили бы ваши похвалы на другіе предметы!’ — Одного юнаго, свтскаго селадона, расточавшаго мадригалы всмъ хорошенькимъ женщинамъ, въ томъ числ и его жен, онъ отвелъ въ сторону, при разъзд съ какого-то бала, и сказалъ ему: ‘Вы ухаживаете за чужими женами? отлично!— учитесь же заране владть шпагой или пистолетомъ… пригодится!…’
Серафима радовалась за Мари и чистосердечно высказывала ей невольную зависть.— ‘Ты молода, какъ и я,— писала ей она изъ Горокъ: но ты веселишься, а я прямо въ заточеніи. У насъ, обихъ, добрые и любящіе мужья, по твой служитъ въ столиц, на виду и, какъ слышно, у всхъ въ лестномъ почет, а мой — въ этой вчной возн съ мужиками, ссыпщиками и барочниками, скоро обростеть, кажется, мохомъ. И что изъ того, что у насъ земель, лсовъ и всякихъ угодій чуть не съ нмецкое герцогство? Дла наши такъ плохи. Ахъ, Маша, за что такая напасть? И чмъ бы я, кажется, ни пожертвовала, чтобы съ какимъ-нибудь бродячимъ, попутнымъ Эоломъ, или на ковр-самолет, хоть на недльку, перелетть къ теб, взглянуть на васъ, побывать въ театр — у Шереметевыхъ — или на балу, въ дворянскомъ клуб, забывшись, пронестись въ экосез или котильон! Голова кружится, при одной этой мысли. Недосягаемыя радости! Пожалй меня, Машенька! И хотла бы въ рай, да грхи не пускаютъ. У тетки, въ двичеств моемъ, собирался все важный, но сухой народъ,— старики играли въ ломберъ и квинтичъ, молодые рзались въ фаро и въ контру, а на мою страсть къ драмамъ, операмъ и баламъ никто тогда и вниманія не обращалъ’.
Въ начал втораго года замужства Серафимы, Богъ далъ ей дочь, черезъ годъ сына, а еще черезъ годъ и другаго. Радуясь дтямъ, она не удерживалась отъ горькихъ жалобъ, что труды мужа нисколько не улучшаютъ ихъ длъ и хозяйства. Рядъ неурожаевъ ввелъ обитателей Горокъ въ чрезмрные убытки, повальные падежи уничтожили рабочій скотъ у нихъ и у крестьянъ. Долги росли, а съ ними куча новыхъ непріятностей и хлопотъ.
— ‘Ко всему этому, въ Блокаменной, по слухамъ, чума,— писала золовк Серафима: а дбма — твой бдный другъ, что ни годъ, какъ и теперь опять, въ интересномъ положеніи… Нечего сказать, интересно! Дорогая Маша! посуди о моемъ гор-злосчастьи и рши, выносимо ли все это для человческой души?’
Чума наконецъ прекратилась, Мари снова перехала, съ Глбомъ, на жительство въ Москву, а къ концу осени 1772 года туда пріхали и давно жданные гости изъ Горокъ,— какъ выразился Алексй Андреевичъ,— ‘людей посмотрть и себя показать’.
Памятна навсегда Глбу и Мари осталась эта роковая зима.

IV.

Передъ отъздомъ изъ Ракитнаго, Мари еще два раза привелось увидть вылченнаго ею и Нинетъ казака Иванова. Однажды,— случилось это въ ихъ усадьб,— Мари услышала необычный шумъ и говоръ возл флигеля, гд жилъ приказчикъ и куда въ ту пору, какъ она знала, захалъ, по какому-то длу, становой коммиссаръ. Выглянувъ на шумъ въ окно, Мари увидла на крыльц флигеля красноносую и толстую фигуру коммиссара, а передъ нимъ двухъ мужиковъ. Коммиссаръ, размахивая руками, что-то имъ съ сердцемъ выговаривалъ, а они, безъ шапокъ, низко ему кланялись, но въ чемъ-то, повидимому, упорно ему не уступали.— ‘Попомню вамъ, треклятые, все перечту!’ — крикнулъ коммиссаръ, уходя въ дверь флигеля. Мужики, не надвая шапокъ, медленно прошли мимо оконъ дома въ ворота. Одинъ изъ нихъ, пожилой и плотный, шелъ молча, въ раздумьи опустивъ длинноусую, коротко-стриженную голову на грудь. Другой, моложе и подвижной, порывисто продолжая что-то доказывать, такъ и метался, на ходу, и въ горячности билъ себя въ грудь рукою. Мари въ послднемъ узнала постояльца Коровки, Иванова.
— Зачмъ это мужики приходили къ коммиссару?— спросила она прикащика, когда тотъ вечеромъ возвращался съ обычнаго приказа отъ старой барыни.
— Все на счетъ соли,— отвтилъ неохотно прикащикъ: Богъ ихъ разберетъ.
— Да что же это за дло?
— Казакъ Коровка, — проговорилъ, озираясь, прикащикъ: привезъ, соль изъ Крыма и намъ вчера часть свалилъ, я расплачивался, а коммиссаръ на нихъ и напалъ… Ваше, говоритъ, Кабанье не уважаетъ начальства, вс вы раскольники и воръ на вор, да и ты, говоритъ Коровк, давно у меня въ подозрніи, всякихъ бглыхъ передерживаешь.— ‘Какихъ бглыхъ?’ — спрашиваетъ Коровка.— ‘А этотъ твой царскій крестникъ!’
— Это онъ о комъ?— спросила Мари.
— Да о постояльц Коровки, Иванов, что ли, онъ выдавалъ себя за крестника, что ли, Петра Перваго. Коммиссаръ потребовалъ полъ-воза соли, а т уперлись, особенно здившій съ ними за солью этотъ царскій крестникъ. Ну, извстное дло, власть, коммиссаръ такъ осерчалъ, что чуть ихъ не побилъ.
Мари покачала на это головой и хотла передать про этотъ случай свекрови, но забыла.
Недли черезъ дв посл того, въ Кабаньемъ была большая ярмарка. Сюда, по пути въ Блгородъ и Харьковъ, изъ Крыма, съ Дона и Кубани — пригоняли въ то время много рогатаго скота и цлые табуны дикихъ, вскормленныхъ на степной вол, коней. Глбъ, большой охотникъ до лошадей, уговорилъ всхъ прокатиться на ярмарку. Онъ, Мари и прикащикъ похали въ коляск, а старуха Дуганова, съ Нинетъ, — на любимой своей широкобокой, спокойной долгуш.
Пестрая ярмарочная толпа, съ загорлыми и оборванными цыганами, узкоглазыми ногайцами и нарядными черкесами, въ разноцвтныхъ кафтанахъ, съ кинжалами у пояса, очень заняла Мари. Холщевыя палатки, рогожаные навсы и ряды возовъ, съ разною рухлядью, покрывали площадь, близъ церкви. Скотская и конная ярмарки расположились не вдали отъ знакомаго Мари, одинокаго дуба, у окраины села. Цыгане и татары, продавая коней, вспрыгивали на нихъ и били ихъ босыми ногами по бокамъ, скача по полю. Старуха Дуганова, Мари и Нинетъ накупили разныхъ разностей, шитыхъ яркими узорами полотенецъ и платковъ, дукатовъ, шерстяныхъ плахтъ и коралловъ, и уже собирались, обратно домой. Глбъ тмъ временемъ сторговалъ и купилъ нсколько лошадей, но еще медлилъ, расхаживая по конскому торгу. Онъ высмотрлъ и уже ршилъ было купить еще одного коня. Рыжій, рослый и сухой, съ тонкими ногами и широкою грудью, кабардинскій жеребецъ приковалъ къ себ вниманіе Глба. Жеребца продавалъ какой-то приземистый, криволапый ногаецъ съ Молочныхъ-водъ. Глбъ подошелъ къ нему и уже взялся было за кошелекъ. Но продавецъ отрицательно покачалъ головою. Дуганова предупредилъ коммиссаръ, отсыпавшій передъ тмъ ногайцу за коня полсотни карбованцевъ.
— Ахъ, Мари, знаешь ли, — сказалъ Глбъ жен, подходя къ лавкамъ и садясь въ коляску: подемъ, я покажу теб одну прелесть. Меня предупредили,— я ее утерялъ, но что это за диво! Съ виду не казистъ, а увряютъ, представь, скачетъ въ сутки, безъ корму и воды, по сту верстъ. Вотъ бы для охоты…
Дугановы вернулись къ конской ярмарк. Уже вечерло. Торгъ кончался. Глбъ изъ коляски указалъ Мари на осдланнаго старымъ, потертымъ сдломъ, кровнаго скакуна, котораго ногаецъ держалъ передъ коммиссаромъ подъ уздцы. Цыгане, крупные и мелкіе барышники, и куча мужиковъ, окруживъ покупщика и продавца, слдили за исходомъ состоявшейся сдлки. Между ними Мари узнала казака Иванова. Послдній подошелъ къ коляск.
— Не упускайте, ваше благородіе, перебейте коня,— сказалъ Глбу Ивановъ: жалко,— ваша сударыня мн помогла, такая добрая…
— ‘Кто это?’ — спросилъ жену по-французски Глбъ.
— ‘Посл скажу’,— отвтила ему, смутясь, Мари.
— Будешь, бачка, помнить, будешь! птица, не конь!— твердилъ, между тмъ, ногаецъ, глядя то на Глба, то на коммиссара и пересыпая похвалы коню непонятными, гортанными возгласами.
— Такъ и объзженный?— спросилъ коммиссаръ, берясь за кошелекъ: не врешь?
— Убей Богъ, князь! изъ руки стъ, не конь, малое дитя!— клялся, бросая шапку о земь, ногаецъ.
— А дай-ка я испробую… были когда-то сами въ гусарахъ…
— Садись, князь, садись.
Ногаецъ, поглаживая и холя фыркавшаго жеребца, придержалъ его. Коммиссаръ, подтянувшись и подбодрясь, подошелъ въ коню, ухватился за его гриву, вложилъ ногу въ стремя и навалился на сдло. Жеребецъ шарахнулся, подъ необычною тяжестью, взвился на дыбы, и всадникъ, съ розмаха, шлепнулся, по другой бокъ его, о земь. Толпа не выдержала и громко расхохоталась. Въ числ смявшихся, коммиссару бросилось въ глаза лицо постояльца Коровки.
— А, царскій крестникъ! и ты тутъ?— сказалъ, прихрамывая и со злобой озираясь, коммиссаръ: привяжи-ка своего коня,— объявилъ онъ ногайцу: а я вотъ съ нимъ поговорю.
Ногаецъ отвелъ жеребца въ сторону, привязалъ его въ дубу и, чуя грозу, спрятался за толпой.
— Теперь очередь за тобой,— обратился коммиссаръ къ Иванову: ну-ка, бродяга, подойди, сказывай, какіе цари тебя крестили?
— Напрасно обижаете бднаго человка,— отвтилъ, съ поклономъ, Ивановъ, не двигаясь съ мста и надвая, тмъ временемъ, въ рукава зипунъ, бывшій на немъ въ накидку: извстно, чмъ мы теб не любы стали…
— Что-о?— произнесъ, напирая на него, коммиссаръ: о чемъ намекаешь? говори!
— Соли теб не дали, вотъ что!— громко проговорилъ поблвшими губами казакъ: ваше благородіе, господинъ Дугановъ! вы здшній, хотя не живете здсь, помщикъ… защитите…
Коммиссаръ побагровлъ и нсколько мгновеній не могъ выговорить ни слова.
— Слышали?— спросилъ онъ, не глядя на Глба и оборачиваясь къ толп.
Вс молчали.
— Сотскіе, сторожа! вяжи его!— крикнулъ коммиссаръ.
Народъ дрогнулъ, но не двинулся. Смлый казакъ спокойно и свободно стоялъ противъ растерявшагося коммиссара, только уголъ это виска, съ небольшимъ шрамомъ, у лваго глаза, судорожно вздрагивалъ.
— Да что же, вы разбойники, стойте?— еще громче крикнулъ коммиссаръ: оскорбленіе власти и чина! кто мн воспретитъ? крути ему руки, бей его, въ мою голову!
Изъ толпы выдвинулось нсколько человкъ, за ними другіе. Нкоторые уже коснулись было казака. Онъ быстро нагнулся, отскочилъ, какъ кошка, и, какъ бы ища чего-то на земл, прислъ на корточки. Теперь, казалось, легко было окружить его и связать. Глбу и Мари изъ коляски было видно, какъ дйствительно передніе изъ народа навалились на него и смяли его.— ‘Пропалъ бдный’ — мыслила Мари.— ‘Задастъ ему, однако, коммиссаръ’ — подумалъ Глбъ. И вдругъ казакъ высвободился изъ толпы. Его зипунъ былъ разорванъ, шапка свалилась съ головы. Въ рукахъ у него что-то сверкнуло… Выхвативъ ножъ изъ-за голенища, онъ взмахнулъ имъ на-право и на-лво, расчистилъ передъ собою дорогу и бросился въ сторону.
Не успли нападавшіе на него опомниться, онъ подбжалъ къ дубу, обрубилъ поводъ купленнаго коммиссаромъ коня, вспрыгнулъ на него и, продолжая размахивать ножомъ, безъ шапки, со всклоченными волосами, поскакалъ въ поле, къ ближнему лсу.
— Лови, держи его! сто карбованцовъ тому, кто поймаетъ!— кричалъ коммиссаръ, спша за толпою, гнавшеюся за бглецомъ.
Въ чаяніи заработка, поскакали въ поле и нкоторые всадники изъ ногайцевъ и цыганъ. Но было уже поздно. Окрестность стемнла. Рыжаго жеребца не догнали, бглецъ безслдно исчезъ. На утро въ Кабаньемъ не нашли и казака Коровки. Онъ также куда-то скрылся.
— Да кто вашъ постоялецъ?— допрашивали власти его жену.
— А Богъ его знаетъ! звался казакъ Емельянъ Ивановъ, съ Дону, возилъ съ мужемъ соль, а куда длся, разв я знаю?

——

Пріхавъ въ Москву, Серафима съ мужемъ, по приглашенію Глба и Мари, охотно поселились у нихъ въ мезонин, гд Глбомъ очень уютно и мило было отдлано для нихъ нсколько просторныхъ комнатъ. ‘Нашъ дорогой, домашній улей имъ понравился!’ — говорилъ Глбъ жен о гостяхъ: ‘какіе они оба милые!’
Мари, впрочемъ, не узнала Серафимы,— такъ послдняя измнилась, за время ихъ разлуки, сильно какъ-то опустилась, похудла и, лишившись своей прежней оживленности и подвижности, даже какъ будто постарла. Мари удивлялась, что Серафима постоянно сидла у оконъ, какъ чистая провинціалка, никогда не видвшая столицы, глядя на улицу, на движеніе экипажей и пшеходовъ и безконечную городскую толкотню. Отставшій ли отъ своенравной моды нарядъ такъ измнилъ Серафиму, или она одичала отъ долгой разлуки съ обществомъ равныхъ ей по рожденію и воспитанію людей, только она, съ первой же встрчи съ золовкой, показалась ей до того жалкою и убитою, что Мари, глядя на нее, едва удерживалась отъ слезъ. На ея замчанія объ этомъ мужу, онъ, цлуя ее, только улыбался.
— Пустое,— говорилъ онъ: ты ее знаешь, она добрая, но у нея все легко и не глубоко. Это дитя минуты. Снова поветъ на нее втерокъ нашихъ увеселеній, и она оправится, оживетъ. Вотъ ихъ финансы — другое дло, тмъ уже, врядъ ли, когда-нибудь поправиться,— совсмъ испорчены… Кстати, въ Головкинскомъ театр идутъ Бригадиръ и балетъ Китайцы въ Европ, у Титовыхъ — комедія Indiscret, у Брамбиллы — забавныя арлекинады. Похлопочи везд записаться впередъ и достать мсто. У Мамоновыхъ, на той недл, балъ, Вязмитиновы о томъ же извщаютъ. Увидишь, излчишь гостью такъ, что и не спохватишься… Одно неладно, у нихъ вообще на Волг не совсмъ спокойно.
— Что же такое?— спросила Мари.
— Ничего пока серьёзнаго. Но князь получилъ извстія и держитъ ихъ въ секрет… На Яик взбунтовались казаки, убили начальника-генерала и туда послали войско и новаго командира. Несомннно, будутъ экзекуціи,— но что скверно,— пущено много нехорошихъ и злыхъ толковъ… Среди волжской слпой черни, нашелся самозванецъ, какой-то казакъ Богомоловъ. Онъ объявилъ себя императоромъ, Петромъ Третьимъ, и, хотя его поймали въ Царицын, наказали и сослали, но вообще, повторяю, на Волг, въ ихъ краяхъ, очень неспокойно и ожидаются новыя смуты.
Алексй уже зналъ отъ брата объ этихъ встяхъ, но не обратилъ на нихъ особеннаго вниманія. Его сильно заботило устройство денежныхъ длъ по Горкамъ, изъ за которыхъ онъ, съ женою, собственно и пріхалъ въ Москву. Для спасенія Горокъ отъ продажи за долги съ публичныхъ торговъ, братья стали искать, подъ залогъ этого имнія, большой суммы денегъ. Сперва они думали прибгнуть въ займу въ такъ называвшемся, тогдашнемъ ‘двадцати-лтнемъ банк’, гд долги взносами погашались въ двадцать лтъ, но потомъ ршили обратиться къ частному кредиту. Съ утра до вечера, у нихъ внизу и наверху появлялись разнаго рода коммиссіонеры и повренные столичныхъ капиталистовъ, банкировъ и купцовъ. Алексй и Глбъ запирались съ ними, по часамъ, судили-рядили, но, въ виду предлагаемыхъ тяжелыхъ условій, какъ примчала Мари, долгое время теряли всякую надежду устроить не только выгодный, а хотя бы мало-мальски подходящій и сносный заёмъ. Крутыя въ ту пору, посл недавней чумы, были времена для баръ, навщавшихъ Москву. Алексй, еще пропитанный запахомъ деревни и ея заботъ, почти не сходилъ съ мезонина, проврялъ деревенскіе счеты, писалъ приказанія управляющему, составлялъ и самъ рисовалъ планы построекъ, клеилъ дтямъ изъ картона игрушки и длалъ модель какого-то новаго, особенно удобнаго улья для пчелъ. ‘Длаю улей, ищу образцовъ,— сказалъ какъ-то при этомъ Алексй Глбу и Мари: а что лучше? взять бы примръ прямо съ вашего дома, ужъ вотъ настоящій, благодатный улей,— вс заняты, вс счастливы и полны довольствомъ’.

V.

Поразмысливъ, Мари, съ согласія Глба, ршила заняться, между тмъ, костюмомъ Серафимы. Она и ея мужъ пріхали, какъ говорится, безъ гроша. Мари изъ щедраго подарка свекрови на зубокъ Васи (старой объемистой братины, полной червонцевъ), отдлила значительную долю и предложила свои услуги дорогой гость. Серафима обрадовалась этому до слезъ. Мари съ нею объхала Гостиный дворъ и лавки Кузнецкаго моста, накупила разныхъ восхитительныхъ матерій и отдлки къ нимъ, и отправилась въ швейный магазинъ знаменитой французской мастерицы, Колленъ. И когда, спустя недлю, къ Дугановымъ на Чистые-пруды, съ кучею коробокъ и бауловъ, явилась сама сдовласая, румяная и съ усиками, мадамъ Колленъ, когда ее провели на вышку къ Серафим и оттуда, черезъ часъ, она торжественно сошла, со своею заказчицей,— Мари не узнала Серафимы.
Темно-пунцовое, перувьёневое, шелковое платье, съ бусовыми прошвами, такъ шло въ ея чернымъ волосамъ и чернымъ глазамъ, а крохотные башмачки, на высокихъ выгибныхъ каблукахъ, съ розовыми чулками, такъ мило выказывали красоту ея стройныхъ, маленькихъ ножекъ, что Мари бросилась цловать ее отъ души, а гордая своимъ успхомъ мадамъ Колленъ даже прослезилась. Посл платьевъ, Мари занялась прической Серафимы. Небрежно, безъ пудры, по-деревенски, зачесанныя на гребень косы замнились модною куафіёрой. Мосьё Шарль, съ Кузнецкаго-моста, въ первый же выздъ Серафимы на вечеръ, соорудилъ изъ ея волосъ и цвтовъ, какъ бы корзину, или роскошный будетъ, среди котораго, на тонкихъ стебляхъ, качались крохотные колибри и мотыльки.
Мари, съ Серафимой, похала къ Вязмитиновымъ, Архаровымъ, Смирновымъ и къ другимъ знакомымъ. Везд Серафиму принимали радушно. Не прошло и мсяца, она, вновь освоясь съ столичными забавами, такъ оживилась, что уже плавала въ нихъ, какъ рзвая, золотопёрая рыбка въ привольной и свтлой вод, а затмъ, убдивъ также пріодться по мод и своего мужа, окончательно преобразилась. Алексй Андреевичъ, тмъ временемъ, кстати, у нкоего купца Прядышева усплъ достать, на короткій срокъ, изрядную сумму денегъ, причемъ этотъ же самый купецъ велъ съ нимъ послдніе переговоры и о ссуд, подъ залогъ Горокъ, боле крупнаго куша.
Серафима, день деньской, и безъ Мари, стала разъзжать съ визитами, бывать съ мужемъ, а въ виду его занятій — и одна, въ опер, комедіяхъ, концертахъ и у общихъ знакомыхъ, Мари сперва даже нсколько смутилась этими чрезмрными увлеченіями, но потомъ подумала: ‘Богъ съ нею, пусть веселится, пока молода! удетъ къ весн въ имніе, снова запрется и затоскуетъ въ глуши. Ея дти — въ деревн, съ разумною, опытною няней, ихъ навщаетъ преданный имъ, давній ихъ сосдъ-помщикъ и, дастъ Богъ, все у нихъ будетъ благополучно’. Вышло, однако, иначе.
Въ числ московскихъ гостей, навщавшихъ издавна Глба и Мари, былъ тоже ихъ давній знакомецъ, московскій медикъ, Семенъ Захаровичъ Спесивцевъ. Это былъ оригинальный и во многомъ забавный человкъ. Онъ, собственно, только по званію, числился врачемъ и, хотя успшно прослушалъ курсъ медицины въ Московскомъ университет, у профессоровъ Эразмуса и Зыбелина, но съ выхода изъ университета не только почти не занимался практикой, а даже открыто высказывался противъ всхъ на свт докторовъ и ихъ, какъ онъ обыкновенно выражался, вреднаго ремесла.
Спесивцевъ былъ искренній и отъявленный врагъ медицины. Онъ всхъ врачей, чуть не въ глаза, называлъ шарлатанами и, сплошь отвергая вс аптечныя средства, врилъ въ одно,— въ силу природы — vis medicatrix naturae, и, какъ исключеніе, какъ нкоторое, всмъ доступное ей пособіе, допускалъ только старинныя, простонародныя средства,— травы, растиранія и баню.
— Идите не ко мн, не къ медикамъ,— говорилъ онъ удивлявшимся больнымъ: зовите простую бабу, знахарку какую-нибудь, или шептуна. Они, если васъ и не вылчатъ, за то ужъ никакого ущерба вамъ не причинятъ.
Старуха Дуганова, сама занимавшаяся простою и немудрою сельскою медициной, особенно высоко оцнила достоинства этого чудака. Онъ посщалъ ее въ ея прізды въ Москву, черезъ нее познакомился съ Глбомъ и, когда приспло время родовъ Мари, былъ вызванъ въ Ракитное, гд и пробылъ мсяца полтора, балагуря съ утра до ночи и всхъ потшая своими выходками, пока все ‘само собой’, какъ онъ это объяснялъ, кончилось благополучно. Никто не зналъ ни прошлаго, ни средствъ Спесивцева. Считали его за человка обезпеченнаго, говорили, что онъ, нсколько лтъ назадъ, много путешествовалъ по Европ и былъ въ Іерусалим. Самъ онъ, съ виду лнивый и мшковатый, въ веснушкахъ и дтски-румяный, любилъ подъ-часъ разсказывать о своихъ странствованіяхъ, мало изъ видннаго хвалилъ и боле всего порицалъ пресловутую, по его мннію, европейскую медицину, причемъ отдавалъ нкоторое уваженіе только немногимъ врачамъ, изъ такъ называемыхъ ‘виталистовъ’, подобно ему, возлагавшихъ спасеніе больныхъ на одн ихъ собственныя, жизненныя силы.— ‘Я никуда не гожусь, отжилъ свое!’ — твердилъ онъ, увряя, что нигд не бываетъ, и между тмъ не могъ жить безъ общества. Перешагнувъ уже за тридцать лтъ, онъ, по его словамъ, ршился остаться холостякомъ, единственно будто бы потому, что отъ одной изъ красивыхъ и милыхъ невстъ, за которыхъ онъ было, въ молодости, думалъ свататься, пахло внскими каплями, а отъ другой — жизненнымъ эликсиромъ Парацельза.
— Но, можетъ быть, у вашихъ красавицъ болли зубы или давило подъ ложечкой?— спросила, подсмиваясь надъ нимъ, старая Дуганова.
— То ли было, или другое, — отвчалъ Спесивцевъ: только я бжалъ отъ нихъ и съ тхъ поръ, какъ видите, холостъ и одинокъ.
Злые языки иначе объясняли холостую жизнь доктора и его нападки на медицину. Увряли, будто по выход изъ университета, гд-то путешествуя, онъ страстно полюбилъ одну замужнюю женщину и, когда она чмъ-то сильно заболла, онъ сталъ ее лчить, но сдлалъ роковой промахъ: больная, посл пріема его лкарствъ, скоропостижно скончалась. Этихъ слуховъ никто, впрочемъ, не проврялъ.
Глбъ и Алексй охотно вели знакомство съ Спесивцевымъ. Онъ являлся къ нимъ всегда такимъ добродушнымъ и безъ затй. Замчали его — онъ, пыхтя, разговаривалъ, не замчали — по цлымъ часамъ сидлъ, съ трубкой, въ кабинет, читая книгу, либо устремивъ разсянные, полусонные глаза въ пространство и въ раздумьи ероша свою курчавую, нердко совершенно растрепанную голову. Братья любили вызвать его на разговоръ и поспорить съ нимъ вечеромъ за чаемъ. Мари съ Серафимой также охотно слушали его розсказни о новостяхъ и объ общихъ своихъ знакомыхъ. Не выносила его одна Нинетъ Ладыженцева, тоже тогда гостившая у Мари. Ея споры съ Спесивцевымъ усилились особенно съ того времени, какъ въ Москв распространились слухи о бунт и о наказаніяхъ мятежниковъ въ Яицкомъ-городк. Всегда чувствительная и склонная къ гонимымъ и несчастнымъ, Нинетъ всхъ увряла, что виноваты не яицкіе, смиренные и добрые по природ казаки, а ихъ начальство, докторъ же, обсуждая злодйства изверговъ-бунтовщиковъ, убившихъ ни въ чемъ неповиннаго генерала, своего командира, доказывалъ, что казаки просто злые и кровожадные зври и что, если ихъ не укротятъ, дале будетъ хуже.— ‘Вдь, отрзываютъ же ваши медики члены, пораженные гангреной,— говорилъ онъ:— и медики тутъ, пожалуй, правы, а это разв не гангрена?’

——

Однажды, какъ впослдствіи вспоминала Мари, вскор по прізд въ Москву Алекся и его жены, Серафима была съ Соймоновыми, въ ихъ лож, въ опер Семира и Азоръ. Оставшіеся дома Глбъ и Алексй, посл дневныхъ разъздовъ и хлопотъ, сидли въ столовой. Мари, разливая имъ чай, работала здсь же въ пяльцахъ. Подъхалъ Спесивцевъ. Усвшись, по обыкновенію, своею плотною, мшковатою фигурой поглубже въ кресло, онъ сообщилъ, что смуты отъ Яицка перешли и на Волгу и что, хотя казакъ Богомоловъ, объявившій себя въ Поволжь императоромъ Петромъ Третьимъ, пойманъ и, сосланный въ Сибирь, на дорог умеръ, народъ не вритъ этому и снова ждетъ его появленія.
— Недоставало еще этого!— сказалъ Спесивцевъ: былъ у насъ самозванецъ-царь изъ шляхтичей, теперь пророчатъ царя-мужика.
— Ну, вы уже слишкомъ,— замтилъ, поморщившись, Глбъ, вообще не любившій у себя политическихъ разговоровъ: не хотите ли чаю? вы устали?
— Вы желаете замять разговоръ?— вздохнулъ Спесивцевъ: извольте, не будемъ вывдывать вашихъ тайнъ! Спрашиваете, не усталъ ли я? Неужели вы думаете, что врачи безъ практики только и длаютъ, что лежатъ на боку, да созерцаютъ свое собственное достоинство?
— А чмъ же имъ еще заниматься?— спросилъ, ближе придвигаясь къ столу, Алексй.
Мари налила и подала доктору стаканъ чаю.
— Помилуйте, господа,— произнесъ съ важностью Спесивцевъ: да у насъ, могу васъ уврить, боле дла, чмъ у любой вашей врачебной знаменитости, прописывающей рецепты для облегченія смертнымъ отправиться на тотъ свтъ. Я, напримръ, сегодня хоть и былъ огорченъ слухами о Волг, бгалъ по всему городу для вразумленія одной сердечно-больной…
— Это любопытно, — произнесъ Глбъ: въ чемъ же ея болзнь? утолщеніе сердечной перепонки, что ли?
— Ничуть, — отвтилъ Спесивцевъ: милая бабенка просто вздумала топиться.
— По какой причин?
— Предметъ ея страсти — женатый человкъ, а у его жены,— какъ бы вамъ точне выразиться?— морское, семимильное зрніе. Она все выслдила, разгадала и теперь не спускаетъ своего шалуна ни на минуту съ глазъ.
— Ну, и что же съ этою вашею паціенткой?— спросилъ Глбъ.
— Сегодня утромъ, извщенный ея сестрой, я захватилъ ее у проруби, на Яуз, а вотъ только-что вечеромъ едва догналъ ее, на извозчик, у Дорогомиловскаго моста и буквально всю измокшую вытащилъ изъ тамошней портомойни. Опоздай я на минуту, пошла бы ко дну.
— Какъ же вы узнали о второмъ покушеніи?
— Извстилъ сердобольный мужъ утопленницы, спокойно, между тмъ, измнявшій своей жен.
— Да вы, извините, сочиняете, — сказалъ Глбъ: что-то невроятно, вы ужъ очень великодушно и такъ все кстати поспваете для спасенія своей героини.
— Ничуть, Глбъ Андреевичъ, ей-ей!— отвтилъ Спесивцевъ: я потому собственно и поспваю, что, въ качеств врача безъ практики, занимаюсь настоящимъ дломъ, то-есть бью баклуши… И ничего тутъ великодушнаго нтъ, вдь, я, въ нкоторомъ род, даже зло поступилъ, — возвратилъ несчастную жертву измннику-мужу… Великодушіе, доброта! А знаете ли, Нина Александровна,— обратился докторъ къ Нинетъ: ваши добрые яицкіе казаки, по послднимъ слухамъ, предавая смерти своихъ начальниковъ, не только вшали ихъ внизъ головой и вбивали имъ въ голову гвозди, но еще рубили имъ ноги и руки и, въ такомъ вид, истекающихъ кровью, пускали ползать, для забавы толпы… это ли не доброта? Да здравствуетъ великодушный русскій народъ!
Нинетъ молча встала со стула и, уходя, такъ сердито двинула имъ, что пудра посыпалась съ ея волосъ и съ покрывшагося румянцемъ лица.

VI.

Вс разсмялись. Разговоръ коснулся вообще женщинъ, ихъ характеровъ и любви къ мужчинамъ, и перешелъ къ такъ называемой супружеской измн. Спесивцевъ попросилъ еще стаканъ чаю, налилъ въ него сливокъ и, съ позволенія Мари, закурилъ трубку. Глбъ и Алексй курили рдко.
— А въ самомъ дл, господа,— сказалъ докторъ, обратясь къ Глбу и къ Алексю: какъ вы смотрите на измну?
— Кого?— спросилъ Алексй.
— Разумется, жены, — отвтилъ Спесивцевъ: это для вашихъ братій, женатыхъ, интересне, ближе.
— Вопросъ щекотливый,— произнесъ Алексй.
— Пустое толченіе воды,— прибавилъ, нахмурясь, Глбъ.
— Однако же, скажите ваше мнніе,— обратился докторъ къ Глбу: хотя бы для подтвержденія того, что это, по вашему, пустяки.
— Разумется,— отвтилъ Глбъ: кто же изъ-за этого ползетъ на стну? Дло пустое, хоть и ужасное, и вотъ почему…
Онъ помолчалъ съ секунду и, не глядя на жену, спокойно облокотился о столъ. Сердце Мари невольно забилось.
— ‘Что-то онъ скажетъ?’ — мыслила она.
— Если бы моя жена мн измнила,— произнесъ, съ разстановкою Глбъ: я, безъ сомннія…
— Ну, ужъ уволь меня-то хоть слушать ваши признанія, перебила Мари, вспыхнувъ и съ сердцемъ отодвигая пяльцы.
— Нтъ, ради Бога, останьтесь, — обратился къ невстк Алексй.
Глбъ, съ улыбкой, придержалъ Мари за руку.
— Если бы мн измнила моя жена,— сказалъ онъ спокойно: я объ этомъ, разумется, никогда не помышлялъ… но, если бы это случилось,— полагаю и даже убжденъ,— что я на это взглянулъ бы, какъ на Божью кару, и безропотно покорился бы ей.
Слезы негодованія кипли въ горл Мари. Она готова была осыпать мужа укоризнами, жесткою бранью, и молчала, слдя за его, какъ ей показалось, не искреннимъ и лукавымъ лицомъ.
— И мн думается,— продолжалъ Глбъ, не глядя на жену: что тутъ, въ такой бд, не правда ли, все уже непоправимо. Чужой души не осилишь. Чувства и совсть свободны. Полагаю, что я простилъ бы виновниц и, неся тяжкій крестъ, желалъ бы ей одного — счастья съ другимъ.
— Ну, ужъ это… ну, ужъ извини,— сорвавшимся, злымъ голосомъ, крикнулъ Алексй: все это, братецъ, вздоръ, оскорбительный бредъ у тебя — и только!
Вс удивленно взглянули на Алекся. Онъ сидлъ блдный, судорожно постукивая по столу костянымъ, десертнымъ ножикомъ, и, сердито отдуваясь, растерянно смотрлъ на всхъ широко-раскрытыми глазами.
— Не согласны?— проговорилъ онъ, привставъ и какъ-то криво улыбаясь: о, разумется, я не плъ бы ощипаннымъ соловьемъ! Не пошелъ бы на такія нжныя и унизительныя тонкости! Скажу прямо… Убдись въ измн, я выслдилъ бы виновныхъ и спряталъ бы въ рукавъ увсистый, желзный ломъ.
— И затмъ?— спросилъ, глядя на него, Глбъ.
— А ужъ извстно, что… уложилъ бы на мст измнницу и ея счастливаго соблазнителя!— глухо выговорилъ Алексй, такъ сжавъ при этомъ въ рукахъ ножикъ, что тотъ хрустнулъ пополамъ.
— Да какой же вы азіятъ, право, трехбунчужный паша!— сказалъ, съ усмшкой, Спесивцевъ: и вамъ не жаль? Двойное убійство!
— А ужъ какъ тамъ хотите!— рзко отвтилъ, все еще волнуясь, Алексй: нашъ родъ не изъ податливыхъ, одинъ нашъ предокъ, слыхалъ я въ дтств, подъ пьяную руку, не то заскъ, не то замуровалъ въ стну живую, неврную жену.
Глбъ также нахмурился.
— Не помню я что-то такой легенды о нашихъ предкахъ,— сухо сказалъ онъ: впрочемъ, ты старше меня и всегда отличался сильною памятью… или это, можетъ быть, предокъ со стороны твоей матери?
Алексй, ничего не отвтивъ на это, прошелся по комнат. Его лицо омрачилось, губы судорожно вздрагивали.
Съ искреннимъ сочувствіемъ взглянувъ на него, Мари незамтно оставила столовую, добрела до спальни и, горячо рыдая, упала въ подушку лицомъ. Кто-то тихо вошелъ въ комнату, нагнулся надъ нею. Она почувствовала нжное прикосновеніе Глба. Онъ цловалъ ей голову, плечи.
— Прости меня, Маша, я обидлъ тебя,— говорилъ онъ, ставъ у ея изголовья на колни: то была шутка, вздорная, дружеская болтовня… ну, сорвалось! Я хотлъ просто подзадорить ревнивца — брата…
— Ахъ, оставь меня, недобрый, оставь!— отвтила Мари, въ слезахъ, отстраняя его: разв шутятъ такъ безпощадно и зло? и разв я… твоя жена… могла бы когда-нибудь…
Размолвка Мари съ мужемъ длилась не долго. Мари старалась забыть о ней, хотя происшедшее оставило въ ея душ какое-то смутное, ей самой непонятное ощущеніе, родъ гнетущаго предчувствія.
Близилась масляная недля, а съ нею увеличивались городскія удовольствія. Сдлка о лс съ купцомъ Прядышевымъ также подходила къ счастливому концу. Въ начал поста, Алексй и Серафима располагали возвратиться въ деревню. Слухи изъ-за Волги стали спокойне. Посланный на Яикъ новый начальникъ, по свдніямъ канцеляріи главнокомандующаго, окончательно усмирилъ бунтовщиковъ.— ‘Яицкая чума вырвана съ корнемъ, какъ и наша въ Москв!’ — сказалъ на одномъ изъ своихъ раутовъ князь Волконскій, укротитель московской чумы. Вс повторяли эти слова. Москва веселилась въ эту зиму, какъ никогда. Въ ней тогда считалось до пятнадцати театровъ и до десяти тысячъ музыкантовъ.
На масляной, у Соймоновыхъ ожидались маскарадъ и домашній спектакль. Говорили, что здсь готовятъ новую парижскую оперетту Rosire de Saleny и веселый водевиль Les moeurs du temps. У Соймоновыхъ, въ то время, собиралось разнообразное и веселое общество, высшій свтъ и нкоторая доля средняго, богатаго московскаго круга, а главное — много молодежи. Хозяева не задолго передъ тмъ возвратились изъ-за границы, упоенные Парижемъ и его модами. То и дло въ Москв говорили о ихъ вечерахъ, многочисленныхъ кавалькадахъ, катаньяхъ и шумныхъ пикникахъ. Серафима давно мечтала объ этихъ удовольствіяхъ и вотъ — ее не только пригласили на этотъ вечеръ, но и предложили ей взять на себя роль въ оперетт. У нея, еще въ пансіон, былъ хорошій голосъ и она очень мило и бойко могла спть предложенную ей каватину и участвовать въ дуэт.
Въ числ другихъ любителей-артистовъ соймоновскаго спектакля, были: гостившій въ Москв, какой-то раненый морякъ и едоръ Прядышевъ, молодой сынъ купца, съ которымъ Алексй велъ переговоры о займ. Серафима приняла предложенную ей роль и трепетала, въ ожиданіи назначеннаго вечера. Благодаря Мари, упросившей мужа, знакомый Глбу поставщикъ Шереметевскаго театра, Имберхъ, подрядился снабдить Серафиму костюмами для роли, а каватину и свою роль въ дуэт она стала репетировать у знаменитаго Компёсси.
Дамскій кругъ Дугановыхъ только и говорилъ объ этомъ, предстоящемъ вечер, со всхъ сторонъ разбирая приглашенныхъ пвцовъ. Раненый морякъ плъ весьма хорошо, но былъ мшковатъ и въ обществ застнчивъ. едоръ Прядышевъ или Теодоръ, какъ его везд звали, хотя былъ слабъ въ пніи, но за то представлялъ изъ себя, какъ говорятъ, вполн интереснаго и милаго молодаго человка. Его отецъ, имвшій на Урал золотые пріиски, а подъ Москвою, за Рогожскою заставой, мдно котельный заводъ, гд изстари отливались колокола, былъ крутаго нрава купецъ, изъ старообрядцевъ. Все его состояніе принадлежало жен, у отца которой онъ въ молодые годы служилъ простымъ прикащикомъ. Разбогатвъ женитьбой и увеличивъ заводское производство, онъ ни въ чемъ не прекословилъ жен, а та души не чаяла въ ихъ единственномъ сын. Благодаря ея капризу и совтамъ Соймоновыхъ, съ которыми Прядышевъ имлъ денежныя дла, Теодоръ, крестникъ Соймонова, учился нкоторое время у гувернера-француза, потомъ проходилъ науки въ одномъ изъ модныхъ московскихъ пансіоновъ, а наконецъ, съ семействомъ крестнаго отца, провелъ два года за границей, откуда, къ изумленію старика Прядышева и къ неописанной радости его жены, возвратился истиннымъ петиетромъ: во французскомъ, бархатномъ кафтан, въ башмакахъ, съ серебряными пряжками, и съ напудренною косой. Любуясь нарядомъ и цвтущею наружностью еди, старуха Прядышева, тайно отъ мужа, щедро снабжала сына деньгами и, довольная тмъ, что едя, возвратившись изъ заморскихъ краёвъ, водился не только съ сыновьями первыхъ богачей изъ купцовъ, но и съ высшею, знатною молодежью столицы, сквозь пальцы смотрла на его удалыя похожденія и подчасъ громкіе кутежи. ‘Смотри, Аграфена, попадется едька,— говорилъ ей иногда мужъ:— не поглядитъ тогда начальство, что мы съ тобой первой гильдіи, живемъ въ эдакихъ хоромахъ и ходимъ въ соболяхъ, забрютъ окаянному лобъ!’ — ‘Э, Савва Ильичъ,— отвчала на это, позвывая и крестясь, жена: молодо вино, перебродитъ, не киснуть ему этакъ-то, на печи…’
У Соймоновыхъ и въ домахъ другихъ баръ Теодоръ былъ принятъ, какъ толковали, не столько изъ пріязни къ нему самому, сколько изъ почтенія къ сундуку его папаши. Старый крпышъ Прядышевъ, пуская подъ шумокъ крупную часть доходовъ за большіе проценты, охотно ссужалъ деньгами разныхъ баръ. Но въ то время, какъ дикообразный и стриженый въ скобку старикъ Прядышевъ ходилъ въ длиннополомъ кафтан и въ сапогахъ выше колнъ, румяный и стройный Теодоръ постоянно одвался, какъ куколка, — то въ синемъ демократическомъ сюртук, то во фрак, съ круглою шляпой, тростью и часами, завитой, какъ пасхальный барашекъ, и съ огромнымъ, золотымъ лорнетомъ. Въ театр и маскарадахъ Ліона онъ обращалъ на себя вниманіе молодежи. Онъ по мод душился, румянилъ себ и безъ того румяныя губы, посыпалъ свои букли пудрою grise и пудрою blonde, и, хотя не нюхалъ табаку, носилъ, однако, въ карманахъ табакерки, съ портретами красавицъ, или изображеніями въ род сердца, пронзеннаго стрлой, причемъ также, ради моды, помышлялъ и о метресс.

VII.

Теодоръ страстно любилъ цыганское пніе и нкоторое время, по слухамъ, до того увлекался красотой и пснями цыганки Луши, что, если бы хоръ удалаго Пантюшки, въ которомъ она состояла, не ухалъ неожиданно куда-то изъ Москвы, онъ, вроятно, женился бы на ней., Это было до его поздки за границу. Съ тхъ поръ, какъ увряли, онъ нсколько остепенился. Увлеченіе цыганами вызвало въ юномъ Прядышев склонность къ музык. Посщая концерты и оперу, онъ началъ брать уроки пнія у Добервиля, а, спустя же нкоторое время, ршился кое-гд пть и самъ. Въ виду затяннаго у Соймоновыхъ театра, знакомыя дамы гурьбой пристали къ Теодору и, какъ онъ ни упирался, убдили его также принять участіе въ оперетт.
Съ тхъ поръ, для репетицій отдльныхъ арій и дуэтовъ, онъ не разъ посщалъ и Дугановыхъ. Серафима, сперва, безъ смха не могла смотрть на него, когда онъ, въ вид кудряваго, пасхальнаго купидона, разряженный и надушенный, робко появлялся у нихъ, входилъ на цыпочкахъ, по знаку становился среди залы и, подъ аккомпанементъ клавикордовъ, уморительно раскачиваясь и размахивая руками, вытягивалъ передъ зеркаломъ свои ноты.
— Ахъ, какой онъ забавный, смшной!— хохоча до слезъ, говорила Серафима, выскакивая въ гостиную, гд Мари сидла за шитьемъ для Васи, и принимаясь тормошить ее и цловать: ну, видла ли ты, Маша, другое подобное чудовище?
Мари серьёзно отвчала, что не видла. Теодоръ служилъ безконечною темой для насмшекъ Серафимы.
До спектакля оставалось нсколько дней. Спвки и всякія приспособленія къ нему кончились. Посл театра, всему обществу,— артистамъ и зрителямъ,— Соймоновы готовили сюрпризъ,— поздку, на двадцати ямскихъ тройкахъ, за Серпуховскую заставу, на ихъ лтнюю красивую мызу, гд гостей ожидалъ пышный ужинъ и танцы, подъ музыку роговаго архаровскаго хора.
Былъ вечеръ субботы, канунъ масляной. Алексй повезъ Серафиму на послднюю спвку къ Соймоновымъ. Глбъ въ тотъ день дежурилъ у князя и еще не возвращался. Нинетъ также гд-то была въ гостяхъ. Мари осталась дома одна, за неотложнымъ дломъ. По субботамъ она обыкновенно собственноручно мыла своего Васю. Пройдя въ его горенку, гд уже была готова гртая вода и гд няня, сдая Сысоевна, держала на рукахъ распеленатаго и нетерпливо-кричавшаго ребенка, — Мари переодлась въ ночной капотъ, завсилась передникомъ и только-что принялась мыть сына, какъ въ дверяхъ показался мужъ.
— Ты будешь на Соймоновскомъ спектакл?— спросилъ онъ, садясь поодаль, у окна.
— Разумется!— отвтила Мари, намыливая безволосую головку и пухлую спинку пріятно-замолкшаго Васи: столько было приготовленій, хлопотъ, притомъ Серафима… а взгляни-ка на этого розоваго жука, какъ онъ шевелитъ щупальцами…
Глбъ посмотрлъ на сына, потомъ на Сысоевну, сердито и молча, съ готовыми пелёнками, стоявшую въ сторон. Старуха Сысоевна, хотя няньчила когда-то самого Глба, терпть не могла, когда баринъ, въ неурочное время, входилъ въ оберегаемое ею, заповдное царство ея новаго питомца.
— О Серафим и рчь,— сказалъ по-французски, съ необычнымъ раздраженіемъ въ голос, Глбъ: твоя пріятельница, а теперь и сестра, начинаетъ наконецъ выводить меня изъ терпнія…
‘Ну, теб не нравится ея бготня съ визитами, а особенно это появленіе на театральныхъ подмосткахъ’,— подумала Мари, продолжая въ теплой, мыльной вод мыть Васю: вотъ ты и злишься, да что же, не всмъ сидть въ заперти! воображаю, что было бы, — прибавила мысленно Мари: еслибъ и я вздумала участвовать въ спектакл! вотъ поднялся бы ураганъ!’
— Что же, однако, сдлала моя пріятельница и сестра?— спросила по-французски Мари, въ послдній разъ окачивая ребенка теплою, настоянною на травахъ водой и готовясь вынуть его изъ корыта: чмъ она передъ тобою провинилась?
— Она становится сказкой города, — произнесъ медленно Глбъ: этотъ матушкинъ сынокъ, этотъ молокососъ Прядышевъ, такъ откровенно и такъ нагло за нею ухаживаетъ.
— У мужчинъ всегда виноваты женщины, иной разъ не только правыя, но и совершенно-безупречныя!— небрежно отвтила Мари, подавая Васю въ нагртыя, раскрытыя пелёнки Сысоевн.
— Послушай, Маша,— сказалъ серьёзно и съ особымъ удареніемъ Глбъ: ты не ребенокъ, поймешь! Что этого недоросля везд принимаютъ и что онъ за тою или другою изъ дамъ сметъ ухаживать, это возмутительно, но еще не особая бда, но толкуютъ о худшемъ,— будто Серафима… Ну, ты этому не повришь,— а говорятъ, что она къ нему неравнодушна и даже… раздляетъ его страсть…
Мари уже собралась было расхохотаться на эти слова, но взглянула на мужа и остановилась. Его обыкновенно доброе и спокойное лицо было на этотъ разъ строго-озабоченно и печально.
— Пустая сплетня, пошлая выдумка!— сказала Мари, взявъ мужа за руку: Серафима! да возможно ли это? мать троихъ дтей!
— Къ сожалнію, не сплетня,— съ тою же внушительностью и строгостью, отвтилъ Глбъ: и я прошу тебя, Маша, ради брата Алекся, а особенно тхъ крошекъ, о которыхъ ты упомянула,— переговори объ этомъ, да прямо и безъ обиняковъ, съ Серафимой, вразуми её и дай ей добрый, родственный совтъ…
— Какой?
— Немедленно бросить эту Соймоновскую дребедень, а вслдъ затмъ и Москву.
— Но неужели это такъ важно?— спросила Мари, все еще не вря слухамъ о Серафим.
— Настолько важно, — продолжалъ Глбъ: что пока злыя всти не дошли до Алёши,— настой, чтобы она сегодня же, подъ предлогомъ боли горла, что ли, отказалась отъ участія въ спектакл, а завтра — съ Богомъ — и въ Горки! Имъ помогъ, кстати, отецъ Прядышева, прямо купилъ у нихъ лсъ, Алёша получилъ деньги и будетъ радёшенекъ скоре ухать изъ Москвы. У нихъ въ деревн многое еще не устроено и главное — сильно распущены крестьяне. При жизни отца Серафимы они состояли на оброк, Алексй-же, видя ихъ обднніе и желая имъ добра, возвратилъ ихъ на барщину. Не нравятся мн, вообще, эти приволжскіе своевольцы, дерзки, отзывчивы на всякіе дикіе слухи, а въ Горкахъ притомъ половина села — старовры…
Утромъ слдующаго дня, Мари, съ невольнымъ смущеніемъ, прошла на верхъ въ золовк. Серафима готовилась хать на генеральную, въ полныхъ костюмахъ, репетицію спектакля, который долженъ былъ состояться черезъ два дня, и была въ красивомъ, такъ шедшемъ къ ней наряд ардёнской пастушки.
Она сидла передъ овальнымъ, въ фарфоровой рам, зеркаломъ, полученнымъ Мари въ подарокъ отъ свекрови. Горничная кончала уборку головы Серафимы.
— Вышли свою дуэнью, — сказала Мари по-французски: у меня къ теб важное дло.
Серафима отпустила горничную, приколола къ волосамъ послдній цвтокъ и спокойно встала.
— Вотъ я и готова,— сказала она, цлуя Мари: что тамъ за важныя у тебя дла?
— Ma belle espagnole,— начала Мари, по возможности, сдержанно: ты не подешь на эту репетицію и вообще на этотъ спектакль.
Серафима, съ удивленіемъ, подняла на нее глаза. Въ нихъ свтилась веселая, недоврчивая усмшка.
— Что за вздоръ?— сказала она: ты шутишь… Москва, что ли, провалилась, или сгорлъ театръ?
— То и другое цло, но выслушай, ради Бога, и разсуди… вотъ что случилось.
Торопясь и обрываясь, Мари, на сколько могла, въ точности передала ей сообщенное Глбомъ. Серафима измнилась въ лиц, сильно поблднла.
— Это сказалъ теб, выдумалъ Алексй!— произнесла она: понимаю… какая злость! вчныя подозрнія, снаружи — кротость, а внутри — адъ.
— Да не онъ, помилуй, вовсе не твой мужъ!— спшила Мари успокоить ее: во всякомъ же случа — дло серьёзное, надо принять мры.
— Такъ кто же, говори, кто это сообщилъ?
— Объ этомъ трубятъ вс.
Серафима замолчала.
— Какая низость!— проговорила она, ломая руки: и съ какой стороны ударъ?… здсь такъ трудно оправдываться…
— Такъ ты невиновна, права?— обрадовалась Мари: о, скажи, ты равнодушна къ Теодору? все это клевета?
Серафима тихо обняла Мари. Въ ея глазахъ стояли слезы, они горли оскорбленнымъ достоинствомъ.
— Чуть намъ кто-либо понравится,— сказала она: ну, едва отведешь душу, забудешься въ невинномъ и простомъ разговор,— сейчасъ кричатъ: измна, разбой…
— И онъ, не правда ли, чуждъ твоей душ?— спросила Мари, стараясь побороть въ себ и тнь подозрнія: еще недавно ты такъ надъ нимъ смялась.
— Ахъ, Машенька, да вдь это — сама жизнь!— произнесла Серафима, полузажмурясь, точно видя передъ собой нкое чудное видніе и сторонясь отъ его ослпительныхъ лучей: и какъ чувствителенъ, пылокъ, какъ добръ!
Мари похолодла отъ ужаса.
— Такъ ты, слдовательно, влюблена?— вскрикнула она.
— О, нтъ, пустяки! но что это за наивный, милый мальчикъ,— ну, чисто двичья непорочность!— стискивая руки Мари, шептала, какъ во сн, Серафима: что за самоотверженіе, преданность, а глаза — глаза… Прежде я этого и не замчала.
— И онъ знаетъ твое мнніе о немъ?— съ ужасомъ спросила Мари, почти не сознавая, что говоритъ: а твой мужъ? теб это не жаль?
Серафима очнулась, прошлась по комнат.
— Ахъ, да… про какія, однако, чувства ты говоришь? ужъ вотъ вздоръ!— небрежно сказала она, оборотись къ зеркалу и смотрясь въ него: ничего этого не было я нтъ, нтъ! Все это я сочинила, а мужчины такіе гнусные и негодные ревнивцы!
— Такъ честное слово? ничего между вами не было?
— Разумется… Я надъ тобой просто подтрунила, прочла теб свою роль изъ оперетки… Кром шутокъ, это изъ нея… сама ты увидишь!
Мари отрадно вздохнула.
— А если ничего не было,— сказала она, вспомнивъ совтъ Глба и хватаясь за него, какъ за соломенку: то тмъ лучше. Теб стоитъ только послать къ Соймоновымъ отказъ отъ ихъ спектакля, напиши, что заболла горломъ, и все разсется, какъ дымъ.
При этомъ, въ вид собственной мысли, Мари предложила Серафим, для избжанія дальнйшихъ, возможныхъ пересудовъ, немедленно ухать изъ Москвы. Она высказала это ршительно и на прямикъ.
— Ну, выдумай что-нибудь иное, — прибавила она: скажи Алексю Андреевичу, что ты видла сонъ, безпокоишься за него и за здоровье дтей.
— Ни за что, слышишь ли, ни за что!— отвтила ей съ сердцемъ Серафима: какъ? чтобы я уступила городскимъ, гнуснымъ сплетнямъ? чтобы струсила, выставила себя смшною передъ всякими, безмозглыми болтунами? никогда!

VIII.

Проговоривъ это, она сла, но не надолго, и опять стала ходить. Ея лицо раскраснлось, глаза горли. Во всей ея фигур выражалась твердая и спокойная увренность въ себ.
— Повторяю теб, ничего не было, нтъ и не будетъ!— заключила она, остановись передъ Мари: довольно теб этого? вришь теперь, убждена?
— Врю,— тихо отвтила Мари.
‘И въ самомъ дл,— думала она, глядя на Серафиму: ну, съ чего ей такъ, вдругъ обезумть, забыться въ конецъ и еще съ кмъ? съ едоромъ Прядышевымъ! Да онъ ея мужу, этому превосходному человку, не годился бы въ лакеи… и она такъ недавно еще, искренно и весело осмивала его…’
— А если вришь,— сказала, помолчавъ, Серафима: то отнын не говори пустяковъ, не мшай мн, въ послдній разъ, повеселиться. Вдь ты знаешь, въ какую тину мн предстоитъ снова окунуться.
Серафима дружески обняла Мари и, надвъ шляпку и мховой плащъ, прибавила:
— Нашъ театръ, на зло сплетникамъ и подозрительнымъ ревнивцамъ, непремнно состоится, и на немъ будешь, неправда ли, и ты? а за это заране — вотъ теб, вотъ и вотъ.
Она порывисто расцловала Мари, сбжала внизъ, сла въ экипажъ и ухала.
Мари, по возможности, откровенно передала Глбу свой разговоръ съ Серафимой, обойдя только и нсколько смягчивъ ея отзывъ о Теодор.— ‘Удутъ,— разсуждала Мари: она снова увидитъ дтей, забудетъ мимолетную встрчу и все обойдется благополучно’. Глбъ остался недоволенъ ея сообщеніемъ.
‘Бдный Алёша!’ — прошепталъ онъ: ‘добрякъ, очевидно, ничего и не подозрваетъ.’
Онъ сердито теръ себ лобъ.
— Впрочемъ, братъ уже укладывается,— сказалъ онъ, оживись: взялъ сегодня наши чемоданы,— столько у нихъ накопилось всякихъ покупокъ, часть вещей отправляетъ завтра по почт впередъ. Нечего длать,— утромъ, посл этого театра и пикника, я самъ помягче намекну ему на необходимость прекратить скоре нелпые толки, а когда они удутъ, — дастъ Богъ, вса уладится, Серафима одумается въ деревенской тиши.

——

Съ невольнымъ, гнетущимъ чувствомъ, Мари ожидала назначеннаго вечера. Дугановы отправились къ Соймоновымъ. Спектакль прошелъ очень удачно. Мари еще кормила сына, и потому, едва кончилась оперетта, въ которой пла Серафима, она подала знакъ мужу. Они незамтно оставили зрительную залу, пробрались къ выходу, подъ громомъ вызововъ и рукоплесканій, которыми публика искренно привтствовала на сцен сіяющую торжествомъ успха и счастія Серафиму, и ухали.
Алексй Андреевичъ, неловко оглядываясь и растерянно принимая привтствія и поздравленія съ успхомъ жены, подозвалъ брата и шепнулъ ему, что онъ ршился остаться до конца вечера.— ‘Потянутъ бднаго и на пикникъ!’ — думала Мари, скользя по морозу на улетающихъ саняхъ. Потомъ она съ Глбомъ узнала, что у Алекся, отъ волненія за игру жены, сильно разболлась голова и что онъ возвратился, когда кончился водевиль, поручивъ жену хозяйк дома, которая, встртивъ его у выхода, молила, до конца этого послдняго вечера, не лишать ихъ общества такой милой и очаровательной гостьи.— ‘Вдь скоро постъ!’ — говорила она, обмахиваясь веромъ и молящими глазами глядя на Алекся.
‘Ну, будетъ утромъ исторія!’ размышляла Мари дома, накормивъ сына и, до невозможности усталая, собираясь спать: ‘Глбъ, пожалуй, дйствительно, сразу все скажетъ брату, тотъ Серафим, она вспылитъ… и въ отвт за все передъ нею буду, разумется, я!’

——

Глбъ всталъ довольно рано. Ему надо было хать къ обычному пріему у главнокомандующаго, и онъ, выпивъ на-скоро, безъ жены, стаканъ чаю, поспшилъ къ князю. Мари спала очень долго. Ее разбудила Сысоевна. ‘Помилуйте, барыня,— говорила она, теребя подъ ея головой подушку: Василій Глбычъ голодны… пора имъ завтракать’.— ‘Какой Василій Глбычъ? кто это?’ — соображала Мари сквозь сонъ, не понимая, гд она и что съ нею.
Она открыла глаза. Сренькій день уныло глядлъ въ замороженныя окна. Падалъ снгъ и по крышамъ сосднихъ домовъ срывалась метель. Очнувшись и перекрестясь, Мари присла на кровати, приняла отъ няни дитя и стала его кормить. Сысоевна молча стояла возл нея. Видно было, что старуха ею недовольна. Глядя на ребенка, въ полномъ блаженств сопвшаго на ея рукахъ, Мари невольно думала о себ: ‘и по дломъ теб, матушка, сама заслужила, забывъ свое дитя!’
— Который часъ?— спросила она няню.
— Двнадцатый.
Не поднимая глазъ, Мари переложила Васю на другой бочокъ.
— Глбушка гд?— спросила она, помолчавъ.
— Извстно, гд,— на служб,— отвтила Сысоевна.
— А наши, Серафима, Алексй?
— Что имъ? нешто и у нихъ служба?
— Такъ еще спятъ?
— Не знаю,— сердито отвтила Сысоевна: я къ нимъ не приставница, у нихъ не была.
‘Побурчитъ и утихнетъ!’ утшалась Мари, отдавая нян дитя. На-скоро одвшись, она прошла въ столовую, въ надежд застать тамъ Алекся и Серафиму, но столовая оказалась пустою. Она вошла въ лакейскую. Слуга Сергй сидлъ тамъ съ книжкой.
— Что же это ты за чтеніемъ, а чай не готовъ?— сказала Мари: Алексй Андреичъ всталъ?
— Встали.
— А барыня?
Сергй замялся.
— Спитъ, что ли?— спросила Мари.
— Он-съ… ихъ нтъ дома… не ночевали.
‘Вотъ закутила,— подумала Мари: а впрочемъ, и хорошо сдлала, что посл танцевъ, по такому холоду и въ темнот, не похала, а осталась ночевать у Соймоновыхъ’.
— Гд Алексй Андреевичъ?— спросила она слугу: подавай самоваръ и скажи брату, что я жду его къ чаю.
— Ихъ тоже нтъ, здили въ городъ и воротились, а теперь опять ухали,— отвтилъ какъ-то странно Сергй.
Мари, черезъ гостиную, медленно прошла въ дтскую. Сысоевна, укачавъ Васю и завсивъ его колыбель, стояла, нагнувшись, у окна во дворъ.
— Что ты, няня, смотришь?— спросила Мари.
— Климъ утромъ рано возилъ куда-то Алекся Андреевича и опять повезъ.
— За барыней?
— Встимо.
— Она, вроятно, у Соймоновыхъ?
— Въ город нту-ти ихъ…
— Ну, значитъ, осталась на мыз,— сказала Мари.
‘Къ завтраку, очевидно, не возвратятся, — подумала она: успю, слдовательно, създить въ ряды’. Ей надо было еще кое-что купить, въ подарокъ дтямъ Алекся и Серафимы, и она на извощик ухала въ лавку, соображая, что и Глбу сегодня, изъ-за разъздовъ брата, придется возвратиться со службы не на своихъ лошадяхъ.
Едва Мари, справясь съ покупками, пріхала обратно, обогрлась и, войдя въ спальню, зажгла свчи, въ дверяхъ показался Глбъ.
— Скверное, невозможное дло!— сказалъ онъ, бросая шляпу на столъ и потирая руки отъ холода: нажили, нечего сказать… дождались.
— Что случилось?
— Неужели не знаешь?
— Почемъ мн знать!
— И не догадываешься?
— Да говори же…
Глбъ помолчалъ.
— Серафима не ночевала дома,— сказалъ онъ.
— Я это слышала,— отвтила спокойно Мари: она, за позднимъ временемъ, по всей вроятности, осталась у Соймоновыхъ,— и хорошо сдлала…
— Алеша былъ въ ихъ городскомъ дом,— сказалъ Глбъ: они возвратились, но ея тамъ нтъ. Онъ навдался сюда, потомъ завернулъ на дежурство ко мн и теперь поскакалъ на мызу. Что скажешь на это?
— Да о чемъ ты безпокоишься?— спросила Мари: Серафима, безъ всякаго сомннія, на мыз.
Глбъ горько улыбнулся.
— Полно, Машенька,— произнесъ онъ: это могъ бы еще подумать такой простакъ и слпецъ, какъ Алексй, а не мы съ тобой.
— Такъ гд же она?
Глбъ прислъ на софу, взялъ жену за руку.
— Поклянись, она теб ничего по этому не говорила?— спросилъ онъ.
— Ничего… вотъ передъ образомъ.
— Такъ знай же, — объявилъ Глбъ: Серафима, прямо съ пикника… бжала съ едоромъ Прядышевымъ,
Мари всплеснула руками.
— Не можетъ быть! кто теб сказалъ?
— Справляться по полиціи,— отвтилъ Глбъ: мн, ты понимаешь, было бы не къ лицу. Я обратился къ обычному источнику въ подобныхъ длахъ,— ты догадываешься, безъ сомннія,— къ Спесивцеву. Онъ, какъ и слдовало ожидать, все уже, разумется, зналъ. Сперва, по обычаю, кроткимъ, невиннымъ голосомъ, отвтилъ: ‘дло щекотливое,— я, молъ, полагалъ, что вы сами давно подозрваете, и даже, если помните, слегка намекалъ, хотя ни за что еще нельзя поручиться!’ — а потомъ прибавилъ: ‘не я одинъ, и другіе замчали, что это готовилось уже давно’.— ‘Что готовилось?’ — спросилъ я его: ‘не томите, ради Бога, скажите прямо и откровенно, если вы истинно къ намъ расположены’.— Но тонкій дипломатъ уперся и сталъ твердить одно: ‘неудобно и отвтственно, извините,— спросите у другихъ’. Тогда я самъ захалъ къ Соймоновымъ.
— Такъ ты былъ у нихъ?— спросила Мари.
— Да… не входя въ домъ, я вызвалъ ихъ кучера и спросилъ, съ кмъ отъ нихъ ухала жена брата? Тотъ, ничего не подозрвая, спокойно отвтилъ, что, когда стали разъзжаться съ мызы, Серафима Львовна сла въ сани едора Саввича Прядышева и ухала съ нимъ, приказавъ сказать хозяйк дома, что у нея болитъ голова. Теперь ясно теб? Герой въ пьес похищалъ героиню, ну, они, очевидно, и ршили, какъ видишь, разыграть эту пьесу на-яву.

IX.

Какъ громомъ пораженная, Мари не находила ни мыслей, ни словъ. Глбъ ей еще что-то говорилъ, упоминалъ объ Алекс и о его положеніи, высказывалъ опасенія за здоровье брата, даже за его жизнь. Мари сидла, какъ въ туман. Близилось время обда. Вс въ дом съ смущеніемъ ожидали возврата Алекся. Обдъ прошелъ безъ него, къ вечернему чаю онъ также не пріхалъ. Вечеромъ Глбу надо было снова отлучиться, для исполненія какого-то порученія главнокомандующаго, и онъ ухалъ.
Разбитая волненіями и нсколько недомогая, Мари легла спать ране обыкновеннаго. Принеся ей кормить дитя, Сысоевна, вопреки своей обычной говорливости, опять не проронила ни слова и была туча-тучей. Мари понимала, что старая, преданная няня, простымъ чутьемъ, угадывала близость грозы и позора въ семь своихъ господъ и, при всей своей наружной суровости, глубоко имъ сочувствовала. Она обыкновенно думала вслухъ: ‘туда-то надо вотъ пойти, то-то сдлать’ — ‘охъ, затеряла иголку и не найду,— чулочки барчука надо выгладить!’ Теперь же, подавая и затмъ унося дитя, она молчала и, только возвратясь изъ дтской къ барын, чтобы потушить у нея свчи, проговорила про себя: ‘Охъ-охъ! счь бы нашу сестру, да приговаривать,— не бунтуй, слушай мужа… не было бы этакаго окаянства и грха’.
Мари долго не могла заснуть. Вспомнивъ слова Алекся о желзномъ лом, она съ содроганіемъ прислушивалась, возвратился ли онъ? Глбъ потомъ ей сообщилъ, что и онъ, пріхавъ около полуночи домой и заставъ ее спящею, все думалъ о томъ же лом и о неминуемости кровавой развязки.
Передъ утромъ, когда за окнами, въ морозной мгл, уже стало блть, Мари сквозь дремоту померещилось, что къ наружному крыльцу быстро подкатили сани, кто-то вошелъ въ переднюю и медленно сталъ подниматься на верхъ. Ступени деревянной, витой лстницы скрипли подъ тяжелыми шагами всходившаго. Въ спальн за печкой уныло звенлъ сверчокъ. По вотъ, шаги затихли. Позваниванья сверчка охватили Мари нжною, музыкальною волной. Она забылась тихимъ, спокойнымъ сномъ.

——

Былъ осьмой часъ утра. Очнувшись и увидвъ, что Глба уже нтъ, въ спальн Мари вскочила съ постели, пріодлась и прошла къ мужу въ кабинетъ.
— Ну, что?— спросила она, присвъ у стола, за которымъ мужъ брился.
— Заперся,— отвтилъ Глбъ, указывая бритвою на верхъ: никого не звалъ,— вроятно, еще спитъ.
Подали чай. Прислуга ходила въ смущеніи, на цыпочкахъ. Глбъ и Мари тоже говорили въ полголоса, полунамёками, боясь и думать объ исход начавшейся драмы.
— Нтъ, я пойду къ нему,— сказалъ, наконецъ, вставая, Глбъ: какъ бы онъ еще чего не натворилъ съ собой?
Онъ поднялся по лстниц. Мари возвратилась въ спальню и упала передъ кіотомъ на колни. Она горячо молила Бога вразумить Серафиму и дать ей снова миръ и тишину.
Нершительно и въ раздумьи Глбъ взошелъ на верхъ, постоялъ у двери брата и постучалъ въ нее.
— Войдите,— отвтилъ ему изъ-за двери странный и грубый голосъ, котораго Глбъ сперва не узналъ.
Онъ вошелъ, думая, что Алексй еще въ постели. Послдній стоялъ, не оборачиваясь, у окна, уже одтый, въ какомъ-то старенькомъ, отрёпанномъ, мховомъ бешмет, какого Глбъ еще не видлъ у него. Надъ его широкими, плотными плечами, точно чужая, торчала его большая, всклоченная голова.
— Здравствуй, Алёша,— сказалъ Глбъ, подойдя къ нему.
— Здравствуй,— отвтилъ Алексй, продолжай смотрть на улицу.
— Я думалъ, что ты еще спишь.
— Гд спать!… Знаешь развязку, конецъ?
— Собственно, врно не знаю, а догадываюсь,— черезъ силу отвтилъ Глбъ.
— Какія догадки! ну, прямо, открыто, взяла да и бросила, какъ старый, негодный башмакъ… надолъ, видно,— вотъ и все…
— Полно, дло еще поправимо,— сказалъ Глбъ, ласково тронувъ брата за плечо.
Алексй, съ блуждающимъ взоромъ, обернулся къ нему. По его опавшимъ, вздрагивавшимъ щекамъ текли слезы.
— И за что, за что?— вскрикнулъ онъ, кидаясь въ объятія брата.
Послышались судорожныя, глухія рыданія.
— Тебя ли слышу?— старался утшить его Глбъ: стоитъ ли теперь эта особа твоего сожалнія, слезъ?
— О, какъ я мало зналъ себя, какъ я былъ самонадянъ и слпъ!— всхлипывая по-дтски, плакалъ на груди Глба, этотъ большой и сильный, какъ казалось, человкъ: что я буду теперь безъ нея? а дти? я погибъ… погибъ!
— Опомнись, братъ! обидчиц отнын одно наказаніе — презрніе и забвеніе навсегда.
— Глбушка, родной мой!— вопилъ Алексй, хватая руки брата и цлуя ихъ: спаси меня, помоги.
— Но чмъ же тутъ можно помочь?
— Найди ее, уговори! Ничего не жалй, слышишь ли, ничего!… дти… О, теперь, безъ нея, мн одна участь — смерть.
— Да полно же, голубчикъ, полно.
Глбъ усиливался успокоить брата, позвалъ слугу, приказалъ подать стаканъ воды и напоилъ его.
— Не ты ли,— сказалъ онъ, усадивъ Алекся: говорилъ еще недавно иначе? Вспомни, по поводу подобнаго же случая, ты высказывалъ такую твердость и ршимость… Ты готовъ былъ преслдовать виновныхъ, мстить. Не месть, хотя бы, а мужество въ твоемъ положеніи, разсудительный отпоръ!
— Ахъ, оставь меня, ради Бога… уйди! дай хоть забыться!— крикнулъ, въ отчаяніи, Алексй: эти муки, эта пытка — выше силъ.
Онъ вырвался отъ брата и, упавъ на постель, обхватилъ руками подушку. Его плечи вздрагивали отъ рыданій. Глбъ постоялъ надъ нимъ, помедлилъ и вышелъ. Передъ обдомъ и въ теченіе вечера Глбъ снова заходилъ къ брату: Алексй лежалъ неподвижно, лицомъ къ стн.
— Послать бы за докторомъ,— сказала мужу Мари.
— Ему не того надо,— отвтилъ Глбъ, въ раздумьи: нужно мягкое, женское слово, сходи,— не утшишь ли ты его?
Мари налила стаканъ чаю, велла отнести его на верхъ, зажечь свчи, и сама пошла туда.
Услышавъ ея шаги, Алексй всталъ.
— Ахъ, это вы, сестра!— сказалъ онъ, цлуя ей руки: что вы безпокоитесь? мн, право, совстно… что-то болитъ голова.
— Полноте, присядьте, вотъ тутъ,— сказала ему Мари: напейтесь горяченькаго чайку, да съ ромомъ.
Она усадила Алекся, придвинула ему стаканъ, налила рому и отложила ему любимыхъ печеній.
— Какъ вы добры,— сказалъ Алексй, взглянувъ на себя и оправляя свой измятый нарядъ: стою ли я вашего вниманія?
— Стоите, добрый, милый, все перемелется,— будете еще счастливы.
Алексй отпилъ чаю и задумался.
— Сестра,— сказалъ онъ: не скрывайте, гд Серафима?
Мари молчала.
— Она пріхала? не ршается сюда взойти?
— Прідетъ, возвратится,— отвтила Мари: вы только успокойтесь, вотъ вы какъ разстроены,— у васъ дти. Какая мать можетъ забыть дтей?
— Да, да,— радостно проговорилъ Алексй: вы знаете… вотъ, если бы Глбушка тутъ вступился и отыскалъ бы ее… Онъ такой разумный, сразу усовстилъ бы ее… Вдь, увряю васъ, здсь просто какое-то навожденіе. Ее околдовали, можетъ быть, опоили. Серафима! да разв возможно? И я такъ любилъ ее, ну, убжденъ, увидите, если только она встртится съ кмъ-либо изъ своихъ, сейчасъ одумается,— пелена съ глазъ спадетъ. Ревновать хорошо безсердечному, крпышу,— мн, вижу, не подъ силу… не могу.
‘Вотъ она истинная-то любовь!’ — подумала Мари: ‘бдный! куда двались угрозы и похвальбы объ отместк, даже о кровавой расправ?’
— Вдь я самъ бы похалъ,— продолжалъ Алексй: и, врите ли, въ это время, клянусь, все думалъ,— гд бы скрываться бглецамъ? но, сестра, вы посудите, здсь, въ Москв, изъ этого такое поднимутъ и наплетутъ… невозможно! это только повредитъ Серафим.
— Да вамъ, дорогой мой, добрый, и не приходится самому!— сказала Мари: а вотъ Глба мы, пожалуй, попросимъ и, я надюсь, уговоримъ.
Въ это время вошелъ слуга. Онъ доложилъ, что пріхалъ Спесивцевъ и что баринъ проситъ барыню и Алекся Андреевича сойти внизъ.
— Врно, какія-нибудь новости,— съ тревогой сказалъ Алексй: вы, сестра, идите впередъ, а мн вотъ надо пріодться,— неловко въ такомъ вид,— я тоже сошелъ бы внизъ… нтъ, останусь, не могу!
— Гд баринъ?— спросила Мари слугу.
— Были, съ няней и съ барчукомъ, въ гостиной, теперь пошли за чмъ-то въ кабинетъ.
— А докторъ?
— Остались въ гостиной.
Мари вошла въ кабинетъ. Глбъ доставалъ гостю свжаго табаку.
— Ну, что, какъ Алёша?— спросилъ онъ: успокоился ли онъ?
Мари передала ему свой разговоръ съ Алексемъ.
— Бдная, жалкая тряпка,— проворчалъ Глбъ: и ничто его не пройметъ, даже такія испытанія.
— А что новаго привезъ докторъ?— спросила Мари.
— Серафимы и ея похитителя въ Москв, оказывается, нтъ, докторъ былъ у родныхъ Прядышева,— едора вчера и нынче искали, но безуспшно. И хорошъ, однако, этотъ докторъ,— всегда словоохотливый, а здсь едва цдитъ слова сквозь зубы, точно даритъ какими-то таинственными откровеніями.

X.

Изъ кабинета въ гостиную Глбъ и Мари прошли черезъ залу, гд еще не успли зажечь кенкетовъ, мимо большого, простночнаго зеркала. Въ зеркал наискось отражалась освщенная гостиная и въ ней — сидвшій на диван Спесивцевъ, передъ нимъ Сысоевна и на его рукахъ Вася.
— И зачмъ этотъ пролазъ беретъ на руки дитя?— съ досадой, проговорилъ Глбъ: вотъ ужъ терпть этого не могу.
— Чего ты сердишься!— прошептала Мари: разв не знаешь, онъ вообще такъ любитъ дтей, и у Соймоновыхъ — съ ихъ Сашей, и у Смирновыхъ — съ ихъ внучкой — все возится.
— Везд пострлъ поспетъ, — раздражительно прибавилъ Глбъ, замедляясь, какъ бы оправляя свертокъ съ табакомъ: не люблю я этихъ трутней, бьютъ баклуши, такъ резонёрствуютъ о семейномъ счастьи, а втихомолку, чай, сами волокитствуютъ на сторон.
Дугановы вошли въ гостиную.
— А у малаго-то вашего ужъ и зубъ прорзывается,— замтилъ Спесивцевъ, отдавая нян дитя: изъ молодыхъ, да ранній.
— Вотъ вамъ свжій табакъ,— сказалъ ему Глбъ, стараясь придать своему лицу и голосу спокойное выраженіе: теперь потолкуемъ о нашей печальной авантюр.
Онъ далъ знакъ нян. Та унесла ребенка. Вс сли къ столу.
— Ваше, Марья Родіоновна, мнніе?— спросилъ Спесивцевъ: извините, Глбъ Андреевичъ, начнемъ съ милой барыни, у барынь всегда лучше и тоньше, въ подобныхъ случаяхъ, соображеніе.
Глбъ опять поморщился. Ему не понравилось это небрежное обращеніе гостя къ его жен.
— Начинай,— сухо сказалъ Глбъ жен.
— Я думаю…— отвтила она и остановилась: мн кажется, вопросъ слишкомъ серьёзный и въ немъ, прежде всего, необходимо твое участіе и содйствіе,— обратилась Мари къ мужу.
— Врно, сударыня, врно!— произнесъ, раскуривая трубку, Спесивцевъ: и такихъ женъ,— простите, Глбъ Андреевичъ, за мою откровенность,— я везд и всегда отъ души превозношу. Дйствительно, нельзя не согласиться, что въ настоящемъ дл вы одинъ могли бы пособить.
— Но чмъ же я-то могу здсь быть полезенъ, не понимаю?— нсколько смягчившись, отвтилъ Глбъ: эта купеческая среда, ихъ обычаи, пріемы… я вовсе съ ними не знакомъ,— притомъ никогда не видлъ этого старика Прядышева… Братъ велъ съ нимъ переговоры о займ черезъ постороннее лицо.
— Да вдь это совершенно просто! ну, вамъ стоитъ только захать къ нему,— сказалъ Спесивцевъ: ваше положеніе при княз, ужъ одинъ вашъ офицерскій мундиръ, помилуйте…
— Мундиръ, мундиръ, — съ неудовольствіемъ опять нахмурился Глбъ: наслышался я объ этихъ сиволапыхъ гордецахъ! много имъ дла до насъ…
— Струситъ, — произнесъ Спесивцевъ: положительно струситъ и, если знаетъ, гд его сынокъ, немедленно выдастъ.
Глбъ посмотрлъ на жену. Та умоляющимъ взоромъ слдила за нимъ.
— Гд они живутъ?— спросилъ Дугановъ: гд ихъ заводъ?
— За Рогожскою заставой.
— Подумаю,— если братнина бглянка не объявится сама.

——

Прошло нсколько дней посл исчезновенія Серафимы. Она не появлялась. Алексй сталъ самъ не свой, писалъ и рвалъ на верху какія-то письма или былъ въ непрерывныхъ разъздахъ и рдко обдалъ дома. Къ нему на верхъ, то и дло, ходили подозрительныя личности, въ чуйкахъ и армякахъ. Мари думала, что онъ собирается уже въ дорогу и что приходившіе къ нему люди — рядчики изъ ямщиковъ. Оказалось потомъ, что это были сыщики. Алексй уговорилъ таки брата, и тотъ, съ разршенія князя, предпринялъ черезъ полицію тайные розыски о Серафим. Самъ Алексй, тмъ временемъ, посщалъ церкви и монастыри. Сысоевна, разговорясь наконецъ, внушительно сообщила Мари, что Алексй Андреевичъ намедни здилъ къ Неопалимой-Купин, вчера утромъ былъ у едора Студита, а сегодня, посл ранней обдни, служилъ молебенъ у Никиты-Мученика, и что теперь Господь, уже наврное, вразумитъ Серафиму Львовну и она, не нынче-завтра ‘безпремнно объявится во-свояси’. Слдовъ Серафимы, однако, нигд не оказывалось и она не возвращалась домой.
Шла первая недля поста.
— Ну, Машенька, займись съ братомъ, развлеки, успокой его!— сказалъ однажды вечеромъ Глбъ жен: завтра я ду къ Прядышевымъ.
— Такъ ты ршился?
— Да, поиски полиціи оказались вполн безуспшны. Мари, съ мольбой и надеждой, взглянула на образъ.
Былъ полдень. Стояла морозная, тихая погода. Глбъ, на городскихъ санкахъ, миновалъ Рогожскую заставу и, обогнувъ безконечные огороды, подъхалъ къ воротамъ прядышевскаго завода. Хозяинъ оказался дома. Тяжелыя ворота со скрипомъ отворились, Глбъ въхалъ въ обширный дворъ. Въ рабочихъ деревянныхъ службахъ на-право и на лво, слышались звуки молотовъ, густой дымъ валилъ изъ трубы надъ закоптлымъ, каменнымъ горномъ, гд плавилась руда. Огромныя, сторожевыя собаки злобно лаяли, на цпяхъ, у воротъ и у подъзда хозяйскихъ хоромъ.
Глбъ взошелъ на крыльцо. Изъ сней, черезъ переднюю, его ввели въ контору, оттуда, черезъ длинный, узкій проходъ, въ небольшую, сильно натопленную комнату, съ горшками гераней на окнахъ, съ кроватью, подъ стеганнымъ, изъ разноцвтныхъ лоскутковъ, одяломъ и горою подушекъ, и съ огромнымъ, окованнымъ сундукомъ, возл кіота. Въ комнат пахло мятой, на стол пыхтлъ самоваръ.
У самовара сидлъ самъ хозяинъ, толстый, румяный и лысый, въ мховой шубейк и съ повязанной головой, очевидно, только что пришедшій изъ бани, а передъ нимъ — тощій и длинный, старообрядческій причётникъ, съ клинообразною бородкой, въ черной, бархатной скуфейк, и тоже съ краснымъ и лоснящимся лицомъ. Они пили чай. Глбъ, изъ-за двери, услышалъ сдержанный, наставительный басъ причётника: ‘Нон всюду грхъ и царство сатаны,— и аще бы чинъ,— даже боле ангельскій…’ При вид офицера, хозяинъ и его собесдникъ встали.
— Савва Ильичъ?— спросилъ Глбъ, обращаясь къПрядышеву.
— Такъ точно-съ,— отвтилъ тотъ, подвигая Глбу стулъ: что угодно вашей чести?
— Есть дло.
Прядышевъ далъ знакъ своему собесднику. Тотъ вышелъ, крякнувъ и сердито поглаживая бороду. Прядышевъ не садился и молчалъ. Глбъ, опустясь на стулъ, тоже нкоторое время молча смотрлъ на него. Отецъ Теодора показался ему моложе, чмъ онъ ожидалъ. Сильно, ране времени, растолствшій, Савва Ильичъ, несмотря на свой короткій ростъ и пухлые, точно обрубленные пальцы, съ перваго раза даже понравился Глбу. Его нжное и, очевидно, нкогда красивое лицо было обрамлено шелковистою, темно-русою бородкой, а срые, задумчивые глаза такъ покорно и кротко смотрли на гостя, что Глбъ даже подумалъ: ‘И за что я его такъ винилъ и такъ злился на этого добряка?’
— Вы, разумется, догадываетесь, — началъ Глбъ: я пріхалъ по длу вашего сына.
— Тэкъ-съ,— сказалъ Прядышевъ, приготовясь слушать.
Глбъ сталъ разсказывать. Пока онъ говорилъ, Савва Ильичъ, отеревъ лицо, налилъ ему чаю, придвинулъ ближе банку съ изюмомъ, отлилъ и себ изъ чашки на блюдце, взялъ это блюдце на концы обращенныхъ кверху, растопыренныхъ пальцевъ, положилъ въ ротъ изюминку и, наклонивъ на бокъ голову, молча слушалъ.
Глбъ передалъ Прядышеву о томъ, какъ его сынъ познакомился съ нимъ, черезъ Соймоновыхъ, какъ онъ, Глбъ, и его семья радушно принимали Теодора и какъ, сверхъ всякаго ожиданія, молодой человкъ отблагодарилъ за вниманіе къ нему тмъ, что позволилъ себ дерзкую и возмутительную выходку.
— Совсмъ нестоющій!— замтилъ Прядышевъ.
— Онъ сталъ ухаживать,— продолжалъ Глбъ, едва сдерживая свое волненіе: за женой человка, далеко неравнаго ему ни по его годамъ, ни по положенію.
— Тэкъ-съ,— вздохнулъ, не поднимая глазъ, Прядышевъ.
— Вашъ сынъ,— произнесъ Глбъ: пользуясь довріемъ добраго человка, уговорилъ его жену и, какъ вамъ, вроятно, уже извстно, тайно ее увезъ…
— Скалдырникъ-шельма!— тряхнулъ головой Прядышевъ: на то едька мастеръ!
— Я говорю объ Алекс Андреевич Дуганов,— заключилъ Глбъ: сызранскомъ помщик, онъ вамъ извстенъ, вы имли съ нимъ денежное дло.
— По контор,— вставилъ Савва Ильичъ.
— Но этотъ Дугановъ — мой родной братъ,— чуть не крикнулъ, возмущенный хладнокровіемъ слушателя, Глбъ.
Прядышевъ снова утеръ себ лицо и шею, опрокинулъ чашку на блюдце и отставилъ ее.
— Мы, ваше высокородіе,— сказалъ онъ съ достоинствомъ: тутъ не причинны и не защитники сорванцу! Я и допрежъ того говорилъ своей баб: смотри, Аграфена, попадетесь! да что толку? вывела курка утя, значитъ — не по рангу! А коли-ежели, какъ передъ Богомъ, правду сказать, то можетъ мы и больше терпимъ. Такъ-то-съ… И хотлъ бы укусить локоть, да морда коротка. А гд нон едька, убей Богъ, не знаемъ.
— Въ чемъ вы терпите?— спросилъ Глбъ: говорите прямо,— не понимаю.
Прядышевъ покосился на дверь.

XI.

— Отецъ Никодимъ, — изволили, чай, видть тутъ старчика,— произнесъ Прядышевъ: мы съ нимъ, значитъ, по простот, на счетъ этого грха съ, такъ вотъ онъ что объявилъ… Коли, говоритъ, едька-окаянникъ не уважилъ Господа нашего Ісуса и пришедшаго нон поста,— нтъ, говоритъ, силы, не токма человческой, даже ангельской, чтобъ сломить озорника. У него таперича руки не желзныя, а золотыя.
— Какія бы руки ни были, вы — отецъ!— отвтилъ Глбъ: по вашему приказу,— объявите только, да безъ лукавства и напрямикъ,— васъ послушаютъ везд.
Прядышевъ робко поднялъ на Глба глаза.
— Не шутишь, баринъ?
— Какія шутки!
— И коли-ежели, значитъ, къ городничему обращусь, или къ капитанъ-исправнику?
— Вс вамъ помогутъ. Повторяю — вы отецъ и право ваше велико. Я служу при княз главнокомандующемъ и тоже предупрежу его…
Прядышевъ поднялся и, съ секунду, нершительно смотрлъ на Глба.
— Ваше высокородіе!— сказалъ онъ вдругъ, поднявъ руки и падая на колни: не погубите,— знаю, гд едька… Онъ сманилъ вашу золовку, а у меня, собачій сынъ, покралъ казну.
— Что вы говорите?
— Такъ именно-съ, какъ передъ Богомъ!— отвтилъ, вставая, Прядышевъ: я это былъ по длу въ Симоновомъ, а его, хмльнаго,— должно быть, посл попойки, да картежной игры,— сволокли сюда незнакомые люди. Мать-потворщица спрятала его въ этой горниц. А онъ, дьяволъ, пришелъ въ память, подобралъ ключъ, да и вынулъ изъ того вонъ сундука, подъ образами.
— Много взялъ?— спросилъ Глбъ.
— Десять тысячъ!— отвтилъ Прядышевъ: всю наличность ограбилъ, хоть бросай дло, сраму — на вкъ!
— Вы заявили полиціи?
— Гд намъ, ваша милость! Люди мы махонькіе… только тягали бы!— проговорилъ, въ полголоса и оглядываясь, Савва Ильичъ.
Гость и хозяинъ помолчали.
— Что же вы намрены длать?— спросилъ Глбъ.
— Сами это взялись за умъ… Жен не сказано, — баба дура только плакала бы. Свою полицію отправилъ на развдки.
— Какую?
— Есть у насъ врные слуги, литейщики. Только, правду сказать, везд искали, не токма по знатнымъ гостиницамъ и домамъ,— по всмъ постоялымъ и харчевнямъ, гд только едьк былъ притонъ.
— И нашли?
— Напали, то есть, на слдъ.
— Гд же онъ?
Прядышевъ вынулъ платокъ, посмотрлъ на него, свернулъ его жгутомъ и еще разъ отеръ имъ затылокъ и подбородокъ. Онъ хотлъ говорить и затруднялся.
— Что же вы молчите?— спросилъ Глбъ.
— Ваше высокородіе, скажу, не утаю!— отвтилъ, кланяясь, Прядышевъ: одинъ сперва уговоръ.
— Какой? говорите, слушаю.
— Готовъ хать, разыскивать, ну, ничего не пожалю, только ваша-то милость воспоможете ли мн? что безъ васъ! одна будетъ трата казны и труда!
Глбъ подумалъ.
— Далеко ли?— спросилъ онъ.
— Не близкій свтъ, надо было гультяямъ спрятать концы. Верстъ за шестьсотъ будетъ, а то и дале.
— Гд же это? въ Петербургъ ухали, или въ Нижній?
— Не примите во гнвъ,— отвтилъ, снова кланяясь, Савва Ильичъ: опосля все доложу-съ.
— Хорошо,— сказалъ Глбъ: надо взять отпускъ, надюсь, князь не откажетъ, завтра буду къ вашимъ услугамъ.
— Въ такомъ раз, дайте знать,— заключилъ Прядышевъ: только, ваше высокородіе, въ тайности держите, лиха выйдетъ бда, воли кто узнаетъ. А мы все изготовимъ и тихо выдемъ, какъ бы, такъ сказать, по длу… Да оно и кстати, колоколъ на Симоновъ отлили и вчерась отправили,— начальству, молъ, надо будетъ, по заведенному, показать.
‘Дло, кажется, слажено,— разсуждалъ Глбъ, возвращаясь съ завода Прядышева домой: и этотъ купчина правъ, хать ему одному какая польза? Если онъ и уговоритъ сына оставить Серафиму и возвратиться домой, что станется съ нею на чужой, незнакомой ей сторон?’

——

Въ условленное время Глбъ получилъ отпускъ и доброе напутствіе отъ князя, которому онъ еще прежде все разсказалъ о событіи въ семь брата, и снова похалъ на прядышевскій заводъ.
— Смотри-же, Глбушка, — говорилъ ему, на разставаньи, Алексй: когда вы ихъ найдете… то главное, не горячись!… ахъ, я тебя знаю, не горячись! Ну, вдь, ты вспыльчивъ иногда, а съ женщинами высокомренъ и сухъ… такъ нельзя! не смйся, вдь он жалкія, слабыя существа… дай мн слово!
Простившись съ братомъ, Глбъ обнялъ жену и сказалъ:
— На завод Прядышева, въ послдніе дни, усиленно работали, вотъ, Маша, теб и предлогъ избавиться отъ лишнихъ разспросовъ. Скажи, что все это выдумки и вздоръ, льютъ, молъ, у Прядышевыхъ колокола, оттого, по поврью, столько въ город и басенъ. Ну, что-нибудь въ этомъ род.
Прядышевъ, встртивъ Глба, предложилъ ему закусить на дорогу и, когда все было готово въ отъзду, они вышли на дворъ. Къ крыльцу подали широкую, на полозьяхъ, кибитку, запряженную тройкой, съ рогожанымъ верхомъ, и нагруженную сномъ и подушками. Возл Кибитки стояли два рослыхъ и широкоплечихъ литейщика, въ бараньихъ полушубкахъ, перетянутыхъ, ременными кушаками, и съ шапками въ рукахъ. Прядышевъ,— въ волчьемъ балахон и валенкахъ, Глбъ,— въ медвжьей шуб и въ теплыхъ сапогахъ,— взобрались на подушки, подъ мховую полость. Литейщики услись на козлы, съ ямщикомъ.— ‘Въ Симоновъ!’ — объявилъ ямщику Прядышевъ, кланяясь провожавшимъ его домашнимъ. Кибитка выхала за ворота.
— Такъ-то, ваша честь, будетъ понадежне!— произнесъ въ полголоса Прядышевъ, указывая Глбу на плотныя спины литейщиковъ, сидвшихъ на козлахъ.
Кибитка, выбравшись на дорогу, направилась въ Симонову.
— Держи направо, на серпуховской большакъ!— сказалъ ямщику Прядышевъ.
Литейщики переглянулись и только повели плечами.
Тройка понеслась по большой дорог. Въ Подольск перемнили лошадей. Прохали Серпуховъ и къ вечеру слдующаго дня были въ Тул, гд и ночевали. Прядышевъ везд посылалъ на развдки литейщиковъ. Въ Тул онъ самъ куда-то уходилъ и возвратился поздно вечеромъ. Заснувъ сильно не въ дух, онъ нсколько разъ ночью пробуждался, вздыхалъ и бормоталъ какъ бы молитву.
— Что, вамъ нездоровится?— спросилъ его изъ своей комнаты Глбъ.
— Да, должно отъ этой самой капусты… да и масло — у нихъ, не тово!
За утреннимъ чаемъ путники разговорились.
— Сгинулъ треклятый и отселева,— объявилъ о сын Прядышевъ, тряся головой.
— Разв онъ былъ здсь?
— Былъ… сорилъ деньгами, какъ бшеный, и ухалъ.
— Давно ли?
— Два дня тутъ куражился, пилъ еще отъ Подольска.
— Гд стоялъ?
— У Трёшнина, нашъ тоже купеческій сынъ и прежде съ нимъ загуливалъ въ Москв. Ужъ и семейный теперь, а передерживалъ такую, сказать, мразь!
— И Серафима Львовна съ нимъ была?— нершительно спросилъ Глбъ.
— На станціи оставалась, разглядла гуся, видно, на пути, не подпускала его.
— Гд же они теперь? Ухали?
Прядышевъ возвелъ глаза въ потолку.
— Быдто на богомолье,— сказалъ онъ, разставивъ руки:— въ Кіевъ похали, и онъ, быдто, къ слову, ей проводникъ… А ужъ какое богомолье! Тамъ, сказываютъ, всю зиму польское веселье, цыгане, актеры, гульба! И далъ же Господь такую кару, смертный стыдъ! Повсить мало эдакаго пса! Оттоль быдто за границу.
Путники снова пустились въ дорогу, свернули на Калугу и, мняя то сдаточныхъ, то почтовыхъ, на пятыя сутки достигли Кіева. Прядышевъ и его литейщики снова пустились на поиски блуднаго сына. Но ни въ первый, ни во второй день они о немъ ничего не узнали. Глбъ началъ терять терпніе. Ему казалось, что хлопоты его и Прядышева не приведутъ ни къ чему, что бглецы, имя большія средства, наврное уже не здсь, а ушли за границу. На третій день, Прядышевъ возвратился съ развдокъ, весь разбитый и еще боле сумрачный. При взгляд на него, Глбъ подумалъ: ‘Ну, дло окончательно потеряно, надо хать назадъ!’
— Отыскался окаянникъ!— сказалъ Прядышевъ, усвшись и бросая на столъ шапку.
— Неужели нашли?
— Накрылъ, да что съ того толку?
— Какъ что? Это и было нужно.
Прядышевъ безнадежно опустилъ голову.
— Промоталъ, собачій сынъ,— сказалъ онъ: а больше того, должно прямо проигралъ вс захваченныя деньги разнымъ шулерамъ! Въ Тул рзался на постояломъ, а тутъ уже дернулъ во вся нелегкія! Натолкнулись они здсь, при възд, на гурьбу саней, съ цыганами, что пли это у насъ въ Москв. Безпутный узналъ между ними Лушу, вызвался барыню угостить ихъ пніемъ, да въ табор ихъ и застрялъ, пьетъ безъ просыпу, шестой день.
— А Серафима Львовна, гд она?— спросилъ Глбъ.
Прядышевъ разсянно-мутнымъ взоромъ взглянулъ на него, какъ бы не понявъ обращеннаго къ нему вопроса. Онъ гд-то и кого-то, въ розыскахъ, очевидно, угощалъ и самъ, вроятно, съ горя, тоже выпилъ.
— И шутъ его знаетъ,— продолжалъ онъ, путаясь языкомъ и скидая съ себя, почему-то, кафтанъ и жилетъ: ну, въ кого уродился? То-есть, вотъ въ труху стеръ бы, да стоитъ ли теперича руки марать?
— Какъ стоитъ ли?— чуть не вскрикнулъ Глбъ: жена моего брата… вы же думаете только о себ.
— Ахъ, ваше высокородіе, — слезливо проговорилъ Прядышевъ, отирая глаза: убилъ, осрамилъ въ конецъ! Подсылалъ я къ нему, и людей тоже спрашивалъ, гд эта барыня?… Скрылъ шибенникъ, не говоритъ.

XII.

Въ это время въ комнату вошелъ старшій изъ провожатыхъ Прядышева. Нагнувшись къ хозяину, онъ сказалъ ему что-то на ухо.
— Какъ?— вскрикнулъ Прядышевъ: и теперь у Пантюшки? да еще при капитал? Извощика!
Онъ на-скоро опять одлся, позвалъ и втораго литейщика, накинулъ на себя шубу и предложилъ Глбу хать съ собой.
— Ну, ужъ теперь — помогите только, ваша милость,— признается едька, укажетъ все.
Глбъ и Прядышевъ отправились на Подолъ, литейщики провожали ихъ на другомъ извощик. По пути они захали въ полицію, гд, при содйствіи Глба, Прядышеву дали въ помощь квартальнаго поручика. Миновали городъ, потянулись переулки предмстья.
— Здсь,— объявилъ хавшій на переднихъ саняхъ полицейскій, указывая Прядышеву большой, подъ тесовой крышей, домъ, съ закрытыми ставнями.
Вечерло. Домъ, у котораго путники остановились, стоялъ за небольшимъ палисадникомъ, у окраины огороженнаго пустыря. Въ немъ, какъ объяснилъ Глбу полицейскій, съ начала масляной, помщался цыганскій хоръ Пантюшки, и сюда, каждый вечеръ, съзжались горожане и посторонніе гости,— выпить цымлянскаго или польской запеканки, послушать пніе и посмотрть на пляску цыганъ. Главною приманкой постителей слыла красавица Луша.
Путники постучались въ дверь дома. Удивленные раннимъ заздомъ гостей, цыгане нкоторое время не отворяли. На новый стукъ у крыльца, изъ-за угла выглянулъ кто-то, съ длинными усами. Завидвъ полицейскаго, онъ что-то гортанною рчью сердито сказалъ товарищу, стоявшему за нимъ, и скрылся. Черезъ минуту дверь снова отворилась. На ея порог показался сдой и плотный, въ пестромъ архалук и въ желтыхъ, мягкихъ туфляхъ, цыганъ, то былъ самъ содержатель хора, Пантюшка.
— Не прибрано у насъ, извините,— сказалъ онъ, поклонами приглашая гостей въ домъ.
Пріхавшіе вошли въ пріемную. Откуда-то неслись звуки гитары и пніе. Изъ внутреннихъ комнатъ, справа и слва, выглянули смуглыя, съ желтизной въ черныхъ глазахъ, лица заспанныхъ пвицъ и пвцовъ, бывшихъ еще въ утреннемъ, домашнемъ наряд. Звуки гитары вдругъ смолкли. За дверьми слышались емущенные возгласы. Прядышевъ, шедшій впереди, за полицейскимъ, остановился, съ секунду помолчалъ и обратился къ Глбу.
— Тутъ силкомъ ничего не сдлать,— сказалъ онъ ему, въ полголоса: померекайте съ полицейскимъ, а я вотъ на иной ладъ съ Пантюшкой.
Онъ отвелъ стараго цыгана въ сторону, сталъ спиною къ прочимъ, вынулъ увсистую кису и началъ что-то шепотомъ объяснять Пантюшк. Онъ тяжело дышалъ. Потъ крупными каплями падалъ съ его лица.
— едька Прядышевъ здсь,— говорилъ онъ: и не упирайся… Знаешь колокольный заводъ, подъ Москвой, за Рогожской? Знаешь, ну ладно! А я отецъ едьки… Говори, гд онъ?
Пантюшка покосился на Глба Андреевича.
— Это кто?— спросилъ онъ, указывая на Глба.
— Въ адъютантахъ при московскомъ главнокомандующемъ, а едька покралъ у него золовку.
Цыганъ задумался. Онъ уже достаточно поживился отъ Теодора и даже прямо спряталъ часть его денегъ.
— Бери, Пантюшка, и Богъ съ тобой!— сказалъ Савва Ильичъ, подавая ему изъ кисы: только по душ все говори и укажи.
Цыганъ нагнулся къ нему бокомъ, принялъ отъ него подачку и, сунувъ ее въ карманъ шароваръ, подошелъ къ полицейскому.
— Ваше благородіе,— сказалъ онъ, кланяясь: у насъ съ вечера, значитъ, загулялъ гость, не гнать было, по морозу, со двора. А это, полагать надо, ихъ тятенька… Мы съ удовольствіемъ… не угодно ли, господа?
Пантібшка отворилъ дверь во внутреннія комнаты. Савва Ильичъ пошелъ за нимъ. Глбъ остался съ полицейскимъ. Черезъ минуту, изъ дальней комнаты, послышался окрикъ Прядышева: ‘Митричъ! Елисей!’ Туда, черезъ черное крыльцо, вошли литейщики. Цыганъ, подведя Прядышева и его провожатыхъ къ полутемной, окнами выходившей во дворъ бокбвушк, остановился.— ‘Здсь!’ — сказалъ онъ. Пришедшіе ступили за дверь. Въ комнат, на кожаномъ диван, лежало что-то неподвижное и длинное. Савва Ильичъ узналъ въ немъ своего бглеца.
Непроспавшійся съ ночной попойки, Теодоръ лежалъ, какъ былъ съ вечера, въ щегольскомъ, французскомъ кафтан, изъ розоваго шелка, съ блестками, въ такомъ же камзол и узорныхъ, со стрлами, чулкахъ. Его напудренные волосы, съ развившеюся косой, въ безпорядк свшивались съ подушки. На отодвинутомъ отъ кровати стол были разбросаны карты, стояли съ догорвшими свчами подсвчники и недопитыя бутылки и стаканы вина. По комнат валялись пробки, конфектныя бумажки, табачный и всякій соръ. На стул лежала брошенная гитара, увитая лентами.— ‘Лушка, это она!’ — подумалъ Прядышевъ, снимая гитару и садясь возл сына на стулъ.
Онъ тронулъ его за плечо, тотъ не шевелился, назвалъ его по имени, сталъ дергать за руки, за ноги,— тотъ лежалъ, какъ не живой.
— Ушатъ воды!— сказалъ Савва Ильичъ: да мотри, ребята, похолоднй.
— Ваше степенство,— позволилъ себ замтить старшій изъ литейщиковъ: не погнвалась бы Аграфена Марковна.
— Я теб тутъ сказъ, не она!
— Не было бы какой обиды,— вмшался также цыганъ.
— Не твоя голова въ отвт, моя!— отвтилъ Прядышевъ: а ты, Пантюха, тащи сюда его шубу, шапку и прочее, коли цлы.
Цыганъ крикнулъ за дверь своимъ. Т принесли шубу и шапку едора. Прядышевъ сталъ осматривать карманы сына, въ одномъ оказалась женская перчатка, въ другомъ — горсть серебряныхъ и дв золотыхъ монеты.
— Только-то!— сказалъ Савва Ильичъ, укоризненно качая головою Пантюшк: экую казну, дьяволъ, скопытилъ.
— Громъ побей! Землю буду сть, больше и не было!— божился и крестился цыганъ, вспоминая немалый кушъ, переложенный изъ кармановъ Теодора въ свой сундукъ.
— Десять тысячъ слопалъ! Разбойники!— повторялъ Прядышевъ, глядя сквозь слезы на остатокъ сыновней казны, который онъ держалъ на ладони: открой, Пантелй, можетъ знаешь, гд что припрятано?… Подлюсь!
— Лопни глаза, сказалъ бы!— клялся Пантюшка, кланяясь и цлуя полы кафтана Прядышева: угрли гусары въ карты, убей Богъ, гусары…
Савва Ильичъ утеръ слезы кулакомъ и сунулъ найденныя деньги цыгану.— ‘Лушк! Ей, урвинъ-ехидниц!’ — сказалъ онъ, махнувъ рукой: ‘эка козырь двка! барынь даже стала отбивать…’
— А теперича давай ножницы!— прибавилъ Прядышевъ, замучивъ рукава.
— На что теб?
— Увидишь…
Цыганъ принесъ ножницы. Въ сняхъ послышались шаги литейщиковъ, тащившихъ съ надворья ушатъ воды.
— Слушай, Пантюша,— сказалъ Савва Ильичъ, въ свой чередъ, кланяясь цыгану: уйди, сдлай милость! не мозоль глазъ? что теб глядть на экое горе и стыдъ?
— Не ввели бы малаго въ какой изъянъ.
— Что ты? да разв я ему не отецъ? вотъ те крестъ!— сказалъ, крестясь, Прядышевъ: свое дтище, не искалчу!
Цыганъ вышелъ за дверь.
— Ну, ребята, теперь слушать, что скажу!— обратился Прядышевъ къ литейщикамъ: брызни ему въ рыло.
Т брызнули. едоръ слегка зашевелился.
— Заноси, валяй!— объявилъ Прядышевъ.
Литейщики подняли ушатъ и, съ розмаха, окатили имъ спавшаго хозяйскаго сына. едоръ дико вскрикнулъ, вскочилъ и, какъ безумный, бросился было бжать, но увидлъ передъ собой отца и въ ужас прислъ на кровать.
Митричъ и Елисей связали его поясами по рукамъ и ногамъ. Прибжавшій на крикъ Пантюшка увидлъ, что едоръ сидитъ уже среди комнаты, на стул, литейщики придерживаютъ его за плечи, а Савва Ильичъ, отрзавъ сыну косу, подстригаетъ въ скобку остатки его мокрыхъ, напудренныхъ волосъ.
— Былъ лпокудрый Авессаломъ, ходилъ, какъ картинка, соблазнялъ барынь и двокъ-пвицъ!— приговаривалъ, щелкая ножницами, красный отъ волненія, Прядышевъ: быть теб опять едькой-мужикомъ, походить въ посконномъ зипун, поработать отцу!
Цыганъ ушелъ сообщить Глбу о виднномъ. Вскор за нимъ возвратился и Прядышевъ.
— Ваша милость, простите за все,— сказалъ онъ, отведя Глба въ сторону: надлали мы, окаянники, вамъ хлопотъ.
— А братнина жена?— спросилъ Глбъ.
— Допытался у изверга!— отвтилъ Прядышевъ: бросила его, чуть пріхала сюда… раскусила сердечная эдакаго хама! и часу съ нимъ не осталась въ гостиниц.
— Гд же она?
— Возл Лавры, у вдовы дьяконицы пріютилась, спросите домъ Михевой.
Провожаемый Пантишкой, Глбъ вышелъ на крыльцо, спросилъ извощика, знаетъ ли онъ домъ Михевой и какъ туда добраться, и веллъ хать къ Лавр. На углу ближайшаго переулка, его обогнали двое саней. Въ однихъ сидли старикъ Прядышевъ и полицейскій, въ другихъ — литейщики, державшіе на колняхъ закутаннаго въ шубу едора. Послдній, вырываясь изъ ихъ объятій, повторялъ, всхлипывая: ‘Прощай, упоительница! богиня! гибну, прощай на вкъ!’ — На поворот къ Крещатику, онъ оглянулся и узналъ Глба. Рванувшись еще сильне, онъ что-то озлобленно закричалъ. Глбъ разслышалъ только: ‘уважилъ, мерси! не будь живъ, попомню!…’
Сани мчались къ Лавр. Показались верхи церквей, каменныя стны. У взгорья, надъ обрывомъ, стало видно нсколько домишекъ. Вдова Михева, у которой стояла Серафима, была просвирней. Молодая стряпуха, съ засученными рукавами и съ лицомъ, испачканнымъ мукой, провела Глба изъ сней въ чистую комнату, съ запахомъ свже-испеченнаго хлба.
— Вамъ матушку?— обратилась она къ Глбу.
— Да, побезпокойте.

XIII.

Изъ-за двери выглянула высокая, тощая старуха, въ мховой безрукавк, повязанная чернымъ платкомъ.
— Просвирокъ, батюшка?— спросила она, кашляя и придерживая дверь.
— Дло, матушка, къ вамъ, — отвтилъ Глбъ: здсь ли стоитъ Серафима Львовна Дуганова?
— Вамъ, сударь, зачмъ?
— Скажите ей,— братъ ея мужа желаетъ видть ее.
Дьяконица недоврчиво взглянула на Глба, пошла и опять возвратилась къ нему.
— По правд, сударь, говорите?— спросила, она, не отходя отъ двери.
— Горе, матушка, тяжкое горе,— сказалъ Глбъ: все ли объяснила вамъ ваша постоялка?
— И не говорите!— отвтила, озираясь, старуха.
Она указала гостю стулъ и сама сла везд него.
— Какъ она у васъ очутилась?— спросилъ Глбъ.
— Увидла я ее въ церкви, — начала дьяконица: молится, примчаю, необычно, упадетъ на колни, глядитъ на Пречистую, а слезы такъ и льются. Сталъ народъ подходить ко кресту, гляжу, гд моя сердечная? а она припала въ уголку, гд молилась, и лежитъ ничкомъ, какъ не живая. Я къ ней, она безъ гласа. Подняли мы ее, привели въ чувство. Гд, сударыня, спрашиваю, живете и кто вы? Ни слова, смотритъ только на меня.
Дьяконица помолчала.
— Всякія бываютъ злосчастныя,— продолжала она: что тутъ допытываться? отвела я ее сюда, да вотъ почти недлю и храню ее, Господь съ нею. Не спитъ, не стъ… Вы бы, говорю, сходили въ начальству, или въ судящимъ, можетъ, что и посовтовали бы. Не идетъ, убивается, плачетъ.
— Говорила ли она что о себ?
— Не открыла, упорна.
— Что же, полагаете, въ мысляхъ у нея?
— Ужъ оченно ожесточилась. Какъ привела я ее сюда,— по васъ видно, говорю, не простая вы,—можетъ, какія вещи гд оставили, послали бы подобрать? Она такъ и затряслась,— ничего, говоритъ, мн теперь не надо, я пропала и всему, видно, конецъ!
— Помогите,— сказалъ Глбъ: надо ее вывезти отсюда поскорй!
— Куда?— съ удивленіемъ спросила дьяконица.
— Къ мужу, къ дтямъ, въ родную семью.
— Такъ она и впрямь замужняя?
— Да, и мой братъ такой любящій, добрый, онъ все забудетъ, они примирятся.
Старуха сомнительно покачала головой.
— Богъ васъ разберетъ,— сказала она, въ раздумьи: только не о томъ, важись, ея мысли, а впрочемъ, пойду, доложу.
Она ушла.
Глбъ, разглядывая снжный пустырь, стлавшійся передъ окнами убогаго домишки, думалъ: ‘Бдная Серафима! Жалкая, заблудшая овца… Не сметъ и думать о прощеніи,— а я ей именно и привезъ его… вотъ обрадуется!’
За спиной Глба скрипнула половица. Онъ оглянулся, передъ нимъ стояла Серафима. Но какъ она измнилась! Глбъ, съ перваго взгляда, не узналъ ее. Куда двалась сіяющая торжествомъ, миловидная и веселая втренница, въ костюм испанской пастушки, какою Глбъ, въ послдній разъ, видлъ ее, среди грома рукоплесканій, на подмосткахъ соймоновскаго театра? Передъ нимъ, съ скрещенными на груди руками, въ измятомъ, дорожномъ капот и съ пучкомъ кое-какъ подобранныхъ волосъ, стояла исхудалая и блдная тнь Серафимы. Ея глаза смотрли озлобленно.
— Вы зачмъ здсь?— спросила она, едва кивнувъ головой на привтъ Глба: посмотрть на мое посрамленіе, позоръ? Что же, глядите! вотъ я — передъ вами.
— Сестра, дорогая, одумайтесь! кто Богу не гршенъ? брать забудетъ все…
— Гршенъ? хать съ вами, возвратиться домой?
— Да.
— И вы думаете, что это, посл всего, возможно?
— Да, разумется.. Клянусь вамъ, братъ смягчится, проститъ… знайте, наконецъ,— прибавилъ Глбъ: онъ вамъ все простилъ!
— Простилъ?— страннымъ голосомъ спросила Серафима: и это онъ, онъ уполномочилъ мн объявить?
— Да, да!— твердилъ Глбъ: вамъ остается только благодарить Бога и хать со мной. Бдемъ, дорогая сестра, демъ…
Серафима ухватилась за сердце. Ея блдныя губы беззвучно двигались.
— Какая пытка!— вскрикнула она, всплеснувъ руками: простилъ! да я-то простила ли его? какъ? четыре года каторги, въ трущоб, въ дикой глуши? А думалъ ли, соображалъ ли онъ, въ эти годы, что тамъ, въ той нор, рядомъ съ нимъ и съ его важными длами, глохнетъ любившее его, молодое существо? Думалъ ли, что этому существу хочется жить?
— Но братъ, извините,— возразилъ Глбъ: не сидлъ сложа руки, онъ заботился о вашемъ же достояніи.
— Будь оно проклято, это достояніе!— кричала Серафима, ходя по комнат и ломая руки: молодая женщина,— ну, легкомысленный, если хотите, втренный ребенокъ,— жаждала свта, веселья, забавъ,— а ее держали въ четырехъ стнахъ деревенской тюрьмы. Она стремилась, хоть на короткое время, вздохнуть въ обществ, порядиться, быть въ театр, на вечерахъ,— ну, забыться, поплясать,— а вашъ братъ все откладывалъ,— дла, видите ли, плохи, денегъ нтъ… и довелъ… а теперь великодушно прощаетъ!
— Но, сестра, вдь дйствительно братъ былъ крайне стсненъ,— замтилъ Глбъ.
Серафима взглянула на него и опять ухватилась за сердце.
— Да, я гршница,— сказала она: великая гршница, передъ Богомъ и людьми, измнила, скажутъ, мужу и нтъ мн прощенія во вкъ. Наказана, дескать, по заслугамъ, ослпилъ Господь и не далъ тутъ же умереть, чтобъ казнилась вчно… Но я ни у кого не прошу прощенія и не принимаю его! Возвращайтесь домой, я съ вами не поду. Нтъ у меня боле ни мужа, ни семьи, ни родныхъ. Оправдываться не намрена! обвиняйте на всхъ перекрёсткахъ…
— Но ваши дти… вспомните о нихъ.
— Ахъ, оставьте меня, Глбъ Андреевичъ! я все вамъ сказала. Не приходите боле, не терзайте меня. Это мое окончательное ршеніе. Простилъ, ха-ха! благодарю!
Серафима зарыдала, бросилась къ двери и остановилась.
— Что же до дтей, — сказала она, оглянувшись: пусть к они скоре меня забудутъ… какая я имъ мать? добра же ихъ я не трону, успокойтесь,— оно будетъ цло.

——

‘Нтъ, это невозможно,— думалъ Глбъ, возвращаясь въ городъ: она не въ своемъ ум. Надо принять мры, вразумить ее, обратиться къ опытнымъ врачамъ’.
Глбъ вспомнилъ, при этомъ, о Спесивцев.— ‘Недурной медикъ, находчивъ и уменъ,— размышлялъ онъ, но мало вселяетъ доврія… О, этотъ наврное придумалъ бы выходъ…’
На постояломъ Глбъ уже не засталъ Прядышева.
— Савва Ильичъ, — сказалъ ему, на его разспросы, половой: извиняются, что не дождались вашей милости.
— Гд же онъ?
— Крпко шумлъ и буянилъ ихъ сынъ. Они одли его въ простую, какъ есть, одёжу,— ихній Митричъ на рынк купилъ,— послали за почтовыми, да такъ его, сердечнаго, связаннаго, какъ теленка, и повезли.
Дугановъ еще разъ навстилъ Серафиму. Она не приняла его. Глбъ вручилъ дьякониц свертокъ денегъ, сказавъ, что это на необходимыя издержки для его родственницы, и предупредилъ, что видлся съ рекомендованнымъ ему врачомъ и что завтра тотъ явится къ ея услугамъ. Утромъ слдующаго дня Глбу принесли оставленныя имъ деньги обратно, съ запиской Серафимы, гд та извщала его, что если она, въ день прізда въ Кіевъ, промняла лучшую гостиницу на уголъ у бдной просвирни, то это еще не доказываетъ, чтобы она нуждалась, — у нея есть свои средства, взятыя изъ дому, будучи же совершенно здоровою, она благодаритъ за заботы и проситъ одного одолженія,— оставить ее въ поко.— Глбъ, въ тотъ же день, ухалъ обратно въ Москву.
— Нтъ, это не женщина, демонъ,— сказалъ онъ Мари, возвратясь домой и, съ чувствомъ горькой досады и негодованія, передавая ей о неудачной поздк въ Кіевъ и о свиданіи съ Серафимой: не она оказалась виновною и подсудимой, а мы… Богъ съ нею! надо подготовить, убдить брата… Онъ долженъ, обязанъ забыть это бездушное, злое существо.
Разсказъ Глба произвелъ на Мари удручающее впечатлніе. Что же до Алекся, то онъ слова брата о жестокомъ и безповоротномъ ршеніи его жены принялъ съ полною покорностью вол Провиднія. Какъ ни старался Глбъ смягчить свой разсказъ, Алексй чутьемъ угадалъ и взвсилъ все недосказанное и прикрытое, изъ расположенія и жалости къ нему.— ‘Да, испытаніе, кара Божья!— твердилъ онъ: Господь ее разсудитъ!’ — Пробывъ въ Москв еще нкоторое время, онъ, попрежнему, посщалъ храмы, на средо-крестной недл отговлъ и ршился хать въ деревню, но вдругъ наставшая распутица опять помшала ему. Алексй отложилъ поздку до конца поста, чтобы Пасху встртить съ дтьми, о которыхъ ему изъ деревни писалъ сосдъ. Въ первый день страстной недли, Глбъ и Мари съ нимъ простились.
— Ахъ, да, я и забылъ теб сообщить,— сказалъ Алексй, на разставаньи, брату: моя-то благоврная чудачка… что сдлала?… Узнала, вроятно, что я еще въ Москв, и, какъ бы ты думалъ, чмъ озадачила снова? выслала, представь, изъ кіевскаго суда, мн дарственную на Горки.
— Чмъ же чудачка?— отвтилъ Глбъ: во-первыхъ, Горки — не родовая у нихъ вотчина, и во-вторыхъ, ты ее, разумется, сбережешь… Лучше оставить дтямъ, чмъ прокутить съ любовниками.
Этотъ рзкій, сухой отвтъ Глба болзненно отозвался въ душ Алекся. Онъ хотлъ возражать и не нашелъ словъ. Деревня не выходила изъ его головы, онъ самъ уложилъ въ чемоданы блье, платье, игрушки дтямъ, нсколько книгъ по хозяйству и томъ Четій-Миней, мечтая хоть въ нихъ найти успокоеніе.
Вечеромъ, наканун его отъзда, вс по обыкновенію пили чай, въ кругу немногихъ, общихъ знакомыхъ. Здсь былъ и Спесивцевъ. Онъ, за чайнымъ столомъ, игралъ съ Алексемъ въ шахматы. Алексй то мрачно молчалъ, то какъ-то порывисто становился веселъ, шутилъ и даже острилъ,— королеву звалъ — ‘зазнобушкой’, короля — ‘Пантишкой’, пшекъ — ‘единькой’.
— А, что, въ самомъ дл,— спросилъ Спесивцевъ: гд нашъ этотъ рыцарь блднаго образа, Теодоръ?
— Имю свднія,— отвтилъ Глбъ: отецъ привезъ его на заводъ, собралъ рабочихъ, далъ ему вдоволь лозановъ и поставилъ, подъ строгій надзоръ, въ рядовые литейщики.
Вс промолчали на эту всть. Алексй, двинувъ шашечницу, разразился громкимъ, судорожнымъ хохотомъ.
— Вотъ такъ купчина!— заливался онъ, отирая слезы: ай, да молодецъ! ха, ха! лозановъ… парижскому петиетру! надоумилъ, по старому обычаю, поучилъ.
Смялся ли, плакалъ ли Алексй, трудно было разобрать. Мари же, на другой день, не могла безъ слезъ смотрть на него, когда онъ, какъ-то сиротливо и одиноко, сгорбившись, слъ въ тотъ самый возокъ, въ которомъ еще такъ недавно, съ Серафимой, пріхалъ въ Москву, какъ выразился тогда: ‘людей посмотрть и себя показать’.— ‘Боже! неужели скоро увижу Горки, дтей?’ — думалъ Алексй, вырвавшись наконецъ изъ Москвы: ‘а она-то, она?’

XIV.

Тяжелое время пережила Мари, вслдствіе всего, что соединилось съ неожиданнымъ побгомъ Серафимы и ея невроятною ршимостью — боле не возвращаться въ свою семью. Это обсуждалось между близкими бглянки на тысячу ладовъ. Мари боле всхъ терялась въ догадкахъ. Она пыталась было писать Серафим въ Кіевъ и послала ей туда, въ март и въ апрл, нсколько писемъ, адресуя ихъ въ домъ дьяконицы Михевой, но отвта ни на одно не получила. Теряясь въ соображеніяхъ, гд она и что съ нею, Мари хотла было, подъ видомъ богомолья, и сама създить въ Кіевъ, чтобы тамъ подробне все узнать о Серафим, но мужъ возсталъ противъ этого.— ‘Не срамись,— сказалъ онъ ей: видишь, какая она стала, ну, охота вязаться съ низкою, совсмъ потерянною женщиной! Братъ теперь спасенъ! онъ рожденъ для деревни, она его воздухъ, его жизнь,— и врь, тамъ онъ окончательно забудетъ эту тварь!’
Какъ ни разсуждалъ и ни доказывалъ Глбъ, Мари было жаль золовки. Она старалась убдить себя, что Серафима вовсе не такъ испорчена въ душ, какъ это могло казаться другимъ, и что здсь на нее просто нашло какое-то, непонятное на взглядъ другихъ, роковое затмніе. Ея добрыя мысли о Серафим не находили себ, однако, ни въ чемъ подтвержденія.

——

Съ перваго года женитьбы Глба и Мари, съ ними велъ дружескую переписку одинъ небогатый, саратовскій помщикъ-старичокъ, сосдъ Алекся, Сила омичъ Травкинъ. Алексй и Глбъ вообще были чужды литератур, Алексй же не долюбливалъ и вообще писанія, а Сила омичъ,— напротивъ,— при всей скудости личныхъ средствъ, былъ, весьма начитанъ и въ своемъ околотк считался не только знатокомъ въ литератур, но и бойкимъ и умлымъ по части всякаго писанія. Глбъ давно хлопоталъ о какомъ-то тяжебномъ дл Травкина, въ московскомъ сенат, куда послдній явиться не имлъ возможности. Сила омичъ зато усердно сообщалъ ему какъ о здоровья его брата и дтей послдняго, такъ и вообще о длахъ Алекся.
Травкинъ былъ невысокій, на согнутыхъ ножкахъ, добродушный и постоянно веселый толстякъ. Въ заздъ Глба женихомъ въ Горки, онъ потшалъ его разсказами изъ прочтенныхъ имъ модныхъ тогда романовъ — ‘Похожденій Жильблаза де-Сантилланы’ и ‘Хромаго бса’ Лесажа. Кром ‘Шутливыхъ повстей’, Сила омичъ, впрочемъ, углублялся въ поэзію и философію. Онъ дамамъ, въ семь Алекся, декламировалъ отрывки изъ ‘Мессіады’ Клопштока’ и ‘Ночей’ Эдварда Юнга, читалъ имъ ‘Штурмовы размышленія’ и ‘О происхожденіи зла’, Галлера, и, какъ вс знали, выписывалъ по почт изъ Москвы сатирическіе журналы мартиниста Новикова. Самъ въ душ мартинистъ и масонъ, бездтный и вдовый Травкинъ обыкновенно говорилъ: ‘Не длай зла другимъ, никто теб его не причинитъ,— весь міръ — твоя семья — люби его и чти!’ — Онъ былъ мягокъ и добръ съ своими крестьянами, а изъ сосдей особенно любилъ Алекся и его семью. Дома у него было два развлеченія — гусли и пріемышъ крестникъ Боря. Ему Травкинъ сберегалъ свое небольшое достояніе, такъ какъ родной братъ Силы омича, Павелъ, женатый на богатой яицкой казачк, отказался отъ наслдства по отц. Двнадцатилтній мальчикъ, котораго Травкинъ училъ грамот и играть на скрипк, не могъ по своему возрасту раздлять его умственновозвышенныхъ досуговъ. Эти досуги Сила омичъ наполнялъ мелодическими фантазіями на лютн.
Травкинъ сообщилъ Глбу о возвращеніи въ Горки его брата. Отъ него-же Глбъ и Мари узнали, что Алексй, снова поселясь въ деревн, впалъ еще въ большее уныніе и скорбь. Видъ осиротлыхъ, безъ матери, дтей приводилъ его въ безъисходное отчаяніе. Хозяйство боле не развлекало его. Онъ безъ толку слонялся по дому. Прежде любилъ охотиться, а теперь бросилъ собакъ и ружье. Въ одномъ онъ находилъ еще нкоторое утшеніе: сойдясь съ приходскимъ священникомъ, престарлымъ, набожнымъ и толковымъ, отцомъ Василіемъ, Алексй цлые дни проводилъ съ нимъ, запершись въ своемъ сельскомъ кабинет и читая Священное Писаніе — ‘единое, — какъ выражался Сила омичъ:— утоленіе скорбящей его души’.
— ‘Вы представить себ не можете,— писалъ, между прочимъ, Глбу Травкинъ: что сталось съ вашимъ добронравнымъ и унылымъ братцемъ! Сидитъ, въ точности говорю, по вся дни, наедин, хотя и съ препочтеннымъ, но дряхлымъ попомъ, въ ночномъ шлафрок, или въ извстномъ вамъ дорожномъ, драномъ архалучк, не причесанъ, а нердко по суткамъ и не умытъ. И что длаетъ? читаетъ о жизни Магдалины, Иродіады и иныхъ палестинскихъ женъ. Домочадцы, съ скорбію, слышатъ его вздохи, а часто и рыданія. Отецъ Василій неустанно вразумляетъ его, хотя, по видимости, и тщетно. Начавшіе было, отъ извстныхъ вамъ причинъ, копошиться и грубить крестьяне, подданные вашего братца, благодареніе Богу, присмирли. Да оно и препонятно, съ Яика дошли всти, что состоялась сентенція надъ главными бунтовщиками,— боле сорока человкъ повсить, дванадесять четвертовать, а остальнымъ — нещадныя плети’.

——

Въ начал апрля 1773 года, Глбъ и Мари получили краткое извстіе отъ самого Алекся. Онъ имъ писалъ, что, при постигшей его бд, ему пришла благая мысль — перестроить, въ Горкахъ, ветхую деревянную церковь, что онъ началъ уже заготовлять для того нужные припасы, и что вскор, съ Божьею помощью, надется собраться со средствами и приступить къ обновленію этого храма. ‘Все предполагаю,— писалъ онъ: окончить не дале лта’, причемъ просилъ брата и невстку, на высланныя деньги, заказать и доставить ему изъ Москвы въ Саратовъ часть церковной утвари. О Серафим, съ вызда своего изъ Москвы, Алексй не вспоминалъ ни единымъ словомъ.
Въ конц апрля Глбъ отъ Травкина получилъ слдующее письмо:
— ‘Сообщаю вамъ нкую, особливую и любопытства достойную, всть, — писалъ онъ: наша извстная авантюрьёра, сирчь Серафима Львовна, подала, наконецъ, о себ всть, оная заблудшая овца объявилася, токмо уже не въ Кіев, а близъ Казани, въ родовой вотчин превосходительной своей тетушки, генеральши Туровцевой. И представьте, прямо о себ осмлилась написать,— кому же? самому Алексю Андреевичу, и притомъ такъ гордо, даже заносчиво! ‘Извстите, молъ, прошу.васъ, милостивый государь мой, что и какъ съ моими дтьми?’ — Каковъ вопросъ и къ кому обращенъ? къ несчастному, брошенному ею же, мужу! Алексй Андреевичъ, разумется, на оное писаніе вовсе и не удостоилъ отвтомъ’.
— И отлично сдлалъ!— сказалъ Глбъ, прочтя вслухъ это письмо жен: давно бы такъ взяться за умъ! не было бы того, что произошло.
Наступилъ май. Въ теченіи этого мсяца, по извщенію того же Силы омича, Серафима снова и уже не одинъ разъ, а въ двухъ подъ-рядъ письмахъ, адресовалась къ мужу, съ тми же вопросами о дтяхъ.
— ‘Пишетъ, вообразите, и паки пишетъ, сообщалъ о ней сосдъ Алекся: и ужъ собственною ли это персоной, или по выговорамъ и должному осужденію разумной своей тетушки генеральши, только въ эти разы многажды мягче и въ подобающемъ приличіи. Сейчасъ и видать, жизнь-то въ постороннемъ, хотя бы и пріютившемъ ее углу, при всхъ о ней заботахъ и роскошахъ, ой, какъ солона, знать, пришлась оной, новой, выразиться такъ, Пентефріи. И извините меня, глубокочтимый Глбъ Андреевичъ, за такое сравненіе, къ слову привелось. Не соблазняй, сударушка, глупыхъ молокососовъ, не грши! Вашъ же препочтенный и всякаго сочувствія достойный братецъ, и на т, боле искательныя уловленія, не только вновь не отвтствовалъ, но, какъ и слдуетъ, не обратилъ ни малаго вниманія,— обоими письмами такожде пренебрегъ’.
— Пентефрія!— съ досадою, фыркнулъ Глбъ, прочтя и это письмо жен: нечего сказать, по-дломъ, удостоилась твоя бывшая подруга клички! И отъ кого же? отъ Травкина, ничтожнаго и глупаго однодворца.
Глбъ выходилъ изъ себя. Мари, съ болью въ сердц, слушала его жесткіе и рзкіе отзывы о Серафим, всячески стараясь возвратить къ ней хотя тнь снисхожденія мужа, но не достигала этого. Глбъ оставался при прежнемъ мнніи о Серафим. Мари, посл писемъ Серафимы къ мужу, пыталась заводить съ Глбомъ разговоры о золовк, при постороннихъ, близкихъ имъ знакомыхъ. Т, въ особенности Спесивцевъ, открыто держали ея сторону.

XV.

Однажды, это было въ середин мая, Дугановы бесдовали, въ обычномъ своемъ кругу, объ Алекс и его жен. Мари ршилась утверждать, что Серафима, несмотря на вншніе поводы къ ея обвиненію, въ душ не испорчена и, какъ добрая женщина, всегда искренно способна раскаяться.
— Марья Родіоновна права, — сказалъ внимательно слушавшій ее Спесивцевъ: и вы, Глбъ Андреевичъ, увидите, ващъ братъ, насколько я его знаю, если не въ этомъ, то въ слдующемъ году, непремнно снова сойдется съ женой.
Глбъ, при этихъ словахъ, вспыхнулъ. Краска залила его лицо.
— Какъ? мой брать?— спросилъ онъ, мряя Спесивцева глазами.
— Да-съ, Алексй Андреевичъ Дугановъ.
— И вы такого дурнаго мннія о брат?
— Чмъ же дурнаго? онъ человкъ и притомъ съ добрымъ, сердцемъ.
— Такъ вы допускаете,— продолжалъ, съ раздраженіемъ въголос, Глбъ: что, посл всей грязи, запятнавшей его доброе, неповинное имя, онъ откроетъ свои двери и скажетъ этой женщин, этой твари,— милости просимъ, снова водворяйся у меня и, по былому, царствуй?
— Какое же униженіе, помилуйте?— возразилъ Спесивцевъ: къ мужу придетъ гршная жена — въ двери родной семьи станетъ стучаться, моля о пощад и примиреніи, опомнивщаяся мать,— и этой двери ей не отопрутъ?
— Вдь ты же допускаешь, нельзя же не допустить покаянія?— спросила мужа Мари, сжимая и цлуя ему руку.
Глбъ вырвалъ у нея руку и всталъ.
— Все можно говорить,— сказалъ онъ, съ приливомъ острой и непонятной злобы, смотря на доктора и на жену: но этого… извините меня!… считать моего брата за такое… жалкое ничтожество?… воля ваша, этого я снести не могу!
— Но вы же, да и вашъ братъ,— произнесъ Спесивцевъ: давно ли вы оба говорили, какъ разъ, противное тому, что проповдуете, повидимому, теперь? вдь онъ именно длаетъ то, что вы говорили… Вотъ она жизнь! значитъ, не одно дло говорить и длать,— значитъ…
Глбъ не дослушалъ доктора. Онъ всталъ и направился въ кабинетъ, но увидлъ въ зал свою шляпу, взялъ ее и вышелъ на улицу. Мари видла, какъ онъ подозвалъ перваго попавшагося извощика, слъ на дрожки и ухалъ. У него въ тотъ день, какъ Мари знала, было нужное дло въ город, и обрадовалась, что мужъ проздится, а слдовательно и успокоится.
— Ну-съ, милая барыня, а у васъ все ли благополучно?— спросилъ Спесивцевъ, тоже взявъ шляпу: что пишутъ изъ Ракитнаго? незабвенная Украйна!… какъ здоровье вашей свекрови?
— Maman здорова,— отвтила Мари: но вотъ, право, мы толкуемъ о разныхъ разностяхъ, а я и забыла… съ Васей что-то неладно.
— Что же у него?
— Головка горячая, все плачетъ.
— На зубки, Марья Родіоновна… очевидно, пустяки-съ, и вы о томъ не думайте… вырзался одинъ, пойдутъ, съ Богомъ, и другіе…
— Легко сказать, не думать!
— Да въ дтскихъ болзняхъ, сударыня моя, мене всего прибгайте къ медикамъ.
— Ахъ, Боже мой, у васъ все одна псня!— сказала съ досадой Мари: и помирать-то, кажется, мы станемъ, а вы будете толковать одно,— не обращайтесь къ врачамъ. Не вы ли мн говорили про какую-то чудовую травку для дтей,— материнку, что ли,— отъ которой будто даже умирающіе воскресаютъ?
— Это истинная-съ правда, только вы меня не поняли… Заболй дйствительно кто-нибудь, о, разумется, я первый… зовите тогда и меня, гд бы я ни былъ и что бы ни длалъ, явлюсь,— и не только для васъ стану медикомъ, пропишу и эту материнку.
Спесивцевъ поклонился и хотлъ уже идти.
— А кстати, однако,— сказалъ онъ: дайте взглянуть на вашего наслдника, изъ-за чего онъ у васъ сталъ киснуть?
Няня принесла ребенка. Спесивцевъ внимательно осмотрлъ его.
— Малокровіе,— сказалъ онъ: вы, впрочемъ, тоже не отличаетесь особымъ здоровьемъ. Мало питаетесь, черезъ васъ и онъ. Памятуйте, повторяю, великихъ виталистовъ Броуна, Барто и Сталя, я вамъ о нихъ говорилъ. Лучше питайте ребенка. Скоре отнимите его отъ груди и ставьте на общую пищу, а еще будетъ лучше, если и вы сами, съ мальчуганомъ, это лто, да и часть осени, проведете въ деревн Vis medicatrix naturae…
— Нельзя намъ на югъ къ maman, у мужа столько занятій.
— Такъ перезжайте здсь въ окрестности. Вы же говорили, что князь давно предлагаетъ вашему мужу свою здшнюю, казенную мызу, возл Кунцова. Ребенокъ и вы скоро тамъ оправитесь.
Мари передала Глбу, какъ бы отъ себя, эту мысль. Онъ самъ ей не разъ, въ этомъ году, говорилъ о деревн и былъ не прочь подышать сельскимъ воздухомъ. У нихъ же, кстати, постоянно были свои лошади, для поздки Глба на службу, значитъ, они могли удобно устроиться,— и Дугановы, около половины мая, перехали на казенную мызу, возл Кунцова.

——

Вскор посл этого перезда, Глбъ получилъ отъ Алекся письмо, съ извщеніемъ, что перестройка церкви идетъ успшно и что на Петровъ день онъ проситъ и ждетъ брата и его жену на освященіе церкви. хать имъ въ Горки не пришлось. Мари, недавно передъ тмъ, отняла Васю отъ груди и, хотя чувствовала себя на мыз, вн городской духоты и пыли, отлично и была вообще въ дух, — хотя и ребенокъ, перейдя на собственные свои хлба, повеселлъ и сталъ оправляться, — не ршалась оставить его одного, на рукахъ няни, а брать его съ собою въ дорогу, да еще въ такую даль, сильно опасалась.
У Глба, около этого времени, тоже накопилось много неотложныхъ и важныхъ служебныхъ длъ. Князь, охотно отпускавшій его, по длу брата, въ Кіевъ, теперь безпрестанно звалъ его къ себ. здя по сильной жар въ городъ и возвращаясь оттуда до-нельзя усталый, съ грудами бумагъ, Глбъ и дома, на мыз, просиживалъ надъ ними иногда за полночь и сталъ, наконецъ, поговаривать, что вскор ему, пожалуй, предстоитъ новый, утомительный отъздъ въ какую-то дальнюю командировку. На настоятельный вопросъ жены, куда это и зачмъ, онъ нехотя и озабоченно отвтилъ:— ‘Непріятная коммиссія и пока секретъ. Одна знатная особа, нкто Корбнина, подала жалобу самой государын, на неуваженіе и неповиновеніе своей вдовой дочери, а ея дочь — въ Петербург… Возились мы съ этою барыней, разбирали, судили, и теперь князь твердитъ одно, что — безъ моей поздки въ Петербургъ — дло не обойдется. О, какъ-бы мн не хотлось хать! А нельзя,— эта обиженная дочерью Корбнина — близкая родня нашему князю…’
Переносясь мыслію въ Малороссію, къ maman, Глбъ и Мари съ удовольствіемъ вспоминали Ракитное, его садъ и грачей, привольную жизнь въ деревн и охоту на берегахъ Донца.— ‘А что-то нашъ паціентъ?’ — сказала какъ-то Мари, обратясь къ Нинетъ, посл одного изъ такихъ разговоровъ съ мужемъ, вспомнивъ ярмарку въ Кабаньемъ и случай съ конемъ коммиссара: ‘поймали ли бглеца и возвращенъ ли похищенный имъ конь?’ — По совту Нинетъ, она спросила о томъ, въ одномъ изъ писемъ въ прикащику свекрови, къ которому изрдка обращалась, по поводу внуковъ Сысоевны, дтей Якова, служившаго у нихъ садовникомъ въ Москв.
— ‘Оный казакъ Ивановъ,— отвтилъ прикащикъ: объявился закоренлымъ бродягою и мутьяномъ, а сбжавшій съ нимъ въ прошломъ году житель Кабаньяго, Коровка, возвратился было въ тайности къ жен и былъ изловленъ, но снова утёкъ, съ женою, изъ холодной, черезъ подкопъ. Вамъ, сударыня, вдомо, каковы наши сельскіе остроги. Что же до его постояльца, Иванова,— то съ той поры о немъ ни слуху, ни духу. И даже, живъ ли онъ, въ настоящее время, никто про то не вдомъ, а скоре всего, что ускакалъ изъ нашихъ палестинъ въ иныя, воровскія мста, да притомъ, полагаю, загналъ до смерти неповиннаго коня, либо продалъ его въ какомъ-нибудь, сказать, притон, а деньги пропилъ и гд-нибудь, подъ заборомъ или на той воровской дорог, самъ пропалъ, а по просту, аки песъ, издохъ. Вс оные, такъ, извините, кончаютъ’.
Казакъ Ивановъ, однако, не пропалъ.

XVI.

Въ начал августа 1773 года, въ пустынной и дикой сызранской степи, у рчки Таловой, на перепутьи отъ рки Иргиза къ Яицкому-городку, стоялъ одинокій, постоялый дворъ, по прозванію въ околотк — Таловой-умётъ.
Это была невысокая, но обширная, въ два жилья, мазанка изъ плетня, съ сараемъ, погребомъ, баней-землянкой, камышевою огорожей и съ далёко-виднымъ колодезнымъ журавлемъ.
Былъ вечеръ субботы. Погода стояла тихая и сухая. На неб ни облачка.
Надъ пожелтвшими, скошенными жнивьями и выбитыми скотомъ травами, медленно парили коршуны, въ терновыхъ кустахъ и уцлвшемъ ковыл, высматривая дремлющихъ, съ открытыми, пересохшими ртами, дрохвъ и выводковъ-куропатокъ. Изрдка, въ знойной, безвтренной тишин, то здсь, то тамъ, сами собой, по дорог и по новой пахоти, срывались, кружа и неся густую пыль, высокіе, черные вихри.
Кругомъ было тихо. Издали слышалось только серебристое ржаніе жеребенка, потерявшаго на тощей пастьб свою мать, да изъ скрытаго, за пригоркомъ, въ овраг, дубоваго лса доносился клёкотъ степной орлицы, сзывавшей слётковъ-дтёнышей къ растерзанному зайцу или къ молодому сайгаку — дикой коз.
Хотя солнце клонилось къ вечеру, въ воздух было еще знойно. На дорог и вокругъ умёта не было видно ни души. Два сторожевыхъ пса-волкодава, одинъ — рыжій, куцый, другой — срый, съ репейниками на бокахъ и въ сбитыхъ клубняхъ хвоста, спокойно спали у открытыхъ воротъ. Окрестные поселяне, въ ожиданіи праздника, заране разбрелись съ поля по домамъ. Одни пастухи маячили въ опустлой степи, да и т отъ духоты попрятались по рытвинамъ и оврагамъ, или въ тни кургановъ и одинокихъ терновыхъ кустовъ.
Старый хозяинъ-умётчикъ, отставной пёхотный солдатъ, Степанъ Оболяевъ, былъ старовръ, безпоповскаго толка. Онъ сидлъ тоже въ холодк, у задняго крыльца мазанки, своею тнью уже застилавшей почти половину двора, а въ виду того, что его хата и дворъ были пусты и что, передъ праздникомъ, не ожидалось прохожихъ, отъ скуки портняжничалъ. Надвъ на носъ большія, оловянныя очки и что-то бормоча себ подъ носъ, онъ заскорузлыми, мозолистыми руками чинилъ какую-то мховую одежёнку. Онъ былъ высокаго роста, съ подстриженною, сдою бородой, съ юношески-румянымъ, привтливо улыбающимся лицомъ и съ серьгой въ правомъ ух. Набожный и добрый, онъ въ молодые годы много натерплся, живя сиротою въ работникахъ, на Яик, и теперь охотно давалъ у себя пріютъ всякимъ гонимымъ, бездомнымъ и утеклецамъ. По смерти жены, оставшись одинъ, съ малолтнимъ племянникомъ, онъ невольно втянулся съ тхъ поръ въ женское хозяйство, самъ стряпалъ и мылъ, не стыдясь, подвязывался передникомъ, мсилъ и пекъ хлбы, прялъ кудель и доилъ коровъ.
У него и теперь скрывались двое бродягъ, бжавшихъ съ дороги въ Сибирь. Кто они, за что ссылались и какъ бжали, онъ ихъ не спрашивалъ. За кровъ и пищу, бглецы свезли ему сно и теперь стерегли его скотину, носили ему изъ лсу валежникъ и исполняли всякія нужныя требы. Ихъ пребываніе здсь не тревожило старика, пора была глухая, да и его дворъ стоялъ такъ далеко отъ всякаго надзора и полицейскихъ командъ. Племянника въ то время онъ куда-то услалъ, за солью и мукой.
Оболяева втайн занималъ третій его постоялецъ, вторично пришедшій къ нему на-дняхъ и особенно просившій его о пріют. О немъ-то задумался теперь умётчикъ, изрдка поглядывая въ ворота и продолжая работать иглой, въ холодк крыльца.
— ‘Странный человкъ,— разсуждалъ Оболяевъ о своемъ гост: чуть свтъ, ушелъ на охоту, съ ружьемъ, говоритъ,— надо-бы, какъ слдъ, встртить воскресный день, уважить хозяина, достать кой-какой дичины. Да вотъ, съ утра и нтъ его, взялъ сухарь хлба и не идетъ. Такъ-то приходилъ онъ сюда и недавно, да вдругъ и сгинулъ, — тоже пропалъ. Назвался тогда донскимъ казакомъ, нашей старой вры, сказывалъ, что прячется, страждетъ за истинный крестъ и бороду, и что хотлъ бы послужить единому, праведному, древлему Богу. Потомъ это вдругъ признался, что онъ не казакъ, а быдто богатый заморскій купецъ, что былъ онъ въ чужихъ странахъ,— въ Нметчин, въ Египт, въ Ерусалим, а опосля въ Изюм и на Яик. И быдто лтось подговаривалъ донскихъ и нашихъ яицкихъ казаковъ, отъ гоненій за вру, переселиться въ Турцію, за Терекъ, что тамъ-де у него припасено для казачества сотни дв, тысячъ рублями и больше, чмъ на полсотни тысячъ товаромъ, и что турскій наша встртитъ нашихъ съ честью и лаской, дастъ всмъ вольную волю,— земли сколько хочешь, всяко жалованье и почетъ. Я его спрашиваю, откуда же, миленькій, у тебя эдакое, аховое богатство?— а онъ: я, молъ, выходецъ изъ Польши, изъ тамошнихъ князей, да скрываюсь. А князь, думаю, такъ и князь! Только попался это малый, съ подговорами, сперва на Терек, потомъ на Дону, приковали его, въ Моздок, на цпь къ стулу,— да скоро, провора, бжалъ. А какъ изловили на Дону, оттол уже, въ кандалахъ, прямо погнали его въ Казань. Плохо было сердечному въ казанскихъ, черныхъ тюрьмахъ. Все разсказалъ онъ, даже плакалъ, какъ его тамъ мыкали и томили… Подговорилъ молодецъ товарища, оба отпросились съ конвойнымъ на молитву, къ знакомому попу, послали за угощеніемъ, напоили попа и солдата, а на пути сынъ товарища подхватилъ ихъ въ припасенную телгу и — поминай, какъ звали,— оба ушли изъ Казани сюда, на Иргизъ’.
— ‘Ловокъ, шустрый, бестія!’ — подумалъ умётчикъ, съ удовольствіемъ вспоминая разсказъ постояльца о его смломъ побг изъ Казани: ‘и вдь не попался, Ерёма, Ерёмкинъ курица-те въ ротъ! А попъ-то, охъ, этотъ-то хмльной попъ! Видитъ онъ изъ окна, сли они съ конвойнымъ въ телгу, быдто договорили подводчика — подвести ихъ хмльныхъ въ острогъ, прохали эдакъ малость, да вдругъ столкнули пьянаго солдатика на земь, и поскакали’.
Глаза Оболяева, при этихъ мысляхъ, весело прищурились, сквозь рдкіе, съденые зубы послышался кашель и смхъ, и все его тло пріятно заколыхалось. Нитка выпала изъ иглы. Отеревъ слезы, но еще смясь, онъ ссучилъ и прикусилъ нитку, только что нацлилъ ее въ иглу, свтъ ему заслонило что-то блое и лохматое. Умётчикъ поднялъ глаза.
Передъ нимъ стоялъ, съ ружьемъ въ рук, придерживая на плеч убитую козу, средняго роста, сильно исхудалый, загорлый и широкоплечій, лтъ тридцати двухъ, мужикъ, съ рдкою, черноватою бородкой, въ которой уже пробивалась ранняя сдина, въ посконной, примаранной кровью рубах, синихъ набойчатыхъ шароварахъ, сермяжномъ колпак и въ худыхъ, на босу ногу, войлочныхъ котахъ. Лохматые псы пропустили подошедшаго безъ лая, какъ знакомаго человка.
— Освжуй-ка, надёжа!— усталымъ, хриплымъ голосомъ сказалъ подошедшій, сбрасывая на земь дичину: ужъ и походилъ-же я, полазилъ за нею, сайгачокъ хоть куда.
Онъ снялъ шапку, отбросилъ со лба слипшіеся темные волосы и рукавомъ отеръ сильно-вспотвшее лицо. Его глаза раздражительно улыбались, у лваго виска отъ усмшки обозначалась блая морщина.
— Молодецъ, Ерёма, Ерёмкинъ-курица!— воскликнулъ умётчикъ, радостно разглядывая молодую, свтло-желтую козочку, съ гладкою шерстью и красивыми глазами: будетъ на праздникъ кашица, такъ-то! Ждалъ тебя долго… наваримъ таперича и напечемъ.
Тотъ, кого Оболяевъ обзывалъ Ерёмой и Ерёмкинымъ-курицей, носилъ, какъ онъ зналъ, другое имя, эти же прозвища были любимыми присловьями умётчика, изъ-за которыхъ его самого звали въ околотк ‘Ерёмкинымъ-курицей’.
— Да ты какъ же это, Емельянъ Ивановичъ?— спросилъ Оболяевъ: на пастьб его стрлилъ, али такъ угодилъ, на бгу?
Охотникъ презрительно повелъ черными, наигранными, арестантскими глазами и молча сталъ опять поднимать козу.
— На бгу?— спросилъ онъ: да нешто у меня, какъ у какого пана, готовые патроны при пояс и всякое снадобье? Всю картечь давеча разстрлялъ, вышелъ, съ двумя пульками, самъ знаешь,— и все… Панъ!… Говорю теб, выслдилъ въ гаю…
— Ну, думаю себ,— продолжалъ онъ: пойдутъ он къ вечеру, въ лощинку, на водопой, опозналъ это я козьи слды, по грязи, у ключа, и поползъ. Каки-таки мы богачи? На заряды капиталовъ нту. Съ версту я лзъ въ гущин, руки во-какъ изцарапалъ, и залёгъ. Вижу, жаръ отвалилъ. Идетъ это она, да сторожко такъ ступаетъ ножками, спустилась къ камышу, потянула студёной струйки, — весело такъ дышетъ, — и глянула вверхъ на меня, а я въ трав лежу и цлюсь прямо ей въ морду… Да ласково такъ, треклятая, ну, точно человкъ, поглядла! я и стрльнулъ….
Умётчикъ замахалъ, отъ смха, руками и, старчески охая, поднялся на ноги.
— Иди же, родимый, — сказалъ онъ, ковыляя на крыльцо: потрудись Богу, наруби дровецъ,— истопимъ баню… И самъ ты у насъ еще не мылся… ишь, какъ окровянился… А я все изготовлю. Не хочешь ли щецъ? Животы съ утра, чай, подвело? Тамъ оставилъ племяшку, хватитъ и теб.

XVII.

Охотникъ, взваливъ козу на плечи, пошелъ отъ крыльца къ сараю. Солнце спустилось за дальніе, синющіе холмы. Степь покрылась мглою. Отъ сосдняго лсистаго оврага потянуло прохладой. Во двор раздались звуки топора. У воротъ плетневаго база, скотскаго сарая, гость умётчика, сильнымъ взмахомъ худыхъ, загорлыхъ рукъ, рубилъ на осиновой колод сучья валежника. Самъ Оболяевъ, въ сара, противъ воротъ, сидлъ на корточкахъ, съ ножомъ въ рукахъ, свжуя висвшую съ перекладины дичину. Изъ трубы землянки-бани, вырытой о-бокъ съ сараемъ, валилъ дымъ.
— Такъ плохо нашимъ-то яицкимъ казакамъ?— спросилъ гость, останавливаясь рубить дрова.
— Еще бы, батюшка, не плохо. За убивство нмца-енарала сколько старшинъ сослано! а за пограбленное у него добро на всхъ рядовыхъ, войсковой руки, наложили пеню, да какую!— по полсотни и боле цлковыхъ. Опять казаки стали мутиться, сбираются всмъ войскомъ за море, въ Астрабадъ, либо въ Золотую-Мечеть. Да какъ его идти? везд караулы, начальство, кто и какъ проведетъ?
— Я проведу!— сказалъ гость и такъ при этомъ ударилъ топоромъ по сучьямъ, что сразу перерубилъ цлый ихъ пукъ.
— Можетъ, соколикъ, и проведешь,— отвтилъ, покачавъ головой, Оболяевъ: да съ чмъ они, тамотко, бросивъ свое добро, возьмутся за дло?
— За границей, у турскаго паши,— проговорилъ гость: моихъ пять милліоновъ оставлено… Надо, старикъ,— ой, какъ надо,— вызволить страждущихъ братій.
Оболяевъ чуть не выронилъ ножа. Онъ съ удивленіемъ взглянулъ на гостя, соображая, шутитъ ли онъ, или говорить правду. А тотъ, по-прежнему, сильными взмахами рубилъ дрова.— ‘Чудны дла Твои, Господи,— набожно мыслилъ умётчикъ: бываетъ всяко, Господь правитъ… И въ древности важные и чиновные мужи смиренно ходили промежду убогихъ и простецовъ, чиня всякую помощь угнетеннымъ и сиротамъ’.
Баня была готова. Оболяевъ и его гость усердно выпарились и вымылись въ ней, и оба оттуда вышли красные, въ чистомъ бль и съ расчесанными на-двое головами и бородами. Умётчикъ далъ гостю, вмсто его грязной, замаранной кровью, рубахи, свою — чистую, изъ тонкой синей бязи. Они закусили постными щами, съ лукомъ, въ ожиданіи на завтра козьей похлебки, и разошлись,— умётчикъ — доить пришедшихъ съ поля коровъ, а гость — въ темный чуланъ, прилаженный въ углу скотскаго бёза.
Настала ночь. Въ бан еще свтилось. Тамъ мылись, пригнавшіе съ поля скотъ, бритые лбы. Но скоро и они, поужинавъ, напоили воловъ и коровъ и снова погнали ихъ на ночную пастьбу. Кругомъ опять стихло. Изрдка только раздавалось ворчаніе и лай собакъ, лежавшихъ за воротами и чутко глядвшихъ на потемнвшую дорогу.
Умётчикъ возвратился въ избу и легъ на палатахъ. Но ему не спалось. Изъ его головы не выходили слова гостя о пяти милліонахъ. Но боле этой суммы его занимало то, что онъ вдругъ разглядлъ на лиц и тл гостя въ бан: бловатаго цвта шрамъ, подъ волосами, у лваго виска, и такого же вида, какъ бы вдавленные другъ въ друга, желобки или рубцы на плеч и на груди, ниже соска.
— ‘Что бы это за знаки?’ — размышлялъ Оболяевъ: ‘откуда они у него? отъ золотухи, или отъ иной болячки? или рубцы отъ катовыхъ плетей?… Такъ нтъ, по его словамъ, онъ убжалъ отъ казни. Спросить, разв, да не скажетъ… Важный шельма! хоть худой, а такой корпусный, проворный, да строгій, съ виду же совсмъ простой человкъ! Обинякомъ, выпытать, что ли, пойти?’
Умётчикъ всталъ, накинулъ на плечи шубейку и вышелъ во дворъ. Ночи прошло не мало. Мсяцъ уже высоко стоялъ въ безъоблачномъ неб. Кругомъ была мертвая тишина. Заслышавъ шаги, собаки съ лаемъ шарахнулись съ дороги къ припертымъ воротамъ.
— Цыма-те, треклятыя!— крикнулъ на нихъ умётчикъ: цыцъ!
Онъ, однако, остановился, подумалъ: ‘Нтъ, лучше завтра! теперь ужъ, видно, спитъ!’ — и, покряхтывая отъ лома въ старыхъ костяхъ, возвратился въ хату, раздумывая: ‘Купецъ безтоварный, бродяга… а вышелъ вонъ что…’
Гость Оболяева также еще не спалъ. Раскинувшись подъ зипуномъ, на досчатомъ помост, прилаженномъ въ углу чулана, онъ думалъ крпкую думу.
Мысли о молодыхъ годахъ, когда онъ жилъ еще подросткомъ на Дону, при отц, смнялись въ его голов воспоминаніями о поход съ казаками въ Пруссію, гд онъ на Одер, на смотру, впервые увидлъ чужеземнаго внценосца, прусскаго короля, окруженнаго генералами и пышною, въ золот, свитой, и гд, между тмъ, на утро, его самого нещадно выскли плетьми, за пропавшую на пастьб лошадь полковника.
Вспоминались ему — возвратъ съ границъ нметчины и краткое пребываніе на родин, съ женою и дтьми, посылка съ командой, для ловли бглыхъ раскольниковъ, близъ Польши, — походъ подъ Бендеры, новый возвратъ въ родную станицу, побгъ на Терекъ, арестъ и цпи, казанскій острогъ и новыя шатанья по степнымъ притонамъ. Все вспоминалъ онъ,— бдность и лишенія, тюрьмы и кандалы, зависть и злобу къ богатымъ и сильнымъ, и неутомимое стремленіе къ вол и къ чему-то волшебному и сказочному, что такъ его манило и о чемъ онъ иной разъ боялся даже думать.
И какъ было не думать о лучшемъ, не завидовать другимъ, когда кругомъ всмъ было лучше? Многіе изъ казаковъ родной станицы, бывшіе съ войскомъ въ Пруссіи, возвратились оттуда съ завидною прибылью. Тотъ вывезъ съ похода дорогое оружіе и лошадей, т раздобыли жёнамъ и дочерямъ шелковыхъ и бархатныхъ нарядовъ, а этотъ, посл взятія завоеваннаго Берлина, уже прямо сталъ богачомъ,— вывезъ кожаный поясъ, полный золотыхъ иноземныхъ дукатовъ. И по домашнему дло удалось многимъ. Т небывало расторговались солью, эти рыбой, а ближній сосдъ даже, по слухамъ, нашелъ гд-то цлый кладъ, по-просту же, какъ его подозрвали, убилъ и ограбилъ въ степи прозжаго съ Каспія купца. Всмъ было хорошо, у него только хата стояла съ продыравленною крышей и нечмъ было ее прикрыть, а его жена и дти сидли голодные, по мсяцамъ, питаясь прсными лепешками, безъ сала и соли. Возвратился онъ въ прошломъ году изъ бговъ,— и самой хаты своей не нашелъ, ее продали за долги въ сосднюю станицу, семья же изъ милости жила у родичей, въ новыхъ долгахъ. Мельнику жена задолжала за муку шесть рублей, попу, за зимовлю коровенки, два съ полтиной. И опять онъ ушелъ бродить и шлялся, проживая то здсь, то тамъ, вспоминая укоры и брань голодной жены.
Болзнь застигла его въ Изюмскомъ узд, у казака Коровки. Излчась, онъ убжалъ оттуда, добрался до Царицына, услышалъ тамъ о появленіи, наказаніи и ссылк самозванца, едота Богомолова, разспросилъ о немъ, переплылъ на челн черезъ Волгу и, побывавъ въ Яицкомъ городк, направился къ знакомцу Коровки, Оболяеву, на Иргизъ. Умётчикъ былъ также одно время въ Изюм, служа въ солдатахъ, онъ водилъ туда какихъ-то бглыхъ и ночевалъ по пути у Коровки.
‘Не съумлъ едотъ-простота!— разсуждалъ о Богомолов гость Оболяева: назвался, съ пьяну, царемъ Петромъ едоровичемъ и знаки какіе-то показывалъ на груди и плечахъ, вс ходили взглянуть на новоявленнаго, аки бы чудомъ спасеннаго, императора. Не его ума дло! Сплоховалъ, замучили, сгинулъ! Не такъ надо было начинать и не такъ кончать… А его дло, сказать правду, не умерло, далеко пошло и живетъ… Вс ждутъ, вс алчутъ видть новоявленнаго, общаго избавителя. Другаго такого случая не было и не будетъ. Ротъ раскрыли, души раскрыли, ждутъ… Давно это думаю и я… Смлое дло, дьяволъ манитъ… Вдь и у меня знаки отъ болзни… Да какъ взяться?… Иль настала пора?’
Гость Оболяева ворочался съ боку на бокъ въ темномъ чулан. Смлыя мысли уносили его далеко.

——

Настало утро. Среди двора умётчика, на таганк, киплъ котелъ, съ похлебкой, и тутъ же на лучинкахъ хозяинъ, дожаривалъ нарзанный ломтиками козій бокъ. Запахъ варенаго и жаренаго мяса пріятно распространялся по двору. За воротами скриплъ рычагъ колодезнаго журавля. Постоялецъ Оболяева, опершись разутою, волосатою ногою въ срубъ колодца, мокрыми, покраснвшими руками подхватывалъ брызжащую бадью и выливалъ ее въ корыто, для пойла коней какимъ то подошедшимъ подводчикамъ.
Накормивъ и отправивъ фурщиковъ, Оболяевъ и его гость постлали на-земь, въ холодк, у сарая, скатерть, принесли туда миски съ дой и услись за праздничную трапезу. Умётчикъ былъ въ новомъ азям, его гость тоже пріодлся и обулъ коты. Истово помолясь двуперстнымъ крестомъ на востокъ, оба они сперва принялись за мясную, съ чеснокомъ, похлебку, потомъ за жареный, съ солью и перцемъ, козій шашлыкъ. Ихъ лица отъ удовольствія раскраснлись и вспотли, глаза не поднимались отъ мисокъ, полные рты молча и старательно жевали. Утершись концомъ общаго ручника, Оболяевъ перевелъ духъ, протянулъ руку къ пузатой, поливяной фляг, и налилъ изъ нея по стаканчику какой-то золотистой настойки. Хозяинъ и гость, перекрестясь, выпили и повторили еще по стаканчику.
— На тысячелистник,— замтилъ Оболяевъ.
— Вижу,— отвтилъ постоялецъ: знать, давняя,— захватываетъ духъ.

XVIII.

— А скажи-ка, Пугачовъ,— обратился къ гостю Оболяевъ: что это вечёръ за знаки я видлъ у тебя на груди?
Пугачовъ ничего не отвтилъ.
— Быдто орлы, али кресты у тебя,— продолжалъ умётчикъ: на плеч и на груди…
— Знаки государевы!— спокойно проговорилъ, утираясь другимъ концомъ общаго ручника, Пугачовъ.
— Какъ государевы знаки?— спросилъ, чуть не привскочивъ на земл, старикъ: ахъ, ты, Ерёмкинъ-курица, шутникъ! и придумалъ же, матушка ты моя! Откуда на теб быть царскимъ знакамъ?
— Ну, прямая же ты, вижу, курица, коли такъ!— небрежно звнувъ, отвтилъ гость: сколько лтъ живешь, былъ въ солдатахъ, а о царёвыхъ примтахъ даже не слыхалъ. Вдь, каждый государь, отъ рожденія, иметъ на себ тлесные, для отличія, знаки.
— Что ты это, Емельянъ Ивановичъ, помилуй!— въ страх произнесъ умётчикъ: опомнись! къ чему сказывать такія слова?
Пугачовъ помолчалъ. Онъ не глядлъ на умётчика. Пальцы его рукъ, перебирая утиральникъ, судорожно двигались.
— Экой ты безумный,— сказалъ онъ, вдругъ, гордо оправляясь: и догадаться не могъ! Полно съ тобой скрываться. Благодаримъ за хлбъ-соль и за пріютъ.. Вдь я не донской казакъ и не заморскій купецъ, а только прикрывался, по нужд, до времени… Я — государь вашъ, Петръ едоровичъ.
Умётчикъ вздрогнулъ. Отъ испуга на немъ какъ бы подрало кожу и сперло дыханіе въ груди. Нсколько секундъ онъ не могъ выговорить ни слова.
— Господи! съ нами крёстная сила!— проговорилъ онъ поблвшими губами: государь! да, вдь, онъ уже двнадцатый годъ, какъ померъ! Панихиды мы, сорокоусты пли…
— Врешь ты, мужикъ!— презрительно и гнвно возразилъ Пугачовъ: Петръ едоровичъ живъ… смотри,— вотъ онъ передъ тобою,— я самъ…
Умётчикъ окончательно растерялся и, разводя руками, только кланялся.
— Надёжа-государь!— произнесъ онъ, чуть не плача: всё бери, вс мы твои! не изволь гнваться, прости, коли чмъ, по незнанію, изобидлъ тебя,— не помяни лихомъ, что обращались съ тобою, какъ съ простымъ.
Глаза Пугачова засвтились удовольствіемъ. Первый, признавшій за нимъ похищенное имя, обращался къ нему съ слпою, беззавтною преданностью.
— Ничего, ничего, старичокъ!— сказалъ онъ, съ снисходительнымъ ободреніемъ: за что гнваться? оченно теб за все благодарны. Только ты, до времени, не моги называть насъ царемъ а главное, слышь, не проговорись. Пусть, пока, я буду для тебя и для всхъ, какъ былъ, донской казакъ Емельянъ Пугачовъ. Слышишь?
— Слушаю, батюшка.
— Благодарите Бога,— продолжалъ Емельянъ, разувшись и перестилая ветхія онучи, давившія ему ноги въ котахъ: вамъ отнын открывается благополучіе, а когда мн объявиться народу, про то подумаемъ и ршимъ.
Совсмъ смутившійся Оболяевъ, поглядывая на босыя ноги и убогую, истоптанную обувь гостя, наскоро, дрожащими руками, убралъ посуду, скатерть и ручникъ, и, отдавъ рабочимъ остатки козы, ушелъ въ хату, раздумывая: ‘вотъ нежданное, вотъ Господь сподобилъ! Да правда ли все это?’ — До вечера Пугачовъ не выходилъ изъ сарая. Думая, что онъ спитъ, Оболяевъ передъ ужиномъ заглянулъ въ его чуланъ. Пугачовъ, сидя на корточкахъ, чистилъ развинченное и положенное на помостъ ружье.
— Что это, батюшка, изволишь длать?— спросилъ умётчикъ.
— Новая охота понадобится, нужно въ порядк, а я люблю самъ.
— И все своими ручками?
— Въ пот лица, старикъ, сказано… и всему народу такъ слдъ!
— Ахъ-ахъ!— удивлялся Оболяевъ: чудны дла твои, Господи!
— А вотъ я теб, мужичокъ,— сказалъ Пугачовъ: прочту изъ Писанія. Ты набожный, вижу, слушай.
Онъ досталъ изъ мшечка, съ разною рухлядью, затасканную тетрадь, вынесъ ее изъ сарая, прошелъ съ умётчикомъ къ хат и слъ на крыльц.
— Сонъ Богородицы,— молитвы Пречистой и всхъ святыхъ за насъ гршныхъ!— сказалъ онъ, держа тетрадь низомъ вверхъ, и, какъ бы читая, сталъ наизусть перевирать то, что помнилъ изъ Писанія.
Умётчикъ, не слушая и не понимая мнимаго чтенія, только отиралъ слёзы отъ радости и вздыхалъ.
— ‘И спросила Богородица,— кто т, что стоятъ въ огн по шею?— И сказалъ Архистратигъ: это т, что мучили и подомъ ли безвинныхъ людей… И бысть слава велія гонимымъ и убогимъ!’ — читалъ, глядя въ тетрадь, Пугачовъ: ‘и всякому помощнику восхваленіе, честь и даръ, во вки…’
— Такъ, такъ, — говорилъ, кланяясь, Оболяевъ: а скажи, ваше… то бишь, Емельянъ Иванычъ, какъ же ты спасся?
— Везд не безъ добрыхъ людей,— отвтилъ Пугачовъ: изволь, разскажу теб… Отпустилъ меня въ Питер изъ-подъ стражи врный офицеръ, Масловъ, а похоронили тамотко, вмсто меня, другаго, помершаго въ то время, простаго солдата.
— Гд же ты скрывался до сей поры?
— Не въ одномъ мст, въ разныхъ,— больше въ Ерусалим и въ Египт, у тамошнихъ, преклонныхъ мн царей, коли слышалъ.
— Потерплъ же ты, родной, какъ подумаешь, вынесъ всякой тяготы.
— Да, старикъ, было всего. А теперь, вижу, вы и вся чернь до краю обижены моею женой.
— Это царицей-то Екатериной Алексевной?
— Ну, да! вотъ я не вытерплъ, ршилъ заступиться и всмъ, какъ есть, васъ довольствовать. И, хотя не время еще, кажись бы, явиться,— да ужъ Богъ, видно, привелъ.
Оболяевъ, отъ умиленія, сидлъ ни живъ, ни мертвъ.— ‘Экое благо открылось!’ — повторялъ онъ мысленно: ‘и у кого, поглядишь, царь-то объявился, изыдетъ отколь? Богоносные Акимъ и Анна… Симеонъ Богопріимецъ… молите о мн, гршномъ раб!’
— Таперича, значитъ, какъ ты узналъ и все, то-есть, должонъ понимать,— сказалъ, помолчавъ, Пугачовъ: надо начать самое дло… Такъ вотъ что, старина, завтра помой мн блье, нуженъ запасъ, да свинцу нтъ ли? нарубилъ бы картечи, жеребковъ.
— Все теб, батюшка, будетъ, есть, кажись, завалялся и свинецъ. Вотъ вернется племянникъ, найдетъ.
— А потомъ, опять же, вижу, у тебя бываютъ знакомцы изъ Яицка-городка.
— Какъ же, самъ я сколько годовъ жилъ въ Яицк и кого тамъ не знаю!
— Войсковой, или и старшинской руки?
— Больше нашей, войсковой.
— Ну, и ладно. Какъ подъдутъ это, выбери мн, кто понадежне, да умнй и проворнй, и объяви имъ, по тайности, про меня.
— Все объявить?
— Прійдетъ пора, прикажу, только, смотри, скромненько, да умючи,— держи языкъ на привязи и ухо востро. Подумай, высмотри и пригласи сюда, изъ разумныхъ, старичковъ… Я бы съ ними тутъ погуторилъ, а тамъ,— Богъ благословитъ,— объявлюсь въ город и везд.
— Подумаю, выберу и позову.
Утромъ слдующаго дня, умётчикъ у колодца старательно вымылъ государево блье, развсилъ его по забору, между огородомъ и избой, а пока оно сохло, осмотрлъ телгу и сталъ ладить хомуты, на случай, если знатный гость пожелаетъ куда-либо хать. Пугачова не было видно въ умёт. Возвратившійся племянникъ досталъ свинцу. Емельянъ нарубилъ картечи и, со словами: ‘мн тутъ не-гоже, пока, на людяхъ!’ взялъ сухарей, вскинулъ на плечи ружье и пошелъ въ степь на куропатокъ и турухтановъ.
Въ тотъ и въ слдующіе дни на постоялый зазжали изъ Яицка кое-какіе казаки. Они, по обычаю, жаловались на свое тяжкое житье и на притсненія вновь поставленныхъ надъ ними командировъ. Умётчикъ толковалъ съ ними, разспрашивалъ ихъ, но ни одному изъ нихъ не ршился открыть ввренной ему тайны.
Возвращаясь въ ночи на постоялый, Пугачовъ разспрашивалъ умётчика, добылъ ли онъ подходящихъ людей, чтобы черезъ нихъ вступить въ сношенія съ Яицкимъ городкомъ. Получая отрицательные отвты, онъ начиналъ терять терпніе и уже подумывалъ о новой перемн мста. Посл своего признанія Оболяеву, онъ сталъ испытывать необычное ему чувство страха, мучился подозрніями и, вмст съ тмъ, не могъ побороть въ себ жажды смлаго и безумнаго подвига, вдругъ охватившаго вс его помыслы. Останавливаясь въ пол, у одинокихъ путниковъ, варившихъ себ близъ дороги кашицу, либо сталкиваясь съ такими же гулёбщиками-охотниками, какъ и онъ, Пугачовъ также начиналъ съ ними рчь о тяготахъ и бдствіяхъ чернаго люда и готовъ былъ сдлать имъ то же роковое признаніе. Слова рвались съ его языка, но онъ вспоминалъ недавнія свои бдствія и участь самозванца Богомолова, и молчалъ, выжидая боле удобнаго случая, который вскор и представился.

XIX.

Недли полторы спустя, въ Таловый умётъ завернулъ смышленый, среднихъ лтъ, знакомый умётчика, яицкій казакъ, за покупкой у Оболяева лошади, взамнъ украденной у него. Это было вечеромъ, при Пугачев. Емельянъ уговорилъ умётчика уступить бдному казаку лошадь въ долгъ, причемъ не вытерплъ и, въ присутствіи Оболяева, объявилъ казаку, что онъ царь. Смущенный встью, казакъ вызвался тайно сообщить надежнымъ изъ товарищей о важномъ гост, явившемся на Таловой, и, въ радости что пріобрлъ лошадь, ускакалъ въ Яицкъ. Прошло еще нсколько времени. Пугачовъ, попрежнему, проводилъ вс дни на охот.
— А что, батюшка, Емельянъ Иванычъ,— сказалъ какъ-то Оболяевъ, когда Пугачовъ, усталый, возвратился къ ночи въ умётъ: не лучше ли, чмъ здсь, попусту, ждать подхожихъ людей, хать прямо въ городокъ и объявиться старикамъ, а посл и всему народу?
Пугачовъ на это ничего не отвтилъ.
‘Ужъ не прогнвилъ ли я его, непутный, лишнимъ словомъ?’ — мучился въ ту ночь сомнніями Оболяевъ: ‘вчно, лшій-те въ горло, хочешь, какъ лучше, а выходитъ невпопадъ!’
— демъ!— вдругъ объявилъ на утро Пугачовъ: ты, вчера, ладно сказалъ! только не въ повозк, а верхомъ, у тебя двое кони… оно легче, да и способне,— коли надо,— каждому скрыться.
— Слушаю, надёжа… а куда?
— Увидишь.
— Старъ я сталъ,— сказалъ умётчикъ: да для тебя, изволь, ужъ потружусь.
Онъ осдлалъ двухъ лошадей, навьючилъ въ ихъ торока сна, запасся хлбомъ и надлъ дорожный чапанъ. Гостю онъ далъ ненадванный, верблюжій зипунъ и новые сапоги. Они выхали за ворота и направились на-прямикъ, глухою степью, къ Яику. хали цлый день. Вечерло. До Яика оставалось верстъ съ тридцать. Путь лежалъ по выжженному солнцемъ, пустынному и дикому бугру. Ршивъ остановиться и покормить лошадей въ долин, бывшей за бугромъ, путники медленно плелись, чуть видною проселочною тропинкой. Усталыя лошади, нагибаясь, пощипывали остатки изсохшихъ, скудныхъ травъ. Путники, дремля, покачивались на сдлахъ.
Вдругъ Пугачовъ, хавшій сзади уметчика, приподнялся на стременахъ и тревожно стадъ вглядываться впередъ. Его зоркіе глаза различили въ сумеркахъ, на конц бугра, двухъ всадниковъ.
— Берегись,— крикнулъ товарищу Пугачовъ: какіе-то гулебщики, не старшинской ли стороны?
Дремавшій Оболяевъ вздрогнулъ, торопливо подобралъ поводья, тронулъ коня нагайкой и сдлалъ по склону бугра большой кругъ. Передній изъ всадниковъ, хавшихъ на встрчу имъ, также сдлалъ вдали кругъ. Это, на язык степныхъ мстъ, значило, что предстояла встрча своихъ, не враговъ. Всадники приблизились. Умётчикъ разглядлъ въ нихъ знакомыхъ яицкихъ казаковъ.
— Мы, батюшка, Степанъ Максимовичъ,— отвчали они: для ловли лисичекъ.
Оболяевъ оглянулся, Пугачовъ исчезъ, точно въ воду канулъ.
Недоумвая, какъ и куда онъ могъ такъ скоро и на ровномъ мст скрыться, умётчикъ сталъ разспрашивать казаковъ о Яицк.
— Что, ддушка, — отвтилъ старшій изъ охотниковъ: народъ изморенъ до краю, то за убитаго енарала скли, рвали ноздри и сослали больше ста человкъ, а нон на все войско, за раззоръ и грабежъ начальства, наложена выть, да не поровну, съ бднаго больше, съ богатаго меньше, а вдь вс равны. Казаки упираются, а старшинамъ то и на руку, опять пошли бды, пытки, въ тюрьмахъ уже мста нтъ, и никто не спокоенъ, не токма за себя, а и за свою семью.
— Что же вы намрены длать?— спросилъ Оболяевъ.
— Вс ждутъ государя, сказываютъ,— появился здсь гд-то въ хуторахъ.
— Какъ же вы-то, братцы? экое диво и счастье выпало черни, а вы здите по охотамъ.
— Обднли, надо выть сборщикамъ припасать. Закапканили мы это и выкурили изъ норъ съ полдюжины лисицъ, да все мало.
— Эвося,— прибавилъ другой изъ охотниковъ, показывая на лисьи шкуры у сдла: въ Пахоміевъ-скить отвеземъ, заказывалъ на шубейку старецъ Филаретъ.
— Дома ли старецъ-то?
— А гд ему быть? видли, какъ хали на ловлю,— съ паски шелъ.
Путники разминулись. Оболяевъ выждалъ, пока казаки скрылись въ темнот, осмотрлся во вс стороны, слзъ съ сдла и свистнулъ. Ему никто не отвтилъ.— ‘Да куда же онъ длся?’ — думалъ о своемъ гост Оболяевъ: ‘иди онъ, по какому слову, сквозь землю ушелъ, либо его крила какія унесли?’ — Онъ хотлъ еще разъ свистнуть и обомллъ. Въ темнот послышался тихій шелестъ по сухой трав. ‘Съ нами крестная сила!’ — прошепталъ умётчикъ, собираясь снова вскочить на сдло и ускакать. На него лицомъ къ лицу надвинулось что-то высокое и косматое.
— Боже! да это ты, Емельянъ Ивановичъ!— проговорилъ онъ, разглядвъ подъхавшаго на кон Пугачова: ну, и проворенъ же ты, да ловокъ, точно втромъ тебя сдуло, а я это съ охотничками толковалъ.
— Все я слышалъ, тутъ недалеко, изъ кустовъ,— въ раздумьи отвтилъ Пугачовъ: пошла молва, не перенять ея теперь! Тотъ казакъ, видно, оповстилъ… Въ Яицкъ намъ уже не хать, а навдаемся, значитъ, въ Мечетную, въ скиты, старецъ Филаретъ мн давній благопріятель.
— Для чего, батюшка?
— Письменные люди теперь мн нужны, бумаги, манифесты писать, а тамъ между старцами ихъ вдоволь. Туда же вызовемъ и главныхъ изъ войска.
Спустившись въ долину и переночевавъ тамъ, Оболяевъ и Пугачовъ утромъ напоили подкормленныхъ лошадей, взяли влво и тмъ же прямикомъ, черезъ пустынный Сыртъ, пустились въ Мечетную. Солнце еще не заходило, когда они увидли крылья мельницы и крайніе заборы раскольничьяго Пахоміева свита, стоявшаго на берегу Иргиза, возл Мечетной.
Пугачовъ подъхалъ ко двору игумена Филарета, а Оболяевъ направился въ монастырскую слободку, на постоялый дворъ. Накрапывалъ дождь. Пугачова опозналъ шедшій на-весел изъ свита житель Мечетной, видвшій Емельяна прежде и знавшій, что его везд ищутъ, посл его бгства изъ Казани, особенно за толки о немъ въ Яицк.
— Ба, куманекъ! откуда?— спросилъ мужикъ, остановясь.
— Въ городъ ду, по длу.
— А паспортъ, емеля, есть?— подумавъ, прибавилъ знакомецъ.
— Какъ не быть!…
— Гд же онъ?
— Въ мшк, видишь, дождь.
— Пойдемъ-ка лучше къ выборному.
— Ужо сходимъ, некогда, скоро вернусь!— отвтилъ Пугачовъ, стегнувъ по лошади.
Онъ ускакалъ и у слободки догналъ Оболяева.
— Бда, Максимычъ, — сказалъ онъ: меня признали тутъ, дадутъ, я чай, знать выборному, надо скрыться, бжимъ.
— Да чего же я-то, батюшка, буду прятаться?— удивился умётчикъ: коли ты ршилъ объявиться, и объявляйся прямо, вс за тобой пойдутъ… Разв знаешь что за собой, а мн нечего хорониться.
— Ну, какъ хочешь!— отвтилъ, отъзжая, Пугачовъ: вдь и я ничего дурнаго имъ не сдлалъ.
Оболяевъ послдовалъ за нимъ. Оба они въхали въ ворота Пахоміева скита. Но едва Пугачовъ слзъ на-земь и началъ подъ навсомъ, близъ колодца, разсдлывать коня, съ околицы послышалась погоня. Монастырскіе старцы, съ тревогой, выходили изъ келій.
— Бги, хоронись,— сказалъ Пугачову вышедшій изъ трапезной знакомый ему пекарь: слышишь топотню? это ищутъ тебя.
‘Опознали! неужели конецъ?’ — подумалъ Емельянъ.
Онъ бросилъ лошадь и только что хотлъ уйти, его обхватили чьи-то сильныя руки.
— А, куманекъ!— произнесъ, выступивъ изъ-за колодца, хмльной нечетецъ, спрашивавшій его о паспорт: теперь уже не уйдешь, выборный разсудитъ.
Пугачовъ изловчился, вырвался изъ его рукъ и такъ толкнулъ его въ грудь къ колодцу, что тотъ, съ розмаха, упалъ навзничъ — черезъ срубъ. Пока упавшій барахтался въ неглубокой вод, Пугачовъ оглянулся, подбжалъ къ плетню, перескочилъ черезъ него въ скитскій огородъ и, какъ кошка, прыгая и мелькая блою рубахой въ лопушник и крапив, добжалъ до спуска къ Иргизу, спрыгнулъ въ лодку, стоявшую у берега, переплылъ на другой бокъ рки, втащилъ лодку въ камышъ и скрылся въ прибрежномъ лсу.— ‘Не робй, Емеля,— думалъ онъ, запыхавшись и едва переводя духъ: твоя стёжка еще не исхожена’.
Емельянъ слышалъ за собою крики выборнаго и мужиковъ, тщетно искавшихъ его по кельямъ, сараямъ и погребамъ. Углубясь въ лсъ, онъ залегъ въ его гущин. Здсь онъ дождался ночи, украдкой, въ темнот, снова пробрался къ берегу, слъ надъ крутизной, въ трав, и сталъ смотрть и слушать. Все стихло въ скиту и въ монастырской слободк.
— ‘Ушелъ, а чуть опять не попался!— разсуждалъ Пугачовъ: близка была гибель… Нтъ, теперь уже дешево не продамся… Не съ старцами и не съ гулёбщиками вести дло,— надо звать выборныхъ, главарей всего войска,— да не въ такую толчею, какъ здсь, а сперва, по тайности, въ иное, укромное мсто… Нужно поднять все казачество. Время приспло, ждутъ царя старъ и младъ,— царствуй, Емеля!— смлому — скатертью путь!’

XX.

Пугачовъ вытащилъ лодку изъ камыша, снова переплылъ черезъ рку и пробрался въ монастырскій дворъ. Онъ въ темнот прошелъ подъ навсъ, отыскалъ тамъ и осдлалъ своего коня, тихо вывелъ его, мимо спавшихъ конюховъ, за ворота, вскочилъ на сдло и ускакалъ въ степь. Едва разсвло, онъ подъхалъ къ Таловому умёту. Усталый, голодный, съ обвтреннымъ лицомъ и въ намокшей отъ пота рубах, Емельянъ молча слзъ съ дымившейся, едва живой лошади и ввелъ ее во дворъ.
— А ддко гд?— спросилъ его арестантъ, постоялецъ Оболяева, надъ чмъ-то копавшійся у сарая.
— Поймали, видно, Еремкину-курицу, да, чай, ощипали ей уже не токма перья, а и хохолокъ, — отвтилъ Пугачовъ, отплевываясь пересохшимъ ртомъ.
— Какъ такъ?
— А такъ же, малый, намъ самимъ нын надо думать о себ. Были какіе гости безъ насъ?
— Были.
— Откелева?
— Изъ Яицка.
— Зачмъ? что длали? спрашивали меня?
— Прибгали верхомъ со степи, увидли, что никого нтути дома, и отъхали.
— Угощали вы ихъ? о чемъ они пытали?
— Чмъ угощать? сами, безъ дда, на однихъ сухаряхъ… все онъ заперъ… а т пытали о теб.
— Что же спрашивали развдчики?
— Да какъ-то мудрено… тутъ ли, молъ, обртается батюшка нашъ, государь Петра едоровичъ, и здоровъ ли?
— Что же имъ отвчено?
— Здоровъ, молъ, да ухалъ въ городокъ, ну, они померекали еще маленько, сказали: коли вернется онъ и будетъ дома,— дайте намъ, ребята, какой знакъ,— и ухали.
— Ну, карауль же, любезный,— сказалъ Пугачовъ: не пропусти нужныхъ гостей. Да племяннику не говори, что дда поймали,— еще станетъ ревть, до времени разгласитъ.
Сильно задумался, узнавъ о развдчикахъ, Емельянъ.— ‘Пришла окончательно пора!’ — мыслилъ онъ: ‘въ Яицк дло, видно, на всемъ уже ходу. Надо быть, ой-какъ, на сторож… Знаю ихъ… Не нынче, завтра явятся и выборные отъ стариковъ. На что арестантъ, и тотъ догадался!’
Поставивъ лошадь къ корму, въ конюшню, онъ прошелъ въ избу и сталъ шарить въ печи и въ постанцахъ, отыскивая чего-нибудь състнаго. Печь, съ отъздомъ умётчика, осталась нетопленой, на полкахъ и въ разныхъ закатахъ, гд обыкновенно у дда хранился хлбъ, валялись только остатки сухарей. Пугачовъ рошелъ къ колодцу, напился, умылся и слъ у воротъ. Онъ разсянно глядлъ въ степь. Голодныя, отощалыя, какъ и онъ, собаки, бродя по двору, уныло смотрли на него, помахивая отвисшими хвостами. Насталъ вечеръ.
— Да какъ же это, парень, чмъ вы тутъ живы?— спросилъ онъ арестанта, гнавшаго воловъ къ водопою.
— И не говори, кормилецъ,— отвтилъ тотъ: то была еще мучица, болтушку стряпали, а нынче грыземъ послдніе сухари, ддкинъ племянникъ утекъ это на слободку, къ крестной, а землячокъ, нашъ другой и вовсе помандровёлъ на Узени… хоть бы молока, каймаку! коровы разбрелись въ лсу, безъ помочи и не найдешь.
Озлобленный Емельянъ легъ въ сара. Ему не спалось.— ‘Господи! да неужели же все такъ-то будетъ и дал? неужели не ршусь? За тмъ-то, за Богомоловымъ, вдь шли же, врили ему. А у меня знаки на тл и на лиц почище будутъ… Скажу, что я-то, именно, а не онъ, и былъ въ Царицын и ушелъ оттол сюда. Нтъ, такъ просто нельзя, надо, ой, надо иное что,— похитре! Срому мужику, драному зипуну, сказано врно, не попасть въ царствіе Божіе, богатому, да сильному, вотъ кому легко… Нужны сила, до богатство… А Господь грхи-то проститъ’.
Ворочаясь съ боку на бокъ, Емельянъ снова всю ночь думалъ о скудости, убожеств и бдности своей семьи.— ‘Какъ-то имъ тамъ живется, безъ него? Исчахла еще, чай, боле жена Софьюшка, голодаютъ, видно, какъ и онъ, малыя дочки — Аграфена да Христина, и ни на что извелся сынъ, подростокъ Тришка’.— И до утра грезились Емельк душистыя и мягкія, пшеничныя пампухи, блины, съ коноплянымъ масломъ и съ лукомъ. Онъ мысленно глоталъ ихъ цлыя миски, запивая брагой и пивомъ.— ‘Да и что высоко мтить?’ — разсуждалъ онъ: ‘хоть бы ублажить скоре казачество, поднять и вывести его въ другія, вольныя мста, на иныя, турецкія, что ли, воды, да попасть притомъ, за заслугу, въ старшины. Зажилъ бы вотъ какъ! изба въ дв клти, съ рзнымъ конькомъ, ворота росписныя, круторогіе волы, да пара, а то и дв лихихъ коней. Раздышался бы вволю на сытой д, на сладкомъ пить… А выше? почему же, спросить, и не выше?’
И вспомнился Емельяну одинъ вечеръ. Онъ вторыя сутки скакалъ изъ Кабаньяго къ Дону, на похищенномъ у коммиссара, ногайскомъ жеребц. Лихой былъ конь, мчался съ малыми отдыхами,— гд пощиплетъ травки, гд хлебнетъ воды изъ тощей, степной рченки,— а крутыя ребра такъ и ходятъ, налитые кровью глаза пылко глядятъ,— скоро ли опять въ дорогу? На послднемъ перегон долго скакали безъ воды. Конь шатался, измучился жаждой и сдокъ. День былъ знойный, въ степи, куда ни глянешь, ни признака жилья или рки. И увидлъ вдругъ Емельянъ, изъ-за холма, верхи зеленыхъ вербъ. Онъ направился туда. Подъхалъ — глубокій логъ, за логомъ — лсъ, а внизу его — ручей и не вдали отъ берега — колодезь. У колодца двушка, только что набравшая вёдра воды.
— Кормилица, красавица! дай испить,— крикнулъ ей, подъзжая, Емельянъ.
— Пей, родимый, спасетъ тебя Господь!— отвтила та, кланяясь: напои и коня.
Соскочивъ съ жеребца, Емельянъ жадно припалъ къ ведру, напился и посмотрлъ на двку. Она,— полная, статная, чернобровая, съ длинною, русою косой, не поднимая глазъ, поила тмъ временемъ воня.— ‘Красавица и одна!’ — подумалъ Пугачовъ, оглядываясь кругомъ. Двушка изъ-подлобья посмотрла на него. Давно бродяга не видлъ женщинъ, да еще такихъ, — а былъ онъ къ нимъ падокъ, съ молодости,— жена часто журила его за то.
— Откуда, милая?— спросилъ онъ, утираясь.
— Съ паски,— отвтила двка, указывая обнаженною, полною рукой на лсъ и снова черпая вёдрами воду.
— Одна водишь пчелъ?— охорашиваясь, улыбнулся Пугачовъ.
— Для че одна? ддушка тамотко! въ пвчихъ, въ станиц, былъ,— да одряхллъ, воды у насъ нту-ти, а въ ручь непитома, горька.
Ловкимъ взмахомъ она подняла вёдра на плечи и, быстро отойдя отъ колодца, направилась къ ручью.
— ‘До лсу далеко, паска еще дальше’ — мыслилъ Емельянъ, охваченный дрожью: ‘передъ лсомъ кусты… кругомъ ни души!’ — Онъ вскочилъ на освженнаго коня. Двка успла сойти въ ручей. Вода въ немъ была ей выше щиколокъ.
— Топко тутъ, душенька?— спросилъ Емельянъ съ коня..
— Не продешь съ конемъ, загрузнешь, берегись!— отвтила двка съ середины ручья.— Она шла по руслу, до колнъ въ вод.
— Стой, красавица, слушай!— крикнулъ вдругъ Емельянъ, поскакавъ слдомъ за нею.
Конь, достигнувъ ручья, остановился и уперся, Пугачовъ понукалъ его уздой и ногами. Тотъ взвился на дыбы и ни шагу съ мста.
— Да загрузнешь, утопишь и коня,— смялась двка, выйдя на другой берегъ и отирая мокрыя ноги о траву.
— Слово одно,— крикнулъ Емельянъ: постой! скажи, ласковая, утшь словомъ… Гд на земл воля и счастливое житье?
Изъ-за ручья на Емельяна смотрли срые, усмхавшіеся глаза.
— Счастливъ, парень, только Богъ на неб, да царь на земл!— отвтила двка, прилаживая гибкое коромысло на плеч: у царя да у Бога — добра много.
— Будь же ты мн царицей,— прими, любушка, къ себ въ куренёкъ.
— Стань прежде самъ ты царемъ!— съ гордой усмшкой отвтила красавица, обернувшись такъ быстро, что заплескалась изъ вёдеръ вода.
— Что ты! статочное ли говоришь?— укоризненно крикнулъ ей Емельянъ: нешто захотлъ стать царемъ — и сталъ?
— Постарайся… всяко диво бываетъ, може еще и станешь!— звонко смялась, уходя и боле не оглядываясь, двка.
‘Напророчила, вдь, предсказала!’ — думалъ теперь Емельянъ, ворочаясь въ сара, съ подведеннымъ отъ голода животомъ: ‘а впрочемъ, захотятъ и примутъ казаки,— остальные покорятся. Соберу отрядъ, да какой! двинусь, подъ именемъ покойнаго государя,— не одна Волга признаетъ, и Москва…Тамъ войска, по слухамъ, мало, даже вовсе, сказываютъ, никакого. Дло начато. Выборные отъ казачества вотъ-вотъ явятся… Такъ тому, видно, и быть. Надо ихъ поднять’.

——

Ожиданія Пугачова сбылись. На другой день, передъ вечеромъ, въ степи, позади умёта, показались двое верховыхъ казаковъ. Выхавъ изъ-за чуть виднаго кургана, они двинулись къ умёту, остановились, какъ бы разглядывая окрестность, и стали подвигаться ближе. Второй день впроголодь, Емельянъ мучился раздумьемъ, какъ онъ приметъ и чмъ будетъ подчивать гостей? Принимаетъ такой санъ, а на умёт, кром воды, въ рдкость были бы и сухари.

XXI.

Въ конц іюня, вскор по перезд на мызу въ Кунцево, Глбъ и Мари получили отъ Силы Ильича Травкина слдующее письмо:
— ‘Милостивый государь и благодтель мой, Глбъ Андреевичъ! Приготовьтесь свдать отъ меня, нижайшаго, нчто необычное и простому уму, каковъ мой, даже непостижимое. Съ вашимъ досточтимымъ братцемъ приключилось событіе, коему я случайно былъ персональнымъ свидтелемъ и все оное зрлъ собственными недостойными очесы. Алексй Андреевичъ вчера строгали сыну копьецо, въ портретной, а отецъ Василій сидлъ противъ нихъ и, по обычаю, читалъ о великомучениц Анастасіи. Камердинеръ Дронъ подалъ вашему братцу на поднос нкое письмо, съ почты, и самъ сталъ къ сторон. Алексй Андреевичъ взглянули на конвертъ, отложили его на столъ и кивнули отцу Василію,— ничего, молъ, продолжай свое, а сами, вижу, все поглядываютъ на ту цидулку. Наконецъ, не вытерпли, вскрыли ее, прочли и измнились въ лиц.— Что такое?— спросилъ священникъ.— Читай!— отвтили они ему.— Тотъ началъ честь письмо. Отъ кого же оно было? Отъ Серафимы Львовны, да какое!— ‘Пройти, Алеша, прости, другъ,— писала она: у ногъ твоихъ молю, забудь мои злыя прегршенія, мой позоръ,— не отвергни, обрати меня, куда знаешь, хоть въ судомойки, или въ коровницы, на колняхъ къ теб приползу, смилуйся только, не кляни! Сны меня, смертныя сомннія замучили и въ конецъ истерзали. Жить безъ тебя и безъ дтей не могу. Не простишь, руки на себя, окаянная, непрощеная тобою, наложу!’ — Выслушали вс мы, сильно смутились и, не зная, что сказать, молчали. А вашъ братецъ какъ вскочитъ, вытянулись во весь ростъ и говорятъ: ‘Что же вы, государи мои, молчите? вдь, это она, моя жена, внчанная со мною, молитъ, вдь, это — законная моя хозяйка, матерь нашихъ дтей!’ — Тутъ Алексй Андреевичъ упали на колни, передъ образами, воздли руки, тихо и со слезами, стали молиться, паки поднялись и отвсили отцу Василію пренизкій поклонъ: ‘благодарствуй, батюшка! наставилъ ты меня, слпаго и вразумилъ, Господь даётъ всмъ намъ великую и благую милость’.— Обратились они и къ плачущему тутъ, отъ радости, Дрону: ‘Ну, Дронушка, сысканы мы Богомъ, готовь барину лучшій нарядъ, карету и все, какъ есть,— подемъ въ Казань! Хозяюшка паки обращается къ намъ и къ дткамъ своимъ’.— И, представьте, глубокочтимые Глбъ Андреевичъ и Марья Родіоновна, вашъ братецъ, какъ сказалъ, такъ и совершилъ, вчера всмъ парадомъ выхалъ въ Туровцовскую вотчину, а насъ всхъ смиренныхъ сосдей оповстилъ, приглашая кстати и на посвященіе новозданнаго храма. А въ пригласительныхъ, отъ его милости, цидуляхъ сказано: ‘Алексй и Серафима Дугановы всепокорнйше просятъ и надются, что добрые сосди неукоснительно почтутъ прибытіемъ какъ оное торжество, день коего будетъ обозначенъ особо, такъ и радостный, по поводу того, семейный, въ Горкахъ, обдъ’.— Слышно, что братцемъ приглашены и многіе сторонніе, даже изъ Саратова, въ томъ числ всми хвалимый, тамошній архимандритъ, Игнатій, коему уготовано совершить и освященіе храма. Пиръ, можно сказать, затянъ на славу, послано на пристань за первйшими рыбами, въ городъ — за лучшими винами и прочеею бакалеей,— а я почтенъ приглашеніемъ въ распорядители. Въ качеств же онаго и дабы во всемъ приспть и все, какъ подобаетъ, уладить, я осмлился, при семъ случа, указать братцу и лучшій день для семейнаго и церковнаго торжества, а именно,— въ конц августа,— на честной праздникъ Ускновенія главы Іоанна-Предтечи. И замчу — въ ономъ, указуемомъ мною дн — нарочитое знаменіе. Въ древности, хитроумная и злая жена Иродіада, не милуя, ускла преподобному святителю Іоанну главу, наша же рекомая гршница, а нын, по моему,— почтенная и достохвальная госпожа,— Серафима Львовна, видимо смирясь, не погубила души неповиннаго, за что отъ мужа и отъ Бога сторицею будетъ награждена. Ждемъ и васъ, съ супругою и съ сынкомъ, на оный, всми нетерпливо ожидаемый и, сказать въ слову, небывалый, второбрачный вашего братца праздникъ. Чудны дянія свыше и да славится имя Господне, отнын и до вка’.
— Ни за что!— сказалъ Глбъ, прочтя и скомкавъ это письмо: ужъ меня-то они не дождутся, ты же, — обратился онъ къ жен: какъ знаешь, я умываю руки.
Мари, видя раздраженіе мужа, промолчала.
— Да и вообще,— прибавилъ Глбъ, съ досадой: вс точно рехнулись! Такое важное дло, цлый новый переворотъ въ семь брата, а о немъ пишетъ гороховое чучело, этотъ Травкинъ, отъ самого же брата о томъ ни строки!

——

Какъ-то Марй и Глбъ были въ отличномъ настроеніи духа. Мари, за клавесиномъ, играла отрывки изъ ораторіи Генделя. Глбъ, любуясь ею, припоминалъ подробности первыхъ лтъ женитьбы и счастія. Посл исторіи съ братомъ, онъ вдвое оцнилъ свой семейный покой, не зналъ, какъ за него благодарить Бога, и боялся лишь одного, какъ бы не исчезло это слишкомъ дорогое для него счастье. Принесли съ почты письмо Алекся. Тотъ писалъ кратко откуда-то, по пути къ Казани.—‘Дорогой братъ, Глбушка,—извщалъ онъ: я—безъ ума отъ счастья, пролилъ его на мою недостойную голову Господь. Серафима нежданно обратилась ко мн, съ полнымъ раскаяніемъ,—и такъ искренно, сердечно и совершенно просто. Никогда бы того и не придумалъ. Точно все это случилось во сн. Порадуйтесь за меня и прізжайте,—только не на Ускновеніе, какъ намъ совтовалъ было добрякъ Травкинъ,—а на Петровъ день, не откладывайте. Лечу къ ней, не помня себя’.
— Тряпка и сущій дуракъ!— сказалъ Глбъ, прочитавъ это письмо брата.
Второе, боле пространное извстіе отъ Алекся получилось уже изъ-подъ Казани.— ‘Пріхалъ я, други мои, въ Туровцово, и увидлъ Серафиму,— сообщалъ онъ: ахъ, что это была за встрча! Сколько трогательнаго и поучительнаго! Она вышла ко мн, вся въ темномъ, какъ приговоренная къ казни, преступница, и при всхъ пала мн въ ноги. И какъ плакала, какъ молила меня,— простить ее и забыть все. Ты не узналъ бы, увидвъ ее. Изъ втренной — стала разсудительною, изъ заносчивой, легкомысленной бабенки,— какихъ везд не мало,— строгою и дльною женщиной, любящею и заботливою матерью. Я на нее гляжу, по чачасамъ, не спуская съ нея глазъ, а она торопитъ меня въ Горки, къ оставленнымъ птенцамъ.— ‘Дтки мои, дтки ненаглядныя!’ — повторяетъ она: ‘Петичка, Количка, Надя! Ангелочки мои, гд вы?’ — Ну, просто, какъ помшанная!’
Ожиданія Глба о командировк сбылись. Недли черезъ полторы, по полученіи послдняго письма отъ брата, онъ былъ экстренно вызванъ въ князю, получилъ наставленія о Корбниной, простился съ женою и на слдующій же день ухалъ въ Петербургъ. Для того же, чтобъ окончательно не обидть Алекся Андреевича — отказомъ отъ поздки въ Горки, Глбъ и Мари предложили Нинетъ,— похать туда за нихъ, что Нинетъ вскор и исполнила.
Невольное раздраженіе, овладвшее Глбомъ, при первыхъ извстіяхъ о новыхъ ршеніяхъ и дйствіяхъ брата, мало-по-малу улеглось. Онъ подъ конецъ, видимо, съ этимъ сталъ примиряться. Но Мари нежданно замтила въ немъ другую, новую и до тхъ поръ незнакомую ей черту. Ее поразила какая-то особенная сухость и сдержанность въ его обыкновенно мягкомъ и искреннемъ обращеніи и разговорахъ не только съ нею, но и съ прочими домашними.
Онъ вдругъ точно подтянулся и подобрался. Всегда предупредительный и въ существ несомннно добрый, Глбъ куда-то точно ушелъ, а на мст его, въ семь, какъ бы явился другой Глбъ. Онъ, казалось, радушно смотрлъ на всхъ,— но въ его взглядахъ просвчивала несвойственная ему до той поры пристальность, а особое вниманіе, съ которымъ онъ прислушивался къ каждому слову окружающихъ, точно ища въ немъ чего-то недосказаннаго и скрытнаго, невольно смущало Мари. Глбу, видимо, было не по себ.
— Что съ тобою?— ршилась, наконецъ, Мари спросить его, глядя съ тревогой въ его грустные, потускнвшіе глаза: здоровъ ли ты? Отложилъ бы свою поздку! Неужели нельзя этого уладить? Князь знаетъ и цнитъ тебя, позволь, я поду и попрошу его’
— Благодарю, милая, я здоровъ, а медлить не изъ-чего,— отвтилъ Глбъ, особенно горячо и нжно цлуя жену: все это пустяки, пройдетъ и такъ… Вдь, разлука, согласись, кого не смутитъ? При томъ мн дано такое важное и отвтственное порученіе. Будь только ты внимательна къ себ и дитяти, все остальное пройдетъ и кончится благополучно.
Ласковый отвтъ Глба нсколько успокоилъ Мари. Она старалась себя убдить, что онъ говоритъ искренно и отъ души. Ея сердце, однако, ныло. Да и какъ было не томиться о муж? По ночамъ, онъ ворочался съ боку на бокъ, вздыхалъ и отъ мрачныхъ мыслей, видимо, почти не спалъ.
Глбъ ухалъ въ половин іюня и Мари, только впослдствіи, — узнавъ, какая ехидна въ то время вползла въ сердце мужа и сосала его,— убдилась, какъ были правы ея предчувствія. Все, что испытала она затмъ, оставило въ ея домашней жизни тяжелый и неизгладимый слдъ.

——

Событіе, повліявшее на Глба, — какъ потомъ довдалась Мари,— случилось за нсколько дней до его отъзда въ Петербургъ. Онъ, какъ нердко случалось, возвратился въ то время на мызу, особенно усталый, голодный и потому не въ дух. Пыль покрывала его платье и лицо. Обойдя комнаты и не видя жены, онъ прошелъ къ себ въ кабинетъ, потребовалъ воды, умылся и сталъ переодваться. При этомъ онъ примтилъ на стол письмо, запечатанное черною печатью и адресованное, на его имя. Мари въ то время, съ Сысоевной, перебирала въ дтской блье ребенка. О возвращеніи мужа никто ей не сказалъ. Озадаченный черною печатью и незнакомымъ почеркомъ на конверт, Глбъ позвонилъ слугу.— ‘Не случилось ли чего, Боже сохрани, съ матушкой и не предупреждаетъ ли насъ о томъ кто-либо изъ сосдей?’—пришло ему въ голову.
— Кто доставилъ это письмо?— спросилъ онъ вошедшаго слугу Сергя.
— Садовникъ Яковъ.
— А онъ откуда его взялъ?
— Какой-то господинъ давеча подъхалъ къ воротамъ, а Яковъ воду на цвты качалъ, господинъ кликнулъ его, спросилъ, дома ли баринъ, и веллъ вамъ отдать.
— Знакомый? Онъ видлъ его когда-нибудь?
— Говоритъ, увидлъ впервые, должно, городской и богатый, своя коляска и такой нарядный.
— Хорошо, или себ.
Глбъ вскрылъ письмо, прочелъ первыя строки и обмеръ. Мари лишь впослдствіи, и то посл ряда многихъ другихъ, скорбныхъ испытаній, навалившихся на нее, узнала объ этомъ письм.

XXII.

Письмо оказалось анонимнымъ и въ немъ, видимо, поддльнымъ, ломаннымъ почеркомъ, были написаны слдующія слова: ‘Горделивый слпецъ и фанфаронъ! Ты смотришь зорко, анъ ничего не видишь, лзешь въ чужія дла, а у себя подъ носомъ, — что? Ужели не свдомъ? Ай, какъ жалко! Знай же, несчастный, тебя ловко проводятъ, ты обманутъ и давно рогатъ. Приглядись получше, все теб станетъ ясно’.
— ‘Обманутъ, рогатъ!’ — прозвучали страшныя слова передъ Глбомъ. Первымъ его движеніемъ было идти въ жен и показать ей это подметное письмо, затмъ онъ хотлъ хать въ городъ и, во что бы то ни стало, разыскать и притянуть къ отвту написавшаго эти строки. Но какъ и гд найти? Зачмъ по-пусту тревожить жену? Ломая себ голову, Глбъ перебиралъ въ ум, кто могъ бы ршиться на такую низость и кому было бы на руку нанести ему этотъ ударъ? Ни въ обществ, ни по служб онъ, по совсти, не имлъ и не зналъ подобныхъ враговъ.— ‘Злая шутка пустоголовыхъ, клубныхъ блюдолизовъ!’ — ршилъ онъ, вспомнивъ, что только въ клуб могли на него особенно злиться, такъ какъ онъ туда не здилъ, въ карты съ его постителями не игралъ и вообще держался вдалек отъ тамошней среды. Затаивъ въ сердц полученную всть и никому о ней не намекнувъ, Глбъ нжно простился съ женой, съ сыномъ и домочадцами, и ухалъ изъ Москвы.
Всю дорогу и первое время по прізд въ Петербургъ, онъ старался не думать о безъименномъ донос и прилежно переписывался съ жено’. Не зная о происшедшемъ и грустя въ разлук съ любимымъ человкомъ, Мари, разумется, ничего не подозрвала, а нсколько мрачное настроеніе въ письмахъ Глба приписывала разлук съ собой и тмъ же, огорчавшимъ его, извстіямъ о брат.
Прошелъ іюнь, наступила половина іюля. Жизнь на мыз шла благополучно. Мари, за это время, получила съ Волги, отъ Алекся и Серафимы, и переслала мужу нсколько трогательныхъ писемъ. Оба они, хотя кратко, но радостно, извщали ее о счастливомъ своемъ возврат въ Горки, объ освященіи, причтомъ, перестроенной церкви и объ общемъ мир и довольств, наставшихъ въ ихъ семь.
Описывая званый свой обдъ, Алексй даже ударился въ шутки и остроты.— ‘Нашъ же главный распорядитель на ономъ торжеств, Сила Ильичъ Травкинъ, явился въ вишневомъ, матерчатомъ кафтан и прикрывъ скудоволосый черенъ, съ сиво-блою косичкой, чьимъ-то завитымъ и напудреннымъ, преогромнымъ парикомъ. На башмакахъ имлъ серебряныя, съ бантами, пряжки, а за камзоломъ на груди букетъ изъ лакфіолей и розъ. Когда же мы попарно стали шествовать изъ церкви, подъ звуки громогласнаго монастырскаго хора, мн даже показалось, будто онъ, какъ нкій гвардейскій тамбурмажоръ, шагаетъ передъ нами съ золотою булавой’.— Мари, съ несказанною радостью, читала эти письма изъ Горокъ. Ухавшая туда, съ іюня, Нинетъ также сочувственно описывала счастливую встрчу и искреннее примиреніе Алекся съ женой.
На вопросы Мари, какъ удалась командировка, Глбъ въ начал писалъ, что все идетъ благополучно и ладно, что онъ часто видится не только съ приглашенными къ длу, важными сенаторами, но и съ самимъ фаворитомъ государыни, Григоріемъ Орловымъ, а вскор, вроятно, удостоится лицезрть и самую монархиню. Но потомъ онъ извстилъ, что дло снова запуталось, даже остановилось и что онъ возвратится теперь, по всей видимости, никакъ не ближе августа, а то пожалуй и позже.
Травкинъ, попрежнему, писалъ о событіяхъ въ Горкахъ. Въ одномъ изъ писемъ, передавая нкоторые мстные слухи, онъ сообщилъ и о новыхъ толкахъ между крестьянами,— будто гд-то опять появился, считавшійся покойнымъ, государь Петръ едоровичъ.— ‘Разумется, то все глупыя и дерзкія сплетни,— выразился при этомъ Травкинъ: но что удивленія достойно, — ваша почтенная родственница, Нина Александровна, узнавъ о томъ, выразилась: ‘А почемъ знать? можетъ быть, это и въ самомъ дл настоящій, скрывавшійся гд-нибудь до-нын въ чужихъ земляхъ, нашъ государь?’ — Мысль безумная и опасная, а ея держатся, вообразите, и другіе. Я же, навстивъ нкогда своего брата въ Питер, былъ самолично на похоронахъ покойнаго государя. Оный мой братъ Павелъ нын въ Яицк, у больнаго тестя. Пишетъ,— опять тамъ неладно, казаки мутятся и слышать не хотятъ начальства’.
Мари, порицая въ душ Нинетъ и не желая огорчать мужа, не послала ему этого письма Травкина, остерегаясь за послдствія, она даже сожгла его.
Въ исход іюля, въ Москв пошли проливные дожди. Ребенокъ Мари, на мыз, снова расхворался. Видя, что приглашенный къ нему извстный дтскій врачъ-нмецъ мало помогаетъ, Марья Родіоновна предложила ему позвать на совтъ другаго медика. Тотъ привезъ на мызу какого-то француза, ни нмецкія, ни французскія пилюли, однако, не помогли. Вася продолжалъ хирть. Измученная тревогой, Мари подумала и ршилась позвать Спесивцева. Послдній долго отнкивался. Онъ обмнялся съ Мари нсколькими письмами.— ‘Я, какъ вы знаете, не практикую, — писалъ онъ: пріхать по знакомству готовъ, но какой же я медикусъ, коли вы знаете мой взглядъ на медицину?’ — Мари шутками и ласками старалась убдить его, приводила разныя доказательства и наконецъ уговорила его. Онъ смиловался и пріхалъ.
Осмотрвъ ребенка и найдя у него новый упадокъ питанія и отъ того общее разстройство здоровья, Спесивцевъ посовтовалъ ему хорошій бульонъ, ароматическія ванны и втиранія, и сталъ бывать на мыз чуть не каждый день. Ребенокъ началъ чувствовать себя лучше. Мари отрадно вздохнула. Даже Сысоевна, вообще не любившая Спесивцева за его насмшливый нравъ и за то, что онъ, ни при звон благовста, ни при удар грома, не крестился, — выразилась о немъ: ‘Не дохтуръ, чистый вдунъ, его бабка, видно, знала все и ему въ ладонку свое вдовство зашила’ — Старая Дуганова, узнавъ отъ Мари объ отъзд Глба въ Петербургъ и о болзни своего внука, собралась было изъ Ракитнаго въ Москву, съ цлью — помочь невстк и затмъ, когда внуку станетъ лучше, прохать кстати на Волгу къ своему пасынку. Но и она, въ то время, разнемоглась и отложила свою поздку до боле удобнаго времени.
Въ хлопотахъ о ребенк, Мари бросила чтеніе и музыку и вообще мало обращала вниманія на постороннія вещи. Даже извстіе о болзни свекрови она приняла, какъ обычное недомоганіе вообще слабой здоровьемъ старухи. Изъ числа знакомыхъ горожанъ, Марью Родіоновну въ Кунцов навщали изрдка — жена одного изъ сослуживцевъ Глба, ихъ домашній врачъ-нмецъ, лчившій и князя-главнокомандующаго, неизмнный Спесивцевъ и одна дальняя родственница Мари, вдова бднаго чиновника, умершаго во время чумы, Надя Шимкова. Послдняя жила въ крайне-стсненномъ положеніи. Узнавъ, съ полгода назадъ, о ея нужд, Мари пособляла ей, чмъ могла, и радовалась, что Надя, навщая ее, хоть нсколько отдыхала отъ своей тяжкой доли. Глбъ вызвался похлопотать для нея о казенномъ мст. По праздникамъ, названныя лица иногда обдали у Мари, причемъ она, имя собственныхъ лошадей и пользуясь снова наставшею, хорошею погодой, иногда угощала ихъ прогулками въ окрестностяхъ Кунцова. Эти поздки, впрочемъ, обыкновенно предпринимались боле для Васи, котораго, по совту Спесивцева, Мари почти безвыходно держала на воздух. Видя, что ребенокъ снова сталъ оправляться, Мари не тревожила мужа извстіемъ о его болзни, а чтобы еще боле быть спокойною, ршила, по возможности, скоре возвратиться въ городъ.
Однажды Спесивцевъ, по обычаю, захалъ на мызу. Любуясь поздороввшимъ Васей, онъ взялъ его на руки отъ няни и сталъ его цловать.
— Не длайте этого,— сказала ему Мари, по-французски…
— Почему?— удивился онъ.
Мари покраснла.
— Мужъ не любитъ, когда ребенка ласкаютъ посторонніе,— отвтила она.
— Но вашего мужа здсь нтъ,— улыбнулся Спесивцевъ: а я разв посторонній?… я для васъ сдлалъ невозможное,— медикомъ сталъ.
— Вздоръ, вздоръ,— сказала Мари, не помня себя отъ смущенія: оставьте его!
— Да почему же?
— Боюсь, что сглазите.
Взявъ отъ него ребенка, она отослала его съ Сысоевной и въ досад на себя замолчала. Спесивцевъ грустно вздохнулъ, угнздился въ уголъ софы и, по обычаю, когда онъ начиналъ о чемъ-нибудь усиленно и съ недовольствомъ думать, засоплъ носомъ. Мари расхохоталась.
— Смйтесь, смйтесь,— сказалъ онъ: собственно вдь и я веселъ, потому что почти счастливъ, все идетъ хорошо въ этомъ лучшемъ изъ міровъ.
— Чмъ же вы особенно довольны?
— А какъ же? вашему сыну, во-первыхъ, лучше, недолго при томъ ждать осени, — настанетъ слякоть, вы переберетесь снова въ городъ и мн не зачмъ будетъ сюда трястись, на нашихъ гитарахъ, отбивающихъ бока.
— Ну, и не здите больше,— сказала Мари: я вамъ очень благодарна, но не желаю вамъ дурнаго.
— А во-вторыхъ,— продолжалъ Спесивцевъ: подъдетъ вашъ мужъ и опять мы съ нимъ сядемъ за шахматы, и въ такомъ простомъ вид кончится весь мой вкъ. Скажутъ, былъ когда-то лкарь, безъ практики, хотя кое-кому иногда помогая, избавляя людей отъ ядовъ латинской кухни, и умеръ, сожаля, что ровно нечмъ ему было заняться подъ конецъ жизни.
— Какъ нечмъ? вы же такой охотникъ до общества, особенно… до семейныхъ драмъ…
— Въ томъ-то и дло, что драмъ боле нтъ. Вашъ вонъ своякъ нежданно примирился и отъ души, какъ увряютъ, вновь сошелся съ своею женой, ну, драма и кончилась, а другихъ не нарождается. Что же мн длать о чемъ думать и что говорить? Меня соблазняютъ на разныя кондиціи, въ отъздъ, одинъ помщикъ даже общаетъ отказать мн, по смерти, свое состояніе, лишь бы я перехалъ къ нему въ деревенскую трущобу… великій чудакъ и масонъ…
— И что же?
— Да разв можно промнять на что-нибудь Москву? здсь все-таки люди, увидишь и услышишь кого-нибудь. Потомъ, этотъ господинъ ужъ очень доврчивъ, не видитъ риска,— отказываетъ доктору состояніе, а тотъ каждый день можетъ, по всмъ правиламъ искусства, отправить его къ праотцамъ.
Мари, съ улыбкой, молча слушала балагура. Онъ надулся.
— Вижу, вы мысленно разбираете и опредляете меня, — произнесъ онъ: скажите откровенно, кто я такой, по вашему?
— Вы?— спросила, смясь, Мари.
— Да.
— Трутень!— отвтила она, снова и уже громко расхохотавшись.
Спесивцевъ былъ озадаченъ.
— За этотъ, милая барынька, сюрпризъ,— сказалъ онъ: позвольте…
Онъ схватилъ и быстро поцловалъ ея руку. Мари не замтила, что въ это время въ комнату вошла и стояла у двери Сысоевна.
— Что теб?— обратилась къ ней, не глядя на нее, Мари.
— Василію Глбычу готовить и сегодня купель?
— Не надо,— отвтилъ Спесивцевъ, вставъ и откланиваясь Мари: лченіе кончено, твой барченокъ здоровъ.

XXIII.

Онъ пошелъ въ залъ и на порог встртился съ подъхавшею изъ города Надей Шимковой. Они поздоровались.
— А вы, извините, все также блдны,— связалъ, кланяясь ей, Спесивцевъ.
Надя, съ грустною улыбкой, молча подошла къ Мари. Он обнялись.
— Кстати, Захаръ Семеновичъ,— сказала Мари Спесивцеву, вотъ я все убждаю ее. Здшняя мыза намъ уступлена до зимы, я думаю на-дняхъ перехать въ городъ и предлагаю Над остаться здсь. Одобряете ли вы это?
— Совтъ полезный, — отвтилъ Спесивцевъ: Марья Родіоновна лучше придумать не могла… Школа виталистовъ умножается! Сельскій воздухъ, молоко и прогулки,— что можетъ быть лучше? Вы теперь худы и блдны,— здсь наврное и быстро еще оправитесь.
— Я при томъ не одна,— произнесла Шимкова: у меня двочка и тоже хворая. Одного здсь боюсь,— безъ докторовъ.
— Да бросьте ихъ, ради Бога.
— Её лчитъ Лельбиръ,— сказала Мари.
— Оттого она и хвораетъ,— отвтилъ Спесивцевъ.
— А вы насъ навстите, если будетъ нужно?— спросила Надя.
— Съ превеликимъ моимъ удовольствіемъ, ужъ хоть бы, въ тхъ видахъ, чтобы вылчить вашу двочку отъ принятыхъ ею лкарствъ.
Въ двадцатыхъ числахъ августа Мари возвратилась въ городъ, о чемъ и извстила мужа. Погода держалась еще теплая и ясная. На мыз, въ Кунцов, поселилась Надя Шимкова. Мари оставила ей часть прислуги и мебели, провизіи и водовозку, съ запасными дрожками, для поздокъ въ городъ, гд Надя въ. нкоторыхъ домахъ брала себ шитье блья и другую работу. Мари навщала её изъ Москвы.
Было,— какъ часто потомъ вспоминала Мари,— двадцать осьмое августа. Передъ вечеромъ, въ сумерки этого дня, Глбъ совершенно неожиданно возвратился въ Москву. Письмо Мари о ея перезд въ городъ уже не застало его въ Петербург. дучи въ Москву, онъ также никого не предупредилъ о своемъ возврат. Мари не было въ тотъ вечеръ дома. Глбъ обошелъ комнаты и, не видя жены, заглянулъ въ дтскую.
— Гд же барыня?— спросилъ онъ Сысоевну, поцловавъ. Васю, котораго та держала.
— На мыз.
— Разв вы не совсмъ перехали оттуда?
— Тамъ осталась пріятельна барыни, съ дитёмъ.
— Кто?
— А какъ ее, право?… Шимкова, что ли.
— Надежда Павловна?
— Она.
— Зачмъ же Маша туда похала?
— Навщаетъ ее.
— Давно сами вы въ город?
— Дёнъ съ пять.
— А барыня скоро думала быть назадъ!
— Что имъ тамъ? сейчасъ, должно, будутъ. А вашей милости какъ здилось? вс ли вы въ добромъ здоровья?
— Ничего, няня, спасибо. Все хорошо.
Глбъ зашелъ въ кабинетъ, развязалъ часть своихъ вещей, покопался въ рабочемъ стол и въ шкафахъ, что-то началъ было писать, но изорвалъ написанное и, надвъ шинель и шляпу, вышелъ на крыльцо.
— Будете, сударь, пить чай?— обратился къ нему слуга.
— Не буду.
— Что сказать барын, коли пожалуютъ безъ васъ?— спросилъ Сергй.
— Скажи, что похалъ по длу и вернусь поздне…
Пройдя Чистые-пруды, Глбъ на Покровк кликнулъ знакомаго извощика Фролку, обыкновенно стоявшаго здсь у богатаго трактира, слъ на его дрожки и веллъ хать въ Кунцово.
— Съ пріздомъ, ваше сіятельство!— сказалъ румяный и кудрявый Фролъ, снявъ шапку.
— Благодарю.
Красивый Фролкинъ рысакъ медленно двинулся.
— Гони, любезный, смеркается,— сказалъ Глбъ: нужное дло, ничего не пожалю… а конь у тебя еще, вижу, сталъ рзвй.
Польщенный Флоръ подобралъ возжи и пустилъ своего сраго полнымъ ходомъ. Онъ скоро домчалъ Глба въ Кунцово. На двор, между тмъ, совсмъ стемнло. Миновавъ крайніе домишки Кунцова, за которыми, у края лсной проски, начинались паркъ и садъ — при мыз главнокомандующаго, Глбъ веллъ извощику, вдоль проски, хать шагомъ.
— Придержи коня,— сказалъ онъ: пусть отдохнетъ.
— Помилуйте, сударь, ничего! радъ стараться.
— Нтъ, лучше шагомъ…
Въ узкой проск было еще темне. Вправо блла крашенная ршетка парка, огражденная отъ дороги глубокою канавой. Поверхъ ршетки, въ прогалин между деревьями, былъ виднъ свтъ. Глбъ узналъ окна княжеской мызы. Разглядвъ въ темнот рядъ высокихъ тополей, онъ вспомнилъ, что противъ нихъ, изъ парка на проску была калитка.
— Стой здсь,— сказалъ онъ извозчику: я пройду садомъ, когда будетъ нужно, кликну тебя, вотъ обрадуется жена.
— Встимо, сударь.
Глбъ отыскалъ и отперъ калитку. Войдя въ паркъ, онъ шелъ сперва бережно, опасаясь, въ лсной мгл, наткнуться на втви, потомъ пошелъ скоре. Дорога отъ тополей вела прямо къ дому. Паркъ кончался широкимъ прудомъ, за берегомъ послдняго начинался плодовый и цвточный садъ. Отъ пруда сталъ виднъ домъ. Нсколько оконъ въ лвой его сторон были освщены. На пруд послышался плескъ.
— Кто здсь?— спросилъ Глбъ.
— Садовникъ.
— А, это ты, Яковъ?
Садовникъ узналъ голосъ барина и подбжалъ къ нему.
— Съ пріздомъ, сударь… Вотъ не ожидали.
— Что ты длаешь тутъ?
— Привязываю лодку.
— Разв на ней кто теперь здилъ?
— Наша сударыня, Марья Родіоновна.
— Она еще здсь?
— Въ комнатахъ.
— Съ кмъ плавала на лодк?
— Съ дохтуромъ.
— Съ какимъ?
— Съ Захаромъ Семеновичемъ.
Глбъ помолчалъ.
— Одни они плавали?
— Одни-съ.
— А барыня, что здсь гоститъ?
— Ихъ не было.
— Дома ли она?
— Что-то не видлъ… Надо полагать, дома, а може еще въ город, посл обда куда-то здили.
— Наша барыня ожидаетъ ее здсь, что ли?
— Полагать должно. Барынины и дохтурскіе кони еще на конюшн, я эвоси туда носилъ овесъ, а рыжаго не видлъ.
— Какого рыжаго?
— А водовозки… имъ барыня, для надобностей, оставила. Да позвольте, сударь, я сбгаю, узнаю.
— Не надо, ступай себ, Яковъ, но никому не говори, я самъ туда, черезъ балконъ…
— Вотъ, сударь, барыня обрадуется,— сказалъ Яковъ.
Отпустивъ садовника и выждавъ, пока затихли его шаги, Глбъ остановился, увидлъ подъ деревомъ скамью и безпомощно опустился на нее.
— ‘Обрадуется!— сказалъ онъ себ съ горечью: такъ вотъ оно что, вотъ разлука! Кто могъ думать и ожидать? у Маши въ гостяхъ, tte tte, Спесивцевъ… она здитъ сюда… Неужели условленныя свиданія?’ — Глбъ съ горечью посмотрлъ черезъ прудъ на освщенныя окна. Онъ уже приподнялся и ршился было пройти туда, смутить виновныхъ, по его мннію, и потребовать отъ своего соперника отвта. Ему уже мерещилась грозная сцена, запирательства соблазнителя, вопли жены и роковой ломъ, о которомъ говорилъ при немъ Алексй.— ‘Нтъ, быть не можетъ!’ — сказалъ себ съ отвращеніемъ Глбъ: ‘тутъ непонятное стеченіе случайныхъ обстоятельствъ, не боле… Но если?…’ — Онъ оставилъ скамью и паркомъ пошелъ назадъ.
— Фролушка, ты здсь?— окликнулъ онъ у калитки извозчика.
— Здсь.
— Бдемъ назадъ.
— Не застали, значитъ, хозяюшки?
— Уже ухала.
Дрожки помчались обратно въ Москву.

——

— ‘Невроятное, безобразное событіе!’ — повторялъ мысленно Глбъ, разглядывая въ потьмахъ заборы и домишки предмстья, въ которое въхали дрожки: ‘а, впрочемъ, чего съ женщиной не можетъ приключиться? на что он не способны? Серафима… казалась тоже такою невинною, смиренницей, а что натворила!’ — Острая боль щемила сердце Глба. Шумъ и движеніе городскихъ улицъ, по которымъ несся Глбъ, нсколько развлекли его. У одной изъ площадей онъ узналъ двухъ-этажный, съ колоннами и садомъ, домъ Туровцовой, гд на свадьб Алекся онъ впервые увидлъ Мари.
Глбу вспомнились первые годы посл его женитьбы, его пребываніе съ женой у матери въ Ракитномъ, рожденіе тамъ, въ его отсутствіе, сына и собственныя радостныя слезы, когда онъ впервые увидлъ ребенка и взялъ его на руки. Нежданная, жгучая мысль потрясла его… Онъ вдругъ припомнилъ, что Спесивцевъ гостилъ въ Ракитномъ, во время родовъ Мари, что онъ пріхалъ туда заблаговременно и ухалъ значительно позже, когда все благополучно кончилось.
— ‘Нтъ, нтъ! не можетъ быть!’ — твердилъ онъ себ, съ дрожью: ‘матушка писала мн тогда, что сама задержала этого гостя!’ — Глбъ дохалъ до угла Покровки и Чистыхъ-прудовъ, остановилъ извощика, расплатился съ нимъ и, чтобы хоть нсколько разсяться, пошелъ, вдоль прудовъ, домой пшкомъ.

XXIV.

Пугачовъ сидлъ въ воротахъ сарая, набивая обручъ на походный боченокъ, въ то время, когда подъхавшіе казаки приблизились въ огороду, бывшему за дворомъ. Они привязали коней подъ вербами и остановились у забора, за которымъ копалъ грядку узнавшій ихъ бродяга арестантъ. Они съ нимъ разговорились черезъ заборъ. Емельянъ искоса наблюдалъ, какъ прибывшіе нершительно спрашивали о чемъ-то арестанта и какъ тотъ отвчалъ имъ, поворачивая бритую голову къ сараю.
— Такъ это и есть нашъ батюшка-царь?— спрашивали казаки.
— Онъ самый.
Казаки, снявъ шапки, съ крайнимъ любопытствомъ смотрли, черезъ заборъ, въ ворота сарая, гд въ простой, мужичьей рубах и въ набойчатыхъ штанахъ, новоявленный царь, отесавъ обручъ, собственноручно набивалъ его обухомъ на днище боченка.
— И въ какой скудости, простот!— невольно умиляясь, разсуждали между собой казаки: претерплъ, сердечный,— до времени, аки подъ спудомъ, былъ сокрытъ!… Можно, миленькій, къ нему?
— Приметъ ли еще?— съ важностью замтилъ бродяга.
— А что?— гнвенъ, что ли, бываетъ?
— Всяко случается. Ждалъ васъ, а, все-таки, надо спросить.
— Иди, спасетъ тебя Господь!— отвтили, кланяясь, казаки. Арестантъ подошелъ къ Пугачову. Тотъ, оправясь, проговорилъ: зови!— Казаки перелзли черезъ заборъ, прошли огородомъ и приблизились къ сараю. Это были еще неженатые, безхозяйные парни, малолтки.
— Ты ли, надёжа, нашъ государь, Петръ едоровичъ?— спросили они съ низкимъ поклономъ.
— Я самый. Отъ кого обо мн извстны вы стали?
— Тотъ казакъ объявилъ, что добылъ тутъ коня. Въ город, кормилецъ, вс баютъ, ждутъ не дождутся тебя, нашего избавителя.
— Кто васъ прислалъ? войско?— съ недовріемъ спросилъ Пугачовъ.
— Вс, какъ одинъ, всмъ міромъ, старъ и младъ!— врали казаки.
Пугачовъ на мигъ просіялъ, хотя въ его глазахъ еще виднлось сомнніе и какъ бы испугъ.
— Войсковой, стало быть, не старшинской руки?— спросилъ онъ, разглядывая безусыя, простодушныя лица молодыхъ казаковъ.
— Встимо, батюшка, за тебя вся убогая чернь, обиженная, бездомная србма, голяки… Что брюхачамъ, да богачамъ? они, воры, и безъ тебя всмъ довольны.
‘Такъ вотъ что, старшіе еще не за меня!’ — подумалъ Пугачовъ.
— Знаю я брюхачовъ!— сказалъ онъ, помолчавъ: садитесь, поговоримъ.
Казаки переглянулись.
— Мы, твое царское величество,— отвтили они: и постоять передъ тобой охочи.
— Приказываю, такъ садитесь,— съ досадой объявилъ Пугачовъ: не въ ногахъ только служба!
Казаки сли на-земь у воротъ сарая. Пугачовъ положилъ недодланный бочёнокъ на край колоды, на которой сидлъ, и сбросилъ съ нея стружки.
— Ну, яицкіе казаки,— началъ онъ: я точно вашъ государь, Петръ едоровичъ. Коли вы ршили, такъ примите меня и защитите, а не угодно, уйду на Узени и въ дальнія, дикія степи,— буду ждать другой пособки и иныхъ временъ.
— Не токма примемъ, на все готовы!— отвчали казаки, вставъ и кланяясь до земли: старики баютъ, вс наши достатки и животы положимъ за тебя.
— По правд?
— Какъ передъ Господомъ Богомъ.
— Поклянитесь мн, своему государю.
Казаки обратились на востокъ и, крестясь двуперстнымъ крестомъ, клятвенно подтвердили свои слова. Глаза Емельяна засвтились снова довольствомъ. Отъ радостной усмшки на виск у него сложилась морщинка.— ‘Такъ и есть царскій знакъ!’ — подумали казаки, разглядывая морщину, о которой уже слышали.
— Слышалъ я вашу клятву и вамъ врю теперь!— сказалъ Пугачовъ: вижу, объявиться мн приспло время. Помогайте же, дтушки, соколы ясные, не покидайте… Что надумали, говорите.
— Не намъ, батюшка, ршать, пуще насъ есть!— отвтили, съ новымъ поклономъ, казаки:мы только провдчики, подростки-ходоки.
— Гд же ващи старшіе,— спросилъ Пугачовъ: что медлятъ? говорю,— время пришло.
— Насъ впередъ послали, сами ждутъ зова.
— Оробли, что ли?— кличьте,— съ честью приму.
— Не твоего величества боязно, злыхъ супостатовъ сколько?
— Гд ждутъ старшіе,— далеко-ль?
— За тмъ, эвоси, курганомъ, въ логу.
— Что же медлите? зовите.
— Мы, батюшка, знакъ дадимъ.
— Давайте.
Одинъ изъ подростковъ, помоложе, взобрался на крышу сарая и сталъ оттуда махать шапкой. Вдали показались три новые вершника. Они тихо приблизились къ умёту, объхали огородъ и дворъ и показались въ воротахъ. Одинъ изъ нихъ былъ высокій, худой, съ окладистою русою бородой, другой — приземистый, черноволосый, скуластый и смуглый, третій — средняго роста, плотный, рябой и съ узенькими, на калмыцкій ладъ, глазами. То были уполномоченные отъ яицкаго войска, — Мясниковъ, Зарубинъ-Чика и Шигаёвъ. Они слзли съ лошадей, привязали ихъ у воротъ, къ забору, и достали изъ тороковъ какія-то торбы. На нихъ были нарядные, китайчатые азямы,— на двухъ синіе, на третьемъ зеленый, — у каждаго ружье и сабля или кинжалъ у пояса.
— Дозволишь ли, батюшка, имъ подойти?— спросилъ подростокъ, махавшій съ крыши.
— Зови. Только вотъ что… Никто изъ васъ, вижу, не бывалъ въ Питер и не знаетъ этихъ придворныхъ дловъ. Какъ подойдутъ, вы, мальцы, станьте къ сторонк, а они пусть упадутъ На колни и поцлуютъ мою руку.
Уполномоченные, оправясь и неся съ собою торбы, подошли безъ шапокъ къ сараю, опустились передъ Пугачевымъ на колни и, по очереди, поцловали протянутую имъ, мозолистую и загорлую его руку. Сильное волненіе охватило Емельяна.— ‘Вотъ, наконецъ, настоящіе первачи, рукодинники войска!’ — мыслилъ онъ, стараясь сохранить строгій и спокойный видъ: ‘зачмъ-то явились и что-то объявятъ мн?’
Понимая, что передъ нимъ настоящіе, матерые казаки, а не мелкота, онъ готовился сказать имъ нчто важное и ршительное, подбиралъ въ ум слова, чтобы вышло торжественно и вмст милостиво, какъ, по его понятію, должны были говорить высокіе властители-цари.
— Здравствуйте, войско яицкое!— сказалъ онъ, чуть кивнувъ головой на привтствіе казаковъ: чай, удивляетесь? ваши отцы и дды зжали къ моимъ предкамъ въ Москву и въ Питеръ, а нын самъ монархъ пожаловалъ къ вамъ…
— Помилуй, отецъ! осиротли мы, страждемъ! помилуй, кормилецъ!— восклицали уполномоченные, припадая къ земл.
— Не кланяйтесь, дтушки, встаньте, садитесь противъ меня, поговоримъ.
Уполномоченные сли. Емельянъ внимательно вглядывался въ ихъ, какъ ему показалось, до-нельзя растерянныя и ороблыя лица. Казаки, посл перваго смущенія, смотрли, однако, боіе съ любопытствомъ, чмъ съ робостью.— ‘Царь, а глядитъ, какъ есть, мужикомъ!’ — думалъ длинный Мясниковъ.— ‘Одежёнка совсмъ плоха, бородатъ и рыломъ какъ бы точно не вышелъ!’ — мыслилъ, искоса поглядывая на царя, и черномазый Чика.
— Не вамъ, говорю, дтушки, кланяться мн!— началъ, замтивъ пытливые взгляды казаковъ, Емельянъ: за меня заступитесь! плохо мн, погубили было въ конецъ бояре, жена и начальство.
— Не прогнвайся и не обезсудь,— произнесъ, вставъ и кланяясь, рябой Шигаёвъ: время обденное, а живешь ты, видимъ, въ скудости, пока мальцы покормятъ и напоятъ коней, дозволь угостить,— прими отъ нашей нуждишки хлбъ-соль.
Шигаёвъ вынулъ изъ торбы свжій пшеничный каравай и нсколько арбузовъ, Чика досталъ паляницъ, съ саломъ, и дынь, Мясниковъ — соленой рыбы, объемистую флягу, съ водкой, и стаканъ, завернутые въ войлочную полсть.
— Что-жъ,— отвтилъ бывшій, все время, безъ Оболяева, впроголодь, Пугачовъ: мы не брезгуемъ подданными,— угощайте.

XXV.

Казаки разостлали въ воротахъ сарая полсть, нарзали хлба и арбузовъ и разложили рыбу. Вс, помолясь, услись за трапезу. Пугачовъ разспрашивалъ гостей о послднихъ событіяхъ въ войск, о нуждахъ казаковъ и о притсненіяхъ новыхъ, поставленныхъ надъ ними, командировъ. Собесдники, закусывая, выпили за здравіе государя по стакану и по другому. По третьему онъ самъ предложилъ выпить.
— Здравствуй я, царь Петръ третій!— сказалъ онъ при этомъ: пью и за здравіе маво сына, наслдника Павла Петровича. Разумный онъ и жаль мн Павлушу… надо его скоре ослобонить! Царицу мою запру въ монастырь, пусть замаливаетъ грхи.
Пятна румянца выступили на лицахъ сотрапезниковъ. Языки ихъ развязались.
— Дтушки мои, соколы вы ясные!— воскликнулъ Путачовъ, переставъ сть, хотя вновь разрзанная, душистая дыня еще привлекала его къ себ: претерплъ я, охъ, много! пшъ нын сталъ сизый орелъ, подправьте орлу крылья,— вотъ какъ васъ обряжу и вознесу. Бояре, офицерство умничаютъ, стоятъ за жену, надо истребить эту всю царицыну офицерщину, вс ея порядки.
— Благодарствуемъ, отецъ!— говорили, кланяясь, казаки: видимъ, стоишь ты за насъ, сиротъ.
— Всмъ васъ одарю,— продолжалъ Пугачовъ: Яикомъ, съ притоками и рыбными ловлями, землями, всякими угодьями, солеными озерами,— вези рыбу и соль, куда хоть,— безданно и безпошлинно, торгуй на вс четыре стороны… Пожалую васъ древнимъ крестомъ и бородой! Яицкій городъ сдлаю Питеромъ, Астрахань — Москвой! Казакамъ быть надо всми!
— Оченно благодарны! Такъ дешь, что-ль, съ нами?
— Оставивъ царство,— говорилъ Емельянъ: я принялъ странствіе, скрывался и претерплъ — за кого? за народъ! Дай Богъ до Питера, скоре сына сваво Павла повидать здорова. Мало будетъ войска, скроюсь опять, много пристанетъ, прямо пойду къ Москв и дале…
Казаки, покачиваясь и продолжая жевать, молча слушали его. За трапезой прошло боле часа.
— А теперь, перво-на-перво,— объявилъ Емельянъ: гд же это видано? Обносился я вонъ какъ, одёжишка у меня совсмъ негодящая.
— Это можно, для-че нельзя?— перебилъ боле другихъ охмлвшій Мясниковъ: насъ уважь и мы свое дло докажемъ, такъ-то…
— Припасите платье подхожее, шалевый, али парчевой бешметъ,— говорилъ Емельянъ: бархатную также шапку, краснаго либо желтаго сафьяну на сапоги, чтобъ все было, какъ слдъ.
— А ты зжай съ нами и дай указъ,— вставилъ на это Мясниковъ.
— Опять же нужны будутъ знамёна,— продолжалъ Пугачовъ, вамъ бы не разслышавъ сказаннаго ему: накупите голи разныхъ цвтовъ, шелку, позументу и шнура. Да какъ бы пушекъ добыть? антирелія нужна…
— А ты дай намъ на все то бумагу!— повторилъ Мясниковъ.
— Какой же вамъ, дтушки, указъ или бумагу, когда нту еще писаря? Вдь, я своей руки не должонъ казать, до времени, вплоть до самой Москвы, пока не верну царства и внца. На то великая причина. Ворвалась въ душу смлость, дольше терпть не могу, изныло сердце, да вижу, надо быть еще, ой какъ, на сторож.
Казаки молча глядли на самозванца.
— Ну, ладно,— сказалъ, вставъ и крестясь, Чика: все, ваше величество, будетъ теб… Только уже не рано, лошади готовы, коли дешь съ нами, не откладывай. Не налетли бы отъ коменданта гонцы.
Пугачовъ нехотя тоже поднялся. Ему хотлось еще поговорить, допытаться ясне о числ и силахъ единомышленниковъ и поставить напередъ свои условія. Солнце клонилось къ земл. Надо было торопиться. Выборные отослали впередъ малолтковъ и стали сдлать лошадей. Емельянъ зашелъ въ чуланъ, уложилъ въ мшокъ кое-какіе свои пожитки, налилъ водой исправленный имъ, походный боченокъ и прицпилъ его къ сдлу подведеннаго ему коня. Вс сли верхомъ и выхали за ворота.
Сердце Емельяна сжалось, когда онъ, съ сопутниками, поднялся на косогоръ и оттуда издали, у рчки Таловой, въ отблеск догоравшаго заката, увидлъ покинутые имъ, очевидно, уже навсегда, блую мазанку, камышевой заборъ и сарай ддки Оболяева.— ‘Что-то теперь съ Ерёмкинымъ-курицей?’ — мыслилъ онъ: ‘чай, заперли бднаго въ темную, пытаютъ, промедлилъ бы я, то же было бы и со мной’.
Путники хали молча.
Тни отъ лошадей и всадниковъ становились длинне. Близились сумерки, а за ними скоро должна была настать и ночь. Казаки подъхали къ отвершку лсистаго оврага и ршили здсь подождать ночи и восхода мсяца. Они стреножили и пустили лошадей на траву, а сами сли на склон оврага, подъ деревомъ, и разговорились.
— Куда же это везете вы меня?— спросилъ Пугачовъ спутниковъ.
— На хутора, на Усиху, либо на Узени,— отвчалъ Шигаёвъ: тамъ скроемъ тебя у старцевъ, либо въ иномъ потайномъ мст, подождемъ, все уладимъ и явимся всему народу, въ городокъ, какъ соберется казачество на багренье, либо и скорй!
— Поддержите, ребятушки!— сказалъ Пугачовъ: ддъ мой, Петръ первый, восемь годовъ странствовалъ, въ чужихъ земляхъ, а я двнадцать… Много, ой, какъ много претерплъ я бдности и всяческаго труда… За меня заколотъ и схороненъ другой, врный мн, коли слыхали, казакъ Пугачовъ… ой, жаль, дтушки, его!
— Что, батюшка, старое вспоминать!— перебилъ его молча глядвшій въ землю Чика: на хутора не успли мы, а теперь еще видно… предъяви-ка ты намъ лучше свои царскіе знаки.
Пугачовъ вздрогнулъ.— ‘Что это?’ — подумалъ онъ: ‘не успли выхать, а ужъ хотятъ мною помыкать?’
— Да, кормилецъ, покажи!— прибавилъ сидвшій рядомъ съ нимъ Мясниковъ: николи мы того, слпцы, не видли…
Онъ отрезвился нсколько въ дорог и съ умиленіемъ готовился убдиться въ подлинности найденнаго ими государя.
— Рабъ ты мой!— отвтилъ съ сердцемъ Пугачовъ: мой подданный, а восхотлъ мн повелвать! Что же, воли сумнваетесь, изволь, глядите.
Онъ выхватилъ изъ-за пояса ножъ и хотлъ имъ распороть воротъ рубахи.
— Зачмъ портить рубаху!— возразилъ Чика, и такъ ты въ какой еще скудости, спусти ее, мы и этакъ-то просто поглядимъ.
‘Спина!… битую спину увидятъ!’ — подумалъ, колеблясь, Емельянъ.
— Не гоже простымъ людямъ,— сказалъ онъ: видть всю мою наготу… Вотъ вамъ одна грудь,— смотри… вотъ они — прирожденные царскіе знаки…
Онъ взрзалъ воротъ рубахи. Несмотря на сумерки, казаки ясно разглядли на его груди два бловатыхъ пятна.
Эти знаки снова отуманили Мясникова. Мысленно повторяя ‘свять-пересвятъ! избави, Господи, и помилуй!’ и молча пощипывая свою бороду, онъ подобострастно смотрлъ на сидвшаго передъ нимъ Пугачова и удивлялся, какъ онъ такъ смло требовалъ отъ него указа на доставку платья и знаменъ.
— Вс ли цари такъ родятся?— осмлился онъ спросить.
— Не ваше дло то знать!— грубо отвтилъ Пугачовъ: а кто не повритъ,— пёсъ ему въ ротъ,— о тхъ разсудится опосля.
— Да ты что же, милостивый, гнваешься?— проговорилъ Шигаёвъ, также не зная, куда дться отъ страху.
Чика тоже старался показаться смущеннымъ. Емельянъ съ удовольствіемъ замтилъ произведенное имъ впечатлніе. Чика, впрочемъ, лукавилъ, онъ прежде, уже не разъ, видлъ мнимаго царя и близко зналъ, что онъ не царь, а донской казакъ.
— А впрочемъ, чада мои, коли желаете видть, какъ еще узнаютъ царей,— глядите!— сказалъ онъ, откидывая со лба волосы.
Казаки увидли на виск шрамъ.
— Вримъ, кормилецъ! вримъ!— заговорили они: не оставь только насъ и обряди, какъ слдъ, а ужъ мы тебя не кинемъ до конца живота.
Собесдники еще нсколько поговорили и прилегли. Степь и оврагъ окончательно стемнли. До восхода мсяца было еще далеко. Все стихло. Слышалось только постукиваніе копытъ, да фырканье спутанныхъ коней, пасшихся по склону оврага. Свжая августовская ночь давала себя чувствовать. Путники укрылись, съ головой, попонами. Чика лежалъ рядомъ съ Пугачевымъ, остальные двое поодаль отъ нихъ. Прошло часа два. Высунувъ голову изъ-подъ попоны, Чика прислушался. Мясниковъ и Шигаёвъ храпли, Пугачовъ лежалъ молча.— ‘Наврное не спитъ’,— подумалъ о немъ Чика: ‘да и какъ ему теперь спать,— то ли въ голов?’
— Ваше величество, ты не спишь?— спросилъ онъ, въ полголоса, тронувъ Пугачова.
Емельянъ приподнялся, звнувъ и протирая глаза. Чика возл него слъ на корточки.
— А что, батюшка, о чемъ я тебя спрошу,— произнесъ онъ, также въ полголоса: не прогнвайся и не поставь въ укоръ.
— Говори, не бойся, что тамъ?
— Не въ опаск дло, а вотъ,— началъ Чика и помолчалъ.
‘Что онъ затваетъ?’ — подумалъ Емельянъ.
— Насъ только двоечко теперь, — продолжалъ Чика: и никто, какъ есть, насъ не слышитъ… Скажи, только по истинной правд, кто ты, въ самомъ дл, такой?
— Извстно кто… вашъ государь.
— Прости, кормилецъ! мы, вдь, людишки темные, не знаемъ, какъ слово молвить, какъ ссть и встать. Видли тебя иные и опознали въ город и въ скиту, да и баютъ совсмъ уже несуразное.
— Что же говорятъ?
— Быдтоты не царь,— проговорилъЧика: а донской казакъ,— ну, просто сказать, какъ вс мы, мужикъ,— Емельянъ Пугачовъ.
— Врешь, дуракъ!— вскрикнулъ, не помня себя, Емельянъ.
— Тише, батюшка, что ты! еще побудишь товарищей,— спокойно произнесъ Чика: а лучше скажи ты мн, по-истин… Отъ людей схоронишься, отъ Бога не утаишь.
Сильное волненіе охватило Пугачова. Онъ остолбенлъ и ршительно не зналъ, что отвтить.— ‘Такъ и есть,— думалъ онъ: этотъ скуластый все спозналъ и обсудилъ… Высмотрлъ, выслдилъ, стоглазый, и теперь я у негб въ рукахъ. Не захочетъ — погубитъ, захочетъ — вознесетъ…’ — Емельянъ робко осмотрлся кругомъ. Золоторогій мсяцъ началъ вырзываться изъ-за вершинъ деревьевъ. Степь далеко освтилась голубоватымъ, мягкимъ блескомъ.
— Никому не скажешь?— прошепталъ, нагнувшись къ Чик, Емельянъ.
— Вотъ-те крестъ.
— Побожись, Иванъ!
— Убей Богъ!— отвтилъ, мучимый любопытствомъ, Чика.
— На образъ поклянись… чтобъ ни на сёмъ свт, ни на томъ коли что, счастья, молъ, не было бы теб.
Чика вынулъ изъ-за пазухи тльный крестъ и, повторяя слова Емельяна, поклялся на нёмъ.
— Ну, ладно,— проговорилъ Емельянъ: помни… я точно не царь, а донской казакъ Пугачовъ… принялъ на себя государево имя, чтобъ помочь вамъ же, казакамъ, и всей Черни…
— А намъ, кормилецъ, того вдь и надо!— сказалъ Чика: день мой, вкъ мой! хоть на часъ, да наша власть! намъ кака нужда, царь ты, али названецъ-мужикъ? Изъ грязи слпимъ князя, и ужъ за тебя, Емельянъ Ивановичъ,— тоже попомни,— вотъ какъ постоимъ! Одёжа, знамена ли нужны,— все теб снарядимъ, писаря — указы, да манифесты писать — и того, не печалься, найдемъ. Такъ согласенъ намъ врой и правдой служить?
— Согласенъ.
Чика медленно всталъ и подошелъ въ спавшимъ, Мясникову и Шигаёву.
— Максимъ, Тимоха!— громко сказалъ онъ, расталкивая товарищей: вставайте, други! его величество, нашъ свтлый государь, изволитъ хать въ путь.
Казаки растревожили, взнуздали отдохнувшихъ лошадей и сли на нихъ. По передразсвтному, острому холодку, всадники быстра понеслись по пути къ Малому-Чапину и дале въ Усих, гд и ршили до времени скрываться въ дикихъ, пустынныхъ мстахъ.

——

О томъ, что случилось на Таловомъ-умёт и въ сосднихъ съ нимъ степныхъ тайникахъ, не доходило еще въ то время встей не только до Петербурга или до Москвы, но даже до ближайшихъ мстностей по Волг. Жизнь везд шла своимъ чередомъ. Начинавшійся пожаръ тллъ еще, въ вид крохотной искры, подъ пепломъ.

XXVI.

Глбъ подошелъ къ своему дому и позвонилъ.
— Барыня пріхала?— спросилъ онъ слугу, забывъ, что оставилъ ее въ Кунцов.
— Никакъ нтъ-съ,— отвтилъ Сергй: должны скоро быть.
Подъ предлогомъ нездоровья, отказавшись отъ чая и ужина, Глбъ сказалъ, что заснетъ въ кабинет, отпустилъ слугу, заперся, легъ, не раздваясь, на софу и потушилъ свчи. Сонъ бжалъ отъ него. Мрачныя представленія вертлись въ его голов. Дремота казалась дйствительностью. То ему видлось, что Мари бросила его, бжала съ кмъ-то за границу, и онъ все усиливался вспомнить и угадать, кто ее увезъ. То онъ видлъ себя въ Москв, на какомъ-то общественномъ гуляньи, гд встртилъ жену подъ руку съ незнакомымъ человкомъ. Неописанной красоты незнакомецъ, въ бархатномъ черномъ плащ и въ широкой тирольской шляп, съ краснымъ перомъ, велъ Мари, а она что-то громко и весело говорила. Глбъ, подойдя къ жен, поклонился, но она, прищуривъ удивленные глаза и, съ улыбкой, указывая на него своему сопутнику, спросила: ‘Что это за господинъ? я его не знаю!’ — Слезы душили Глба.
Было уже девять часовъ утра, когда онъ проснулся. Не вставая и сквозь грёзы прислушиваясь къ домашнему движенію, онъ старался угадать, дома ли и проснулась ли жена. Наконецъ онъ всталъ, оправилъ на себ платье, порылся въ портфел, взялъ что-то оттуда и вышелъ изъ кабинета. Слуга въ зал обметалъ пыль.
— Барыня встала?— спросилъ онъ.
— Одлись.
— Гд она?
— Въ уборной.
— Кушаютъ чай?
— Пишутъ.
Глбъ вошелъ въ уборную, гд Мари, въ неописанной тревог, сидла у рабочаго стилика, перебирая пачку писемъ, полученныхъ въ послднее время отъ мужа. Она еще съ вечера узнала отъ садовника о прізд Глба на мызу и о внезапномъ, необъяснимомъ его. возвращеніи оттуда, безъ свиданія съ нею. Пораженная этою встью, она тогда же опрометью понеслась съ мызы обратно въ городъ, но уже не догнала мужа и пріхала домой, когда онъ, отпустивъ слугу, заперся въ кабинет и, повидимому, уже спалъ.— ‘Что же это такое?— говорила она себ: неужели опять ревность? какъ это глупо! или случилось что непріятное по служб?… Онъ не хотлъ огорчить меня, при постороннихъ, и потому, узнавъ, что я не одна, такъ внезапно ухалъ. Или, наконецъ, что-нибудь другое?’ — пришло ей въ голову: ‘не писалъ ли онъ мн какія-нибудь распоряженія, на которыя я, въ сует, не обратила вниманія?’ — И она старательно просматривала его письма.
Заслышавъ наконецъ на порог шаги мужа, Мари вскочила и, со слезами радости и тревоги, бросилась къ нему на встрчу.
— Здоровъ ли ты?— вскрикнула она, обнимая его: что случилось? Какъ ты вчера меня смутилъ и напугалъ!…
Глбъ тихо отвелъ ея руки.
— Что произошло?— повторяла Мари: да говори же… отчего ты вчера былъ на мыз, узналъ, что я въ дом, и не зашелъ туда?
Глбъ взглянулъ пристально въ глаза жен, вынулъ изъ кармана какую-то смятую бумажку и молча положилъ ее передъ нею на столъ.
— Что это?— спросила Мари, глядя на мужа и не понимая, что онъ длаетъ.
— Прочти,— сказалъ сухо Дугановъ, отвернувшись къ окну. Мари прочла безъименный доносъ, полученный Глбомъ, передъ отъздомъ въ Петербургъ. Низкія и грубыя выраженія этого пасквиля съ первыхъ словъ глубоко возмутили ее. Но когда она прочла выраженіе: ‘ты давно обманутъ, рогатъ,— ищи и легко узнаешь своего соперника’ — кровь бросилась ей въ голову и она ухватилась за сердце.
— Боже! да что же это, Глбушка, родной?— вскрикнула она: за что такая обида? неужели допустишь?
— Теб лучше все знать,— холодно отвтилъ Глбъ.
— Какъ? что?— спросила Мари: что ты сказалъ?
— Обманутый мужъ, всмъ ужъ извстно,— послдній обыкновенно узнаетъ объ измн жены, — съ дрожью проговорилъ Глбъ, думая между тмъ: ‘И какъ я могъ, въ то время, когда братъ стоялъ за кровавую расправу, такъ великодушничать на счетъ всепрощенія?’
— Безсовстный!— крикнула Мари: и теб не жаль? да какъ ты смешь такъ подозрвать и оскорблять меня? какой я подала поводъ?
Слезы хлынули у нея изъ глазъ. Она, вн себя, рыдая, опустилась на стулъ. Все передъ нею кружилось. Обида была слишкомъ тяжела. Глбъ нсколько мгновеній молча постоялъ возл нея. Жалость прокрадывалась въ его сердце.
— Послушай, — сказалъ онъ, тихо обнявъ жену: я готовъ не врить гнусному извту. Но если ты… скажу откровенно… пойми меня,— если теб боле близокъ другой… не терзай меня, Маша, скажи правду, сущую правду. Она будетъ мн мене мучительна, чмъ эти невыносимыя сомннія, это постыдное, унизительное незнаніе.
— Да ты съ ума сошёлъ?— возразила Мари: сознаёшь ли ты, что говоришь?
Мысли возвратились въ ней. Она осыпала Глба укоризнами. Всего сказаннаго ему, своего негодованія и горькихъ упрековъ, она не помнила впослдствіи. Ей представлялось одно, что ея слова, ея негодованіе и слезы какъ бы усовстили Глба, смутили его. Это ей, впрочемъ, показалось на мгновеніе, но и того ей было достаточно. Она отрадно вздохнула и, отеревъ слезы, молча протянула мужу руку. Ей не хотлось врить тому, что вдругъ такъ нежданно принижало въ ея глазахъ и отталкивало отъ нея любимое существо.

——

Общіе знакомые, считая Глба Дуганова за умнаго, честнаго и дльнаго человка, находили его, однако, не то чтобы холоднымъ и черствымъ, а нсколько сухимъ, не въ мру себялюбивымъ,— утверждали, что его эгоизмъ иногда въ немъ пересиливать обычную ему мягкость нрава и доброту. Мари съ этимъ не соглашалась.— ‘Можетъ быть, тонкая чувствительность къ собственному достоинству,— разсуждала она о муж: къ врожденной ему честности и чести, у него иногда и выходила изъ мры и казалась, пожалуй, излишнею, но холодности и сухости въ немъ нтъ и я не вижу’.— Теперь она, съ горечью, въ тайн сознавала, что толки другихъ были какъ бы правы. Но, чтобы эгоистическое раздраженіе и сухость могли въ муж дойти до такихъ болзненныхъ размровъ, до подозрнія ея, такой любящей жены, въ неврности, въ измн,— этого она никогда не могла себ представить, даже во сн. Лучъ раскаянія, блеснувшій въ глазахъ Глба, снова расположилъ Мари къ нему.
— Слушай, недобрый,— сказала она ему: ты, какъ вижу, наконецъ, ревнивецъ, по природ. Зачмъ же было тогда жениться? зачмъ было оставлять такъ долго безъ себя ту, которой ты не довряешь и которую теперь такъ коришь?
Она обняла мужа, нжно прижалась къ нему.
— Вселить недовріе къ неповинному, близкому существу,— продолжала она, глядя ему въ глаза: могутъ только злые люди, изъ ненависти и холоднаго разсчета, или несчастныя, роковыя обстоятельства. Но у разумнаго, уважающаго себя человка — есть средства проврить подозрнія.
Мари поцловала мужа.
— Ты разумный,— сказала она: и у тебя много всякихъ средствъ… какъ ни обидно для меня, прошу тебя, справляйся везд,— провряй.
Глбъ, ухватясь за голову, опустился въ кресло.
— О, что бы я далъ,— проговорилъ онъ: если бы могъ найти гнуснаго клеветника, написавшаго этотъ безъименный извтъ! Мало дуэли… я нашелъ бы его и, при первой встрч, безъ сожалнія убилъ бы на мст, какъ собаку.
Слезы текли по его щекамъ.
— Успокойся,— сказала Мари, взявъ его за руку и цлуя ее: не стоитъ того… общее презрніе — вотъ что будетъ возмездіемъ обидчику.
— Да, теб это легко говорить,— отвтилъ Глбъ: мн же иначе не смыть обиды, ты не знаешь нашего общества… огласка, очевидно, уже пущена,— мн не простятъ.
Въ это время въ уборную вошла няня, съ Васей. Она объявила, что пріхала Шимкова,— принять ли ее? Глбъ взялъ ребенка на руки и, нжно приникнувъ къ нему, сказалъ жен: ‘Выйди, прими гостью’,— а самъ, черезъ корридоръ, направился въ кабинетъ. Тамъ, какъ узнала впослдствіи Мари, онъ нкоторое время, не выпуская ребенка и лаская его, смотрлъ въ окно, потомъ притворилъ дверь и слъ у стола.
— Вотъ, Сысоевна, какъ я счастливъ,— произнесъ онъ, качая ребенка на ног: и какая у меня разумная и добрая жена.
— Спасетъ васъ Господь,— отвтила няня, кланяясь.
— Да красивая какая!
— Еще бы, краля писанная, полновидная, кровь съ молокомъ… а косища! идетъ, вс не наглядятся, а у постороннихъ-то слюнки даже текутъ.
Сказавъ это, старуха заколыхалась отъ смха, прикрывъ ротъ рукой. Усмхнулся и Глбъ.
— А скажи, няня,— обратился онъ къ Сысоевн: дйствительно Маша заботилась безъ меня о ребенк?
— Просто убивалась, особенно, какъ занемогъ.
— Ну, а гости у насъ часто бывали безъ меня?
— Какіе тамъ гости, при больномъ дитяти! его лчили, а тутъ мы и перехали сюда.
— Переписывалась барыня съ кмъ-нибудь, кром меня?
— Съ кмъ же? къ этой самой барыньк посылали записки, къ дохтуру, къ Семену Захарычу.
— Кто доставлялъ письма, когда жили на мыз?
— Яковъ садовникъ, а больше Сергй, когда здилъ за провизіей.
— Ну, а по секрету, скажи,— такъ откровенно,— тебя, вдь, приставила старая барыня,— ухаживалъ Семенъ Захарычъ за Машей?
— И не говори!— отвтила, оглядываясь, няня: все ей ручки блюдолизъ цловалъ.
— А она?
— Извстно, ни-ни, не позволяла, даже вотъ какъ серчала.
Глбъ отрадно вздохнулъ.

XXVII.

Онъ отдалъ дитя Сысоевн. Когда она вышла, онъ нкоторое время еще побылъ въ кабинет. Рой странныхъ, тяжелыхъ мыслей кружился въ его голов. Онъ не могъ дать себ отчета, на что ршиться и что предпринять. Слуга напомнилъ ему, что онъ не умывался. Глбъ распаковалъ остальныя вещи, умылся, тщательно выбрился и надлъ все чистое. Подали завтракъ. Мари пригласила Шимкову въ столовую и, заваривъ на спиртовой лампочк кофе,— послала слугу звать мужа. Глбъ прибралъ разбросанныя бумаги въ столъ, заперъ его и взялъ головной гребень.
— Скажи, Сергй,— спросилъ онъ слугу, оправляясь передъ зеркаломъ: часто къ намъ здили доктора?
— Какъ же, сударь, не часто? барчёнокъ такъ хворали!— отвтилъ Сергй.
— Кто боле здилъ?
— Семенъ Захаровичъ,— они, сказать, только и помогли ему. Ужъ и мы, рабы, за нихъ молимся, спаси ихъ Господь. Вотъ и въ Писаніи, сударь, сказано-съ,— барыня книжку такую давали… чти не токмо, выходитъ, отца, но и благодющаго ти…
— Ну, а самъ докторъ являлся или посылали за нимъ?
— Какъ случалось, иной разъ и меня отряжали.
— Ты куда за нимъ здилъ? онъ живетъ на прежней квартир?
— У Покрова въ Левшин-съ, домъ Сускиной, на верху, гд и жили.
— Всегда онъ охотно здилъ, или иногда и отказывался письменно? вдь у докторовъ капризы…
— Не здили, когда сами хворали, а разъ было некогда, у нихъ шла, должно, спвка… и было то въ постный день…
— Какая спвка?— спросилъ Глбъ.
Сергй усмхнулся. Онъ когда-то самъ готовился въ пвчіе и кое-что въ этомъ понималъ.
— Тальянцы, что ли, на арфахъ, или нмцы какіе-то играли,— отвтилъ онъ: тадалёкали, по-своему… да вовсе плохо-съ…
— У доктора — итальянцы?
— Такъ точно-съ…
— И онъ тутъ былъ?
— А какъ же-съ,— слуга ихъ сказывалъ,— по ихъ приглашенію, былъ и эвтотъ, значитъ, сборъ. О, Господи, люди, сказать, постятся, а у нихъ, почитай, содомъ.
‘Вотъ не ожидалъ!— подумалъ Глбъ: искусствомъ тоже, мусикійствомъ, гороховый шутъ, занимается! Какая, подумаешь, нжность у доктора! И эту черту также осторожно отъ всхъ таилъ… даже не подозрвали… Съ виду такъ простъ, а оказывается… и вдругъ попался. Не люблю я этого Сергя,— ученикъ Мари, начётчикъ и ханжа,— а за это открытіе награжу…’
Мысленно усмхаясь надъ докторомъ, Глбъ прошелъ въ столовую, подслъ въ Шимковой и былъ такъ внимателенъ къ гость, такъ угощалъ ее кушаніями и виномъ и, самъ съ удовольствіемъ закусивъ, такъ искренно и спокойно подъ конецъ шутилъ съ женой и Шимковой, что Мери не замтила въ немъ и слда давешняго его настроенія.
Шимкова собралась узжать.
— Куда же вы, Надежда Павловна?— спросилъ, точно очнувшись, Дугановъ: еще посидли бы съ нами.
— Надо купить гродетура и цлую штуку фландрскаго холста,— отвтила Шимкова: получила заказъ на новую работу… приданое богатой невст.
— Холста?— спросилъ Глбъ: какого? есть у васъ образецъ? позвольте, и цвтъ гродетура… Я къ князю, мн по дорог, и я счелъ бы за особую пріятность…
— Помилуйте, что вы!— отвтила Надежда Павловна, смутясь отъ такой нежданной любезности: мн, право, совстно… я сама поду…
— Нтъ, нтъ, я этотъ холстъ куплю выгодне, у меня знакомые, хорошіе купцы,— настаивалъ Глбъ: побудьте съ Машей, а мн, увряю васъ, по дорог… гд образцы?
Надя, покраснвъ до корней волосъ, стала неловко рыться въ дорожномъ ридикібл, достала оттуда и медлила подать ему образцы. Онъ, съ улыбкой, тихо высвободилъ ихъ изъ рукъ Шёлковой, завернулъ въ бумагу, положилъ себ въ карманъ и направился въ прихожую.
— Лошади еще не готовы, — сказала Сысоевна, встртивъ его въ зал.
— Я пшкомъ,— голова что-то тяжела!— отвтилъ Глбъ, надвая шляпу и шинель.

——

‘Холстъ’,— думалъ онъ, выйдя на крыльцо: ‘зачмъ, бишь, онъ нуженъ? Да! этой блдной и милой Над, пріятельниц жены. А какая она, бдняжка, худая… Я за токахъ счастливъ!… Кончено, объяснено! Мари, разумется, ни въ чемъ не виновата. Неосторожность праздныхъ шатуновъ и городскія сплетни, вотъ и все! Да иначе и быть не могло… Жена Цезаря должна быть безъ единаго упрека, безъ тни подозрнія… а Мари моя жена, честность и честь выше всего’.
У крыльца Дугановъ увидлъ свою водовозку и Якова-садовни ка, сидвшаго на козлахъ расхожихъ дрожекъ.
‘Это онъ Шимкову привезъ’,— подумалъ Глбъ, сперва удивись, зачмъ Яковъ явился съ мызы.
— А рыжій-то опять, кажется, захромалъ?— сказалъ онъ, нагинаясь къ лошади: ишь, какъ ногу отставляетъ.
— Заковали, полагать надо, маленечко, — отвтилъ Яковъ, снимая шапку.
— То-то, гоньбы, видно, было не мало… Ты тоже здилъ съ письмами къ доктору?
— здилъ.
— Онъ, попрежнему, живетъ у Покрова въ Левшин?
— Такъ точно-съ.
— Эка даль….
Глбъ перешелъ улицу и направился вдоль прудовъ. Кое-гд уже тронутый утренникомъ, желтющій листъ сыпался съ деревьевъ. Солнце весело и ярко свтило въ прохладномъ и тихомъ воздух.
‘Такъ вотъ что, однако’ — мыслилъ Глбъ, идя тропинкой по берегу пруда: ‘она съ докторомъ, дйствительно, сносилась письменно. Интимная переписка молодой замужней женщины съ холостымъ врачомъ,— какъ это мило! поздравляю, дружище,— проздился въ командировку…’
Сердце Глба сильно забило тревогу. Глаза застилалъ туманъ, земля точно колебалась подъ его ногами. Онъ остановился, прислонясь къ дереву. Мимо прудовъ шли выпачканные известкой каменьщики и плотники, съ топорами. Споря и размахивая руками, спшили какія-то бабы, въ кумачныхъ передникахъ. ‘Аны, дьяволы, ломятъ, галдятъ,— говорила одна изъ нихъ: а я, касатка моя, ластовка,— что мн? встимо, какъ на грхъ…’ Сморщенная, красная и вспотвшая старушонка, пыхтя беззубымъ ртомъ и едва переваливаясь, тащила передъ собой увсистый узелъ, съ бльемъ. Она его уронила на тропинку и, безсильно охая, никакъ не могла снова его поднять. Глбъ помогъ ей справиться съ ношей.
— Для чего, бабушка, сразу-то?— сказалъ онъ ей: снесла бы по частямъ.
— Урвушк, родименькій, свтику, ей!— съ слезливымъ кашлемъ и новымъ оханьемъ, отвтила старушонка, шамкая и еще что-то бормоча подъ носъ, чего Глбъ уже не разобралъ.
‘И у нея свое близкое существо,— подумалъ онъ: какая-то Урвушка… урываетъ, видно, этотъ свтикъ остатки ея силъ. А моя-то?…’
Глбъ миновалъ пруды, оглянулся и нсколько мгновеній не могъ понять, гд онъ. То была Покровка. Съ сосдняго перекрестка кто-то, снявъ шапку, кланялся ему, встряхивая русыми кудрями. Чье то веселое, съ рыжею бородкой, лицо улыбалось ему, скаля блые, красивые зубы. Онъ узналъ вчерашняго извощика Фролку.
— Подвезти, что ли, ваше сіятельство?
— Подавай,— разсянно отвтилъ Глбъ.
— Куда прикажете?
— Прямо!— сказалъ, свъ на дрожки, Глбъ.
Фролъ оправился, вжливо перегнулся, вытянулъ руки и подобралъ возжи. Отдохнувшій съ вечера, срый рысакъ, забирая хода, понесся къ Кремлю, оттуда по Никитской и Арбату.
‘Да, нехорошее, скверное дло,— думалъ Глбъ, разглядывая вывски харчевенъ, трактировъ и лавокъ: холстъ!… нужно купить хорошаго, это непремнно, я общалъ… А посудить, дйствительно, Маша женщина молодая, красивая, при томъ неопытная… Этимъ подлипаламъ, глотающимъ слюнки,— сущая находка… Мало ли чмъ не изловчатся? могутъ увлечь, того и гляди,— ну, и все пропало… Фу, какая, однако, гадость — эта ревность, и неужели я, какъ сказала Маша, дйствительно, ревнивецъ? Глупости, бредъ разстроеннаго случайностями подозрнія!’
Срый мчался. Мелькали улицы, площади, переулки.
— Стой, однако, свороти!— вдругъ сказалъ Дугановъ, опомнясь, извощику: я и забылъ, надо въ городъ… кое-что купить…
Фролъ повернулъ снова къ Кремлю и сталъ близиться къ рядамъ. Подъ кремлевской стной, у моста черезъ рку Неглинную, послышались криви. На перекрестк, возл кабака Агашки, Заверняйка-тожъ, шумла хмльная толпа рабочихъ.
‘Праздникъ сегодня!’ — вспомнилъ Глбъ: ‘такъ и есть, лавки, пожалуй, закрыты’.
— Какъ думаешь,— обратился онъ къ извощику: не везд торгуютъ сегодня?
— Должно, сударь… нонче воскресенье.
— Ну, такъ ступай на Кузнецкій, у заморскихъ достанемъ скоре… у нихъ всегда торгъ.
Дрожки понеслись, Мимо Курятнаго ряда, на Кузнецкій-мостъ. Замелькали вывски нарядныхъ модныхъ магазиновъ, кондитерскихъ, брадобревъ и винныхъ погребовъ. У знакомаго магазина Глбъ остановился, вошелъ, купилъ по образцу, не торгуясь, штуку лучшаго фландрскаго холста и потребовалъ гродетура. Услужливый купецъ, торговавшій холстомъ и кружевами, объявилъ, что у него шелковыхъ товаровъ нтъ и что желаемую матерію можно купить въ сосднемъ магазин, у Дюкро. Глбъ зашелъ къ Дюкрр, купилъ гродетура и, выйдя снова на улицу, увидлъ у дверей слдующей лавки, на складномъ стул, толстаго, красноносаго, въ восточномъ архалук и въ феск, торговца-армянина.
— Есть канаусъ?— спросилъ онъ, вспомнивъ, что еще въ Петербурт собирался и не усплъ купить краснаго канауса на рубашку сыну.
— Первый сортъ,— отвтилъ, входя въ лавку, армянинъ.
Канаусъ былъ также купленъ. Въ лавк, загроможденной разнообразнымъ пестрымъ хламомъ, высвистывалъ въ клтк черный, съ длиннымъ желтымъ носомъ, дроздъ и пахло чмъ-то пріятнымъ и прянымъ. Глбъ остановился, соображая, чмъ это пахнетъ, и разглядывая товары. За стеклами, въ ящикахъ и шкафахъ, виднлись куски яркихъ штофовъ и парчей, расшитые золотомъ кисеты и туфли, янтарные мундштуки для трубокъ, кальяны, фески и въ чеканномъ серебр кинжалы, а по стнамъ, на коврахъ, были развшены ружья, бердыши и ятаганы.

XXVIII.

— Какъ у васъ хорошо пахнетъ!— сказалъ Глбъ.
— Масло, розовый мускатъ — желаешь?
— И оружіе у васъ, какъ вижу?— сказалъ Глбъ разсянно.
— Первый сортъ, лучшаго не найдешь.
— Кажется, и пистолеты?— произнесъ Глбъ, взявъ покупку и собираясь идти.
Армянинъ подставилъ лсенку и быстро поднялся по ней къ стн.
— Нтъ, не надо, — отвтилъ, не оглядываясь, Глбъ, уже съ дорога.
— Есть, скажу теб, штучка, только не парная, — сказалъ съ лсенки армянинъ: за эту, гляди, вотъ какъ дешево возьму.
Онъ снялъ со стны небольшой, двухствольный, въ простой отдлк, пистолетъ и подалъ его, отирая съ него слой пыли. Глбъ возвратился, поднесъ покупку къ окну. На стволахъ пистолета красовался штемпель знаменитаго Кухенрёйтера.
— Цна?— спросилъ Глбъ.
— Два червонца… убей Богъ, и то дешева, одинъ князь два давалъ.
— Мн, впрочемъ, не нужно… А зарядить, попробовать въ цль можно?
— Только не тутъ, душа-баринъ, не тутъ… Я слабъ желудкомъ, стука боюсь.
— Разумется, у себя можно испробовать, или за городомъ.
Армянинъ прочистилъ дула пистолета, зарядилъ ихъ пулями, оправилъ кремни и насыпалъ на полки пороху.
— На двадцать пять шаговъ вотъ какую доску пробьетъ!— показалъ онъ на большой, съ насурмленнымъ ногтемъ, палецъ своей руки и хотлъ завернуть пистолетъ въ бумагу.
Глбъ что-то вспомнилъ, ему казалось, что онъ долженъ былъ еще что-то сдлать, что-то немедленно ршить.
— Не трудитесь заворачивать, я и такъ возьму,— вдругъ сказалъ онъ, вынимая и подавая продавцу деньги: некогда, спшу.
Онъ быстро сунулъ пистолетъ въ карманъ брюкъ и вышелъ.
— Искупили сударушк-хозяйк обновокъ?— съ добродушною улыбкой, спросилъ Фролъ, придерживая коня.
— Да, теперь уже, Фролушка, прямо домой, — отвтилъ Глбъ, садясь и укладывая въ ноги свертки покупокъ.
‘Обновки сударушк!’ — думалъ онъ, уносясь съ Кузнецкаго по Мясницкой: ‘о, если бы этотъ добрякъ зналъ про мою хозяюшку? Нтъ, простыя женщины, ихъ нежеманныя, скромныя жены, въ кумачныхъ передникахъ, лучше. Не мучатъ такъ хитро и тонко, не терзаютъ исподтишка! Блаженъ братъ Алеша, счастливы невзыскательные и мягкіе сердцемъ слпцы… Но неужели же ежедневно и ежечасно такъ мучиться, ревновать? Неужели змя ревности такъ ненасытна и безумно-зла?’
Глбъ вынулъ часы, посмотрлъ на нихъ, до обда еще было далеко. Вдругъ онъ вспомнилъ, что отправляясь изъ дому, предполагалъ захать къ главнокомандующему. Онъ еще не представлялся ему съ дороги. Надо было безотлагательно сообщить князю о результат порученія, о петербургскихъ высшихъ и иныхъ новостяхъ, но онъ выхалъ изъ дому запросто, не въ полной форм.— ‘Завертла эта глупая исторія’,— подумалъ онъ: ‘не бда, впрочемъ, успю завтра’.— Миновавъ Мясницкую, Фролъ скоротилъ вправо.
— Нтъ, бери налво,— подумавъ, сказалъ ему Глбъ: я вспомнилъ одно нужное дло… Знаешь Денежный переулокъ, у Покрова?
— Какъ, сударь, не знать! Сколько разъ дохтура туда возилъ отъ вашей милости.
— Когда?
— Прошлою зимой.
‘Всмъ извощикамъ пролазъ извстенъ!’ — сердито подумалъ Глбъ: ‘пожалуй, и все прочее о немъ знаютъ…’
Мучимый взрывомъ новыхъ, дикихъ предположеній и догадокъ, Глбъ подъхалъ къ церкви Покрова и остановился у дожа купчихи Сускиной, гд жилъ Спесивцевъ. Зачмъ онъ неожиданно ршилъ направиться сюда и навстить доктора, Глбъ, впослдствіи, обдумывая этотъ заздъ, не могъ дать себ отчета. Помня изъ разсказовъ Спесивцева, что послдній обиталъ во второмъ этаж, Глбъ осмотрлъ этотъ небольшой деревянный донъ и вошелъ въ ворота. Со двора, надъ балкономъ втораго этажа, онъ увидлъ парусинный навсъ, а подъ нимъ горшки цвтущихъ розъ, азалій и геліотроповъ. Глбъ опять нахмурился.
‘Новое открытіе, медикусъ — поклонникъ жизненныхъ удобствъ я цвтовъ!’ — презрительно подумалъ онъ, взбираясь со двора, отъ палисадника, по лстниц: ‘и опять мы ничего этого не знали! Казался такимъ стоикомъ и простаковъ!’ — Дойдя до верхней площадки лстницы, Глбъ замедлился. Изъ-за полуотворенной, обитой клеенкой двери, на которой была выдвинута дощечка, съ надписью ‘нтъ дома’, слышались мелодическіе аккорды клавесина, которымъ аккомпанировалъ чей-то пріятный, грудной голосъ. Глбу послышались звуки женскаго контральто.— ‘Міа сага, carissima, diva!’ — выводилъ кто-то нжную, итальянскую канцонёту, разливаясь въ плавныхъ и тонкихъ, какъ паутина, ‘dlce’ и ласкающихъ, трепетныхъ ‘trmolo’.
‘Войти ли?’ — подумалъ Глбъ: ‘еще нарушу романическое свиданіе, А, впрочемъ, дверь не заперта, тайны, очевидно, нтъ. Если нельзя, скажутъ, если же можно, окончательно увижу вкусъ этого селадона!’
Онъ вошелъ въ прихожую. Она была пуста. Не видя прислуги, Глбъ сбросилъ на окно шинель, отворилъ слдующую дверь, ступилъ и невольно остановился. Среди комнаты, уставленной раскрытыми ящиками, чемоданами и сундуками, спиной къ двери и лицомъ къ окну, безъ кафтана и камзола, у клавесина, сидлъ, перебирая клавиши, Спесивцевъ. Боле въ комнат не было никого.— ‘Такъ вотъ кто плъ!’ — подумалъ Глбъ: ‘къ нжнымъ привычкамъ, въ добавокъ, голосъ и склонности трубадура’.— Глбу почему-то въ это мгновеніе, до крайности, вдругъ показалась смшна и красивая вообще фигура доктора, его полный, нжный затылокъ, съ завитками блокуро-рыжеватыхъ волосъ, и его тонкая, батистовая рубаха, съ кружевнымъ воротникомъ, и приподнятыя въ послдней страстной рулад, плотныя плечи. Онъ чуть не расхохотался на порог.
— Браво, браво!— сказалъ онъ, подходя.
— А, это вы!— вскрикнулъ, смущенный окликомъ, докторъ, вставая и надвая скинутое платье: извините, застали въ-расплохъ.
— Не безпокойтесь! что вы…
— Собрался, какъ видите, въ дорогу,— продолжалъ Спесивцевъ: да сталъ раздумывать и засидлся. Не легко разставаться съ Москвой.
— Куда въ дорогу?— удивился Глбъ.
— Да тотъ же все чудакъ помщикъ, масонъ и садоводъ, устроилъ у себя богадльню и при ней больницу, и меня все зоветъ къ себ. Не его наслдство, — дло хорошее способна увлечь. А васъ давно ли Богъ принесъ?
— Какъ видите, пріхалъ,— сказалъ, спокойно усаживаясь, Глбъ: и дома не ожидали… Впрочемъ, я на время.
— Все ли благополучно въ вашей семь?— спросилъ Спесивцевъ.
Глбъ не нашелся сразу отвтить.— ‘Что онъ, издвается, что ли, надо мной?’ — пронеслось въ его мысляхъ: ‘ахъ ты, рыжій пвунъ!’ — Бшенство вдругъ охватило его. Онъ готовъ былъ броситься на Спесивцева, раскроить ему голову шандаломъ, стоявшимъ на стол.— ‘Нтъ, еще успю, подожду!’ — съ дрожью, сказалъ онъ себ: ‘и какъ я могъ тогда такъ легко отнестись къ мысли о возмездіи за ободу?’
— Вы спрашиваете о моей семь? о, у меня все и вполн благополучно,— отвтилъ онъ, съ легкимъ поклономъ.
— А наслдникъ? вотъ прелесть-мальчёнка! а, вдь, хворалъ-съ, да еще какъ!
— И онъ совершенно оправился,— прибавилъ Глбъ, опять кланяясь.
— Да-съ, пришлось-таки и мн измнить принятому обычаю,— прибавилъ Спасивцевъ: вроятно, изволили слышать? рискнулъ-съ, практиковалъ… да и втянулся, кажется, окончательно поду къ тому чудаку.
— Какъ же, слышалъ,— честь вамъ и хвала за сына,— отвтилъ Глбъ: а главное — отмнная благодарность отъ матери…
— А отъ отца?— улыбнулся Спесивцевъ, лукаво глядя, мимо гостя, въ открытую дверь балкона, на цвтущія розы, азаліи и геліотропы.
Глбъ промолчалъ. Спесивцевъ удивленно оглянулся на него.
— Что же вы, слдовательно, не довольны?— спросилъ онъ.
— О, помилуйте… сына спасли, еще бы!— отвтилъ Глбъ, покачивая ногою, перекинутой на ногу: но скажите, милйшій…
Онъ откашлялся и повелъ головой, какъ бы освобождаясь изъ воротника, давившаго ему шею.
— Скажите, Семенъ Захаровичъ,— повторилъ онъ: вы переписывались, за это время, съ моею женою?
— Что за вопросъ?
— Нтъ, такъ откровенно,— для меня,— отвтьте: писали вы ей, а она вамъ?
— Разумется, было нужно, были и письма.
Глбъ опять повелъ головой.
— Нужно, вы говорите?— спросилъ онъ, съ тмъ же привтливымъ вниманіемъ, спокойно разглядывая доктора.
— Безъ сомннія, встрчалась надобность, меня приглашали.
— Не будете ли вы столь добры, не покажете ли мн этихъ писемъ моей жены къ вамъ?
— То-есть, какъ же это?— удивился докторъ.
— А очень просто: вдь, у васъ все такъ въ порядк, хотя вы и собираетесь узжать,— вещицы и прочее на мст,— сказалъ Глбъ, осматриваясь по комнат: откройте хотя бы вонъ тотъ шифоньёръ или это вонъ бюро, и достаньте письма: согласитесь сами, не всякому мужу пріятно знать, что у посторонняго человка хранятся письма его жены…
Спесивцевъ вспыхнулъ.
— Послушайте,— сказалъ онъ, нахмурясь: вы или въ шутку это говорите, или не деликатно глумитесь надо мной. Разв можно такъ? Вспомните, если бы Марья Родіоновна сама еще пожелала, но подумайте, какъ я могу? письма женщины…
— Позвольте и вамъ напомнить,— отвтилъ, глядя на доктора, Глбъ: Марья Родіоновна мн, согласитесь, нсколько ближе, чмъ вамъ… Я настоятельно прошу письма.
‘О-го’,— подумалъ Спесивцевъ: ‘да онъ, чертъ его возьми, настаиваетъ, требуетъ…’
— Что бы вы ни говорили,— произнесъ онъ: это ршительно невозможно… притомъ, вы въ такомъ тон.
— Даю вамъ еще дв минуты,— ну, три!— сказалъ Глбъ, не спуская глазъ съ доктора.
— Никогда, ни за что!— отвтилъ Спесивцевъ: я васъ, наконецъ, не понимаю!.. Хотя бы, повторяю, она сама…

XXIX.

Глбъ медленно всталъ со стула. Его лицо мгновенно поблднло.
— Никогда?— спросилъ онъ дрожащими губами: ни за что?
— Да, это письма не мои,— отвтилъ Спесивцевъ: и если вы, Глбъ Андреевичъ, подумаете спокойно… если все это…
Въ глазахъ Глба сверкнулъ злой огонекъ. Онъ выхватилъ изъ кармана пистолетъ, быстро щелкнулъ его куркомъ и навелъ его въ упоръ на доктора.
— Немедленно, слышите ли!— сказалъ онъ: или, видите, я васъ положу на мст.
Глаза Спесивцева удивленно раскрылись. Онъ отшатнулся и не могъ произнести ни слова.
— Такъ вотъ вы какъ,— проговорилъ онъ, наконецъ: насиліе сумасшедшаго? не поздравляю! А, впрочемъ, Господь васъ разберетъ…
Онъ подошелъ къ бюро, вынулъ изъ ящика портфель, порылся въ немъ и, отдливъ изъ него пачку писемъ, зажегъ свчу, запечаталъ пачку въ пакетъ и, надписавъ съ немъ имя Марьи Родіоновны, подалъ его Глбу.
— Я уступилъ грубому натиску,— вотъ вамъ письма вашей жены!— сказалъ онъ: но ваша совсть воздастъ вамъ… сочтемся!
— Мою совсть, господинъ Спесивцевъ, оставьте въ поко,— отвтилъ Глбъ, пряча въ карманъ поданную ему пачку: что же до моихъ правъ, то ихъ никто не оспоритъ… А если вы въ чемъ-нибудь остаетесь недовольны, я тоже въ вашимъ услугамъ.
Онъ взялъ шляпу, не кланяясь, вышелъ и ухалъ.

——

Желаніе немедленно, безотлагательно ознакомиться съ письмами жены къ доктору поглощало Глба. Онъ сперва приказалъ было извощику хать прямо на Чистые-пруды, но раздумалъ и веллъ сперва завернуть къ кондитерской, мимо которой, въ ту минуту, они хали по Тверскому бульвару.
— Стаканъ шоколаду!— обратился Глбъ къ слуг, войдя въ кондитерскую и садясь поодаль, въ углу общей комнаты.
Пока приготовляли и подали шоколадъ, онъ склонился къ окну, вынулъ письма и сталъ ихъ одно за другимъ просматривать. Фразы въ первыхъ же изъ нихъ, — гд Мари, испуганная болзнью сына, молила доктора пріхать: ‘дорогой мой’ — ‘голубчикъ, Семенъ Захаровичъ’ — ‘свтикъ, золотой!’ — ‘прізжайте же, милый, добрый, жду’ — бросили Глба въ краску и онъ, сжимая кулаки, мысленно восклицалъ: ‘Какая необдуманность, какое легкомысліе! молодой, замужней женщин — такъ обращаться къ постороннему человку!’
Въ письмахъ были и другія, искреннія и задушевныя выраженія, на нихъ Глбъ не обратилъ уже особаго вниманія. Но вдругъ онъ остановился читать. Строки запрыгали въ его глазахъ. Въ одномъ изъ писемъ онъ прочёлъ нчто, какъ ему показалось, невозможное. Потрясающая, убійственная истина вдругъ какъ бы предстала передъ нимъ, во всей своей нагот. Ему бросилось въ глаза сперва выраженіе: ‘мужъ не знаетъ, молю, прізжайте’ и дале: ‘я одна, — вся утха теперь, вс надежды въ васъ’.— ‘Да что же это?’ — мысленно восклицалъ Глбъ. Письмо дрожало въ его рук. Багровыя пятна выступали на лиц. Онъ, съ болью въ сердц, принудилъ себя, перевернулъ страницу и на ней прочелъ уже нчто, по его мннію, превосходящее всякія мры, нчто безобразно-наглое и циническое.— ‘Нашъ сынъ, нашъ Вася’ — было сказано на этой страниц: ‘дважды обязанъ вамъ жизнью,— родившись и снова теперь’.
Глбъ, въ бшенств, скомкалъ это письмо.— ‘Боже,— повторялъ онъ: еще открытіе… такъ вотъ чей это ребенокъ! но какая низость и каковъ ударъ!’ — Онъ хотлъ немедленно возвратиться къ Спесивцеву и покончить съ нимъ.— ‘Нтъ, нужна очная ставка, надо проврить, доказать!’ — Тысячи жгучихъ мыслей и ршеній кружились въ голов Глба. Онъ снова бралъ письма, пробгалъ ихъ и опять бросалъ, не понимая уже ни прочитаннаго, ни того, гд онъ находился.
— Сударь, простынетъ-съ!— раздался надъ нимъ голосъ слуги, подавшаго ему шоколадъ.
— Ахъ, да! извини, братецъ,— проговорилъ Глбъ: я и забылъ… Что слдуетъ?
Не прикоснувшись къ стакану, онъ расплатился, сунулъ смятыя письма въ карманъ и ухалъ.— ‘Прости, мой дорогой, нын злодйски разорённый улей!’ — думалъ Глбъ, подъзжая къ Чистымъ-прудамъ и издали видя свой домъ.

——

Марья Родіоновна сидла за работой, въ той же уборной комнат, какъ и утромъ. Шимкова, не дождавшись общанныхъ покупокъ и, въ качеств большой трусихи, боясь возвращаться на мызу въ сумерки, по дурной дорог, давно ухала. Заслышавъ на улиц стукъ колесъ, Мари ршила, что наконецъ возвратился Глбъ, сложила работу и собралась уже сказать прислуг, чтобъ подавали обдъ,— но въ дом было тихо, никто не появлялся въ немъ. Часы мрно тикали на камин. Ей стало грустно. Она такъ давно не была вмст съ мужемъ. Глбъ вечеромъ не видлся съ нею на мыз, а съ утра у нихъ былъ этотъ непріятный разговоръ, по поводу анонимнаго письма. Хотя они искренно, повидимому, тогда объяснились, но не вполн, пріхала Шимкова и они прекратили неконченный разговоръ…
На улиц снова загремлъ экипажъ. Онъ остановился у крыльца. Мари узнала шаги мужа въ зал и въ гостиной.
— А, наконецъ-то и покупки!— сказала она, участливо и ласково подходя къ Глбу: потрудился, голубчикъ, усталъ, за то мы тебя подкормимъ… твои любимыя перепелки и уха изъ ершей.
Глбъ молча бросилъ покупки на диванъ, притворилъ дверь въ гостиную и дверь въ корридоръ, заперъ ихъ об на ключъ и сталъ передъ женой.
— Что это? что снова съ тобой?— спросила Мари, томимая какимъ-то неяснымъ, тяжелымъ предчувствіемъ.
Глбъ тихо взялъ ее за руку и нсколько секундъ молчалъ..
— Такъ ты ни въ чемъ невиновна?— спросилъ онъ, пристально глядя въ глаза Мари.
— Опять глупости! да перестань, пожалуйста!— сказала она: довольно шутить!
— Не глупости и не шутки,— проговорилъ Глбъ упавшимъ и, какъ показалось Мари, молящимъ голосомъ: дло идетъ о моей… о нашей чести… Ты, Маша, безжалостно поступила. Все мое дорогое погибло, разорено…
— Да что же это, наконецъ, за темные намёки и укоры?— не вытерпла Мари, чувствуя, какъ нчто страшное и холодное, въ ту минуту, становилось между ею и Глбомъ: перестанешь ли ты, безсовстный, злой, терзать и мучить меня?
— Злой?— прошепталъ Глбъ, стискивая до боли руку жены: тёмные намеки? изволь… Скажи мн,— я слышалъ прежде мелькомъ, а въ Ракитномъ Сысоевна, какъ-то хваля мн тебя, сообщила подробне,— правда ли, что до меня у тебя были другіе ухаживатели и между ними одинъ даже сильно былъ въ тебя влюбленъ?
— Вотъ когда спохватился!— сказала Мари, невольно красня: надо было бы ране наводить справки. Кто же, однако, ухаживалъ? кого теб называли? это любопытно…
— Спесивцевъ,— отвтилъ Глбъ.
— Придумай кого-нибудь лучше и позавидне для твоей жены,— сказала Мари: пока слышу одн басни.
Глбъ молча вынулъ изъ кармана пачку скомканныхъ писемъ Мари къ доктору и поднесъ ихъ къ ея глазамъ. Сперва она не поняла, что нужно Глбу, и нсколько мгновеній растерянно смотрла на письма и на него, наконецъ, догадалась, въ чемъ дло.— ‘Онъ, очевидно, не доволенъ, что я переписывалась съ докторомъ!’ подумала она: ‘это, впрочемъ, еще не бда, надо было…’
— Въ чемъ же ты коришь меня? что доказываютъ эти письма?— спросила Мари.
— Ты… неравнодушна къ Спесивцеву!— проговорилъ Глбъ, пряча письма: ясно!… ты была съ нимъ близка прежде и стала еще ближе теперь, безъ меня.

XXX.

Мари помертвла. Слова мужа, какъ обухомъ, ударили ее по голов. Полъ заходилъ подъ ея ногами. Она силилась крикнуть о незаслуженной обид, о пощад, и не могла.— ‘Слушай’,— думала она сказать мужу: ‘вдь я знаю, ты благороденъ… твоя мать и вс близкіе считали и считаютъ тебя рыцаремъ добра и чести. За что же такіе убійственные и несправедливые укоры?’ — Рой мыслей, съ страшною быстротою, кружился въ голов Мари. Она теряла сознаніе.
— Да, да!— продолжалъ, глядя на ея смущеніе, Глбъ: и ваши амуры увнчались успхомъ, даже принесли желанный плодъ… и — какъ и подобаетъ мужу — я, разумется, узналъ объ этомъ послдній.
Все это онъ сказалъ, какъ потомъ вспоминала Мари, особенно отчетливо и ясно.
— Что теб, наконецъ, нужно? договаривай, мучитель!— произнесла Мари, все еще не вполн понимая всей тяжести падающихъ на нее позорныхъ обвиненій.
— Договаривать? о, такъ слушай!— съ незнакомымъ для нея, язвительнымъ спокойствіемъ, произнесъ Глбъ: я только что допытался, узналъ… Вася — не мой, а вашъ сынъ… твой и Спесивцева.
Безобразно-дикое обвиненіе, брошенное въ глаза Мари, окончательно взорвало ее. Мысли ея помутились.— ‘А! такъ вотъ что, вотъ награда за мою безграничную любовь и преданность!’ — пронеслось въ ея голов: ‘и въ своихъ укорахъ ты, гордый себялюбецъ, даже не допускаешь сомнній,— сталъ сразу безжалостнымъ судіей и палачомъ?’ — Злая, страшная мысль невольно охватила ее.— ‘Ты казнишь невиноватое передъ тобою, безпомощное существо’, — сказала она себ, ‘казнись же до конца и самъ, неправедный и безчеловчный судія!’
Мари вдругъ почувствовала облегченіе въ душ. Пришедшее ей въ голову соображеніе охватило ее восторгомъ. Ей показалось, что она вдругъ вырвалась изъ какихъ-то душныхъ потёмокъ и, съ стремительною, поражающею быстротой, неслась къ воздуху и свту. Она скрестила на груди руки, отступила на шагъ и, съ презрительною усмшкой, взглянула на Глба.
— Если такъ… если ты, какъ говоришь, въ самомъ дл, до всего допытался и все узналъ,— сказала она: смотри только, не раскайся, что и меня вызвалъ на сознаніе…
Мари помолчала.— ‘Остановись, безумная!’ — шепталъ ей внутренній голосъ: ‘будетъ поздно,— все погибнетъ, улетитъ навсегда!’ — Ея глаза горли бшеною местью. Она дрожала, какъ дикій конь, закусившій удила.
— Ты спрашиваешь?— проговорила она: изволь, не скрою, какъ ни тяжело, а дйствительно… ты самъ сказалъ…
Она не кончила.
Передъ нею мелькнули чьи-то исковерканныя гнвомъ, странныя и незнакомыя ей черты. То былъ не Глбъ, а кто-то иной, кого она здсь увидла впервые. Чьи-то покосившіеся, широко раскрытые глаза приблизились въ ея лицу. Пна бшенства срывалась съ судорожно искривленныхъ губъ. Она почувствовала нестерпимую боль въ крпко-стиснутой рук. Въ комнат раздался зврскій, хриплый крикъ. Что-то бросилось на нее, что-то возл затрещало… Мари, какъ подкошенная, упала къ углу софы, уронивъ съ нея вышитую гарусомъ подушку, ея подарокъ, въ Ракитномъ, Глбу. Былъ опрокинутъ столъ, разсыпалась въ осколкахъ ваза…
Никому и никогда впослдствіи Марья Родіоновна Дуганова не говорила о томъ, что произошло, въ т мгновенія, въ отдаленной отъ прочихъ комнатъ уборной. Въ ея ‘Запискахъ’, вмсто всякаго разсказа, были здсь написаны только слова: ‘Власть Господня на все! А что случилось, о томъ знаютъ только рабыни, жалкія паріи востока, да ихъ грубые, безсердечные палачи’.

——

Мари опомнилась на верху, на антресоляхъ, куда она вбжала безсознательно и дрожа всмъ тломъ. Въ слезахъ обиды и стыда, она безпомощно опустилась на тотъ диванъ, на которомъ минувшею зимой, плача и дергая плечами, лежалъ Алексй, узнавшій о бгств жены.— ‘Но, вдь, та ему дйствительно измнила, бжала отъ него’,— твердила Мари себ, собираясь съ мыслями: ‘а я? за что же это, за что?’ — Вотъ и фарфоровое зеркало, передъ которымъ она, о масляной, допрашивала Серафиму. Думалось ли тогда, что вскор случится съ нею самой?
Прошло боле часа. Мари не думала объ обд и никто не звалъ ея внизъ.— ‘Значитъ, вс въ дом знаютъ!’ — думала она. Надвинулись сумерки. На лстниц послышались шаги. На антресоли вошла Сысоевна, носившая ребенка, по обычаю, передъ вечеромъ, гулять и ничего, казалось, не знавшая о происшествіи въ уборной.
— Пора бы ужъ Васеньк ужинать и бай-бай,— сказала она и остановилась.
Измученное лицо Мари, упавшая на грудь, въ безпорядк разсыпавшаяся ея коса и пальцы, судорожно перебиравшіе эту косу, сказали Сысоевн боле, чмъ могли бы объяснить слова Мари. Слезы навернулись на глазахъ старухи.
— Эхма, барынька, молодой ты мой птенчикъ!— проговорила она, всхлипывая: все перемелется, будетъ мука. Суровъ-отъ, бываетъ, хозяинъ, да отходчивъ,— молись!
— ‘Вс знаютъ, вс!’ — подумала Мари, мертвя отъ стыда.
— Да что, милая,— продолжала няня: нашимъ сестрамъ-отъ и косы за провинность ржутъ, а, пока гнвъ на милость склонится, какія еще отростутъ.
— Такъ и ты, няня, и ты?— вскрикнула Мари, заливаясь слезами: безбожные вы вс, безбожные! съ вами не жить… Уйди, ради Бога, уйди!

Конецъ 1-й части.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
НА ВОЛГ.

— ‘Руби столбы,— заборы сами повалятся!’

Слова Пугачова.

— ‘Маркизъ Пугачовъ, какъ его зоветъ г. Вольтеръ, мн надлалъ много хлопотъ. Посл Тамерлана, не было никого, кто бы такъ истреблялъ человчество’ (Письма Екатерины II къ барону Гриму и Вольтеру.— 1774).

I.

Едва няня удалилась, Мари быстро подошла къ окну, распахнула его и взглянула внизъ, на улицу. Её охватилъ злой, мучительный трепетъ.— ‘Броситься черезъ это окно, разбиться!’ — думала, замирая, Мари: ‘пусть онъ увидитъ мертвую, съ изломанными членами, съ разможжённою головой!’ — Опомнившись черезъ секунду, Мари съ ужасомъ отвернулась отъ окна. Ея голова кружилась. Мысли путались.— ‘О, ему будетъ, разумется, пріятно! пусть такъ, пусть насладится!’ — шептала она. Ухватись за сердце, она помедлила, тихо сошла по лстниц во дворъ и направилась въ садъ, при дом. Нсколько минутъ она ходила по саду. Въ конц его былъ глубокій, старый колодезь. Изъ него рдко черпали воду.— ‘Да, да, здсь утопиться!’ — вдругъ подумала Мари: ‘нескоро спохватятся, нескоро найдутъ!’ — И она, припавъ къ колодцу, стремительно нагнулась надъ нимъ.— ‘Вдь мигъ одинъ, мигъ’ — мыслила она, держась за срубъ: ‘и ты будешь счастлива, покойна на вкъ!’ — ‘Мама, мама!’ — послышался сзади ея знакомый голосъ. Мари оглянулась. Сысоевна несла къ ней по алле Васю, махавшаго издали пухлыми ручонками. Мари, судорожно зарыдавъ, обхватила ребенка.— ‘Спасибо, няня, что ты его принесла’ — сказала она: ‘мн легче такъ, гуляйте!’ — Отеревъ слезы, Мари тихо возвратилась въ домъ, прошла въ спальню, заперлась на ключъ и бросилась на колни передъ образами. Долго она молилась, никого въ себ не звала, а ночь на-пролёть провела въ новыхъ мукахъ сомнній и безъисходной тоски.— ‘Онъ-то, онъ!’ — восклицала она мысленно: ‘Глбушка мой! да за что же? о, Господи!’ — Мари представлялось, что совсть должна укорять Глба, что онъ вскор одумается, придетъ и съ раскаяніемъ попроситъ о мир и забвеніи всего, что было. Въ дом, какъ казалось Мари, слышались торопливые шаги, необычная возня. Сердце въ ней сильно билось.— ‘Вотъ идутъ къ двери!’ — думала она… Ея ожиданія не сбылись. Глбъ не являлся. Сталъ брезжить разсвтъ, когда до-нельзя измученная Мари припала головой къ подушк и забылась тяжелымъ, прерывистымъ сномъ.
Мари проснулась поздно. Открывъ глаза, она съ ужасомъ вспомнила все, бывшее съ нею.— ‘Нтъ, этого не было, это привидлось мн!’ — старалась она себя убдить. ‘Это невозможно!… А если дйствительно все то было, какой позоръ! Этого не прощаютъ… съ такимъ мужемъ не живутъ…’
Мари встала, не торопясь, одлась, снова помолилась передъ любимымъ кіотомъ и съ проясненною душой стала вынимать и откладывать особенно дорогія ей вещи. Все до бездлицы она разобрала и положила по мстамъ, присла къ столу и взялась за перо. Она написала Над Шимковой, прося ее немедленно снова пріхать, чтобы выслушать отъ нея одно важное дло, позвонила и отправила, черезъ поварёнка, письмо на мызу. До прізда Шимковой, она, по прежнему, не выходила изъ своей комнаты.— ‘Ты не идешь ко мн,— думала Мари о муж: не пойду и я!’ — Сысоевна принесла ей въ спальню чай и завтракъ. Отъ всего она отказалась.
— Нездорова, матушка?— спросила няня.
— Да, болитъ голова.
— Принести Васеньку?
— Нтъ, Бога ради, уйди теперь… посл!
Старуха еще какъ бы хотла что-то сказать и вышла, жалобна качая головой.
‘Не утшишь теперь!’ — мыслила, ей вслдъ, Мари.
Она продолжала укладывать вещи въ послднемъ изъ ящиковъ комода, когда послышался наконецъ знакомый стукъ расхожихъ ихъ дрожекъ. Мари подошла къ окну и увидла на крыльц Надю и Сысоевну. Старуха, очевидно, поджидала здсь Шимкову и что-то передавала ей, разводя руками. Сердце Мари сжалось и заныло.— ‘Боже! о чемъ это еще он?’ — подумала она, замирая: ‘неужела глупая старуха, если что и узнала, ршилась передать Над? Нтъ, она слишкомъ предана мн’.— Въ спальню постучались.
— Войдите,— сказала Мари, присвъ снова къ столу и стараясь быть, какъ можно, спокойне.
Вошла Шимкова. На ней не было лица. Испуганные ея глаза смотрли странно. Снимая шляпку и мантилью, она съ трудомъ переводила дыханіе.— ‘Да, и она, очевидно, всё знаетъ!’ — подумала Мари: ‘старуха выдала ей секретъ’.— Она молча поцловала Надю.
— Ты всегда была мн близка,— сказала она, усадивъ гостью возл себя: не правда-ли, ты не оставишь меня въ тяжелую пору?
Надя тихо пожала ей руку.
— Я приняла ршеніе и оно безповоротно,— продолжала Мари:, если не знаешь причины, объясню посл… Такъ доле нельзя… Либо надо окончательно переговорить,— онъ обязанъ извиниться,— либо подумать и… разстаться на вкъ… да, на вкъ!
— Но ты не знаешь, — проговорила, вглядываясь въ нее, Надя: ахъ, Боже мой, какъ мн это теб передать, объяснить?…
— Что такое?
Надя медлила отвтомъ.
— Да говори-же, что еще? все какія-то неожиданности.
— Ты еще только думаешь, — прошептала блдными губами Надя: а другіе уже и ршили… все кончено, и теб, какъ я узнала, запрещено это сообщать.
— Что запрещено?— допытывала Мари: да брось, ради Бога, загадки, говори…
— Ахъ, Маша, помнишь, что я, потерявъ мужа, говорила теб? Нтъ въ свт прочнаго счастья… все шатко, все тлнъ и прахъ… Я сію минуту узнала,— Глбъ Андреевичъ съ-вечера началъ длать распоряженія… Онъ, очевидно, узжаетъ…
— Ну, узжаетъ, такъ что-же?
— Да вдь онъ въ Петербургъ, слышишь-ли, детъ и, кажется, навсегда…
Мари вскрикнула и, въ безпамятств, упала со стула.
Съ трудомъ прійдя въ себя, она не хотла слушать никакихъ увщаній пріятельницы. Когда Шимкова, по возможности успокоивъ её, ухала, она ршила немедленно бросить мужа и разорвать съ нимъ всякія сношенія.— ‘Но куда хать?’ — терялась въ догадкахъ Мари. Въ Ракитное, имніе свекрови? это было, по ея мннію, немыслимо. Если Глбъ еще не извщалъ матери о своемъ разрыв съ женой, то наврное скоро долженъ былъ ее о томъ извстить. Мари не могла разсчитывать на покровительство и помощь свекрови, такъ любившей своего сына и врившей въ правоту всхъ его дйствій. Оправдываться передъ нею,— значило — обвинять ея кумира, любимца. И какую цну старуха Дуганова могла бы дать ея голословнымъ объясненіямъ? Обиженная гордость не дозволяла Мари и думать о Ракитномъ. Она вспомнила о вдов своего брата, послдняя, незадолго передъ тмъ, вторично вышла замужъ и находилась въ Петербург, гд ея мужъ служилъ въ сенат. Но, похавъ къ ней, Мари могла тамъ встртиться съ Глбомъ и онъ, пожалуй, подумалъ бы, что она ищетъ его прощенія и примиренія съ собой. Она безуспшно перебирала разныя предположенія.

——

На Усих Емельянъ и его сообщники остановились на плоской, безлюдной равнин, подъ высокимъ яворомъ, одиноко стоявшимъ у обрывистаго берега. Сюда не было никакихъ дорогъ. Мсто за то было ‘караулисто’. Съ полузасохшаго дерева, на которомъ чернло нсколько опустлыхъ коршуньихъ гнздъ, далеко виднлась пустынная степь, съ синющими холмами и курганами.
Распоряжавшійся государевымъ станомъ и всмъ его обиходомъ, Чика разбилъ для Пугачева, подъ яворомъ, палатку изъ конскихъ попонъ. Сами казаки расположились подъ открытымъ небомъ. Отсюда, по одиночк, они сдлали нсколько развдокъ въ окрестные хутора и въ Яицкій-городокъ. Добывъ състныхъ припасовъ, а также цвтныхъ тканей, позументовъ и шнура для знамёнъ, они привезли изъ городка нсколько новыхъ охотниковъ послужить государю, въ томъ числ и столь желаннаго для него грамотя.
Это былъ почти еще мальчикъ, весьма смышленый и наторлый въ войсковой канцеляріи, сынъ богатаго яицкаго казака, Ивашко Почиталинъ. Блокурый и румяный, не по лтамъ высокій, сутуловатый и съ неуклюжими, крупными руками, онъ сильно трусилъ, когда впервые его подвели въ государевой ставк. Въ рукахъ Ивашко держалъ подарки отъ старика-отца, благословившаго его на служеніе царю,— новый, синій, китайчатый зипунъ, персидское, съ вышивками, сдло, бешметъ, изъ бухарской, зеленой термаламы, малиновую бархатную шапку и желтые сафьянные сапоги. Мясниковъ объяснилъ Пугачеву, что это грамотный человкъ.
— А это что?— указалъ Емельянъ на подарки, оглядывая сгорбленную и длинную фигуру Ивашки, у котораго на пояс висла мдная чернильница, а изъ кармана выглядывали пучекъ бумаги и перо.
— Отъ тятеньки,— отвтилъ Ивашко, кланяясь и подавая гостинцы.
— Ростомъ хоть и въ гвардію,— сказалъ Емельянъ, принимая дары: а что такъ сутулишься? въ школ, чай, изогнули?
Ивашко только моргалъ блесоватыми, испуганными глазами. Прочіе казаки громко разсмялись.
— Ну, оставайся, будь при мн секлетаремъ,— объявилъ Пугачовъ: служи врно и пиши, что велю.
— Худо, ваше величество, пишу,— отвчалъ Почиталинъ.
— Ничего, письма будетъ мало, больше дловъ!
Емельянъ одлся въ платье, привезенное Ивашкой. Казаки собрали сухаго бурьяна, разложили въ разслин берега огонь и стали въ походномъ котелк варить на обдъ кашу. Но, едва запылалъ костеръ, вдали показалась какая-то движущаяся точка. Сталъ виденъ скакавшій къ Усих всадникъ. Онъ близился, маяча надъ собой пикой. То былъ гонецъ, посланный къ Пугачову, окольными путями, изъ Яицка. Казаки узнали въ немъ посланца отъ войсковой руки и пропустили его къ ставк царя.
— Бги, государь!— проговорилъ гонецъ, доскакавъ къ ставк и спрыгнувъ съ измореннаго коня: о твоемъ прибытіи сюда провдано и за тобой послана сильная погоня.
— На-конь, ребята!— крикнулъ Емельянъ: спасайтесь, да вызволяйте, дтушки, и меня.
Онъ растерялся и, блдный, бгалъ по берегу. Казаки мигомъ осдлали лошадей. Бросивъ палатку, костёръ и състные припасы, вс стремглавъ ускакали внизъ по Усих. Столбъ пыли несся за ними пустынною степью по пути на Толкачёвы хутора. Скакали до ночи и всю ночь. Вечеромъ отдыхали на растёх, у какого-то провалья. Пока провожатые пасли лошадей, Пугачовъ подозвалъ Почиталина.
— Доставай свою бумагу, пиши манифестъ!— сказалъ онъ ему: да проворь, чадо мое, не люблю мшкоты…
Ивашко прислъ на земл, вынулъ бумагу и перо, откупорилъ походную свою чернильницу и, на снятомъ лончик сдла, сталъ писать то, что ему говорилъ Пугачовъ. Выслушавъ написанное, Емельянъ сказалъ: ‘Добре,— проба хороша’.
На Толкачёвы хутора пріхали рано утромъ. Чика разослалъ гонцовъ по сосднимъ зимовникамъ и умётамъ. Къ изб, гд остановился Пугачовъ, стали собираться бездомные казаки, бродяги и калмыки съ ближнихъ кочёвокъ. Вечеромъ, на сборномъ мст, среди хутора, гудла уже толпа, человкъ въ триста. Чика объявилъ, что вскор выйдетъ государь. Вс почтительно смолкли, съ жаднымъ любопытствомъ глядя на низенькую, покосившуюся дверь, изъ которой долженъ былъ, наконецъ, объявиться народу давножданный императоръ. Тутъ же сидлъ отбитый казаками по пути, изъ-подъ стражи, въ сосднемъ хутор, пересылавшійся изъ Мечетной въ Яицкъ, старикъ Оболяевъ. Умётчика трудно было узнать. На немъ былъ снятый съ убитаго старшины новый, зеленый, тонкаго сукна, кафтанъ, съ позументомъ, и новая, черная смушковая шапка. Изъ избы на крыльцо вышелъ широкоплечій, бородатый и дюжій человкъ, въ зеленомъ бешмет и красныхъ сапогахъ, съ саблей у пояса. Онъ, изподлобья, медленно оглянулъ толпу и направился къ ней.— ‘Батюшка! сильный, да статный какой!’ — шептали въ толп, снимая шапки: ‘кормилецъ нашъ! вотъ оно, царское-то древо!’ — ‘Экъ, брешутъ! да разв можно? слпые вы! въ бород-то разв бываютъ цари?’ — толковали другіе.— ‘И впрямь,— прибавляли третьи: не царь, а нашъ братъ, казакъ, либо, какимъ обманомъ, купецъ!’ — ‘Дурни вы, дурни!— перебивали первые, врившіе, что къ нимъ выйдетъ царь: былъ бы обманъ, разв долго побриться?’ — ‘Да, длать нечего,— вздыхали старики: допустили, такъ надо принять, иначе, коли оплошаемъ, бабы засмютъ!’ — Емельянъ вошелъ въ кругъ. Вс пали передъ нимъ на колни.
— Здравствуйте, други мои, войско яицкое!— сказалъ Емельянъ, самъ не снимая шапки.
Потъ крупными каплями выступилъ у него на лиц. Лвый глазъ подергивался судорогой.
— Опознайте меня, дтушки, смотрите!— продолжалъ онъ: вотъ я весь теперь тутъ,— вашъ государь, не умеръ, а живъ… Одиннадцать годовъ странствовалъ… Богъ, за старую, прямую мою вру, опять вручаетъ мн царство. Служите по правд,— будете у меня первые люди… Держитесь за мою правую полу, соколята, орлами будете.
— Рады, батюшка! до послдней капли крови… бери вс наши животы, родимый, ваше величество!
Пугачовъ оглянулся въ изб.
— Иванушка!— крикнулъ онъ стоявшей тамъ своей свит: читай имъ манифестъ, слушайте, братцы-станичники.
Почиталинъ подошелъ къ кругу, досталъ изъ-за пазухи заготовленную на растёх бумагу, развернулъ ее и сталъ читать.
Толпа, съ любопытствомъ и страхомъ, слушала то, что на-распвъ, по-дьячковски, произносилъ писарь.— ‘Самодержавнаго ампиратора… какъ вы, други мои, прежнимъ царямъ служили’ — вычитывалъ Иванушка: ‘ими источитъ ваша слава… и которые мн, ампираторскому величеству, винные были, прощаю… и жаловаю и васъ — рякою, съ вершинъ и до усья, и порахомъ, и провіянтамъ, я великій ампираторъ,— жаловаю васъ, Петръ едоровичъ… 1773 года, 18 сентября’.
— Веди насъ, государь, куда хочь!— крикнули вс: мы твои, отстоимъ, поможемъ теб!

II.

Пугачовъ подозвалъ Чику.
— На-конь, ребята, походъ!— объявилъ онъ молодецки и громко, вспоминая, какъ при немъ точно также, на стоянкахъ въ Пруссіи, командовали его бывшіе полковники: а ему, — крикнулъ онъ, подзывая Ерёмкина-курицу: вручаю мою походную икону и главный штандартъ. Ты, старикъ, потрудился, заслужи еще, береги то и другое!
Казаки засуетились, развернули пять смятыхъ, заготовленныхъ въ торбахъ, знамёнъ, съ нашитыми на нихъ осьмиконечными крестами, преклонили ихъ передъ новоявленнымъ царемъ, сли на коней и направились вверхъ по Яику. Впереди, на небольшомъ, пгомъ иноходц, халъ самъ Пугачовъ. За нимъ, недавно еще кряхтвшій, при взлзаніи на коня, бодрымъ скокомъ поспвалъ теперь Оболяевъ, со значкомъ въ рук и съ небольшою, на лент, иконкой, поверхъ кафтана.— ‘Господи, Боже Ты нашъ,— думалъ, сквозь радостныя слезы, старый умётчикъ: кто явился и обрященъ кмъ? Общаетъ семиглавыя церкви строить, потрудиться Богу, миловать и жаловать всхъ! какъ за такого не положить жизни, не пострадать?’ — Казаки приблизились къ Яицку.
У Чагинскаго моста ихъ встртилъ высланный противъ нихъ, для развдки, комендантомъ Яицкой крпости, небольшой отрядъ пхоты и казаковъ, съ пушками. Емельянъ, засвшій въ обрыв, подъ мостомъ, бросился изъ засады и охватилъ часть этой команды, остальные ушли. Отрядъ Емельяна усилился до семисотъ человкъ. Его сообщники связали одиннадцать плнныхъ и стали усиленно просить Емельяна казнить пойманныхъ.— ‘То все твои супротивники,— говорили они: великіе злоди, кумовья и посланцы старшинъ. Веревокъ! на надолбы ихъ!’
‘Что-жъ, надо ихъ довольствовать!’ — подумалъ Емельянъ, оглядывая запыленныя и потныя лица плнныхъ, испуганно смотрвшихъ на него: ‘таперича на всякъ грхъ не намолишься!’
Онъ далъ знакъ Чик и отъхалъ съ нимъ въ сторону.
— Какъ думаешь — спросилъ онъ, перебирая въ рукахъ уздечку.
— Да что, батюшка,— отвтилъ Чика: между плнными попался непричастный, сторонній офицеръ… халъ по своему длу изъ Яицка, его, значитъ, и схватили.
Говоря это, Чика поглядывалъ на бричёнку, въ которой сидлъ связанный офицеръ и гд было немало цнной поклажи. Плнный офицеръ былъ братъ Травкина, Павелъ.
— Такъ что же?— спросилъ Емельянъ.
— Барина слдовало бы помиловать,— отвтилъ Чика, сообразивъ, что за свое ходатайство заработаетъ съ офицера хорошій бакшишъ.
— Барина?— сердито спросилъ Емельянъ, вспыливъ и покраснвъ до поту: меня учить? да не за алтынъ всякаго удавлю! Надъ, самими виситъ петля, а ты о господахъ? бей ихъ, дави, полосуй, отъ пранорнаго до енарала! чего жалть проклятый родъ дворянъ? Руби столбы,— заборы сами повалятся…
Пугачовъ отдалъ приказъ. Чика отошелъ къ мосту.
На старыхъ паляхъ и надолбахъ, изъ конскихъ обротей,— устроили первыя рёли. На нихъ повсили всхъ одиннадцать плнныхъ. Особенно долго боролся и бился повшенный офицеръ. Боле другихъ надъ нимъ положилъ труда Оболяевъ, такъ недавно еще мыслившій о милованіяхъ и печалованіяхъ найденнаго ими царя. Отдавъ, подручному значекъ, Ерёмкинъ-курица, съ болтающеюся на груди иконкой, лихорадочно копошась у почернвшей, мостовой пили, торопливо наладилъ веревку и, шепча поблвшими губами: ‘О, Господи-Ісусе! о, Господи, помилуй гршныхъ!’ — первый дрожавшими руками затянулъ петлю надъ связаннымъ Травкинымъ и пинкомъ столкнулъ его съ моста. И когда повисшій надъ омутомъ’ нсколько секундъ, еще вертлся на веревк,— Оболяевъ, глядя на его побагроввшее лицо и въ ужас широко-раскрытые глаза, не переставалъ твердить: ‘Господи, Пречистая… ой, грхъ! помилуй насъ, Ісусе, и спаси!’
Раздливъ по-ровну, межъ всми, одежду казненныхъ, Пугачовъ двинулся въ Яицкому-городку. Въ коляск повшеннаго офицера нашли ящикъ съ виномъ, у сосдняго кабатчика прихватили къ нему еще увсистый боченокъ съ водкой. Вс дружно выпили. Въ передней кучк казаковъ оказалось нсколько бглыхъ малороссовъ. Сильно подвыпивъ водки и вина, кто-то изъ нихъ затянулъ, псню, подъ которую запорожцы, въ недавнемъ набг за Днпръ, громили, жгли и били польскія села. Запвало началъ:
‘Да прибьемо пана
До стны плечима,
Щобъ на насъ дивився
Чёрными очима…’
Хоръ подхватилъ. Густая пыль столбомъ понеслась вслдъ за отрядомъ, скакавшимъ къ виднвшимся вдали мельницамъ и предмстьямъ Яицкаго-городка.

——

Мари терзалась, не находя выхода изъ томительныхъ колебаній. Переходя отъ одного предположенія къ другому, она ршилась было хать въ Самару, гд когда-то жилъ ея отецъ, небогатый отставной офицеръ, имвшій подъ городомъ небольшую деревеньку, Свиблово. Въ этой деревн родились Мари и ея покойный братъ, въ ней была похоронена ихъ мать и здсь же теперь доживала вкъ старая ихъ тетка, сестра покойнаго отца. Мари изрдка переписывалась съ нею и знала, что старуха еще бодра и что въ Свиблов есть небольшой уютный домикъ, гд Мари провела однажды цлое лто, въ бытность свою въ самарскомъ пансіон. Но Мари могла бы найти пріютъ и въ Горкахъ, у Алекся и Серафимы. Они же, кстати, такъ убдительно, посл отказа Глба хать къ нимъ, упрашивали Мари навстить ихъ въ это лто непремнно.— ‘Мы сильно огорчены вашимъ отказомъ,— писалъ ей еще недавно Алексй: но, милая сестра, помните, что нашъ кровъ и все наше всегда къ вашимъ услугамъ. Братъ Глбъ, какъ мы знаемъ, теперь не съ вами, онъ въ Петербург, и вы наврное скучаете въ одиночеств. Прізжайте къ намъ въ Горки, да не только, какъ говорится, собакъ подразнить, а если осчастливите заздомъ, то со всми домочадцами, и по искренней къ вамъ пріязни, просимъ васъ пробыть хоть и вплоть до возвращенія брата въ Москву. Тогда даемъ слово и лично васъ проводить туда, если братъ не явится самъ, вслдъ за вами, въ наши мста’.
‘И кстати,— подумала Мари, вспомнивъ это письмо Алекся: хать прямо въ Свиблово, съ дитятею, несовсмъ удобно,— осень, дожди не за горами, да и хорошо ли еще теперь прилаженъ тамошній домъ? Предупрежу тётку,— она такая добрая,— будетъ наврно рада мн и внуку, а по пути сперва заду въ Горки, и оттуда уже все устрою и всмъ распоряжусь’.
Мари снова вызвала къ себ Шимкову, създила съ нею къ знакомому ювелиру и заложила у него алмазный браслетъ и ожерелье, свадебный подарокъ свекрови. По отъзд Шимковой, она написала большое письмо въ Свиблово, предупредивъ тётку, что отвта будетъ ждать въ Горкахъ, на-скоро уложилась и, въ слдующее утро, узнавъ, что Глбъ у князя, отправилась въ извощичьей коляск, съ няней и сыномъ, за городъ, въ Донской монастырь. Помолясь тамъ въ церкви и, со слезами, приложась къ иконамъ, она, не зазжая домой, прохала на мызу въ Кунцово. Тамъ она оставила Шимковой, для передачи мужу, слдующія строки: ‘Ты оскорбилъ меня, поврилъ гнусной клевет и моей умышленной неправд, которою я хотла тебя окончательно испытать, и ршилъ бросить меня. Предупреждаю твое намреніе. И если ты, какъ я теперь убждена, посл всего происшедшаго между нами, начнешь и доведешь до конца дло развода,— не мн когда-нибудь прійдется о немъ пожалть’.— Городской извощикъ былъ отпущенъ. Пока гости Шимковой закусывали, къ крыльцу мызы подъхалъ заране приготовленный, синій берлинъ, подарокъ свекрови Дугановой. Марья Родіоновна простилась съ Надей, сла, съ Васей, няней и Сергемъ, въ берлинъ и, выхавъ проской парка на рязанскую дорогу, отправилась, на Тамбовъ и Саратовъ, въ Горки.
Посл утомительной зды на долгихъ, съ отдыхами въ пыльныхъ городахъ и на душныхъ, постоялыхъ дворахъ,— путники приблизились къ окрестностямъ Волги, поздно вечеромъ. Въ воздух посвжло. До Горокъ еще оставалось верстъ десять. Лошади, по гористому проселку, тянулись медленно. Темнота сгущалась. Мсяцъ еще не всходилъ. Срая, туманная мгла покрывала небо. Выхавъ съ послдняго постоялаго двора, Мари сперва то и дло торопила ямщика, теперь же, боясь, чтобы лошади вовсе не пристали, сидла молча, прижимая къ себ спавшаго у нея на рукахъ ребенка и высматривая, скоро ли мелькнутъ вдали знакомыя плёса Волги.
— Мсяцъ всходитъ!— сказала, полуоборотясь, сонная Сысоевна, сидвшая на передк берлина, спиной къ кучеру: теперь будетъ видне…
Мари взглянула туда, куда смотрла няня. Нсколько влво отъ берлина, между невысокихъ песчаныхъ холмовъ, стали видны блесоватыя заводи Волги, а надъ ними вдругъ дйствительно засвтилось что-то круглое и яркое, только не мсяцъ. Нчто красно-огненное и ослпительное, съ поражающею быстротой, понеслось по небу, бороздя туманъ и оставляя за собою какъ бы кровавый, длинный слдъ. Пролетвъ надъ ркой, огненный шаръ съ оглушительнымъ трескомъ лопнулъ и разлетлся надъ головами путниковъ. Мари въ ужас вскрикнула, невольно закрывъ ослпленные глаза.
— Съ нами крестная сила!— шептала, крестясь, Сысоевна.
— Полыхаетъ,— произнесъ, подбирая возжи, ямщикъ: сказываютъ, къ вёдру! эхъ вы, дтки!
Онъ ударилъ по лошадямъ. Четверня, спустившись на равнину, побжала крупною, дружною рысью. Кровавый метеоръ не покидалъ смущенныхъ мыслей Дугановой… ‘Что-то онъ пророчитъ?’ — невольно думалось ей.

——

Пріздъ Марьи Родіоновны въ Горки былъ всми встрченъ съ искреннимъ сочувствіемъ. Алексй и Серафима всячески старались ей угодить. Въ огромномъ деревянномъ дом Горокъ, Дугановой, съ сыномъ и прислугой, отвели лучшую и удобне устроенную половину нижняго етажа. Сами хозяева, съ своими дтьми, перебрались для того въ верхній этажъ, спускаясь внизъ, въ общую столовую, только къ чаю, обду и ужину. Въ нижнемъ этаж по другую сторону столовой, длившей эту часть дома пополамъ, помстилась гостившая въ Горкахъ, со дня освященія церкви, Нинетъ Ладыженцева.
Въ день прізда Мари, для нея и ея сопутниковъ, вытопили баню. Посл бани вс сошлись къ Мари пить чай и застали ее въ дорожной блуз и въ чепц поверхъ еще мокрыхъ волосъ, среди кучи полуразвязанныхъ, нагромождённыхъ по столамъ, стульямъ и диванамъ, укладокъ, корзинъ и узловъ. Посыпались новыя привтствія, поцлуи и разсказы.
— Такъ вы, душенька сестра, говорите, что командировка Глба еще не кончилась?— спросилъ Алексй, усаживаясь возл канапе, на которомъ, кутаясь поданною шалью, полулежала раскраснвшаяся Мари.
— Да, не кончилась.
— И онъ отъ этого васъ не провожалъ?
— Вслдъ за моимъ отъздомъ, вроятно, на другой же день, ухалъ въ Петербургъ.
— Жаль, жаль, а мы васъ обоихъ ожидали.
— Порученное ему дло очень важное… Имъ интересуется сама государыня…
Мари все это говорила и объясняла такъ спокойно, что никому въ то время и въ голову не могла прійти мысль о печальной драм, которая разыгралась въ Москв между ею и мужемъ и привела ихъ къ неожиданному и, какъ убдилась Мари, полному разрыву.— ‘Узнаютъ отъ другихъ,— думала она: можетъ статься, съ первою же почтой, напишетъ онъ и самъ,— это въ его дух,— тогда по-невол все разскажу и я…’
— Ну, какъ же ты хала?— спросила Серафима: вотъ воображаю… эта пыль, духота, остановки на постоялыхъ дворахъ…
— И такой дальній путь вы хали одн, только съ прмслугой,— удивлялся Алексй, ероша волосы и счастливо улыбаясь радостными, близорукими глазами: вотъ какая храбрая!… а ужъ подарокъ намъ никогда не забудемъ!
И онъ рыцарски-вжливо, нагибая свою богатырскую фигуру, цловалъ маленькія руки покраснвшей еще боле свояченицы. Мари едва успвала отвчать на разспросы.
— Ромку, сестра, въ чай!— вскрикнулъ Алексй: Нина Александровна, прикажите.
— Да мн и такъ жарко, уфъ!— отвчала Мари, обмахиваясь концомъ шали.
Нинетъ принесла флаконъ съ ромомъ.
— Кушай, Маша, это полезно съ дороги!— сказала она, подливая въ чашку дорогой гостьи.
— А мн можно войти?— раздался голосъ за дверью.
— Кто это?— въ смущеніи прошептала Мари, кутаясь въ шаль по горло.
— Не лишите узрть нашу залетную пташку!— молилъ голосъ за дверью: очаровательная богиня, дозволь…
— Нельзя, нельзя!— отрицательно качала головой Мари.
— Да это Сила омичъ,— произнесъ Алексй: это Травкинъ… ему можно… уже провдалъ селадонъ, прискакалъ съ хутора.

III.

Дверь отворилась. Вошелъ и среди комнаты замеръ кругленькій, румяный и подвижной старичокъ. Онъ былъ въ суконномъ кафтан свтло-песочнаго цвта, въ голубомъ камзол и въ завитомъ парик. Поднявъ руки къ потолку, онъ нсколько секундъ, въ безмолвномъ умиленіи, смотрлъ на нежданную гостью, почтительно шаркнулъ ножкой и подкатился къ канапе Мари.
— Какое счастье! какое!— вскрикнулъ онъ, отирая искреннія, радостныя слезы: посл одиночества — такое свиданіе, посл бдъ — утшеніе… и я притомъ не одинъ… Позволите ли, милая путница? здсь за дверью птенецъ, которому вы первая вселили любовь къ прекрасному, къ музык и стихамъ… помните, въ вашъ первый пріздъ сюда? онъ былъ еще вотъ какой шарикъ… а теперь уже самъ играетъ на флейт и лихо танцуетъ… Боря! входи!
Травкинъ отворилъ дверь и ввелъ въ нее своего крестника. Двнадцатилтній Боря, въ коричневой драдедамовой курточк, съ бронзовыми пуговками, и въ большихъ, блыхъ, отложныхъ воротничкахъ, войдя, смущенно и робко поцловалъ руку Мари. Его умные, черные глаза также блестли счастьемъ и радостью. Общій разговоръ сталъ еще оживленне. Вспоминали прошлое. Мари разспрашивала о другихъ дальнихъ и ближнихъ сосдяхъ. Т умерли, т поженились.
Пришли на поклонъ гость старые слуги: сдой, главный слуга Дронъ и сморщенная, подъ пару ему, сдая буфетчица и чайница, Софьюшка. Они кланялись, вспоминая, какъ гостила и горевала здсь Марья Родіоновна, еще двушкой-невстой.— ‘А теперь вы, спаси васъ Господь, уже барыня, да какая красивая и съ дитёмъ!’
Остановили, съ привтомъ, и вошедшаго за чмъ-то сюда, слугу Мари, Сергя, родомъ изъ Свйблова.— ‘Подешь туда, закормятъ тебя родичи!’ — шутилъ Алексй. Обласкали и вошедшую съ ребенкомъ Сысоевну. Васю познакомили съ дтьми хозяевъ. Послднія, широко раскрывъ на гостя глаза, сперва молча и съ суровымъ любопытствомъ разглядывали тоже въ начал строгое и озадаченное личико незнакомаго имъ Васи, который молча, даже какъ бы враждебно, слдилъ за ихъ странными для него лицами и движеніями. Но кто-то изъ дтей крикнулъ: ‘А у насъ котёнокъ и повозочка! ‘— и вс шумною гурьбой увели Сысоевну съ Васей къ себ наверхъ.
Растроганная общими ласками, Мари чуть не расплакалась. За обдомъ не прерывались новые разспросы. Посл ужина, передъ сномъ, вс собрались въ кабинет Алекся Андреевича и такъ снова здсь заговорились и засидлись, что когда опомнились, было уже недалеко до разсвта. Травкинъ, съ племянникомъ, даже заночевалъ въ Горкахъ, хотя отсюда до его хутора считали не боле трехъ-четырехъ верстъ. То же повторялось и въ слдующіе дни. Алексй и Серафима водили Мари осматривать передланную церковь. Мари любовалась ея благолпіемъ и въ первое же воскресенье, посл обдни, отслужила въ ней благодарственный, за счастливый свой путь, молебенъ.
Разспросы и толки обо всемъ, что могло на первыхъ порахъ особенно занимать хозяевъ и гостью, изсякли. Вспоминались еще кое-какія семейныя и постороннія событія, о которыхъ не успли подробно поговорить. Но и вс подробности наконецъ были изложены и обсуждены до мелочей. Мари, тмъ временемъ, все установила и по-своему распредлила въ отведенныхъ ей комнатахъ. Въ свободные часы, между общими сборами въ столовой или наверху у хозяевъ, она осмотрла садъ, гд такъ давно не была, и даже заглянула въ сосдній, прилегающій къ саду, лсъ. Дорожной усталости и душевнаго волненія у Мари не осталось и слда. Ея мысли приняли обычное, спокойное теченіе. Упрошенная не торопиться съ отъздомъ, она ршилась доле погостить въ Горкахъ. Такъ прошелъ мсяцъ.
Еще въ первое время по прізд въ Горки, Мари, въ разговорахъ Алекся съ Травкинымъ и съ Нинетъ, нсколько разъ слышала имя ‘Пугачовъ’. Оно при ней упоминалось вполголоса и какъ бы неохотно. Видя, что отъ нея нчто скрываютъ, повидимому, не желая на первыхъ порахъ тревожить ее, она вспомнила, что это имя мелькомъ она уже слышала въ Москв, и ршилась при удобномъ случа разспросить о всемъ Серафиму.
— Скажи, дорогая, я все собиралась и забывала у тебя узнать,— обратилась она къ Серафим, когда та посл ужина, однажды, проводила ее наверхъ и присла у нея въ спальн: этотъ, какъ его, Пугачовъ, что ли,— что слышно о немъ?
— Ахъ, ужъ и не говори,— отвтила недовольно Серафима: сколько всти о немъ испортили крови! Въ первое время, когда прослышали о немъ, мы не спали по нскольку ночей. Положимъ, отсюда до мста, гд появился и дйствуетъ этотъ зврь, далеко, боле трехсотъ верстъ… а, все-таки, жутко! Alexis здилъ въ Саратовъ, справлялся, воевода и вс увряютъ, что неопасно,— а какъ подумаешь…
— Гд онъ и что съ нимъ?— спросила Мари, расчесывая и свертывая на ночь, передъ зеркаломъ, распущенную косу.
— Нтъ, уволь, разспроси лучше мужа.
— Ну, полно, разскажи.
— Но я могу спутать… мало ли что толкуютъ! Охота объ этомъ говорить на ночь?
— Ахъ, нтъ, за меня не бойся… лучше знать, быть готовой.
— Да что готовой? Говорятъ теб, что здсь неопасно… Ну, этотъ бунтовщикъ поднялъ на Яик казаковъ и часть мужиковъ, увряетъ, что онъ государь Петръ едоровичъ… только сюда ему не дойти, кругомъ войско и приняты мры.
— А тамъ, на Яик?
Серафима не отвчала.
— На Яик, надюсь, его одолли, разбили?— спросила Мари, оглядываясь на нее.
— Нтъ, онъ тамъ усилился, взялъ какую-то крпостцу или дв, казнилъ нсколько офицеровъ, истиранилъ ихъ семьи и теперь, по слухамъ, обложилъ Оренбургъ.
— Какъ? цлый городъ? И это считаютъ пустяками?— спросила, снова обернувшись отъ зеркала, Мари.
— Да и я говорю,— дождетесь вы его здсь,— смются надо мной. Онъ въ лагер подъ Оренбургомъ устроилъ себ настоящій дворецъ, стны оклеилъ золотою бумагой, отдлалъ зеркалами и напоказъ всмъ тутъ же помстилъ гд-то отбитый портретъ цесаревича Павла,— вотъ, молъ, мой первенецъ,— дойду до Питера, посажу его съ собой на престолъ.
— Ловкій враль!— сказала, двинувъ плечами, Мари.
— Это еще что! На знаменахъ у него святой Спасъ и угодникъ Николай,— сказала Серафима: а едва одолетъ какое мсто, хуже всякаго людода.
— Что же онъ длаетъ?
— Да нтъ, не спрашивай,— говорили страшныя вещи, можетъ быть этого и не было…
— Даромъ не станутъ сочинять.
— И я спорила и доказывала то же. Помилуй, аптекарша изъ Саратова прізжала, также здшній землемръ,— передавали слышанное отъ бглецовъ изъ того края,— множество дворянъ онъ убилъ прямо дубьемъ, другихъ повсилъ, застрлилъ, заскъ… тхъ казаки пришибли кистенемъ, закололи пиками, либо заживо сожгли, а съ какого-то офицера съ живаго сняли кожу. Считаютъ злодйства сотнями… Страшно!
— Да, небывалые ужасы!— сказала Мари: что же начальство? посланы ли туда войска?
— Посланы, но ничего не подлаютъ, самозванецъ поднялъ помщичьихъ, дворцовыхъ и монастырскихъ крестьянъ. Слпой народъ вритъ и помогаетъ ему, да и какъ не слушаться его,— онъ считаетъ его за настоящаго государя, а что велитъ государь, то, по мннію народа, должно исполнять.
— Согласна, народъ,— но какъ могла вооруженная крпость сдаться нестройной черни?
— Это дйствительно ужасно,— сказала Серафима: случайность все погубила. Жители, городскіе мщане взлзли на колокольню и зазвонили въ колокола, гарнизонные солдаты, съ испуга, поврили, что и впрямь со степи идетъ, съ войскомъ, самъ государь, не послушались офицеровъ, растворили ворота и вышли на-встрчу злодю, съ знаменами, хлбомъ-солью и съ распущенными по плечамъ волосами. Ждали, что онъ всхъ помилуетъ и наградитъ за врность. Да и какъ было этого не ждать гарнизоннымъ инвалидамъ, когда вслдъ за ними вышло духовенство и встртило злодевъ съ иконами и крестами?
— И самозванецъ всхъ помиловалъ?— спросила Мари.
— Какое! Съ солдатъ снялъ мундиры, обрзалъ имъ косы, остригъ ихъ въ скобку и всхъ обратилъ въ казаковъ, а офицеровъ, торговцевъ и кто случился тамъ изъ дворянъ — безъ жалости повсилъ… Нтъ, не могу, ты лучше спроси Алекся или Силу омича, они все знаютъ.
— Но какъ же вы тутъ живете такъ спокойно?— спросила Мари: далеко-то, далеко, но злоди могутъ нагрянуть и сюда.
Серафима не знала, что отвчать.
— Успокойся,— сказала она: какъ это ни страшно, Alexis да и вс говорятъ, что эти скопища скоро разсютъ, туда форсированнымъ маршемъ пошли свжіе отряды, а мы, сверхъ того, имемъ защиту въ гарнизон и пушкахъ Саратова.

——

Несмотря на завренія золовки, Мари въ ту ночь спала очень плохо. Въ первый же заздъ Травкина она сказала ему: ‘Вы давно такъ любезно предлагаете мн взглянуть на вашу усадьбу, сегодня я готова, демъ’ и, когда обрадованный Травкинъ, посл обда, объявилъ ей, что его одноколка подана, она сла съ нимъ безъ кучера и, выхавъ изъ Горокъ въ поле, спросила его: ‘Скажите, Сила омичъ, что это толкуютъ о Яик? невроятные ужасы какіе-то, ничего не пойму…’
— Да, дорогая Марья Родіоновна,— отвтилъ, подгоняя савраску, Травкинъ: постила насъ лютая, политическая чума. Шутка сказать, сбродъ всякой голытьбы, самомерзостныхъ каналій охватилъ, взбудоражилъ цлый край и держитъ въ тискахъ, какъ въ нравственномъ лавиринт… И этой гидр, стоглавому змю, нтъ до-нын конца, зврояростная сволочь, къ позору и огорченію всхъ истинныхъ патріотовъ, держитъ нын въ осад, что же?— губернскій городъ Оренбургъ!
— Да, я слышала. Говорятъ о неистовствахъ злодя, о замученныхъ имъ офицерахъ, помщикахъ, именъ мн не называли…
— Тамъ погибъ мой братъ Павелъ, я оплакалъ его, жалю, но его мало знали въ свт… а вотъ храбрый комендантъ Харловъ, трагическая судьба взятой въ плнъ красавицы, его жены!
— Какъ? погибъ Павелъ омичъ? гд, когда?— въ ужас спросила Мари.
— А вы этого не знали? что же, однако, я? Алексй Андреевичъ вдь запретилъ безпокоить васъ…
— Разскажите, гд, когда и какъ погибъ вашъ братъ?— сказала Мари, отирая слезы: Боже мой, давно ли онъ былъ у насъ въ Москв?
Травкинъ поникъ головой и нсколько мгновеній молчалъ. Савраска шла въ гору шагомъ.

IV.

— Павелъ былъ у тестя въ Яицкомъ-городк,— началъ Травкинъ, стараясь говорить спокойно, и разсказалъ переданное бглецами съ Яика о Харловыхъ и о томъ, какъ его братъ Павелъ, при возвращеніи оттуда, встртился съ Пугачовымъ, былъ имъ схваченъ и только потому, что онъ дворянинъ и офицеръ, повшенъ.
Въ конц разсказа Травкинъ не осилилъ себя и, тихо всхлипнувъ, отвернулся.
— Но какая причина этого бунта?— спросила Мари, чтобы хотя нсколько развлечь его: что тянетъ темный народъ въ самозванцу?
— Здсь, сударыня моя,— отвтилъ Сила омичъ: дло понятное, а если хотите, такъ и совершенно простое, — возстаніе мужика-армяка противъ боярина, сраго порваннаго зипунишки — противъ шелка и пудры, кабацкой голи — противъ всякаго порядка и властей,— чья, модъ, возьметъ?
— Слдовательно, возстаютъ недовольные. Но чмъ же? Ныншняя государыня такая милостивая, о помщичьихъ былыхъ насиліяхъ не слышно.
— Чернь, народъ всегда недоволенъ властью, какъ бы она ни была справедлива и добра.
— Но почему же такія неистовыя злодйства: вислицы, убійства кистенями, дубинами, сдираніе кожъ съ живыхъ людей?
— Какъ повелваетъ самозванецъ, народъ такъ и дйствуетъ. Злодй отлично знаетъ, что дворяне, офицеры и духовенство противники ему, какъ врагу порядка, и разсыпаетъ пріятные черни приказы — не отбывать барщины, не платить и казн, а истреблять дворянъ и всякія власти. Кто разоритъ десять дворянскихъ усадебъ и домовъ, объявилъ онъ, да еще убьетъ столько же помщиковъ, въ награду тому онъ общаетъ тысячу рублей и генеральскій чинъ.
— Но какъ же, Сила омичъ, не пойму я, — отвтила Мари: народъ нашъ религіозенъ, а слпо слушается такихъ варварскихъ приказаній и исполняетъ ихъ! гд же его христіанскія врованія, совсть?
— Да какъ же, Марья Родіоновна, и не слушаться ему! Вдь, повторяю вамъ, это по мннію его, то-есть по убжденію, хотя и ложному, повелваетъ ему самъ императоръ, государь… Какъ же ослушаться? Живъ, молъ, идетъ къ вамъ царь Петръ едоровичъ!
— Да народъ-то нашъ, вдь, добрый,— не могла успокоиться Мари: онъ врующій,— повторяю вамъ,— знаетъ, слышалъ, наконецъ, что неповинныхъ ни въ чемъ не казнятъ, не истязуютъ… Этого я не могу взять въ толкъ!
— Хороши врующіе!— сказалъ Травкинъ: большинства бунтовщиковъ, вдь, раскольники. Что о нихъ говоритъ? налетаютъ они на церковь, рвутъ съ иконъ оклады, поповскія ризы отдаютъ женамъ на исподницы, на дискосахъ мясо дятъ, утираются антиминсами, какъ полотенцами. Это ли христіане?
— Но что же имъ нужно? чего они добиваются?— спросила Мари.
Одноколка въ это время въхала въ лсъ.
— Казаки, знающіе, что самозванецъ не государь,— отвтилъ Травкинъ, снова придерживая коня: думаютъ, дай, молъ, на престолъ посадимъ мужика-царя… всякой голытьб будетъ благодать! Мужичье царство оснуемъ… Потому-то въ помощь къ нимъ и къ самозванцу охотно шествуетъ такая же всякая подлость, все холопство и чернь, какъ они сами, и вс они, съ своимъ вождемъ, ждутъ не дождутся растерзать всхъ чиновниковъ, офицерство и дворянъ. И какіе у него подобраны помощники — палачи!— одн клички, по истин сказать, чего стоятъ! Въ камергерахъ у злодя состоитъ казакъ Давилинъ, а въ капитанахъ — Мертвецовъ.
Травкинъ смолкъ. Мари въ волненіи обдумывала всё роковое и ужасное, слышанное отъ него.
— Скажите откровенно, Сила омичъ,— спросила она его: здсь не безопасно? не за себя боюсь, за ребенка… не ухать ли отсюда?
Травкинъ подумалъ.
— Оно точно,— отвтилъ онъ: Алексй Андреичъ и другіе не раздляютъ моихъ сомнній. И надо прибавить, въ здшнихъ разсказахъ и письменныхъ ремаркахъ отъ стороннихъ лицъ, немало всякихъ преувеличеній и авантюрьерскаго вранья. Что же до здшнихъ мстъ, то по совсти скажу, во-первыхъ, наши Палестины далеко отъ того края, а во-вторыхъ и народъ здсь въ полной еще тихости и не таковъ сумнителенъ и зломысленъ, какъ въ тхъ дикихъ, степныхъ пустыряхъ, по этому Яику и хоть бы по Узенямъ. Здшняя чернь спокойна и неслышно еще промежъ нея бездушныхъ и крови жаждущихъ мутьяновъ. Да и чего нашимъ-то здшнимъ мутиться? Алексй Андреевичъ, по чести сказать,— не владлецъ, а отецъ своимъ подданнымъ,— и вс подтвердятъ,— добрйшій, воды не замутитъ и скоре послднюю рубашку отдастъ мужику, чмъ обидитъ его. Таковы и прочіе помщики въ здшней окольности… не говорю о себ,— но и другіе — Шихматовы, Толпыгины, Болотины, — вы ихъ знаете, — Лаптевъ,— ну, вс… ни насилій, ни стсненія подданнымъ. Скажу, наконецъ, боле: и тамъ, въ той дикой глуши, если бы не колеблемость нерегулярныхъ, сирчь казачества, коего непорядочное житье правительство ршило нын ограничить,— не было бы открытаго мятежа и тамъ.
— Странно,— сказала Мари: мой мужъ служитъ при главнокомандующемъ въ Москв, а тамъ объ этомъ почти не знаютъ, и если говорили, то вскользь, увряя, что смуты вскор будутъ прекращены.
Одноколка, миновавъ лсъ, стала спускаться съ холма въ долину.
— Вонъ мое жильё,— указалъ Травкинъ съ холма: то мой садъ, а среди него домишко… Надеждъ, сударыня, и у насъ немало, а на дл что-то не такъ, злодй открыто разсылаетъ манифесты, грозитъ взять Оренбургъ и двинуться оттуда къ Волг и къ Москв. Вс мы давно погибли бы, извините, аки черви капустные, и злодй перебилъ бы и передушилъ бы насъ всхъ, если бы не такіе патріоты, какъ князь Голицынъ и Мансуровъ. Т уже двигаются къ нему…
— Манифесты, вы говорите? что же онъ въ нихъ оповщаетъ?
— Казакамъ сулитъ на Яик поставить главное царство и Яикъ объявить на мсто Петербурга и Москвы, а всей вообще черни, на многія лта, общаетъ разныя льготы и перевсъ надъ прочими сословіями. Въ Саратов ходила письменная ремарка съ одного изъ такихъ его воровскихъ листовъ.
— Ну, и что же это за произведеніе? вы его читали?— спросила Мари, когда одноколка уже възжала во дворъ, обсаженный вербами.
— Безграмотно-съ и совсмъ дтски-грубо,— сейчасъ видно, что у него нтъ еще знающихъ, толковыхъ секретарей… народу же это, разумется, не въ-домекъ.
Травкинъ ввелъ гостью въ домъ. Они обошли его и садъ и сли на крыльц, у котораго крестникъ Травкина Боря держалъ подъ уздцы савраску.
— Видлъ ли кто этого Пугачова?— спросила Мари Травкина: каковъ онъ изъ себя? Похожъ ли на покойнаго императора Петра едоровича?
— Ничуть,— отвтилъ Травкинъ: злодй средственнаго роста, сутулый, рябоватый и невзрачный мужичонка, пьяница, грубіянъ и притомъ волокита, похитилъ въ разныхъ мстахъ и держитъ при себ нсколько не только простыхъ двокъ, но и боярскихъ дочерей. А какъ сядетъ на коня, сущая, говорятъ, картина,— молодецъ и безстрашенъ, кидается прямо въ огонь, не только мужики,— солдаты, глядя на него, говорятъ: и впрямь онъ царь,— его, молъ, и пуля не беретъ… Одно, впрочемъ, дло толки, а другое — настоящее войско, онъ его еще не видлъ, а какъ встртитъ, всмъ его шайкамъ не сдобровать.
Мари встала, прощаясь.
— Такъ вы думаете, во всякомъ случа, здсь еще нечего опасаться?— спросила она.
— По совсти спрашиваете?
— Да, вамъ я поврю отъ души.
Травкинъ радостными глазами взглянулъ на Дуганову.
— Для васъ, Марья Родіоновна,— сказалъ онъ, снова подсаживая гостью въ одноколку: за вашъ лестный для меня визитъ, на только услуги, жизнь готовъ отдать… Да-съ, густой, безпросвтный туманъ, нечего сказать, еще носится надъ нами. Но, голубушка вы моя, дорогая барынька, велика милость Господня… надо именно думать, что зло не пойдетъ далеко,— здшніе крестьяне еще спокойны, и смя бунта, смю думать, вскорости, на общее благо, будетъ истреблено.
Савраска весело помчалась обратно въ Горки.

——

Травкинъ былъ правъ: не только горёцкіе, но и вс окрестные крестьяне вели себя вполн смирно, охотно исполняли свои работы, съ барщины возвращались съ пснями, а идя мимо господскихъ хоромъ, вжливо снимали шапки и кланялись, хотя бы въ окнахъ никого не видли изъ баръ.— ‘Что, ребята, слышно о злод?’ — спрашивалъ ихъ иногда на работахъ Алексй.— ‘О комъ, батюшка?’ — ‘Да о Пугачов…’ — ‘А Господь его знаетъ, далеко онъ и ничего мы о немъ не слыхамши’.— ‘Сказываютъ, въ цари мтитъ’,— улыбался Алексй.— Мужики строго смотрли на барина.— ‘Шутишь, сударь,— отвчали они: куда сиволапому до царя!… вонъ едька въ старосты норовилъ, да и то шею ему добре набили’.— Толпа громко хохотала. Алексй, успокоенный, возвращался домой.— ‘Ну, наши еще надёжны, — ихъ скоро не собьешь!’ — разсуждалъ онъ и старался еще боле угождать крестьянамъ,— далъ имъ лсу на избы, инымъ съ весны общалъ отвести лишняго снокоса, бабамъ къ посту простилъ срочный взносъ холстовъ, куръ и яицъ. Въ Горкахъ и кругомъ въ окрестныхъ деревняхъ все, дйствительно, было вполн спокойно.

——

Какъ ни стараясь также быть спокойной, Мари не находила въ себ желанной, душевной тишины. Она стала раскаиваться, что, вмсто тихой, далекой Малороссіи, пріхала сюда. Раздумывая оипредположенной поздк въ Свиблово, она пришла къ убжденію, что, поселясь въ той, еще боле глухой деревушк, она будетъ мене безопасна, чмъ въ Горкахъ, въ близкомъ сосдств съ такимъ большимъ городомъ, какъ Саратовъ, гд, по слухамъ, было достаточно войска и всякихъ средствъ къ оборон, не говоря уже о лучшихъ удобствахъ къ жизни. Ршивъ поэтому еще пробыть въ Горкахъ, она послала въ Свиблово, съ письмомъ въ тетк, слугу Сергя, который кстати просился туда, такъ какъ его сестра была замужемъ за кмъ-то изъ тамошнихъ крестьянъ. Давъ ему письмо и денегъ на дорогу, она снабдила его наставленіями, какъ получше и не возбуждая подозрній осмотрть тамошній домъ, удобенъ ли онъ для зимы, есть ли тамъ особая теплая комната для Васи, да съ лежаночкой, не дуетъ ли въ окна и чмъ топится домъ, — дровами или гречаною трухой, отъ которой заводится много мышей.
— Тебя жду обратно черезъ три недли, — сказала Мари Сергю: а тетушк кланяйся и передай, что если не захвораю и все будетъ благополучно, мы съ Богомъ двинемся и прідемъ къ ней по первому санному пути.
Шли недли, прошелъ мсяцъ и начался другой. Настала половина октября. Сергй не возвращался. Мари написала тетк въ Самару, отвтъ пришелъ, что Сергй, съ родными сестры, здилъ на богомолье въ какой-то монастырь, возл Самары, гд свихнулъ ногу, хотя началъ уже оправляться. Тетка просила Мари скоре обрадовать ее пріздомъ. Новыхъ слуховъ о самозванц въ Горки не приходило. Знали только, что онъ все еще подъ Оренбургомъ, гд, по саратовскимъ свдніямъ, ожидалось полное его истребленіе отрядомъ шедшаго туда Голицына. Кстати настала ранняя стужа, степи замело.
Съ первымъ снгомъ жизнь въ Горкахъ потекла уютне и веселе. Алексй не стснялся въ дом расходами. Въ теплыхъ и свтлыхъ комнатахъ просторнаго дома чуть не каждый день были гости. Кром Травкина, вблизи проживалъ другой, тоже страстный любитель музыки, старикъ вдовецъ, изъ отставныхъ военныхъ, Лаптевъ, прозванный, за жизнь въ лсномъ своемъ хутор, Волкомъ. Онъ игралъ на скрипк. Дв его дочери обучались въ пансіон, въ Саратов, и тоже на праздники посщали Горки. На одиночеств Лаптевъ, кром скрипки, короталъ время охотой, хотя уже плохо видлъ и въ шутку говорилъ, что на охот надо такъ выпить, чтобы изъ одного взлетвшаго вальдшнепа казались три… ‘бей въ средняго, и наврное попадешь! ‘— Сосди цлыми семьями съзжались съ утра поиграть въ карты, побесдовать и послушать музыку. Радушное гостепріимство состоятельной и домовитой, стародворянской семьи охватывало всхъ, въ томъ числ и Мари, своими ласкающими, мягкими волнами. Короткіе дни и длинные вечера пролетали незамтно. Гости въ этомъ, искони радушномъ, пріют, среди общаго довольства, жизни на-распашку, искренняго смха и веселостей безъ затй, чувствовали себя, какъ дома. Свтлое настроеніе сошло и на душу Мари. Ничто въ окружающемъ боле не волновало и не тяготило ее. Вася окрпъ и поздоровлъ, дти хозяевъ были также здоровы. Цлый день весело раздавались по комнатамъ ихъ голоса. Одно подъ-часъ смущало Мари: она съ ужасомъ стала замчать, что никогда, до сей поры, не сознавала она себя настолько спокойною и счастливою, какъ теперь. Образъ мужа невольно воскресалъ и оживлялся въ ея душ.— ‘Что, если бы онъ увидлъ меня теперь?’ — разсуждала она: ‘если бы перенесся, заглянулъ сюда? Что же, самъ ты, подозрительный, злой и неправый, оттолкнулъ отъ себя это тихое счастіе, эту мирную, искреннюю жизнь, ты далеко, даже не подозрваешь этого, — ну, и казнись…’
Слушая пніе Серафимы подъ арфу, на которой та въ послднее время выучилась играть у сосдки, Баратеевой, Мари и сама вспомнила свою временно-забытую любовь въ музык, отыскала въ нотахъ Серафимы нсколько пьесъ Скарлатти, Паскини и Баха, которыя когда-то здсь разучивала, и съ увлеченіемъ занялась игрой на клавикордахъ. Съ ея легкой руки, въ Горкахъ стали исполняться не только итальянскія рондо и пасторали, сонаты и фуги Баха, но и кантаты и цлыя аріи изъ гайдновскихъ оперъ и ораторій. Здсь, благодаря Серафим и Мари, начали устраиваться даже тріо и квартеты. Серафима пла, Мари играла на клавикордахъ, Травкинъ на віолончели, его крестникъ на флейт, а Лаптевъ-Волкъ на скрипк. Посл успшнаго опыта съ баховскими прелюдіями и санктусами, въ Горкахъ, наконецъ, задумали къ Рождеству исполнить цлый концертъ изъ ораторіи Гайдна ‘Сотвореніе міра’.
Небольшое дружно-сплоченное общество не замчало въ этихъ занятіяхъ, какъ текло время.

V.

Однажды, посл ужина, когда ближніе изъ гостей разъхались, а боле дальніе разошлись по отведеннымъ имъ комнатамъ, Серафима, разговаривая съ Мари и доведя ее со свчей въ спальню, собралась уже съ нею проститься и остановилась. Выславъ горничную и продолжая какой-то обычный разсказъ, начатый на верху, она подождала, пока Мари раздлась и легла въ постель,— сказала: ‘Ну пора, однако, мн и теб спать’,— и поцловала Мари, но вмсто того, чтобы уйти, сла на кресло у ея кровати и задумалась.
— Что странно,— произнесла она: ты, Маша, ни единымъ словомъ, до сихъ поръ, не намекнула мн объ одномъ обстоятельств.
— О какомъ?— спросила, вспыхнувъ, Мари.
‘Это о Глб,— наврно о немъ!’ — подумала она, замирая.
— Послушай, будемъ откровенны, — проговорила Серафима: отчего ты такъ недоврчива со мной? относишься ко мн, какъ-бы съ какимъ-то снисходительнымъ… не то, что прощеніемъ, а даже — презрніемъ.
— Что ты, дорогая? да разв я могу, смла бы?— вскрикнула Мари, вскакивая и садясь на кровати.
— Нтъ, нтъ, не отпирайся… Почему ты ни полусловомъ не намекнула, не спросила меня о томъ печальномъ прошломъ, о кіевскомъ событіи?
На душ Мари отлегло.
— Да о чемъ же спрашивать?— сказала она: ну, разв не понятно? было мимолетное, легкомысленное увлеченіе… ну, глупая и, разумется, невинная вспышка безумной и слпой молодости, не больше… о чемъ же спрашивать?
Серафима схватила руку Мари и съ чувствомъ пожала ее.
— Такъ ты вришь мн, допускаешь,— спросила она: что я, при всемъ безобразіи этого поступка, осталась… могла остаться непорочной?
— Успокойся, милая, дорогая,— клянусь теб, я ни въ начал, ни потомъ, когда все это произошло и огласилось, иначе не думала и не могла думать о теб…
Серафима взглянула на кіотъ съ образами, передъ которымъ, заботами Сысоевны, въ комнат Мари постоянно горла лампада.
— Слушай, — сказала она, вставъ и съ чувствомъ простирая руки къ кіоту: моими дтьми и всмъ святымъ я клянусь теб,— я дйствительно, благодаря Промыслу Господню, осталась правою и чистою передъ совстью и мужемъ… Alexis, этотъ дивный, божественно-добрый человкъ,— продолжала, сдерживая слезы, Серафима: отъ сердца простилъ мою глупость, далъ слово все забыть и забылъ… Я боялась одного,— да, да!— день и ночь я мучилась, что подумаешь и скажешь обо мн ты?
Мари обхватила Серафиму и нжно привлекла ее къ себ, осыпая поцлуями.
— Ахъ, Мари, что я пережила и что испытала, — продолжала, удерживая рыданія, Серафима: это было <испорчено>ое, слпое, необъяснимое безуміе. Начать съ того… Пріздъ тогда отсюда, изъ тихой деревни, въ шумную Москву… началось какое-то нравственное опьянніе, вчные вызды въ театры, на концерты и балы… Масса новыхъ знакомыхъ вскружила голову. То и дло мелькали новыя лица. Меня хвалили, льстили мн. А тутъ этотъ домашній спектакль. Я ночей не спала, твердя роль и думая, какъ это я выйду,— сотни глазъ на меня глядятъ… И вотъ, я очутилась, сама не своя, на сцен передъ публикой. Помню, какъ охватилъ меня трепетъ, какъ я была потрясена собственною игрой и пніемъ. Гд-то далеко гремли шумные апплодисменты, я чуть не упала въ обморокъ отъ восхищенія и боязни за себя. Потомъ поздка съ факелами на мызу, танцы тамъ чуть не до зари, ужинъ съ шампанскимъ, а кстати, притомъ, вс упрашивали меня пить и, вроятно, усердно подносили. Этотъ несчастный Прядышевъ, сильно влюбленный въ меня, давно молилъ меня съ нимъ бжать, я, разумется, на это только смялась… а пастушка, которую я играла, то же,— какъ помнишь, въ пьес, на сцен,— куда-то бжала съ обожателемъ… Ну, я въ непонятномъ забытьи, недолго думая, сла въ сани,— бшеная тройка помчалась, хмльная молодежь все это устроила… Мн грезилось, что я ду обратно въ Москву, и только утромъ я увидла, что это не Москва и что мы уже въ Подольск… Ты спросишь, почему я не возвратилась? Одно скажу — меня охватывало то же безуміе, тотъ же полусонъ… Мн мерещилось, что мы несемся въ какой-то опьяняющей сказк, спать хотлось и было такъ весело, а мой сопутникъ все твердилъ мн завренія, что вотъ-вотъ снгъ, ухабы, тройки кончатся, мы промчимся черезъ холодную Россію и скоро очутимся въ невиданныхъ, теплыхъ, райскихъ странахъ, съ пальмами и вчно цвтущими розами, подъ небомъ роскошной Италіи. Мысль о Москв не пугала, а смшила меня… Вотъ, думала я, наслаждаясь бшеною здой: тамъ ахаютъ, бьютъ тревогу, ищутъ! пускай…
— Чудеса ты разсказываешь!— не утерпла замтить Мари.
— Безумный мальчикъ,— продолжала Серафима: платилъ двойные и тройные прогоны, мняя лошадей и едва успвая обогрваться на станціяхъ чаемъ, мы неслись, какъ на крыльяхъ. Въ Серпухов, пока мн подали обдать, Прядышевъ вдругъ какъ бы что-то вспомнилъ, ушелъ куда-то и возвратился самъ не свой. Я въ ужас чуть не лишилась чувствъ: взглянула,— онъ былъ на-весел… ласковый, такой же вжливый, но едва стоялъ на ногахъ. Гд?— спрашиваю: какъ?— молчитъ. Что же тутъ было еще говорить или длать? Возвратиться? я и молила его… онъ общалъ взять обратную подорожную изъ ближайшаго города — и обманулъ… А ужъ что было потомъ — и не спрашивай: дале онъ просто напивался! Этой страсти мн и въ голову не могло прійти, а онъ, появляясь въ Москв, среди лучшаго общества, тайно кутилъ и пилъ въ грязныхъ притонахъ, о чемъ никто тогда и не зналъ. На остальномъ пути я уже не позволяла ему садиться рядомъ съ собой, онъ халъ либо на облучк, либо отъ станціи до станціи безпробудно спалъ у меня въ ногахъ, на дн саней. Опять порывалась я бросить его, хать назадъ, но у меня не было ни паспорта, ни обратной подорожной, ни денегъ.
Серафима закрыла руками глаза.
— Воображаю, бдная, твое положеніе,— сказала Мари.
— Ужасъ! а лошади мчатся, мняются станціи. Да если бы и удалось какъ-нибудь достать денегъ и лошадей, какъ было бросить его, среди незнакомыхъ людей, на дорог? онъ пока велъ себя тихо, а увидя мою попытку къ бгству, съ-пьяну могъ бы поднять шумную исторію, безобразничать… Спасъ меня Кіевъ… При възд въ него, Прядышевъ увидлъ нсколько троекъ, съ цыганами и цыганками, узналъ между ними свою прежнюю Дульцинею и пришелъ въ неописанный восторгъ: вотъ,— кричитъ,— услышишь божество, соловья! что за голосъ, душа!… Едва мы прибыли въ гостиницу и помстились,— разумется, порознь,— онъ наскоро умылся, нарядился и вылетлъ… сейчасъ, говоритъ, буду, привезу ее сюда!… Остальное ты знаешь, боле мы не видлись. Прізжалъ звать меня Глбъ… но не будемъ вспоминать! Онъ такъ нежданно и такъ сухо, свысока, объявилъ мн о прощеніи мужа… ахъ, могла ли я вдругъ тогда опомниться, принять это великодушное прощеніе?
Кончивъ разсказъ, Серафима склонила голову. Ея щеки пылали, грудь тяжело дышала.
— И вотъ все мое горе, мой бывшій грхъ!— сказала она, щипля конецъ мокраго отъ слезъ платка: долго я не ршалась писать мужу, думала покончить съ собой, либо скрыться навсегда, идти въ монастырь… да и теперь иной разъ совстно людямъ въ глаза смотрть… а вдь и въ помыслахъ, клянусь, и въ помыслахъ не было у меня тни грховной…
Мари быстро спустила ноги на коврикъ у кровати, поймала ими туфли, обула ихъ и, накинувъ на плечи кофту, сла на краю постели, рядомъ съ Серафимой.
— О, да, ты чиста, повторяю теб, чиста, и твой дтски-взбалмопшый проступокъ теб прощенъ не однимъ мужемъ, всми!— сказала она: но ты, все-таки, подала поводъ, необдуманно бжала… Вдь, правда же, ты открыто пренебрегла приличіями — съ постороннимъ человкомъ бжала въ такую даль? другія ничего подобнаго не длали…
Серафима вспыхнула. Ея глаза съ изумленіемъ устремились на Мари.
— Что ты хочешь этимъ сказать?— спросила она: я недостойна, по-твоему, прощенія?
— Не о теб, дорогая, ахъ, не о теб!— отвтила Мари: есть другія… ты меня также поймешь и можетъ быть пожалешь.
Она ломала руки, не находя словъ.
— Слушай, Серафима,— сказала она: ты все мн открыла, а я была неискренна съ тобой. Теб не все извстно, я стснялась, не имла духа все теб объяснить. Между тобой и твоимъ мужемъ былъ хоть какой-нибудь, по существу, пустой, вншній, но все-таки поводъ къ разладу. Ты откровенно сознала свою вину, великодушный, честный, добрый мужъ понялъ дло и все теб простилъ, все забылъ, вы снова живете въ полномъ согласіи и счастьи. А я… знаешь ли ты?— сказала Мари, ухвативъ Серафиму за руку: между мною и Глбомъ все кончено… Да, я бросила его, мы разстались навсегда!
Серафиму, какъ громомъ, поразило это признаніе. Она, безъ движенія, безъ словъ, молча смотрла на золовку широко открытыми глазами.
— Какъ? разстались? когда, почему?— выговорила она наконецъ.
— Изъ дикой, слпой ревности Глбъ придрался къ ничтожному поводу,— отвтила Мари: и глубоко оскорбилъ меня, неповинную ни въ чемъ.
— Но ты могла же оправдаться, доказать?
— Мн доказывать?— вскрикнула Мари: кому? въ т часы, когда я умирала отъ страха за жизнь ребенка, а онъ былъ въ отсутствіи… когда я по цлымъ днямъ молилась, прибгая къ помощи врачей… сперва онъ получилъ безъименный извтъ, а потомъ угрозой вытребовалъ отъ Спесивцева мои письма… и ршился обвинять меня по нимъ.
Слезы не дали продолжать Мари. Осиливъ себя, обрываясь и снова плача, путаясь въ словахъ и забывая подробности, она кое-какъ разсказала исторію своего столкновенія и разрыва съ Глбомъ.
— И это за пять лтъ брака, честный мужъ и семьянинъ!— сказала, кончивъ, Мари: осыпать позорными укорами и ни слова, ни признака раскаянія. Что же, буду, по вол его, вдовой живаго мужа!
— Пустяки, забудется!— старалась утшить ее Серафима: посуди, наконецъ, сама… вдь между вами ничего же въ сущности не было, даже тни какихъ-либо сердечныхъ съ твоей стороны увлеченій. Я знаю тебя… ты осмотрительна, горда, всегда любила мужа, а рыжій и лысый Спесивцевъ — ну, разв могъ онъ явиться соперникомъ — и кому же?— Глбу!
— Да, да,— вскричала Мари: это-то и возмутительно! Никогда и ни за что я не прощу ему этого. Такое возмутительное обхожденіе, безпощадный укоръ въ измн, въ развратномъ поведеніи… онъ даже посягнулъ на неповиннаго ребенка!— бшено кричала Мари: въ глаза мн бросилъ упрекъ, что это не его дитя… Вася-то, Васенька!
Мари, рыдая, упала годовой въ подушку.
— И все это, поврь мн, кончится миромъ и раскаяніемъ,— успокаивала ее Серафима: завтра же я ему напишу… мы объяснимъ ему, онъ явится и ты охотно простишь ему злую, ревнивую выходку.
— Никогда! ни за что! на всю жизнь, кончено, слышишь ли?— вопила, глядя на образъ, Мари: ты не знаешь этого самолюбиваго, сухаго чудовища… Онъ сразу высказался… Языкъ отсохни, если я позволю себ хоть единымъ словомъ намекнуть ему о примиреніи. Пусть помнитъ, если смотрлъ на меня, какъ на рабыню, пусть знаетъ, что есть самолюбіе и у рабы!
‘Ну, ты сердишься, еще зла на него,— подумала Серафима: а мы съ Alexis все-таки ему напишемъ, чтобы онъ не дурилъ и скоре прізжалъ бы сюда. А тутъ ужъ устроимъ примиреніе. Она клянетъ его, осыпаетъ обвиненіями,— и онъ стоитъ ихъ,— но и въ гнв видно, какъ онъ дорогъ ей и какъ горячо, по прежнему, она любитъ его!’
Серафима еще посидла у Мари. По возможности успокоивъ ее, она уложила ее, поправила ей подушки, прикрыла одяломъ, даже перекрестила и, съ облегченнымъ сердцемъ, поднялась къ себ наверхъ, гд утромъ все и разсказала мужу. Въ тотъ же день они оба написали и послали по почт письма Глбу въ Петербургъ.

VI.

Узнавъ объ отъзд жены изъ ея письма черезъ Надю Шимкову, Глбъ впалъ въ крайнее смущеніе и раздраженіе. Посл рзкаго и до неприличія грубаго объясненія съ нею, онъ самъ, ршившись бросить ее, могъ ожидать и отъ нея всякаго крайняго поступка, новой бурной сцены съ нимъ, присылки къ нему, съ требованіемъ объясненій, Спесивцева, но столь ршительнаго, быстраго и открытаго разрыва онъ никакъ не ожидалъ. Тнь нкотораго раскаянія и даже жалости къ жен шевельнулась въ душ Глба. Избгая всякой огласки и чтобы не дать домашнимъ ни малйшаго повода къ подозрніямъ и пересудамъ, онъ позвалъ слугу, спокойно приказалъ ему отложить запряженный и поданный уже къ крыльцу экипажъ, вышелъ какъ бы прогуляться, крикнулъ на Покровк того же извощика Фролку, слъ въ его дрожки и веллъ везти себя въ Покрову въ Левшин. Глбъ увидлъ знакомый домъ и взошелъ по лстниц къ Спесивцеву.— ‘Удивится этотъ гусь, да чортъ его возьми!— думалъ онъ: нечего церемониться! допрошу его,— наврное знаетъ и скажетъ, куда ухала жена’.— Отворивъ дверь, онъ увидлъ, что передняя и кабинетъ доктора были совершенно пусты, валявшійся на поду соръ и клочки бумажекъ показывали, что жилецъ оставилъ эту квартиру. Въ полуотворенную дверь изъ коридора выглянулъ, съ метлой въ рукахъ, старикъ-дворникъ, изъ отставныхъ солдатъ.
— Вамъ кого?— спросилъ онъ.
— Гд докторъ?
— Съхали.
— Куда?
— Не могимъ знать.
— На новую квартиру, что ли?
— Должно, совсмъ изъ города.
— Но куда же?
— Не могимъ, ваше благородіе, знать.
— Послушай, ты мн скажи, я требую,— возвысилъ голосъ Глбъ: я служу при главнокомандующемъ,— не можетъ быть, чтобъ ты не зналъ отъ его прислуги.
— Извольте, ваше сіятельство, спросить у хозяйки, мы что? они съ нею разсчитывались, а мы, сейчасъ помереть, въ томъ не причинны.
Глбъ пошелъ къ хозяйк. Его приняла больная и полуглухая старуха, давно не встававшая съ постели. То и дло кашляя и оправляя сползавшій съ сдой головы платокъ, она спросила, что ему нужно. Глбъ объяснилъ.
— Семенъ Захарычъ, извстное дло, — отвтила старуха: былъ жилецъ изъ жильцовъ, тихій, аккуратный и не токма платилъ въ срокъ, жидъ безъ всякаго окаянства, а еще лчилъ, сказать, даромъ… Куда же выхалъ, не знаю, не то къ сродственникамъ куда-то, не то на кондиціи въ деревню, къ какому-то богатому человку, за Тверь.
— На-время?
— По видимости, надолго, если не навсегда… распродалъ небелъ и прочее… дешево распродалъ, спшилъ…
— На почтовыхъ онъ ухалъ или на долгихъ?
— Кажись, батюшка, на почтовыхъ,— я хворая, не встаю,— входилъ ямщикъ, въ армяк и съ орломъ на шапк.
‘Такъ вотъ оно что, теперь ясно,— разсуждалъ Глбъ, выйдя на улицу: они, очевидно, условились и все заране обдумали, выхали порознь, а гд-нибудь дале и встртятся’.
Бшенство овладло Глбомъ. Онъ, едва помня себя, возвратился домой, упалъ на диванъ, стоналъ, билъ себя кулакомъ въ голову и до крови грызъ себ ногти. Онъ было ршилъ хать въ Кунцово, допытаться, кто изъ ямщиковъ и на какую дорогу вывезъ его жену съ мызы? Предполагалъ обратиться и въ полицію, также на почту, чтобы узнать, по какому виду и куда именно выхалъ изъ Москвы Спесивцевъ,— но тутъ же безнадежно и злобно махнулъ на все рукой.— ‘Какая польза,— сказалъ онъ себ: освдомляться, слдить и раскапывать эту грязь? Не все ли равно? такъ или иначе, но я одураченъ и проведенъ… Проклятіе измнниц и ея соблазнителю! пусть будетъ, чему быть суждено. А съ нею отнын исторія разъ навсегда кончена!’
На другой день Глбъ явился къ главнокомандующему. Онъ доложилъ ему, что устроилъ домашнія дла, для которыхъ прізжалъ, и что, если князь разршитъ, онъ готовъ немедленно снова возвратиться въ Петербургъ. Получивъ согласіе князя, онъ откланялся, взялъ нужныя бумаги, захалъ къ себ домой, все заперъ тамъ на замки, сдалъ подъ охрану оставленной прислуг, уложился, послалъ за почтовыми и въ тотъ же вечеръ выхалъ обратно въ Петербургъ. Росписываясь въ Клину объ уплат прогоновъ и въ полученіи лошадей, онъ хотлъ было освдомиться, куда отсюда прохалъ Спесивцевъ, и уже сталъ перелистывать книгу, но остановился и съ презрніемъ отбросилъ ее на конецъ стола.— ‘Нтъ, Господь съ ними!— ршилъ онъ: забыть ихъ, забыть окончательно и скорй. Украденной души не воротишь! Начать новую, спокойную жизнь… Служба — вотъ отнын моя задача, вотъ удлъ! она спасала не разъ меня прежде, спасетъ и теперь’!

——

Въ первое время, по возвращеніи въ Петербургъ, Глбъ былъ сильно не въ дух. Одинокая жизнь въ нумеръ гостиницы тяготила его и онъ очень обрадовался, когда ему представилась возможность устроиться на квартир съ давнимъ своимъ знакомымъ, гвардейскимъ офицеромъ Галаховымъ, состоявшимъ также и при канцеляріи фаворита государыни, князя Орлова. Покойный отецъ Галахова былъ въ молодости друженъ съ отцомъ Глба. Возлагая теперь вс свои надежды на Орлова, какъ по длу, порученному ему Волконскимъ, такъ и относительно своей дальнйшей карьера, Глбъ былъ радъ, что и Галаховъ, близкій къ Орлову, могъ ему пособить. Но его сожитель, откровенный съ нимъ во всемъ, лично объ Орлов и о поручаемыхъ ему длахъ молчалъ. Выбравъ удобный часъ, Глбъ навстилъ Орлова. Князь милостиво и ласково встртилъ его.
— Очень радъ, Дугановъ, что ты возвратился,— сказалъ онъ: государыня склоняется окончательно къ мннію моему и твоего шефа, по жалоб обиженной матери на непослушную дочь, отъ сената ожидаются послднія справки. Вотъ теб экстрактъ изъ производства, составь изъ него краткую ремарку для меня, на случай, если потребуется для послдняго доклада ея величеству, дло во всякомъ случа теперь уже не затянется, о чемъ можешь отписать и князю Михаилу Никитичу… Обрадуй его,— хотя, по правд сказать, государын теперь не до того… По случаю прізда невсты цесаревича Павла Петровича и предстоящаго ихъ обрученія, а затмъ и свадьбы, при двор будетъ цлый рядъ торжествъ. Ты здсь будешь скучать, но что же длать,— служба! могу, впрочемъ, посовтовать,— заключилъ съ улыбкой князь: ремарку составляй скоре, а затмъ — вмст со всми — веселись и ты.
‘Не до веселья мн теперь’ — хотлъ отвтить Глбъ. Онъ, въ смущеніи, молча сталъ откланиваться.
— Вдь, кстати, и ты получишь доступъ на вс торжества, тебя не забудемъ, велю записать!— сказалъ Орловъ, по-своему объяснивъ растерянность и смущеніе своего гостя: ты хоть не вышелъ рангомъ, удостоишься доступа, какъ москвичъ, разскажешь тамъ всмъ впечатлнія, какъ очевидецъ.
Польщенный такою любезностью, Глбъ не ршился въ этотъ разъ безпокоить князя просьбой о покровительств ему на дальнйшемъ служебномъ пути. Общаніе Орлова касательно придворныхъ торжествъ вскор осуществилось: Глбу прислали форменный ордеръ, съ разршеніемъ ему, въ качеств адъютанта московскаго главнокомандующаго, присутствовать на всхъ придворныхъ выходахъ, раутахъ, балахъ и иныхъ собраніяхъ, по случаю ожидаемаго бракосочетанія наслдника-цесаревича.
Лтніе маневры гвардіи, въ лагер подъ Краснымъ Селомъ, въ 1773 году, были окончены въ половин августа. Дворъ возвратился изъ Царскаго-Села въ Петербургъ. Въ день обрученія цесаревича и его невсты, 16-го августа, на придворной сцен Эрмитажа давали итальянскую оперу ‘Антигона’. Здсь впервые, въ теченіи цлаго вечера, Дугановъ имлъ случай видть вблизи императрицу Екатерину, ея сына, его невсту и всю ближнюю свиту государыни. Вскор ему удалось быть на представленіи во дворц и другой итальянской оперы ‘Псише и Купидонъ’. Блескъ роскошно убранной залы, раззолоченные мундиры гвардіи и высшихъ гражданскихъ чиновъ ослпили Глба. Но его взоры были обращены на государыню.
Не смя изъ креселъ, какъ и другіе, наводить на царскую ложу зрительной ручной трубки, Глбъ восторженно вглядывался въ лицо Екатерины, приподнимаясь изъ-за высокихъ дамскихъ причесокъ и шляпъ, мшавшихъ ему вдоволь на нее смотрть.— ‘Боже, какъ бы я желалъ услужить ей чмъ-либо особеннымъ, пожертвовать для нея жизнью, совершить передъ нею какой-либо, выходящій изъ ряду, высокій подвигъ’ — думалъ Глбъ, замирая и почти не слыша арій и нжныхъ руладъ, которыми заморскіе пвцы и пвицы плняли и потрясали слушателей, переполнявшихъ залу. При вызов, подъ громъ рукоплесканій, артистамъ апплодировали, какъ видлъ Глбъ, сама императрица и стоявшій за ея кресломъ, въ пудр и голубой лент, счастливо-улыбающійся, худенькій и стройный цесаревичъ Павелъ. Дугановъ слдилъ за небольшими, обтянутыми въ длинныя перчатки, руками императрицы и, когда она, улыбаясь на сцену, хлопала ими, думалъ: ‘И эти маленькія, въ перчаткахъ по локоть, руки правятъ судьбою милліоновъ! по ихъ мановенію, созидаются и разрушаются союзы, движутся громадныя арміи… О, если бы этотъ взоръ, хотя бы случайно, упалъ когда-нибудь на меня, еслибы судьба избрала меня для принесенія ей жертвы моимъ умомъ, силами, жизнью!’ — Опера кончилась, занавсъ опустился, публика, среди послднихъ вызововъ, разъзжалась. Дугановъ, на котораго никто не обращалъ вниманія, возвращался домой взволнованный, съ чувствомъ необъяснимой досады и душевной пустоты. Нехотя и сухо отвчая на разспросы своего сожителя, которому, вслдствіе, порученныхъ ему, неотложныхъ работъ но канцеляріи, не удавалось попадать на эрмитажные спектакли, онъ долго не засыпалъ, обуреваемый разнообразными и тягостными мыслями.— ‘Проситься въ дйствующую армію, въ Турцію?— думалъ онъ: но что изъ того толку? Тамъ достаточно такихъ же заурядныхъ, малопомстныхъ дворянчиковъ и безъ меня, да и не предвидится особыхъ длъ. Войска стоятъ на Дуна, въ выжидательномъ положеніи, вмсто боеваго подвига, попадешь еще въ лапы гнилой горячки, или чумы, безвстно околешь, въ какомъ-нибудь голодномъ и грязномъ госпитал. А главное — все это будетъ невдомо ей, великой монархин, вдали отъ нея.’
Приходя затмъ въ себя и зрло обдумывая свои мысли, Глбъ иной разъ даже зло смялся надъ собою.— ‘Чего захотлъ,— разсуждалъ онъ: заслуги, подвига передъ лицомъ самой государыни! да это въ цлой міровой исторіи если и выпадаетъ, то рдко и на долю одного, много двухъ счастливцевъ изъ милліоновъ подданныхъ монарха. Несбыточныя грезы, пустыя надежды жалкаго мечтателя. Ниже, ниже, у ногъ твоихъ, на земл, ищи обычной, людской доли!’
Въ начал сентября Дуганову снова удалось близко увидать государыню и весь ея ближній штатъ, при посщеніи ею работъ, заложеннаго тогда, мраморнаго Исаакіевскаго собора. Фундаментъ собора былъ въ то время уже конченъ и начали класть на немъ цоколь. Дугановъ не зналъ о предстоявшемъ зазд сюда государыни. Идя отъ сената мимо изгороди, окружавшей эту постройку, онъ вдругъ увидлъ четверню срыхъ цугомъ, открытую, высокую коляску императрицы и хавшаго за нею, на дрожкахъ, запряженныхъ тройкой, князя Орлова. Князь подбжалъ къ коляск, отворилъ дверцу, откинулъ складныя ступеньки и подалъ государын руку. Не успла она сойти съ послдней ступеньки, пристяжная коляски испугалась чего-то и, бросясь въ сторону, поднялась на дыбы. Глбъ усплъ ухватить ее за уздцы и придержалъ.— ‘Теперь увидятъ, замтятъ меня!’ — подумалъ онъ, замирая и продолжая держать испуганную лошадь. Но князь Орловъ, грозно взглянувъ на кучера, поспшилъ къ калитк, къ которой шла, улыбаясь и кланяясь столпившимся прохожимъ, императрица Екатерина. Свита послдовала за нею. Калитка захлопнулась.— ‘И чего я ищу, чего мн надо?’ — горько усмхнулся Глбъ, возвращаясь домой: ‘мн поручены ремарки, надо получше заняться ими.’ — Онъ заслъ за окончательное изготовленіе выборокъ изъ дла.
Въ Петербург вс заговорили о предстоявшей 13-го сентября поздк двора на дачу Нарышкина, гд государыня изъявила готовность принять предположенную охоту на оленей и обдъ въ лсу. Дугановъ также получилъ разршеніе хать туда, но раздумалъ и ршилъ сказаться больнымъ.— ‘Лишнія развлеченія и лишняя трата времени!’ — сказалъ онъ себ, сидя надъ сенатскими бумагами.

VII.

Наканун назначенной охоты, поднялся сильный втеръ съ моря. Нева къ утру вздулась, началось наводненіе, изъ-за котораго цугъ придворныхъ каретъ, шарабановъ и линеекъ не могъ перехать по Калинину мосту, черезъ разлившуюся Фонтанку. Императорскій поздъ по-невол возвратился назадъ. Въ город по этому поводу прошла молва, будто государыня, подъхавъ въ мосту и увидвъ, что вода бушевавшей Фонтанки доходила уже до осей колесъ, открыла окно и сказала кучеру: ‘Что-же, на мосту будетъ не выше дна кареты, мы подожмёмъ ноги, ступай!’ — но въ это мгновеніе порывомъ втра сорвало съ головы государыни поярковую, съ соколинымъ перомъ, охотничью шляпу, которая улетла за ограду набережной и понеслась по волнамъ. Вс и больше всхъ сама императрица много смялись этому на возвратномъ пути.— ‘Гляжу, она уже, какъ корабль, на вод,— покатывалась со смху императрица: перо — точно парусъ… а вы, какъ слдуетъ рыцарю, и не вздумали броситься въ рку, спасать мой нарядъ!’ — сказала она толстому Нарышкину, сидвшему противъ нея въ карет.— ‘И зачмъ меня тамъ не было?’ — съ досадой думалъ, слыша разсказъ объ этомъ, Дугановъ: ‘я не Нарышкинъ, я не задумался бы броситься вплавь и спасъ бы шляпку государыни’.— ‘Сумасшествіе! безумныя, несбыточныя мечты! ‘— сказалъ онъ себ черезъ минуту: ‘въ этотъ прозаическій, холодный вкъ, такимъ поступкомъ только навлечешь на себя насмшки, разыграешь роль общаго забавника, шута! Нтъ, кончу работу, сдамъ ее князю и стану проситься на Дунай, тамъ Суворовъ, — онъ когда-то зналъ отца, вспомнитъ и меня… тамъ поле чести, не все же будутъ даромъ стоять паши войска’.
Наступилъ день бракосочетанія цесаревича. Внчаніе совершилось, 29 сентября, въ Казанскомъ собор. Императрица выхала изъ дворца въ раззолоченной, сквозной карет, запряженной восемью блыми, разубранными въ страусовыя перья, лошадьми. Въ карет передъ государыней сидлъ цесаревичъ, рядомъ съ нимъ его невста, великая княжна Наталья Алексевна. Государыня была одта въ русскомъ плать, изъ алаго атласа, расшитаго жемчугомъ, и въ горностаевой мантіи. Карету сопровождали верхомъ командиры кавалерійскаго конвоя, князь Григорій и его братъ, графъ Алексй, Орловы, впереди, также верхомъ, гарцовали, въ шляпахъ съ плюмажемъ и въ залитыхъ золотомъ мундирахъ, камергеры и камеръ-юнкеры. Въ конц внчанія раздалась пушечная пальба. Площади и улицы города оглашались радостными кликами.
Посл торжественнаго обда, въ тронной зал, съ новою салютаціонною пальбой, вс перешли въ боковыя залы, гд начались танцы. Императрица, новобрачные и вс гости были веселы. Дугановъ, въ новомъ, съ иголочки, сшитомъ для этого бала мундир, стоялъ у одного изъ оконъ. Изъ-за цвтущихъ азалей и олеандровъ, онъ любовался толпой разряженныхъ красавицъ, подъ пвучій стонъ и ревъ струннаго оркестра, то граціозно присдавшихъ и медленно плывшихъ въ менуэт, то рзво уносившихся въ веселомъ котильон.
Между танцующими боле всхъ выдлялась, въ бломъ, тяжеломъ, серебряномъ плать, усыпанномъ алмазами, и въ серебряной, унизанной жемчугомъ, корон, утомленная и блдная новобрачная. Императрица въ особой лож, на возвышеніи, радостно слдила за общимъ оживленіемъ и веселостью. Въ промежуткахъ, среди менуэтовъ, гавотовъ и котильона, скрытый за колоннами, въ глубин залы, хоръ придворныхъ пвчихъ, въ алыхъ кафтанахъ, съ золотомъ, возглашалъ кантату, написанную къ этому торжеству:
‘Пойте, музы восхищённы,
‘Родъ Петровъ воскреснетъ днесь!
Другой хоръ пвчихъ, въ голубыхъ кафтанахъ, съ серебромъ, подхватывалъ этотъ стихъ, на другомъ конц залы, и, потрясая густыми басами слухъ, выкрикивалъ: ‘Родъ Петровъ, родъ Петровъ воскреснетъ… воскреснетъ днесь!’
Любуясь танцами, музыкой и пніемъ, отуманенный всмъ, что происходило въ этомъ пышномъ, горвшемъ тысячами свчей, царскомъ чертог, Дугановъ вдругъ замтилъ, что общее веселье и общая торжественность какъ бы стихли и мгновенно стали блднть. Онъ услышалъ за собою странный, сперва сдержанный шепотъ.
— А каково? на Яик-то?— въ полголоса сказалъ кто-то камергеру, стоявшему возл Глба, за боскетомъ изъ живыхъ цвтовъ: слышали? разсказываютъ страхи.
— Нтъ, не слыхалъ,— отвтилъ камергеръ.
— За Волгой, на Яик, появился самозванецъ, — продолжалъ встовщикъ: и представьте, дерзнулъ принять имя покойнаго государя, собралъ войско и взялъ уже нсколько крпостей… Сейчасъ прибылъ курьеръ изъ Москвы, государыня очень опечалена и удалилась во внутренніе покои.
Дугановъ оглянулся, ложа императрицы, дйствительно, опустла.
Говоръ въ разныхъ группахъ гостей сталъ явственне, толки громче.
— Да, батюшка, вотъ теб и ‘родъ Петровъ воскресъ!’ — сказалъ важный сановникъ, въ александровской лент, съ толстыми икрами ногъ, туго обтянутыми въ блые, съ золотымъ лампасомъ, панталоны, проходя съ худымъ и тощимъ, трясущимъ головою, адмираломъ, мимо цвтовъ, за которыми продолжалъ стоять Дугановъ: днесь, днесь… а грозная тнь покойника воскресла-таки изъ гроба.
— Saluez les morts, saluez!— насмшливо шамкалъ адмиралъ, двигаясь къ выходу на тонкихъ, слабыхъ ножкахъ.
Начался общій разъздъ. Внизу, въ сняхъ, Глбъ впервые изъ группы узжавшихъ услышалъ и прозвище того, кто дерзко принялъ на себя имя покойнаго императора. ‘Донской казакъ, Емелька Пугачевъ’,— повторяли гости, разъзжавшіеся изъ дворца.
На другой и въ слдующіе дни, Дугановъ старался боле подробно узнать о самозванц. Къ кому онъ ни обращался, вс оказывались знающими не боле его. Сожитель его, Галаховъ, бывшій наканун дежурнымъ при гауптвахт, у военной коллегіи, даже видлъ того фельдъегеря, который прискакалъ съ первою встью изъ Москвы, но и отъ фельдъегеря, снова усланнаго съ бумагами въ Москву, онъ не довдался, будто бы, ничего.
Новыя торжества и веселости, посл брака цесаревича, продолжались, впрочемъ, безъ перерыва, еще около двухъ недль. Подъ ихъ впечатлніемъ, въ город хотя и говорили о событіяхъ за Волгой, но уже безъ особаго вниманія и тревоги. Нкоторые еще утверждали, что бунтъ на Яик дло нешуточное, что волненія и мятежъ тамъ разростаются съ неимоврною быстротой и что, если государыня еще показывается на придворныхъ празднествахъ, то либо она это длаетъ съ цлью, наружнымъ спокойствіемъ, хотя нсколько ослабить толки общества, либо сама не знаетъ важности событія, такъ какъ министры скрываютъ отъ нея истинное положеніе длъ. Тмъ не мене, вскор стало слышно о посылк свжихъ войскъ за Волгу, къ осажденному Оренбургу.
— Барръ назначенъ!— радовалась нмецкая партія: онъ примрный служака, неутомимъ и честенъ, къ нему присоединили Фреймана, зададутъ они этой казацкой сволочи!
— Но отчего же не русскіе?— ворчали патріоты.
— Да гд же ихъ, отцы вы наши, взять?
— Какъ гд? а Суворовъ, Бибиковъ?— возражали русскіе.
— Но первый за Дунаемъ, а второй, будто не знаете, въ опал.
— Какая тутъ, сударь, опала, когда повторяются времена Разина и Дмитрія царевича и всмъ грозятъ смертныя бды? Увидите, увидите…
Толки о самозванц стали затихать среди дальнйшихъ брачныхъ торжествъ, завершившихся пышнымъ придворнымъ маскарадомъ, на три съ половиною тысячи гостей.
Иностранные принцы, родичи цесаревны и ихъ свита разъхались въ чужіе края. Императрица съ семействомъ, въ начал ноября, возвратилась въ Царское Село. О событіяхъ подъ Оренбургомъ боле не говорили. Жизнь Петербурга, съ началомъ зимы, пошла обычнымъ порядкомъ. Въ частныхъ домахъ, по прежнему, собирались для игры въ бостонъ, маккао и въ вистъ, по десять копекъ партія. Въ вид отзвука недавнимъ придворнымъ баламъ и маскарадамъ, высшій и средній круги столицы наперерывъ стали также давать балы и маскарады. Молодежь, по утрамъ, гуляла по Дворцовой набережной и носилась на рысакахъ по Невской перспектив, а вечеромъ толпилась въ итальянскихъ и швейцарскихъ кондитерскихъ, гд пли арфянки, и въ бильярдныхъ модныхъ гостиницахъ, гд игра кончалась шумными попойками. Кром придворной итальянской оперы и русской комедіи, столичное общество посщало также представленія зазжихъ эквилибристовъ Прони и Брамбилла, поражавшихъ всхъ невиданнымъ дотол и изумительнымъ балансированіемъ на тугонатянутой проволок, причемъ, одтая Коломбиной, красавица Брамбилла, по словамъ видвшихъ ее, такъ быстро вертлась на проволок, что совершенно, казалось, исчезала въ воздух.
Близилось, наконецъ, къ ршенію и дло Корбниной, порученное Дуганову. Его два раза вызывали въ сенатъ, для дачи послднихъ разъясненій, о чемъ онъ и поспшилъ сообщить въ Москву главнокомандующему. Но встртилась новая затяжка. Сенаторы, какъ предполагалъ Глбъ, подъ вліяніемъ небезгршнаго тутъ оберъ-секретаря, потребовали дополнительныхъ справокъ. Послднія были затребованы не только изъ Москвы, но, по жительству отвтчицы, даже изъ Балуги, и дло, сверхъ всякаго ожиданія, опять очутилось подъ сукномъ. Оставшись, въ ожиданіи затребованныхъ справокъ, снова безъ всякихъ занятій, Дугановъ ршительно не зналъ, что ему длать, и сильно скучалъ. Возвратиться на время въ Москву онъ не ршался,— справки могли прійти безъ него. Отъ скуки онъ постилъ нсколько разъ театръ, заглянулъ и къ эквилибристамъ, но все это мало развлекало его. Зайдя какъ то съ Галаховымъ въ гостиницу, гд тотъ условился съ кмъ-то сыграть на бильярд, Глбъ услся въ общей зал и около часа пробылъ здсь, съ давно-неиспытаннымъ удовольствіемъ слдя за состязаніемъ игроковъ. Самъ браться за кій онъ не ршался, боясь увлечься игрой, когда-то чуть не разорившей его. Около двухъ недль, посл того, онъ не только не посщалъ гостиницъ, но даже далеко обходилъ подъзды, надъ которыми красовались вывски, съ изображеніемъ бильярда и шаровъ.
По прізд въ Петербургъ, Дугановъ изрдка переписывался только съ матерью. Къ брату, посл своего разрыва съ женой, онъ не писалъ ни разу, довольный тмъ, что и Алексй, вообще большой неохотникъ до корреспонденцій, также не напоминалъ ему о себ.— ‘И о чемъ я буду ему писать?’ — разсуждалъ, желчно усмхаясь, Глбъ: ‘что нежданно сталъ рогатъ и что безъ всти пропала моя благоврная? есть о чемъ оповщать и чмъ хвастать!’
Идя однажды по Гороховой, Глбъ увидлъ Галахова, подъхавшаго къ какому-то трактиру.
— Ты сегодня дома обдаешь?— спросилъ онъ его.
— Врядъ ли, обдай безъ меня, — отвтилъ Галаховъ: тутъ проявился восточный какой-то искусникъ на бильярд, всхъ обыгрываетъ на-повалъ… какъ я ни занятъ, хочу посмотрть, зайдемъ!
— Нтъ, уволь, я далъ зарокъ никогда боле не брать кія въ руки.
— Вздоръ, зайдемъ, погляди только.
Глбъ зашелъ, съ Галаховымъ, и увидлъ въ небольшой, наполненной табачнымъ дымомъ, комнат нсколько игроковъ, напряженно слдившихъ за невысокимъ, тощимъ и лысымъ человкомъ, въ красной, восточной феск, неунло въ то время садившимъ въ лузы свой шаръ, вмсто шаровъ противниковъ.— ‘Плутъ’,— подумалъ о немъ присматривавшійся къ игр Дугановъ: ‘заманиваетъ, поддается! и удивительно, какъ это не замчаютъ другіе!’ — Онъ кивнулъ многозначительно Галахову: ‘берегись, молъ, дло не чистое!’ — и ушелъ.
Возвратясь домой, онъ нашелъ у себя на стол два письма, съ почтовыми клеймами. Онъ прежде всего узналъ руку брата и вскрылъ его письмо. Алексй поздравлялъ его съ днемъ рожденія, о которомъ Глбъ и забылъ, и вскользь прибавилъ: ‘что же до Мари, то она и Вася совершенно здоровы, а съ ихъ пріздомъ и у насъ все благополучно’.— ‘И ужъ какъ было бы хорошо’ — приписалъ къ концу письма Алексй: ‘если бы и дорогой нашъ Глбушка скоре покончилъ свои служебныя коммиссіи и также пожаловалъ бы къ намъ. Какіе у насъ составляются музыкальные вечера! Марья Родіоновна вспомнила свои двическія упражненія на клавикордахъ, Серафимочка — свое пніе, а при помощи окольныхъ, доморощенныхъ виртуозовъ на віолончели, скрипк и даже на флейт, у насъ происходятъ, говоря не въ шутку, цлые концерты преизрядной камерной музыки’.— Другое коротенькое письмо было отъ Серафимы. Оно заключалось только въ слдующихъ словахъ: ‘Дорогой братъ! Не все то врно, что кажется… И неужели всякое ршеніе безупречно? Ахъ, спросите ваше сердце,— оно вамъ скажетъ: любившее васъ существо не достойно ли васъ и теперь?’

VIII.

‘Такъ вотъ гд она!’ — сказалъ себ Дугановъ, дочитавъ письма и озадаченно потирая лобъ: ‘пріютилась у нашихъ и, очевидно, не все имъ открыла… Что-жъ, и съ Богомъ! Живи, матушка, хоть и тамъ, зди, куда знаешь и хочешь,— скатертью дорога. Сокровенный же другъ, счастливый соблазнитель, вроятно, вскор гд-нибудь устроится по близости, въ Саратов или въ иномъ мст, уладятся тайныя свиданія, нежданныя будто бы встрчи. Въ городъ легко създить, голубки и увидятся. Меня же ты, сударыня, разумется, уже никогда боле не увидишь!’ — Глбъ еще разъ пробжалъ письма брата и невстки, скомкалъ ихъ, разорвалъ и бросилъ въ печь.
Не обдавшій дома Галаховъ возвратился въ тотъ день поздно. Зайдя въ комнату Глба, онъ засталъ его сидящимъ, съ ногами, на канапе и спокойно читающимъ у канделябра модный французскій романъ, который онъ ему откуда-то привезъ и чтеніемъ котораго давно уговаривалъ его развлечься.
— А я, дружище, проигрался,— сказалъ Галаховъ, свъ въ кресло возл Глба и позвывая: за то этотъ искусникъ въ феск, хоть обобралъ насъ, угостилъ превосходнымъ обдомъ, то-есть, собственно, ужиномъ… Какія вина, ликеры! Только что изъ-за стола.
— Такъ ты-таки отдалъ дань?— спросилъ Глбъ, не отрываясь отъ книги.
— Да, обыгранъ, но счастливъ! Что за удары, что за ходы, быстрота зрнія, а сперва… какъ бы нарочно уступалъ…
Дугановъ на это не отвчалъ. Прошло нсколько минутъ общаго молчанія.
— И теб не скучно?— спросилъ съ сожалніемъ Галаховъ, когда Глбъ, дочитавъ страницу, закрылъ книгу: удивляюсь теб, жить въ одиночеств, въ холостой обстановк, когда есть и свой домъ и милая, достойная подруга жизни, есть наконецъ семья… ты извини меня, но такія блага… я давно хотлъ теб сказать.
— Слушай, Александръ Павловичъ,— отвтилъ Глбъ: и я давно собирался теб объяснить… Инаго счастья не желаю, да лучшаго, пожалуй, и нтъ на земл.
— Какъ? Жить въ разлук съ ближними, бобылёмъ?
— Да, бобылёмъ.
Галаховъ удивленно взглянулъ на Дуганова.
— Ты шутишь, или я тебя не понимаю,— сказалъ онъ.
— Не понимаешь? Изволь, поясню. Я потому несказанно счастливъ, именно здсь, въ одиночеств, въ этой, нашей холостой конур, — сказалъ Глбъ, указывая кругомъ по комнат: что я здсь свободенъ, какъ воздухъ, ничмъ не связанъ и, главное, ничмъ не смущенъ,— а еще боле потому, что тамъ, — прибавилъ онъ, указывая за дверь, на прочія комнаты квартиры: живешь только ты и нтъ за этою дверью ни тни какой-либо, по твоему, очаровательной Клеопатры или Пентефріи Николаевны.
— Что ты этимъ хочешь сказать?— смущенно спросилъ Галаховъ, даже покраснвъ при мысли о томъ, какъ могъ его сожитель такъ выразиться о своей жен.
— Да, да, милый мой!— продолжалъ Глбъ: ты самъ тронулъ этотъ вопросъ, буду откровененъ до конца. Ты холостъ, никогда не былъ связанъ рабскими цпями Гименея,— а въ брак, да будетъ теб извстно,— непремнно одна сторона является злосчастною, искупительною жертвой. Не испытавъ брачныхъ оковъ, ты не можешь врно и судить о семейныхъ событіяхъ, драмахъ, комедіяхъ, а подчасъ и трагедіяхъ. Одиночество… да что можетъ быть выше его? Знать, что никакая въ мір Пентефрія, или тамъ Клеопатра, сейчасъ вотъ, каждую секунду, не появится изъ-за этой вотъ двери,— злобно указывалъ худымъ, длиннымъ пальцемъ Глбъ: что она, эта обольстительница, не зашуршитъ своимъ очаровательнымъ платьемъ, не склонится къ теб лебяжьей шейкой, съ надушенными локонами, и прнэтомъ не станетъ тебя безпощадно, разными милыми попреками, да экивоками, пилить, пилить и пилить,— да разв, милый, это не великое благо на свт, не своего рода земной эдемъ?
Проговоривъ это, Глбъ всталъ и нервно захохоталъ.
— Именно эдемъ, и тмъ боле истинно благодатный и вчный, что безъ Евы!— сказалъ онъ, прохаживаясь по комнат и продолжая смяться: удивляешься? Не удивляйся: поживешь — увидишь… Эхъ ты, простота! Кстати, у меня вышли сигары, — есть у тебя лишняя?
‘Онъ рехнулся!’ — подумалъ Галаховъ, торопливо вынувъ и подавая Дуганову свертокъ сигаръ.
— А, впрочемъ, не думай, я говорю не о себ, а вообще, — продолжалъ, закуривая сигару и какъ бы спохватясь, Глбъ: холостяку все это кажется въ идеал, въ розовомъ свт, отъ женатаго ничто не ускользнетъ, нтъ, нтъ! Повторяю, рчь не обо мн. Я счастливъ, да иначе не можетъ и быть. Ты врно выразился,— у меня молодая, умная и, прибавлю, красивая жена. Но представь себ такой милый случай, что въ одно прекрасное утро безмрно-блаженный и совершенно-спокойный мужъ вдругъ очнется и во-очію убждается, что своимъ счастьемъ онъ пользуется не одинъ, а что оно, съ добраго согласія его жены, раздляется еще другимъ, что онъ, этотъ феноменально-доврчивый мужъ, такъ сказать, состоитъ въ дол, на паяхъ, еще съ такимъ-то! Не о себ говорю, а теб надо знать… вотъ и въ этомъ роман то же…
Проговоривъ это, Дугановъ замолчалъ и какъ-то осунулся, точно истомясь отъ подъёма непосильной тяжести. Галаховъ тоже молчалъ.
— Да, подоле береги свое одиночество,— сказалъ Глбъ: теб оно кажется убійственнымъ, а въ немъ бываютъ свои прелести. Углубляешься въ свою душу, перебираешь… Кстати, что новаго? Я эти дни не видлъ никого.
‘Не рехнулся, а блажитъ не даромъ!’ — подумалъ, глядя на него, Галаховъ: ‘надо его какъ-нибудь развлечь!’
— У князя Орлова, подъ Гатчиной, затвается большая охота,— сказалъ онъ: облава на медвдей.
— Да, знаю.
— Будешь на ней?
— Получилъ приглашеніе, но врядъ ли поду.
— Отчего?
— Будетъ толпа всякаго люда, выпивка, суета, намерзнешься, а толку мало… я не пью, и хотя стрляю, но какой же я охотникъ?
— Что касается меня,— сказалъ Галаховъ: то я бы тоже очень желалъ туда попасть,— но отъ князя привезли новую кучу бумагъ,— весь столъ заваленъ,— прибавилъ онъ, указывая на свой кабинетъ, дверь въ который онъ обыкновенно держалъ на запор.
— Не спрашиваю тебя, что за дла, но скажи, что слышно о самозванц?
— Да что, Оренбургъ, по прежнему, въ осад,— отвтилъ Галаховъ: жители терпятъ голодъ и между ними большая смертность.
— Все это, разумется, скоро кончится,— возразилъ Глбъ: туда подходятъ усиленными маршами и, вроятно, уже подошли свжія войска… Осаду не сегодня, завтра отобьютъ.
— Нтъ, Дугановъ, ошибаешься,— отвтилъ, подумавъ, Галаховъ: говорятъ… этотъ, между прочимъ, восточный кудесникъ вынулъ французскую газету и намъ за обдомъ прочелъ кое-какія всти… Нашему сермяжному Аттил охотно несутъ присягу не только села и мстечки, чуть не цлые узды. И онъ ошеломляетъ народъ, безъ сожалнія передъ нимъ вшаетъ и разстрливаетъ помщиковъ, офицеровъ, чиновниковъ и купцовъ. Женъ ихъ мучитъ, обращаетъ въ своихъ стряпухъ, то-есть, попросту въ любовницъ.
Глбъ измнился въ лиц. Онъ вспомнилъ, что его жена была теперь на Волг, а шайки самозванца могли проникнуть и туда.
‘Что же,— пронеслось въ его голов: не жилось теб, измнница-сударушка, въ мир и честномъ согласіи съ мужемъ, испытаешь, можетъ быть, долю и стряпухи самозванца-мужика’.— Злобная вспышка мстительной мысли смнилась инымъ раздумьемъ: ‘Сынъ… Вася!… что будетъ съ нимъ? Неужели братъ не спохватится и во-время не вывезетъ всхъ изъ Горокъ?’
— Твои всти прискорбны,— сказалъ Глбъ: но Богъ не безъ милости, а наше войско таково, что, если только ему дадутъ настоящаго вождя, оно разобьетъ и разветъ полчища какого угодно Аттилы.

——

Однажды въ декабр, незадолго до новаго года, Галаховъ, посл новаго крупнаго проигрыша, вовсе прекратившій игру на бильярд, дучи съ Дугановымъ по Гороховой, указалъ ему на трактиръ, гд онъ проигрался.
— А представь,— сказалъ онъ прнэтомъ: тотъ восточный магъ, что обобралъ насъ, исчезалъ было куда-то, а теперь, какъ говорятъ, вновь появился въ Петербург и царитъ у Шлейеля.
— Гд это?
— На углу Вознесенскаго и Мщанской.
— Да онъ просто шулеръ, если только въ бильярдной игр бываютъ шулера,— сказалъ Глбъ.
— Ну?— удивился Галаховъ.
— А ты и не подозрвалъ?
— Да, не врится…
— Не плутъ, не картежникъ, такъ, ночной подорожникъ, и вс его ухватки — чисто-мошенническія, знаю я ихъ, испыталъ,— меня не проведешь.
— Что же полиція? отчего его не вышлютъ?
— А вотъ поди же,— многозначительно замтилъ Глбъ: хорошо, что ты сказалъ, увижу оберъ-полиціймейстера и сообщу ему,— надо принять мры.
И Дугановъ ихъ принялъ. Онъ вечеромъ того же дня взялъ полный кошелекъ золота, зашелъ въ трактиръ Шлейеля, засталъ тамъ человка въ феск, съ полчаса послдилъ за его игрой и, подойдя къ нему съ кіемъ, небрежно предложилъ ему партію въ три шара. Игроки сразились, ставка была небольшая. Глбъ подъ-рядъ выигралъ дв партіи. Его противникъ предложилъ увеличить ставку. Глбъ проигралъ. И пошло… Его глаза горли, руки дрожали. Соперникъ его также, повидимому, горячился. Посторонніе зрители тсною толпой окружили бильярдъ. Ставки увеличивались. Глбъ опомнился за полночь.
— Не прекратить ли игру?— спросилъ его противникъ (разговоръ между партнерами шелъ по-французски).
Глбъ вспыхнулъ. Онъ вспомнилъ, что въ опустломъ его кошельк осталось на дн только два червонца. Онъ взглянулъ на своего партнера, тотъ, съ невинной улыбкой, щурясь на свой кій, молча намливалъ его.
— Да,— отвтилъ Глбъ, вынувъ часы и глядя на нихъ: поздно… кончимъ завтра.
Противникъ вжливо поклонился ему. Игроки разстались.
— Нтъ, онъ не шулеръ,— объявилъ Галахову блдный, съ измученнымъ лицомъ, Дугановъ, возвратясь домой: это, по истин, магъ какой-то, истинный кудесникъ! Такого я еще и не видывалъ… Завтра условились снова… о, я отыграюсь, разобью!
— Увы!— улыбнулся на это Галаховъ: отложи попеченіе, безъ тебя привезли изъ Гатчины повстку, завтра у князя сборъ на охоту… приглашенъ и я,— отказываться нельзя, надо хать… Утромъ займемся приготовленіями. Я досталъ теб и себ отличные штуцера, даже испробовалъ ихъ, бьютъ превосходно… кром того, почистилъ свои и твои пистолеты.
— Ну, ладно, голубчикъ,— отвтилъ со вздохомъ Дугановъ, все еще въ туман отъ впечатлній того вечера: спасибо за все! теперь давай спать, а свой проигрышъ я наверстаю!
Онъ легъ, погасилъ свчу, но сонъ нескоро сошелъ на его усталую голову.
Давно-условленная охота состоялась въ гатчинскихъ, лсныхъ дачахъ князя Орлова. Сборнымъ мстомъ для охотниковъ былъ назначенъ лсной домъ арендатора главной изъ дачъ. Старикъ-арендаторъ, отставной гвардеецъ, былъ записной хлбосолъ, любитель компанства и весельчакъ. Онъ когда-то оказалъ услугу бывшему еще въ бдности и неизвстности князю и съ тхъ поръ, состоя при его частныхъ длахъ, былъ однимъ изъ его любимцевъ. Онъ встртилъ съзжавшихся съ вечера охотниковъ роскошнымъ ужиномъ и обильною выпивкой. Для гостей, въ лсномъ дом и въ нсколькихъ при немъ флигеляхъ, приготовили отлично-натопленныя комнаты, мягкія постели и отъ главнаго управителя Гатчины вдоволь прислуги.
— Ну, господа,— сказалъ гостямъ, въ конц ужина, арендаторъ, строго соблюдавшій правила охоты: обойдено въ трехъ мстахъ пять медвдей, надо вставать и вызжать на линію, до разсвта. Князя знаете,— онъ и спать не будетъ и явится, какъ снгъ на голову, прямо на мсто. А потому, не угодно ли приказать снести къ себ недопитыя бутылки и стаканы — и за мною! удостойте по своимъ аппартаментамъ…
— Врно, врно, отецъ командиръ! надо знать егерскіе порядки!— заговорили гости и, поднявшись веселою гурьбой, въ сопровожденіи слугъ, несшихъ за ними напитки, разошлись, по двое и по трое, въ отведенныя имъ комнаты.
Вс раздлись и улеглись, но долго еще, попивая англійскій портеръ, бишофъ и другіе напитки, бесдовали, передавая другъ другу обычные и, какъ всегда, на половину преувеличенные и даже неправдоподобные разсказы о своихъ и чужихъ охотничьихъ подвигахъ. Дуганову съ Галаховымъ ночлегъ былъ отведенъ во флигел, невдали отъ дома арендатора.

IX.

Осмотрвъ еще разъ, передъ сномъ, оружіе, пріятели зарядили по одному стволу въ штуцерахъ пулями, а другіе — картечью, обмнялись нсколькими словами о предстоящей облав и стали раздваться. Изъ сосдней комнаты, вблизи которой стояла кровать Дуганова, сквозь тонкую перегородку слышались оживленные голоса другихъ охотниковъ. Кто-то тамъ, очевидно, смшилъ зашедшихъ къ нему соночлежниковъ, покрывавшихъ его слова взрывами дружнаго хохота. Скоро голоса въ этой комнат стали тише, въ ней, какъ надо было полагать, остались наконецъ и продолжали разговаривать только двое.
— А этотъ весельчакъ-арендаторъ, нашъ хозяинъ, по-истин предусмотрительный человкъ,— сказалъ Галаховъ, улегшись въ постель и завертываясь въ одяло.
— Почему?
— Да какъ же, и лкаря съ инструментами, на всякій случай, добылъ отъ Тарбева, говоритъ, медвдь не свой братъ, выскочитъ на иного, всяко случится.
— Отъ какого Тарбева?— спросилъ Глбъ, тоже уже лежавшій на кровати, задувая свчу.
— Здшній по сосдству помщикъ, масонъ, богачъ и замчательный чудакъ. У него въ помстьи школа для мужиковъ, больница и какія-то особыя правила насчетъ барщины.
— Не слышалъ,— отвтилъ Дугановъ: онъ тоже будетъ здсь на охот?
— О, нтъ, онъ въ паралич, съ весны собирается куда-то въ теплые края и для того выписалъ этого доктора изъ Москвы, такого же, говорятъ, какъ и самъ онъ, чудака.
Глбъ навострилъ уши.
— Ты видлъ этого лкаря?— спросилъ онъ.
— Не видлъ, за нимъ посылали съ утра, но онъ пріхалъ въ конц ужина, усталый,— отвтилъ Галаховъ: и прошелъ прямо во флигель спать.
— Кто теб это сказалъ?
— Нашъ хозяинъ, видя, что мой сосдъ по ужину мало стъ, почти ничего не пьетъ и все кашляетъ, онъ подошелъ къ нему, освдомился о его здоровьи, не простудился ли онъ, и предупредилъ его, что, если бы встртилась надобность, у нихъ и докторъ къ его услугамъ.
‘Докторъ-чудакъ и изъ Москвы!’ — не безъ волненія подумалъ Дугановъ: ‘да неужели же такая странная случайность? неужели это Спесивцевъ? быть не можетъ!’ — Онъ завернулся съ головой въ одяло, закрылъ глаза и старался, не думая о дикой мысли, пришедшей ему на умъ, скоре заснуть. Но голоса за стнной перегородкой не унимались и, въ виду общей тишины, мало-по-малу наставшей въ комнатахъ флигеля, стали еще слышне. Явственно раздавались два голоса. Глбъ не вытерплъ и освободилъ голову изъ-подъ одяла.
Одинъ изъ говорившихъ въ сосдней комнат былъ, очевидно, тотъ охотникъ, который за ужиномъ ничего не лъ и не пилъ, онъ и теперь изрдка покашливалъ, разсказывая своему соночлежнику о какихъ-то своихъ страданіяхъ. Ему коротко и вразумительно отвчалъ другой голосъ, по всей видимости, доктора, за стной слышались медицинскіе термины и обстоятельныя порицанія принятаго больнымъ способа лченія. И вдругъ Дугановъ вскочилъ, какъ ужаленный, и прислъ на постели. Его охватила дрожь. Зубы его стучали… Онъ вполн разслышалъ и узналъ голосъ Спесивцева: т же пріемы и т же знакомыя поговорки.
— Бросьте вы, батенька, всхъ этихъ нашихъ врачей!— сказалъ, между прочимъ, голосъ за перегородкой: вс-то мы, не исключая и меня, никуда не годимся, пейте то, что вамъ совтуетъ эта ваша знахарка, Степанидушка,— свжій морковный сокъ, по стаканчику утромъ, днемъ побольше теплаго, парнаго молока, шьте разварную кашу, съ гусинымъ смальцемъ, и запивайте рюмочкой-другой хорошей настойки, да избгайте простуды, — словомъ, все, какъ говоритъ ваша Степанидушка. Это вамъ никоимъ образомъ не повредитъ и ужъ во всякомъ случа, какъ другія ваши лкарства, не отправитъ васъ на тотъ свтъ.
‘Онъ, онъ!’ — говорилъ себ въ волненіи Дугановъ, отыскивая ногами у кровати сапоги и нёскороихъ обувая: ‘судьба, странная и загадочная судьба! и ею надо воспользоваться безотлагательно!’ — Затаивъ дыханіе, онъ бережно ощупалъ сосдній стулъ, нашелъ на немъ свое платье и, не зажигая свчи, наскоро одлся. Галаховъ уже спалъ. Съ другаго конца комнаты, въ потьмахъ, доносилось его мрное, тихое дыханіе. Глбъ взглянулъ къ сторон входной двери. Изъ-подъ нея, у порога, виднлась слабая полоса свта, корридоръ, слдовательно, былъ еще освщенъ. Дугановъ помедлилъ. Голоса за перегородкой затихли.— ‘Заснули тоже, — подумалъ онъ: ну, да ничего, увидимъ!’
Онъ на цыпочкахъ, беззвучно, подошелъ къ двери, тихо отворилъ ее и корридоромъ приблизился къ сосдней комнат. Его сердце сильно билось. Онъ минуты дв постоялъ у входа въ эту комнату, голоса въ ней дйствительно смолкли, тамъ была полная тишина.— ‘Отворить ли? войти ли?’ — колебался Дугановъ: ‘если дверь заперта на замокъ, прійдется постучать — и кто первый очнется? разумется, этотъ больной… объясненія, переговоры,— нежелаемый свидтель… Но можетъ быть у нихъ еще горитъ свча, этотъ гусь не спитъ и сразу меня узнаетъ… что я ему скажу?’ — Горло Дуганова сжалось судорогой, онъ едва не раскашлялся.— ‘Безуміе!’ — сказалъ онъ себ: ‘приходъ, объясненіе ночью,— какая чепуха! надо уйти…’
Въ корридор, также какъ и въ комнатахъ, было сильно тепло, пахло сномъ, изъ котораго съ вечера устраивали постели для гостей. Гд-то мирно позванивалъ сверчокъ. Глбъ съ минуту подумалъ, отошелъ въ сторону, сталъ лицомъ къ стн, постоялъ такъ минуты дв, круто обернулся, подошелъ опять къувери, которую оставилъ, и тихо тронулъ ея ручку. Дверь оказалась запертой снутри на задвижку. Онъ еще помедлилъ и осторожно стукнулъ въ дверь. За нею никто не отзывался. Онъ еще разъ постучалъ. За дверью было тихо.— ‘Ну, не судьба’,— подумалъ Глбъ: ‘время есть, объяснюсь и завтра, а то и впрямь, крадусь, точно воръ!’ — Онъ ступилъ шагъ отъ двери. Дверная задвижка щелкнула.
На порог темной комнаты, въ мерцаніи корридорнаго ночника, обрисовалась босая, и въ одномъ бль, знакомая фигура. Передъ Дугановымъ стоялъ Спесивцевъ.
— Это вы? что вамъ?— спросилъ тотъ, въ изумленіи разглядывая Глба.
— Да… вы, разумется, не ожидали?
Докторъ молчалъ.
— Прошу безъ шума и отказа,— сказалъ Глбъ: время дорого… одньтесь, на пару словъ.
Спесивцевъ растерянно смотрлъ на него.
— Я только сію минуту узналъ, что мы, то-есть, что вы,— проговорилъ, путаясь, Дугановъ: и надюсь, вы не откажетесь поэтому объясниться.
Спесивцевъ съ секунду подумалъ, оглянулся въ полураскрытую дверь, скрылся за нею и вскор вновь показался оттуда одтый. Дугановъ знакомъ пригласилъ его и провелъ въ глубь корридора, куда свтъ ночника едва достигалъ слабою, трепетною полоской.
— Послушайте,— началъ, приблизясь къ нему, Дугановъ: не вамъ удивляться,— мн! Вы исчезли изъ Москвы такъ неожиданно быстро, безъ слда.
— Вы слышали ране… я, сколько помню, васъ предупреждалъ.
— Никто, ршительно никто не зналъ, куда вы скрылись, — продолжалъ, не слушая возраженій, Дугановъ: а между тмъ дло такъ просто и ясно…
— Что же вамъ угодно отъ меня?— спросилъ Спесивцевъ.
— Марья Родіоновна, моя жена, одновременно съ вами, тоже скрылась… И если она, какъ я убдился, не съ вами еще пока, то согласитесь, никто не поручится, что посл всего, что совершилось, вы оба впослдствіи…
— Не понимаю,— перебилъ Спесивцевъ: какъ все это можетъ относиться ко мн?
— Не понимаете? вамъ не ясно?— торопясь и обрываясь, продолжалъ Дугановъ: извольте-съ, поясню. Но зачмъ отговорки, зачмъ комедію ломать? Вы тогда выразились, что всегда и везд въ моимъ услугамъ Какъ честный человкъ, скажите, вы это помните?
— Отлично помню.
— О, такъ извольте,— заговорилъ, еще боле торопясь и глядя въ уголъ, Дугановъ: только никому, слышите ли, ни слова… Утромъ, черезъ нсколько часовъ, здсь охота. Медвди обойдены въ трехъ или четырехъ мстахъ. У меня планъ и вы, надюсь, поймёте меня… Вамъ починъ… Не угодно ли выбрать боле отдаленное, поглуше мсто и покончить тамъ между нами, прямо и безъ свидтелей, разъ навсегда?
Глбъ смолкъ. Зубы его стучали, какъ въ лихорадк.
— То-есть, какъ же покончить?— спросилъ, не совсмъ понявъ его, Спесивцевъ: дуэль предполагаете, что ли?
— Именно, дуэль-съ… и одинъ на одинъ.
— Но какъ же безъ свидтелей?
— О, разумется, не изъ-за угла же васъ или меня убить,— лепеталъ, странно улыбаясь, Глбъ: а впрочемъ, если хотите, то пожалуй и даже именно почти изъ-за угла, то-есть… ну, изъ-за дерева… изъ-за куста…
Удивленіе Спесивцева возростало. Едва улавливая несвязныя слова Дуганова, онъ старался въ полусвт разсмотрть его лицо. Передъ нимъ мелькали только странно-расширенные глаза и блдныя губы Глба.
— Объясните, прошу васъ, подробне,— сказалъ Спесивцевъ: вы говорите, безъ свидтелей,— слдовательно, безъ секундантовъ?
— Да съ, безъ нихъ!— отрзалъ, вспыливъ, Глбъ: на что они, въ нашемъ положеніи? лишняя только огласка! Вы же человкъ безъ предразсудковъ… Мы съ вами продемъ туда, станемъ, понимаете, не вдали другъ отъ друга, ну, съ краю какой-либо линіи, взведемъ курки,— даже цлить заране дозволяется,— если хотите… и, вслдъ за криками гонцовъ, съ первымъ чьимъ-либо выстрломъ на нашей линіи,— такъ это уже и положимъ, условимся,— пустимъ другъ въ друга пули. Повторяю, съ криками гонцовъ — цлиться, а при первомъ выстрл въ цпи — спускать курки…
— Дуэль на пистолетахъ?— спросилъ, какъ бы просыпаясь отъ тяжелаго сна, Спесивцевъ.
— Разумется, не на охотничьихъ же, длинныхъ штуцерахъ.
— Но мн дали здсь штуцеръ, у меня нтъ пистолета.
— Выберите изъ моихъ, я приготовлю,— сказалъ Глбъ.
‘Онъ ршительно съ ума сошелъ’,— мыслилъ Спесивцевъ, глядя на дико-сверкавшіе глаза и блдныя, странно шевелившіяся губы Дуганова: ‘доказать ему его безуміе, неправоту? но разв это теперь возможно? Отъ помшаннаго, безумнаго — нигд не уйти! да при этомъ его раздраженіи, и все равно,— не здсь, въ другомъ мст,— даже здсь же въ лсу, на этой самой охот, онъ нарвется вдругъ или подкараулитъ, и подстрлитъ также изъ-за угла. Впрочемъ, и терять-то особенно нечего, хотя тутъ еще роковой вопросъ, жребій,— я или онъ? Чего мн жалть въ жизни? Жаль вонъ кого — бдную, брошенную имъ, превосходную женщину… А она и не подозрваетъ, въ эту минуту, что за нее ршается судьба двухъ жизней. Если онъ свернется, въ вид подстрленнаго бекаса,— самъ заслужилъ такую собачью судьбу!… Ну, а если я…?’
— Вы этого настоятельно требуете?— спросилъ, помолчавъ, Спесивцевъ.
— Безповоротно и окончательно, — сказалъ Глбъ: притомъ, не дале сегодняшняго утра… Надюсь, все до времени останется въ полномъ секрет. Выстрлъ окажется потомъ какъ бы случайный… Охотники вдь нердко сами въ себя, по неосторожности, пускаютъ зарядъ,— не только въ грудь, но часто и въ животъ… и это бываетъ очень мучительно,— съ злою улыбкой, прибавилъ Дугановъ: намъ съ вами, впрочемъ, не такъ ли, все равно…
Сердце Спесивцева било тревогу. Онъ боролся съ собой.
— Извольте, я согласенъ,— отвтилъ онъ наконецъ: справлюсь о мст, сообщу вамъ при отъзд, мы и встртимся тамъ.
Дугановъ и Спесивцевъ, поклонясь другъ другу, разошлись по своимъ комнатамъ. Возвратясь въ раздумья къ себ, Спесивцевъ зажегъ у ночника свчу, раскрылъ походную шкатулку, съ инструментами, въ суконномъ чехл, досталъ оттуда клочекъ бумаги и карандашъ, нсколько минутъ съ разстановками что-то писалъ. Кончивъ письмо, онъ сложилъ его, надписалъ надъ нимъ адресъ, снова заперъ шкатулку, положилъ письмо возл себя, на столъ и, задувъ свчу, улегся въ постель. Онъ лежалъ, не смыкая глазъ. Тяжелыя мысли носились передъ нимъ. Ему вспоминалось прошлое,— годы ученія, путешествіе въ чужихъ краяхъ, молодая женщина, которую онъ когда-то страстно любилъ и которая, лчась у него, нежданно скончалась на его рукахъ, — возвратъ въ Москву, горькое одицочество и отрадные часы, проведенные въ кругу Дугановыхъ. И вдругъ такой случай, это невозможное подозрніе и дикая месть озлобленнаго слпою ревностью человка.— ‘О, его не переубдить, не разуврить!— мыслилъ Спесивцевъ: такъ тому и быть! значить, судьба!’ — Во двор послышались голоса. Фыркали лошади.— ‘Запрягаютъ, скоро хать!’ — подумалъ Спесивцевъ. Въ окнахъ сосднихъ зданій замелькали свчи. Корридоръ огласился шагами прислуги, поднимавшей господь и выносившей вещи. Спесивцевъ разбудилъ своего соночлежника. То былъ морской офицеръ.
— Не откажите, — сказалъ онъ ему: доставить въ городъ по адресу это письмо.
— Запечатано?— спросилъ тотъ съ просонья.
— Сейчасъ попрошу въ контор сургуча, запечатаю.
— Такъ положите въ карманъ моей шинели, вонъ она на стул…
— Да пора и вамъ, вставайте, вс уже одты, дутъ!— сказалъ Спесивцевъ, выходя въ корридоръ: а если хотите знать мое искреннее мнніе, то еще лучше, вовсе не вставайте и спите себ, не рискуя въ конецъ простудиться.
Соночлежникъ перелегъ на другой бокъ и, съ мыслью: ‘а и въ самомъ дл, чего я поду туда на толкотню и морозъ, когда еще такъ рано, а здсь такъ уютно и тепло?’ — укрылся получше одяломъ и снова заснулъ.

X.

— Мы демъ вмст?— спросилъ припоздавшій съ одваніемъ Галаховъ, увидвъ уже одтаго Дуганова, который, въ высокихъ сапогахъ и въ теплой на енот шинели, укладывалъ свой штуцеръ не на вчерашнія, городскія извощичьи сани, въ которыхъ они пріхали, а на крестьянскія дровни, съ намощенной на нихъ соломой.
— Нтъ, голубчикъ,— позжай съ другими,— отвтилъ Глбъ: я приглашенъ тутъ однимъ знакомымъ, на дальнюю цпь.
Охотничій поздъ двинулся. Скоро ожидался разсвтъ, но было еще темно. Вереница саней, скрыпя по крпкому морозу, двинулась изъ усадьбы, миновала паркъ и понеслась къ ближнему лсу. Едва охотники въхали въ его проску, сзади раздалось звяканье серебристыхъ бубенчиковъ и мимо позда, въ клубахъ снга, летвшаго изъ-подъ четверки срыхъ жеребцовъ, промчались широкія, крытыя персидскимъ ковромъ пошевни, на которыхъ сидлъ, кланяясь обгоняемымъ гостямъ, закутанный въ соболя и въ высокой куньей шапк, съ заломленнымъ бархатнымъ верхомъ, весь опушенный инеемъ, князь Орловъ.— ‘Останусь живъ,— думалъ Дугановъ, провожая его глазами: отличный случай,— здсь же попрошу его о перевод на Дунай…’

——

Гости и княжескіе стрлки устанавливались на назначенныхъ мстахъ. Сани сворачивали съ дороги то въ одну, то въ другую проску. Между посеребренными деревьями, въ начинавшемся, блдномъ разсвт, виднлнъь копошившіеся, съ рогатинами и дубинами, гонцы, разставленные съ ночи вокругъ обойденныхъ медвжьихъ берлогъ.
— А гд же докторъ?— спросилъ кто-то управляющаго, подъхавшаго въ ближайшей линіи стрлковъ.
— О, у него на все особыя соображенія, онъ пробрался на самый край, къ лсной сторожк.
— Почему?
— Туда, говоритъ, всмъ сходиться, въ начал вс будутъ осторожны, а въ конц разгорячатся и онъ тамъ будетъ, по его мннію, полезне.
Цпь стрлковъ, въ конц лса, у сторожки, была расположена на песчаномъ взгорь, у непролазной гущины сосенъ, кустарниковъ и березъ, спадавшихъ къ небольшому, круглому озерку. Узкій, чуть виднвшійся въ снгу, проселокъ шелъ вдоль этого мста въ озеру. Дугановъ и Спесивцевъ расположились у лваго края послдней линіи стрлковъ, ставшихъ за деревьями, лицомъ къ озеру, изъ-за котораго ожидался выходъ зврей.
Когда охотники заняли мста и Дугановъ вправо, за можжевеловымъ кустомъ, разглядлъ блую, барашковую шапку и срый, на лисьемъ мху, бешметъ Спесивцева, онъ, нсколько подумавъ, подошелъ къ нему.
— Выбирайте,— сказалъ онъ, протягивая ему пистолеты.
— Заряжены?— спросилъ Спесивцевъ.
— За кого же вы меня принимаете?— отвтилъ, презрительно пожавъ плечами, Дугановъ: вотъ вамъ и патроны.
Спесивцевъ сталъ заряжать выбранный имъ пистолетъ. Дугановъ занялся своимъ. Его руки дрожали. Докторъ, повидимому, былъ совершенно спокоенъ. Только его лицо было нсколько блдно, да глаза отъ безсонницы красноваты.
‘Это, наконецъ, вдь, чортъ знаетъ, что такое!’ — думалъ, глядя на Дуганова, Спесивцевъ: ‘ну, хоть бы словомъ его образумить, показать ему все безобразіе этого дикаго и безсмысленнаго ршенія. Будь свидтели, секунданты, какъ у другихъ, я все разъяснилъ бы, остановилъ… А такъ… какое возмутительное безуміе! И ничего не подлаешь, все онъ перетолкуетъ въ гнусную сторону, огласитъ, ославитъ трусомъ, подлецомъ’.
Пистолеты были заряжены. Спесивцевъ взвелъ курокъ, насыпалъ на затравку пороха, снова прикрылъ затравку, и въ раздумьи поглядывалъ на пистолетъ, какъ бы не зная, что дале съ нимъ надо длать.— ‘Скажу я ему, слушайте!’ — мыслилъ онъ: ‘не страхъ смерти, не сожалніе о чемъ-либо имъ прожитаго останавливаетъ меня… Но согласитесь, вдь, это злая нелпость и чепуха!.. Мы съ вами неглупые люди, разберите, наконецъ, хладнокровно!’
— А теперь можете, для практики, и цлиться въ дерево, а то и въ меня,— объявилъ Дугановъ, спокойно уходя на свое мсто: не забывайте главнаго,— при первыхъ окрикахъ гонцовъ — наводить пистолеты, а при первомъ выстрл въ нашей цпи, кто бы ни выстрлилъ, спускать курки.
Окраина лса, гд за деревьями и кустами размстились охотники, боле и боле свтлла. Къ Спесивцеву съ линіи, промежъ кустовъ, подошелъ, съ огромною старомодною винтовкой черезъ плечо, высокій и румяный старикъ-помщикъ, въ мховой куртк и въ шапк съ наушниками. Въ его рукахъ были дорожная фляга и серебряный стаканчикъ.
— Не хотите ли?— сказалъ онъ, показывая на флягу.
Дугановъ, поблагодаривъ, отказался. Спесивцевъ съ удовольствіемъ выпилъ.
— Да у васъ тутъ и вполн безопасно,— сказалъ, проходя мимо Глба, помщикъ: докторъ подъ рукой… вдь, вашъ сосдъ — докторъ, кажется?
Дугановъ утвердительно кивнулъ годовой.
— И отлично, на всякій случай… изранитъ медвдь, помощь и готова.
— Ну, ужъ и изранитъ, почему же?— сказалъ Глбъ.
— Медвжій ходъ, государи мои, какъ разъ сюда, съ озера,— сказалъ, затыкая флягу, старикъ: въ прошломъ году, на этомъ самомъ мст, одного гонца медвдица свалила и такъ изгрызла, что пока подоспли сосди-стрлки, онъ и душу Богу отказалъ… Берегитесь, миленькіе, да цльте подъ лопатку, вотъ сюда… а ножи, пистолеты, кром ружей, припасли?
— Ножей нтъ, а пистолеты есть,— отвтилъ Дугановъ, показывая свой.
Старикъ, переваливаясь, пошелъ на свое мсто. Лсъ, впереди за озеромъ и вокругъ стрлковъ, замолкъ. Гонцы, очевидно, приближались къ мсту, съ котораго долженъ былъ начаться общій гонъ. Въ мертвой тишин, вдругъ наставшей кругомъ, слышался только лай собакъ въ какомъ-то дальнемъ посёлк, да осторожное, едва уловимое ухомъ переступаніе, въ кустахъ, зябнувшихъ ногъ сосднихъ стрлковъ. Съ высокой ели беззвучно сыпался снгъ отъ прыгнувшей съ втки на втку блки. Сухая былинка предательски хрустла подъ чьими-то валенками, а сосдъ, въ отчаяньи присвъ, укорительно махалъ неосторожному руками. Дугановъ покосился на то мсто, гд стоялъ Спесивцевъ. Онъ, поверхъ невысокихъ, можжевеловыхъ кустовъ, явственно разглядлъ его плотную фигуру, срый бешметъ и блую барашковую шапку. Опершись о стволъ сосны, докторъ былъ виденъ до пояса. Пистолетъ торчалъ у него изъ-за лацкана бешмета. Штуцеръ онъ держалъ въ рук и, казалось, разсянно смотрлъ прямо, изъ-за березы, на озеро.
‘О чемъ онъ мыслитъ?’ — подумалъ Дугановъ: ‘спокойно ли обсуждаетъ, что вотъ, молъ, жалкій, обманутый мужъ предложилъ ему безразсудную, короткую раздлку, и презрительно въ душ издвается надъ нимъ? или спокойно разсуждаетъ о томъ, какъ онъ, обстоятельный и сдержанный человкъ, спокойно прицлится въ этого бднаго мужа, спуститъ, въ условленное мгновеніе, курокъ и влпитъ ему пулю прямо въ лобъ?’
Порывъ злобной ненависти и жажды мщенія охватилъ Дуганова. Руки его тряслись, ознобъ пробгалъ по спин. Онъ положилъ ружье на землю и взялся за пистолетъ. Вдали какъ бы что-то екнуло.— ‘Начинается!’ — подумалъ онъ, взглянувъ на Спесивцева. Докторъ не измнилъ своего положенія. Звуки росли, гонъ становился явственне.— ‘Да, участь моя ршена,— мыслилъ Глбъ: я волнуюсь, а онъ совершенно спокоенъ, обдумалъ, какъ видно, все и ждетъ… Бей же! погаси эту мятущуюся, никому ненужную, жалкую жизнь’.
За озеромъ, въ ближайшей линіи, послышалось нсколько выстрловъ: пафъ-пафъ — въ одной сторон,— пафъ въ другой.— ‘Разомъ вышли два звря’ — подумалъ Дугановъ. Голоса кричанъ раздавались по всему лсу. Послышалось постукиваніе дубинъ о деревья, ближе и ближе. Гонцы, огибая послднюю изъ обойденныхъ берлогъ, надвигались къ линіи, стоявшей передъ озеромъ. На берегъ выскочило и робкими прыжками пронеслось по льду нсколько зайцевъ. Выбжала, остановилась, нюхая воздухъ, и наискось, вдоль цпи стрлковъ, помчалась, разстилая хвостъ, спугнутая лисица. По нимъ, въ ожиданіи медвдя, положено было не стрлять. Крики гонцовъ стали раздаваться у окраины озера.— ‘Да гд же берлога?’ — думалъ Дугановъ, глядя изъ-за куста на встрчу гонцовъ: ‘или зврь ушелъ ране?’ — Онъ взвелъ курокъ пистолета и оглянулся на то мсто, гд стоялъ Спесивцевъ.

——

Тамъ, за кустомъ, у высокой, суховерхой сосны, онъ увидлъ хмурое лицо и пристально-устремленные на него глаза какого-то, точно незнакомаго ему, человка. Этотъ человкъ, держа въ протянутой рук пистолетъ, цлился прямо въ него. За озеромъ, въ это мгновеніе, мелькнуло и выкатилось на ледъ что-то рыжеваточерное и косматое.— ‘Медвдь!’ — сообразилъ Дугановъ: ‘но почему же въ него не стрляютъ? А, понимаю! онъ вышелъ между мною и Спесивцевымъ, а намъ не до него…’ — Отведя глаза отъ косматой фигуры, которая, сбивая снгъ съ кустовъ, катилась на мягкихъ лапахъ по льду, Дугановъ подумалъ: ‘Неужели время настало и мы должны стрлять?’ — и также навелъ пистолетъ на Спесивцева.— ‘Бумъ! бумъ!’ — раздалось, въ это мгновеніе, нсколько оглушительныхъ выстрловъ по линіи. Одновременно съ ними, послышались два негромкіе, пистолетные выстрла…
Отъ опушки лса на озеро, переская полосы бловатаго дыма, сбгались съ ружьями ближайшіе стрлки. Гонцы, справа и слва, тащили по льду огромныя медвжьи туши.
— Кто убилъ?— слышались голоса.
— Двухъ, на повалъ… Одного князь, медвдицу — Семенъ Васильевичъ. Побжали, ловятъ медвжатъ.
‘Боже! что я надлалъ! что случилось?’ — подумалъ Глбъ, быстро кинувшись съ своего мста, сквозь цпкіе, колючіе кусты: ‘неужели Спесивцевъ упалъ, умретъ, и я, я — его убійца?’ — Онъ ясно впослдствіи помнилъ, что, вслдъ за выстрлами по линіи, его рука нажала пружину, спустила курокъ, впереди его тоже мгновенно что-то сверкнуло и онъ, услышавъ трескъ втокъ и паденіе чего-то тяжелаго, нсколько секундъ не сознавалъ, чтоименно упало. Онъ приблизился… Передъ нимъ, безъ движенія, лежалъ тотъ, котораго онъ за секунду такъ глубоко ненавидлъ. Сердце Глба дрогнуло. Онъ наклонился къ лежавшему и приподнялъ его за плечи. Глаза Спесивцева были закрыты, блдное и спокойное лицо его какъ бы говорило: ‘Все кончено, чего же еще нужно теб, мой ожесточённый, слпой и счастливый, въ своей злоб и мести, врагъ?’ Острое, жгучее раскаяніе, презрніе къ себ и стыдъ за исполненное дяніе охватили Глба. Къ раненому сбжались другіе стрлки.— ‘Бешметъ разстегните, что вы? голову сюда, повыше!’ — слышались голоса.— ‘Кто раненъ?’ — ‘Да самъ докторъ…’ — ‘Къ князю скоре…’
Охотники, столпясь вокругъ князя на озер, разсматривали добычу. Счастливо улыбавшійся Орловъ, отирая вспотвшее лицо, въ распахнутой шуб и съ шапкой на затылк, стоялъ въ пошевняхъ. Егеря угощали гонцовъ. Толстый и важный дворецкій держалъ передъ княземъ за спину пойманнаго, забавно-рычавшаго медвжонка.
— Да, господа,— произнесъ Орловъ: удача разлюбезная, и второй разъ… на томъ же самомъ мст.
Къ князю подбжалъ, запыхавшись, безъ шапки, его любимый егерь.
— Ваше сіятельство,— сказалъ онъ: раненъ одинъ изъ охотниковъ… и опасно-съ!
— Зови лкаря, скоре.
— Да лкарь-то и раненъ.
— Какой? тарбевскій?
— Онъ самый.
— По неосторожности?
— Должно статься.
— Вотъ они, эти торопыги! гд?
— Эвоси, въ тхъ кустахъ, ваше сіятельство,— подъ тою вонъ сосной.
— Пошелъ туда!

XI.

Княжескія сани, окруженныя гурьбой охотниковъ, двинулись по направленію въ указанному мсту. Здсь, между можжевеловыхъ кустовъ, опершись головой о стволъ сосны, лежалъ на снгу, поддерживаемый старикомъ-помщикомъ, блдный, съ закрытыми глазами, Спесивцевъ. Возл него валялся штуцеръ и пистолетъ. Кровь, сквозь разстёгнутый бешметъ, сочилась изъ груди его, окрашивая подъ нимъ притоптанный снгъ.
Орловъ всталъ къ нему съ саней.
— Перевязку, бинтовъ! еще сани сюда!— обратился онъ къ окружающимъ раненаго и разстёгивая свой кафтанъ.
— Простудитесь, ваше сіятельство,— говорилъ дворецкій: мы, помилуйте, и сами!
Князь сорвалъ съ себя батистовое жабо, другіе подали ему платки. Сдлавъ наскоро перевязку раненому, его бережно подняли и уложили въ сани. Онъ медленно открылъ глаза и вздохнулъ. Странный хрипъ слышался изъ его груди.
— Что съ тобою, голубчикъ?— спросилъ его Орловъ, угадывая, что докторъ раненъ въ грудь.
— Пустяки-съ… въ торопяхъ уронилъ пистолетъ,— чуть слышно проговорилъ Спесивцевъ: падая, онъ куркомъ, вроятно, задлъ за кустъ… и выстрлилъ… ёрники надо бы, корпіи…
‘О лкарствахъ, о корпіи вспомнилъ!’ — презрительно подумалъ Глбъ: ‘куда длась vis medicatrix naturae?’
— Не безпокойся,— сказалъ раненому Орловъ: послали въ городъ за твоимъ коллегой.
Сани тихо двинулись. Спесивцевъ махнулъ дворецкому рукой. Тотъ подбжалъ и нагнулся къ нему.
— Этотъ господинъ,— прошепталъ черезъ силу раненый, указывая на Дуганова, неподвижно и молча стоявшаго поодаль, среди другихъ стрлковъ.
— Позвать ихъ?— спросилъ дворецкій.
— Нтъ, зачмъ? отдайте ему… пистолетъ… я выпросилъ у него, на всякій случай,— онъ ссудилъ и, какъ видите…
— Все будетъ исполнено,— отвтилъ дворецкій, укрывая раненаго полстью: главное, сударь, будьте спокойны.
— Ничего не жалть!— сказалъ дворецкому Орловъ, провожая глазами увозимаго доктора: дать помщеніе и все… непріятная оказія, да, авось, Богъ помилуетъ. А, Дугановъ!— произнесъ князь, увидя Глба, среди прочихъ охотниковъ: у меня къ теб дло, садись со мной.
Дугановъ, не помня еще себя отъ всего роковаго, что совершилось передъ нимъ, поклонился и слъ рядомъ съ княземъ.
— Каковъ случай, — замтилъ Орловъ: и надо было, какъ вспомню, все это почти предвидть… съ вечера, вчера, мой комнатный, меделянскій пёсъ, ну, вришь ли, вылъ, какъ по покойнику!
‘И въ этой смерти, если ей быть суждено,— думалъ, замирая, Дугановъ: я виноватъ!’
— Ты стоялъ въ этой же цпи?— спросилъ князь.
— Въ этой,— отвтилъ Глбъ.
— Далеко отъ него?
— Почти рядомъ, въ десяти, пятнадцати шагахъ.
— Какъ онъ еще не пристрлилъ тебя самого? Охъ, ужъ эти штафирки! его позвали, какъ врача, такъ нтъ, не вытерплъ, тоже сталъ съ оружіемъ, покажу, молъ, свою ловкость и храбрость.
Глбъ молчалъ. Ему вспоминались глаза Спесивцева и протянутый, въ направленіи къ нему, пистолетъ.
— Кстати, однако,— продолжалъ Орловъ: медвдь медвдемъ, а я могу тебя поздравить и съ другой, убитой тоже на повалъ, добычей,— съ медвдицей! Государыня вчера подписала резолюцію по дду той московской барыни. Согласно съ прошеніемъ старухи Корбниной, велно вс имнія, подаренныя ею обидчиц-дочери, отписать обратно за дарительницей, а ей самой, за дерзости и обиды, нанесенныя матери, отправиться отсюда, подъ строгій надзоръ и отвтъ князя, въ Москву. Длать теб здсь боле, поэтому, нечего… Понимаю твое нетерпніе. Можешь обрадовать жену… Завтра или посл завтра, выдадутъ теб вс нужныя бумаги, и позжай, съ Богомъ. Къ князю буду писать самъ, передъ отъздомъ, впрочемъ, зайди,— напишу черезъ тебя князю.
— Слушаю, ваше сіятельство, и приношу глубокую благодарность, — отвтилъ Глбъ: но могу ли, при этомъ, побезпокоить, васъ еще объ одной милости?
— Говори, слушаю.
‘Ну, къ чему я буду проситься на Дунай?— подумалъ Дугановъ: дло тамъ, того и гляди, скоро кончится, попрошусь лучше на службу лично къ нему…’
— Такъ какъ порученіе князя теперь исполнено и если на та будетъ его согласіе, могу ли утруждать ваше сіятельство о зачисленіи, переводомъ меня, въ штатъ лично служащихъ при вашей особ?
Орловъ разсянно слушалъ его.
— Хорошо, милый, хорошо!— отвтилъ онъ, оглядываясь на сани доктора, которыя показались въ это время изъ лсу: жаль этого лкаря, говорятъ, веселый, хорошій человкъ, и вдругъ такой случай.
Боле Орловъ, до Гатчины, не говорилъ. Онъ думалъ вообще а превратностяхъ судьбы, предвидя роковыя перемны и для себя.
Въ Гатчин Дугановъ отыскалъ Галахова и съ нимъ возвратился въ Петербургъ. За закуской, которую, отъ имени князя, предложилъ охотникамъ гатчинскій управитель, вс толковали о печальномъ приключеніи съ докторомъ.
— Пустяки,— сказалъ кто-то: легкая рана въ плечо.
— Не умешь обращаться съ оружіемъ, лучше и не берись за него.
— Да почемъ вы знаете,— возразилъ сидвшій тутъ старикъ-помщикъ, въ срой куртк: да онъ, можетъ быть, прирожденный охотникъ? какъ выпилъ ромъ! сейчасъ видно… да я съ нимъ, за секунду передъ тмъ, говорилъ. Случай, не больше, сорвалось и. все… Да-съ, докторъ раненъ, зато мы вотъ вс цлехоньки… выпьемъ!
И вс выпили.
‘И я уцллъ, благодаря случайности, не боле!’ — думалъ, слушая общіе разговоры, Дугановъ.
На пути въ Петербургъ, Галаховъ замтилъ смущеніе Глба.
— Что, и теб жаль этого господина?— спросилъ онъ.
— Еще бы, старый знакомый, нежданно встртились.
— Да, вдь, у тебя и пистолетъ онъ, кажется, взялъ?
— Стояли рядомъ.
— Толкуютъ, пустое,— сказалъ Галаховъ: хороши пустяки!
— А что, разв?…
— Его осмотрлъ другой докторъ, говоритъ, пуля пробила плечо и задла легкое… ну, а ты знаешь, чмъ это пахнетъ… Фью!…
— Кто это теб сказалъ?— спросилъ Глбъ.
— Управляющій.
— И что же?
— Говоритъ, рана тяжелая и, по всей видимости, безнадежная.
Дугановъ помертвлъ.
‘И неужели я, именно я желалъ его смерти, вызывалъ и торопилъ его къ ней?’ — думалъ Дугановъ, войдя, въ сумерки, въ свою комнату: ‘но зачмъ я молчалъ, какъ трусъ, тамъ въ лсу и за завтракомъ? почему не объявилъ всмъ, что я ранилъ его?… Нельзя было иначе! Такъ было ршено, дло шло о чести женщины… Но возстановлена ли этимъ чья-либо честь? Можетъ ли быть, посл этого, близка для меня та, изъ-за которой гибнетъ онъ, дорогой ей человкъ, а мн, очевидно, по ненавистной и несчастной для нея случайности, суждено жить? Безумное ршеніе, безумный конецъ…’

——

Черезъ нсколько дней, получивъ нужныя бумаги по длу Корбниной, Дугановъ воспользовался общимъ пріемомъ у князя Орлова и похалъ къ нему въ городскую квартиру — откланяться.
— Что скажешь?— спросилъ князь, увидвъ его, среди другихъ постителей.
— ду обратно въ Москву.
— Когда отправляешься?
— Завтра.
— Ну, вотъ что,— сказалъ, подумавъ, князь: теперь некогда, зазжай, по пути, ко мн въ Царское-Село,— я туда возвращусь сегодня же, у меня будетъ письмо, съ однимъ документомъ, къ твоему шефу, князю Волконскому,— тотъ документъ въ Царскомъ и мн нужно, чтобы ты лично передалъ его въ руки князя Михаила Никитича.
Глбъ отвтилъ, что онъ исполнитъ желаніе князя. хать въ Царское онъ ршилъ также въ тотъ же день, съ вечера, чтобы, переночевавъ тамъ, пораньше явиться къ Орлову. Вещи давно были уложены. Посл ранняго обда, Глбъ послалъ за почтовыми лошадьми, и когда ихъ подали, зашелъ проститься къ своему сожителю. На двор шумлъ втеръ, шелъ снгъ.
— Ну, до свиданія, Александръ Павловичъ, — сказалъ онъ, входя, въ дорожномъ наряд, въ комнату Галахова.
Послдній, по обычаю, сидлъ у письменнаго стола, передъ грудою бумагъ, которыя онъ, при вход Глба, прикрылъ портфелью.
— Какъ? ты уже дешь?— удивился Галаховъ.
— Да, необходимо, мн назначенъ срокъ.
Пріятели дружески обнялись.
— До скораго, надюсь, свиданія, — сказалъ Галаховъ: но зачмъ дешь противъ ночи? лучше бы завтра, съ утра… смотри, какая непогода, будетъ метель.
— Нельзя, — отвтилъ Глбъ: князь Григорій Григорьевичъ, отпуская меня сегодня, пожелалъ, чтобы я завтра, по пути, захалъ къ нему въ Царское, — ну, лучше, не правда ли, заране прибыть туда и, тамъ обождавъ, явиться во-время?
— Разумется,— отвтилъ, какъ бы что-то обдумывая, Галаховъ: видно, что-нибудь очень нужное, если князь, чуть не при ежедневной отправк фельдъегерей, пользуется оказіей съ тобой.
— А какъ полагаешь, гд мн придется его видть тамъ? теб это должно быть извстно.
— Въ собственномъ, разумется, его флигел, — справа отъ дворца.
— Въ которомъ лучше часу?
— Пораньше явись, встаетъ же онъ въ разное время — то съ разсвтомъ, а иногда и въ полдень.
— Хорошо, значитъ, что ду наканун… Кстати, однако,— прибавилъ Глбъ: столько времени мы прожили вмст и я тебя не спрашивалъ… Скажи, если это не особый секретъ, по части какихъ вообще бумагъ ты работаешь для князя? военныхъ, придворныхъ или политическихъ? Если тайна, не смю спрашивать и ты мн не говори.
— О, пустяки!— отвтилъ, улыбнувшись, Галаховъ: частныя дла князя, — ну, больше по его имніямъ,— онъ плохой хозяинъ и считать почти не уметъ,— кром того, семейная переписка… Ничего, увряю тебя, о чемъ бы стоило говорить, ни важнаго, ни любопытнаго.
— Ну, будь же здоровъ, не поминай лихомъ,— сказалъ, протянувъ руку, Дугановъ.
— Прощай, Глбъ Андреевичъ! не забывай и ты, да хоть изрдка пиши о себ.
Пріятели простились. Дохавъ до Царскаго-Села, Глбъ переночевалъ тамъ на постояломъ и рано утромъ отправился къ князю Орлову. Дежурный камердинеръ объявилъ ему, что князь, возвратясь изъ Петербурга, вспоминалъ о немъ и приказалъ принять его, но съ вечера игралъ долго во дворц въ карты и еще не вставалъ. Глбъ, по совту камердинера, пришелъ черезъ часъ. Передъ подъздомъ дворца и флигелемъ Орлова стоялъ уже рядъ придворныхъ и городскихъ экипажей.
— Князь только-что ушли во дворецъ и просили васъ явиться туда,— сказалъ камердинеръ Глбу.
— Куда же это? какъ пройти?— спросилъ Глбъ.
Камердинеръ указалъ парадное крыльцо.
— Идите, сударь, прямо,— сказалъ онъ: доложитесь тамъ,— князь, молъ, лично приказалъ.

XII.

Дугановъ вошелъ въ обширныя теплыя сни, наполненныя ливрейными слугами, дневальными и встовыми. Придворный скороходъ, въ золотой шапк, съ страусовыми перьями, провелъ его черезъ небольшую пріемную залу, гд сидло нсколько лицъ, представлявшихся въ тотъ день государын, и длиннымъ, полуосвщеннымъ корридоромъ нижняго яруса, потомъ рядомъ небольшихъ, внутреннихъ комнатъ, достигъ правой стороны дворца, окнами выходившей въ садъ. Дугановъ очутился въ угольной комнат, съ китайскимъ бильярдомъ, зеркаломъ между оконъ и диванами вдоль стнъ. Предложивъ ему ссть, скороходъ сказалъ: ‘Здсь приказано подождать’ — и ушелъ.— ‘Государынинъ бильярдъ!’ — подумалъ Глбъ, съ благоговніемъ осматривая комнату: ‘она развлекается здсь, въ минуты отдыха, для моціона’ — Стны комнаты были увшаны картинами, изображавшими сцены морскихъ и сухопутныхъ сраженій. На одной изъ нихъ масляными красками былъ нарисованъ бой подъ Полтавой, на другой — взятіе Нарвы. Прочія изображали походы и битвы крестоносцевъ. Дугановъ сталъ разсматривать ихъ. Кругомъ было тихо. Только отъ движенія экипажей, подъзжавшихъ ко дворцу, изрдка слышалось позвякиванье стеклянныхъ призмочекъ, висвшихъ подъ потолочною, бронзовою люстрой.— ‘Гд-же теперь князь?’ — раздумывалъ Глбъ: ‘въ пріемной большею частью неважныя лица, а у подъзда столько придворныхъ экипажей. Не совтъ ли какой-либо собрался у государыни? и скоро ли освободится князь?’ — Прошло полчаса, часъ и боле. На двор вдругъ стемнло. Нашла туча, ворохами повалилъ снгъ. Съ вершинъ деревьевъ поднялась и стала кружиться, въ снжной пелен, туча воронъ и галокъ. Глбу вспомнились пернатыя полчища надъ садомъ, въ Ракитномъ. Онъ перенесся мыслію къ матери.— ‘Здорова ли она’ — думалось ему: ‘знаетъ ли о моемъ разрыв и разлук съ женой? Надо бы провдать ее, едва сдамъ дло главнокомандующему, отпрошусь въ отпускъ, навщу ее’.— Еще прошло нсколько минутъ. За дверью, противоположною той, въ которую вошелъ Дугановъ, послышались неспшные, тяжелые шаги. Дверь отворилась, на порог показался князь Григорій Григорьевичъ. Лицо Орлова было возбуждено. Пятна румянца проступали на гладко-выбритыхъ щекахъ. Глаза были отуманены.
— А, ты здсь?— сказалъ онъ разсянно, мелькомъ взглянувъ въ зеркало и оправляя на себ кружевное жабё и манжеты: очень радъ, или за мной. Вотъ теб письмо къ князю Михаилу Никитичу,— сказалъ онъ, подавая Глбу пакетъ: но это не все… Государыня, узнавъ, что я пишу съ тобой къ князю, также пожелала лично, черезъ твое посредство, послать письмо къ князю и отъ себя…
Орловъ повернулся и пошелъ обратно. Дугановъ, замирая, молча послдовалъ за нимъ. Они миновали нсколько пустыхъ комнатъ. Одна изъ нихъ показалась Глбу уборною, другая была, очевидно, библіотекой, третья — нчто въ род оранжереи, съ цвтущими растеніями на окнахъ и вдоль стнъ.
— Я за тебя, сударь, поручился,— строго сказалъ, идя дале и не оборачиваясь, Орловъ: аттестовалъ, помни, тебя какъ скромнаго и усерднаго человка… способнаго соблюсти монаршее порученіе.
— Не знаю, ваше сіятельство, чмъ я удостоился и могу ли въ жизни хоть чмъ-либо заслужить столь великую милость?— отвтилъ, кланяясь, Дугановъ.
— Не я, впрочемъ, тебя указалъ, сама государыня услышала о теб и ршила.
‘Теперь уже князь не откажетъ взять меня къ себ,— подумалъ, слдуя за Орловымъ, Дугановъ: исполнивъ порученіе, напишу ему изъ Москвы’.
Шаги Орлова вдругъ затихли, точно куда то исчезли, хотя онъ продолжалъ итти впередъ. Глбъ подъ ногами почувствовалъ нжный и мягкій, какъ пухъ, коверъ. Въ комнат, куда они вошли, окна, въ виду наступившей, передъ тмъ, отъ падавшаго снга темноты, были закрыты гардинами и комнату освтили восковыми розовыми свчами, въ красивыхъ фарфоровыхъ кенкетахъ, висвшихъ по стнамъ. Слва, у двери въ слдующія комнаты, стоялъ высокій, съ коричнево-бронзовымъ лицомъ и такими же руками, арабъ, въ ярко-пунцовой куртк, расшитой золотыми шнурками, въ зеленыхъ шаравёрахъ, желтыхъ туфляхъ и въ блой, огромной чалм.
— Побудь здсь, тебя позовутъ,— произнесъ Орловъ, указавъ Дуганову мягкую шелковую кушетку, у двери, возл которой стоялъ стражъ.
Арабъ, склонясь, отворилъ дверь. Орловъ скрылся за нею.— ‘Такъ вотъ что,— съ невольнымъ трепетомъ, подумалъ, усвшись, Глбъ: сама государыня удостоиваетъ меня высокой чести доставить ея строки главнокомандующему. Но вдь это, дйствительно, простая случайность, она узнала, что детъ нарочный и пожелала воспользоваться оказіей. Гд въ эту минуту государыня? неужели невдали, даже, быть можетъ, прямо за этою стной? И что здсь рядомъ за комната? пріемная для немногихъ, ближайшихъ къ государын особъ, или собственный ея рабочій кабинетъ? Вотъ взглянуть бы, если тамъ нтъ никого… Каково убранство этой комнаты? Увидть, бы ея кресло, рабочій столъ, за которымъ она ршаетъ дла великой имперіи’.
Изъ-за двери, между тмъ, Глбъ разслышалъ звуки голоса. По сосдству кто-то, казалось, говорилъ, или что-то читалъ, умолкалъ и снова говорилъ. Кто говорилъ и о чемъ? докладчикъ ли излагалъ какое-либо сообщеніе или изволила говорить сама императрица?— ‘Вотъ пріотворить бы дверь, посмотрть бы въ нее, хоть секунду, послушать бы!’ — пришло на мысль Дуганову: ‘нельзя! это губатое чудище тутъ на-сторож!’ — Арабъ, между тмъ, прислонясь плечомъ къ притолку двери, стоялъ, какъ вкопанный, не шелохнувшись и такъ спокойно, точно дремалъ.— ‘Неужели и впрямь дремлетъ?’ — досадливо мыслилъ Глбъ. Онъ обернулся къ нему. Черные, круглые глаза араба, съ желтыми блками, пристально глядли на него.— ‘Попросить его?’ — подумалъ Глбъ: ‘а какъ откажетъ, да еще передастъ князю дерзкую мою просьбу?’
За дверью послышался серебристый звонъ крохотнаго колокольчика. Арабъ встрепенулся, беззвучно шагнулъ за дверь и, вновь появясь обратно, съ бумагами, направился съ ними въ другую дверь. Дрожь охватила Дуганова… Голоса за дверью, изъ которой арабъ вынесъ бумаги, стали вдругъ до того явственны, что Глбъ слышалъ чуть не каждое слово говорившихъ тамъ. Арабъ, уходя съ бумагами, очевидно, неплотно притворилъ дверную половинку. Глбъ тихо всталъ, подошелъ на цыпочкахъ къ двери и взглянулъ сквозь ея щель. Его сердце сильно забилось…
Онъ увидлъ круглый широкій столъ, крытый зеленымъ сукномъ. На стол стоялъ канделябръ, съ зажжёнными свчами. За столомъ, лицомъ къ двери, сидла императрица, въ сромъ шелковомъ плать, съ жемчугомъ въ напудренныхъ волосахъ. Справа, возл нея, помщался канцлеръ графъ Никита Ивановичъ Панинъ, слва — генералъ-прокуроръ князь Александръ Алексевичъ Вяземскій, дале, въ полуоборотъ къ двери, сидли, — съ одной стороны — князь Григорій Григорьевичъ Орловъ, съ другой — Григорій Александровичъ Потемкинъ и — уже спиной къ двери — бывшій гетманъ, графъ Кирилло Григорьевичъ Разумовскій и фельдмаршалъ, графъ Захаръ Григорьевичъ Чернышовъ. Дугановъ узналъ не только старыхъ, всему Петербургу извстныхъ, давнихъ пособниковъ Екатерины, но и новое, восходившее надъ придворнымъ міромъ, яркое свтило,— Потемкина, котораго онъ не разъ видлъ, въ прозды послдняго черезъ Москву.— ‘Тайный совтъ ея величества! экстренное собраніе!’ — пронеслось молніей въ мысляхъ Глба: ‘и я его вижу, услышу, можетъ быть!’ — Онъ оглянулся, прислушался, не возвращается ли усланный стражъ и, съ восхищеніемъ и ужасомъ за свою ршимость, припалъ глазомъ въ двери. Онъ слушалъ, мысленно повторяя: ‘Боже мой, Господи! и я дйствительно это вижу и слышу!’ — Черезъ минуту онъ опомнился.— ‘Но зачмъ я, безумный, такъ рискую?’ — подумалъ онъ: ‘арабъ можетъ каждую секунду возвратиться, застать меня здсь… вдь будетъ слышно и такъ!’ — Онъ, въ неодолимомъ волненіи, опустился на ту же кушетку, у двери. И точно, каждое слово говорившихъ въ сосдней комнат явственно, по прежнему, долетало до него изъ-за порога.
— Такъ вы, господа, не одобряете?— слышался, съ замтнымъ нмецкимъ акцентомъ, голосъ Екатерины: не совтуете, чтобы я, какъ мн хотлось, сама хала, для спасенія государства въ Москву и лично стала бы во глав войскъ, посылаемыхъ для истребленія злодя Пугачова? Что скажете, но откровенно, вы, графъ Никита Иванычъ? не слдуетъ, по-вашему, нехорошо?
— Не только нехорошо, но, въ разсужденіи достоинства и цлости имперіи, даже бдственно, — отвтилъ негромкій и вмст твердый голосъ Панина: эта поздка, увеличивъ небольшую еще въ общемъ опасность, только ободритъ и умножитъ мятежную чернь. А! скажутъ, вотъ какъ, сама государыня бросила столицу и сына и ухала къ войску, значитъ, совсмъ неладно… она и въ Турцію къ Румянцеву, противъ самого султана, лично не выступала, а тутъ — противъ мужика… значитъ, и впрямь онъ вовсе не мужикъ!
Екатерина помолчала. Молчали и остальные.
— Согласна, уступаю, такъ и запишите, господинъ секретарь,— сказала Екатерина, обращаясь къ кому-то, кого Дугановъ не разглядлъ въ дверь, за секретарскимъ столомъ: назначимъ, когда понадобится, изберемъ для того иное, съ полною силою и властью, лицо. А теперь объ иномъ, не мене важномъ… Вы слышали,— продолжала императрица: князь Григорій Григорьевичъ считаетъ, что ныншній за Волгой, обширный и безпримрный, по дерзости и жестокостямъ, бунтъ черни главнйше выросъ и усилился, вслдствіе многихъ бдствій крпостнаго народа, угнетаемаго помщиками, монастырями и казной, и предложилъ мн частно, а здсь при васъ и вторично — отмну крпостнаго состоянія… Что скажете на это?
— Мра гибельная и бдственная, — произнесъ, подумавъ, генералъ прокуроръ Вяземскій: къ смут одной губерніи прибавятся смуты въ остальныхъ, сказать проще — бунтъ цлой имперіи.
— Лучше умножить число войска за Волгой,— сказалъ фельдмаршалъ Чернышовъ: послать въ распоряженіе князя Волконскаго еще нсколько полковъ пхоты, пушекъ и кавалерію.
— Именно, прежде надо истребить мятежъ, и тогда уже подносить монархин прожекты новыхъ законовъ,— отозвался бывшій гетманъ, графъ Разумовскій: не въ бурю и не въ хозяйскую страду перестраиваются дома и хижины, а въ пору отдыха и полной тишины.
— Матушка, мудрая монархиня!— не вытерпвъ, вскрикнулъ князь Орловъ: не слушай ихъ, слушай своего сердца! Въ чемъ колебанія? Скажи одно слово,— и цпи народнаго рабства рухнутъ, распадутся! Вс мы, владльцы крпостныхъ душъ,— и я, каюсь, не послдній изъ ихъ числа, — гршны и виновны передъ тобой и закономъ за подданныхъ своихъ. Не мы ли проигрывали дарованныхъ намъ тобою и твоими предками крпостныхъ людей въ карты, мняли ихъ на рзвыхъ скакуновъ и роскошныя мебели? Не мы ли, стыжусь повторить, закладывали ихъ, какъ движимость, продавали, разлучая семьи, на переводъ,— въ дальнія окраины и въ зачетъ рекрутовъ? Скажи слово — и все высшее, все знатное, среднее и мелкое дворянство, какъ истые патріоты, ударятъ теб челомъ, многомилостивая, своими вотчинами, селами и хуторами… Бери ихъ, для спасенія и замиренія отечества, обратно! Объявляй неотлагательно общую вольность нашихъ и твоихъ собственныхъ, казенныхъ рабовъ, церковь, съ монастырями, послдуетъ за тобой! Не будетъ у стсненнаго народа причины къ мятежамъ, бунтъ за Волгой утихнетъ и сами крамольники приведутъ и выдадутъ теб головой своего вождя, на твое ршеніе и правый судъ.
Общее молчаніе было отвтомъ на слова Орлова. Вс ждали, чмъ выразится мнніе самой государыни, относительно небывалаго, по смлости, даже дерзости, предложенія, которымъ, какъ думали нкоторые, терявшій свое значеніе фаворитъ, очевидно, стремился съ этой стороны возстановить свое значеніе и силу.— ‘Теб легко вольнодумствовать, на чужой счетъ!’ — мыслили противники Орлова: ‘ты, выскочка, давно ли снисканъ помстьями и всякими благами, безъ числа? У тебя возьмутъ, наверстаешь втрое… а мы, наслдственные, исконные дворяне,— намъ не до твоихъ акробатскихъ, головоломныхъ фокусовъ и скачковъ!’
Видя смущеніе, вызванное въ главныхъ членахъ совта словами Орлова, Екатерина молча вынула изъ кармана крохотную табакерку, раскрыла ее и поднесла къ носу, глядя на Потемкина, съ хмурымъ лицомъ нагнувшагося и недовольно сопвшаго надъ листомъ блой, чистой бумаги, лежавшей передъ нимъ на стол.
— Смло и дльно, какъ всегда, выразились вы, князь Григорій Григорьевичъ,— сказалъ Потемкинъ, слегка склонясь въ сторону Орлова и продолжая смотрть на листъ бумаги: кто возразитъ противъ святой истины, что рабство недостойно нашего вка и славы свободолюбивой и великодушной нашей монархини? Нтъ спора, вс мы сочувствуемъ вамъ… не правда ли?— обратился Потемкинъ къ прочимъ членамъ совта.
Вс, нсколько смущенно, молча поклонились ему.
— Но кто поручится,— продолжалъ Потемкинъ: что ваше добро не станетъ худшимъ зломъ для того же народа?
— Какъ это? почему?— опять не вытерпвъ, съ горячностью, возразилъ Орловъ.
— А такъ, батюшка, ваше сіятельство, очень просто!— отвтилъ спокойнымъ, твердымъ голосомъ Потемкинъ: неразвитая, слпая и дикая чернь,— разнуздайте вы только ее, дайте ей вольную волюшку, и вы увидите, — она броситъ неблагодарный и тяжкій трудъ земледльца и бурнымъ потокомъ хлынетъ изъ селъ въ города. Что вы сдлаете въ то время? Кто будетъ воздлывать хлбныя нивы, платить оброки, давать рекрутовъ? Деревни опустютъ, поля заростутъ сорными травами и лсомъ. Что скажетъ отечество, когда ему станетъ грозить голодъ, а преступленія всякаго рода, кражи, грабежи, насилія и убійства обратятъ великую имперію въ страну ирокезскихъ дикарей, чуть не людодовъ? Кмъ вы станете укрощать буйства и мятежи? Войска нечмъ будетъ комплектовать,— вольные люди не дадутся, чтобъ имъ брили лобъ… Не на манеръ ли Англіи станете вербовать охотниковъ на базарахъ и площадяхъ? О прочихъ, въ столь важномъ дл, потеряхъ государства и частныхъ лицъ не говорю,— он всякому извстны…

XIII.

‘Ай да мастеръ!’ — думали, слушая Потемкина, старйшіе изъ членовъ совта: ‘такъ говорить и мыслить подъ-стать хоть бы и многоопытному дльцу, убленному сдиной. Угадалъ, забилъ вольнодумца! далеко пойдетъ!’
— Не спорю о потеряхъ, не спорю!— вскрикнулъ Орловъ: вс мы, отъ богачей до бдныхъ, сильно потерпимъ отъ предлагаемой мною мры, даже, быть можетъ, разоримся въ конецъ. Но надо, государи мои, думать не о насъ лично, а объ отечеств и о слав великой монархини, которой мы обязаны служить до послдней капли крови. Не она-ли, первая въ государств, внявъ голосу и нуждамъ народа, еще недавно созывала, на вчную память о себ, коммиссію для начертанія проекта новаго уложенія? и не тамъ ли, не въ этой ли коммиссіи, впервые передъ всми, раздались заглушенные, впрочемъ, недальновидными слпцами, голоса, что назрло время подумать, коли не о полной отмн, то хотя бы о сокращеніи унизительнаго рабства? Говорите противъ меня, возражайте, я остаюсь при своемъ: ране подумали бы о моей мысли, не было бы ни бунта за Волгой, ни Пугачева…
— Не было бы! не случилось бы! вотъ какъ!— произнесъ, глядя на Орлова, Потемкинъ: все это, извините, ваше сіятельство, такія же загадки, какъ и этотъ чистый листъ бумаги… написать на немъ можно все, что угодно, какъ легко составить и издать всякій законъ… Да что вычитаетъ изъ этого писанія народъ? готовъ-ли онъ ко всякой, хотя бы и мудрой, мр? Вотъ вы тоже упомянули о коммиссіи… но знаете ли…
— Позвольте,— возразила императрица, видя растерянность и затрудненіе остальныхъ членовъ совта, молча слушавшихъ препирательства соперниковъ-фаворитовъ: лучше намъ о коммиссіи здсь не упоминать… Вы, князь Александръ Алексевичъ, знаете,— обратилась Екатерина къ генералъ прокурору Вяземскому, бывшему предсдателю той коммиссіи: каковы, по истин сказать, плоды упомянутаго здсь собранія? Всмъ извстно, депутатъ столь важнаго учрежденія, яицкій сотникъ, Падеровъ, не только не останавливалъ и не вразумлялъ бунтовщиковъ, а самъ изъ первыхъ передался самозванцу и нын, по слухамъ, командуетъ у него цлымъ полкомъ! Это ли не утшительный даръ нашего перваго опыта съ русскими парламентами?
Екатерина, опять поднеся къ носу табакерку, помолчала.
— Благодарю васъ, князь Григорій Григорьевичъ, и васъ, Григорій Александровичъ,— сказала она, обращаясь къ Орлову и Потемкину: благодарю и всхъ васъ,— взглянула она на остальныхъ:— никогда я не сомнвалась въ вашихъ чувствахъ и въ вашей преданности отечеству и мн, — но съ столь важнымъ дломъ, какъ предложеніе князя Григорія Григорьевича, надо, какъ я полагаю и какъ убждена, повременить.
— Но этотъ шагъ прославитъ и вознесетъ ваше величество на неизмримую высоту!— воскликнулъ князь Орловъ: вс препятствія геній вашъ преодолетъ, какъ всегда, и затмитъ…
— Александръ Македонскій, — отвтила съ улыбкой Екатерина: укорялъ память своего отца, Филиппа, говоря, что его родитель такъ много прославился и столько совершилъ великаго, что почти ничего не оставилъ для своего наслдника. Не все же длать современникамъ, надо кое-что оставить на долю и своимъ преемникамъ, потомкамъ!
— Сама истина глаголетъ вашими устами!— произнесъ, склоняясь, князь Вяземскій.
— Немало чести подготовить славныя дла и для потомства!— прибавилъ канцлеръ Панинъ.
— Что же, повторяю, до выбора главнаго полномочнаго лица, по укрощенію бунта за Волгой,— сказала Екатерина: то князю Волконскому я на этотъ предметъ…
Дале Дугановъ ничего не слышалъ. Мимо его, въ это мгновеніе, незамтно скользнулъ по ковру и опять сталъ у порога возвратившійся арабъ. Замтивъ, что дверь въ совтскую комнату пріотворена, онъ плотно закрылъ ее и, по прежнему, неподвижно замеръ у ея притолка. Голоса за порогомъ разомъ стихли. Такъ прошло еще нсколько минутъ. Дугановъ, пораженный тмъ, что дошло до его слуха, сидлъ, не помня, гд онъ и что съ нимъ. Въ совтской комнат снова раздался звукъ колокольчика. Арабъ вошелъ туда.
— Пожалуйте, васъ просятъ,— сказалъ онъ, возвратясь, Дуганову.
Глбъ вступилъ въ совтскую комнату, сдлалъ шагъ отъ порога и, вытянувшись, сталъ неподвижно. Прямо передъ нимъ была государыня. Справа за нею, близъ окна, у особаго столика, сидлъ тотъ, кого именовали секретаремъ и лицо котораго теперь ясно было ему видно. Глбъ взглянулъ на него и не врилъ своимъ глазамъ. У столика, передъ зажженной свчой, сидлъ его недавній сожитель, Галаховъ, съ которымъ онъ простился только вчера.— ‘Такъ вотъ твои тайныя занятія у князя Орлова!’ — подумалъ Глбъ, въ волненіи ожидая, кто и что ему скажутъ теперь.
— Адъютантъ московскаго главнокомандующаго?— спросила Екатерина.
— Поручикъ Дугановъ, ваше величество,— отвтилъ Орловъ.
— Подойдите, господинъ поручикъ, и станьте ближе!— сказала императрица.
Глбъ мрнымъ, форменнымъ шагомъ обошелъ столъ и приблизился къ креслу государыни.
— Вотъ письмо, господинъ Дугановъ,— произнесла Екатерина, протягивая ему запечатанный пакетъ: отдайте его лично князю Михаилу Никитичу. Кланяйтесь ему и скажите, что я съ особымъ удовольствіемъ ршила дло его родственницы. Вамъ, кажется, княземъ спеціально было поручено это дло?
— Точно такъ, ваше величество,— отвтилъ Глбъ.
— Очень рада,— князю будетъ пріятно ваше усердіе… счастливаго пути!— сказала Екатерина, ласковою улыбкой и чуть замтнымъ склономъ головы показывая Глбу, что онъ можетъ удалиться.
Вс глаза были, какъ чувствовалъ Глбъ, обращены на него, когда онъ, повернувшись налво кругомъ, направился тмъ же мрнымъ шагомъ къ двери и скрылся за нею. Спрятавъ на грудь, подъ кафтанъ, пакетъ императрицы, онъ, въ сопровожденіи араба, не слыша подъ собою ногъ, прошелъ тмъ же рядомъ внутреннихъ комнатъ, до парадныхъ сней, одлся и вышелъ на крыльцо. Снгъ прекратился. Солнце ярко и весело свтило, красиво золотя розовымъ отблескомъ крыши дворцовыхъ зданій и опушенныя серебристымъ инеемъ вершины садовыхъ деревьевъ. Дугановъ ничего этого не видлъ, не любовался ничмъ. Отъ его глазъ не отходила чудная улыбка, а въ ушахъ раздавался нжный и ласковый голосъ императрицы. Не помня себя, на верху блаженства, онъ поспшилъ на постоялый, приказалъ подавать обдъ и послалъ за почтовыми лошадьми.
‘А Спесивцевъ? что съ нимъ?’ — вдругъ пришло ему на мысль, когда онъ, наскоро закусивъ, узналъ, что лошади поданы уже.— ‘Въ Гатчину! надо видть его, навстить! это, кстати, почти и по дорог!’ — сказалъ онъ себ и, выхавъ изъ Царскаго, приказалъ ямщику свернуть на Гатчину.
Дохавъ туда, онъ отыскалъ врача, лчившаго Спесивцева, и узналъ отъ него, что раненый, заботами князя, помщенъ въ сосднемъ дом.
— Вонъ, черезъ улицу, — указалъ врачъ въ окно: красная крыша и зеленыя ставни.
— Могу ли я его видть?— спросилъ Глбъ: хотя на минуту, мы старые знакомые, и я ду надолго, далеко.
— Больной въ безпамятств, бредитъ,— сказалъ врачъ: все равно, не узнаетъ васъ, да и опасно тревожить его.
Глбъ помолчалъ.
— Есть надежда на спасеніе?— спросилъ онъ.
Докторъ поднялъ надъ головою палецъ.
— Тамъ на неб все, разумется, возможно,— сказалъ онъ: а здсь,— докторъ опустилъ палецъ къ полу: здсь могу сказать одно, рана такого рода, что вашъ знакомый, или даже можетъ быть пріятель, врядъ ли дотянетъ до весны.
Дугановъ постоялъ еще съ минуту передъ докторомъ, молча пожалъ ему руку, поклонился и ухалъ, въ смущеніи поглядывая на невысокій деревянный домишко, съ красною крышей и зелеными ставнями, гд лежалъ, бредя, вроятно, о чемъ-либо счастливомъ, и свтломъ изъ прожитаго, приговоренный въ печальному исходу Спесивцевъ.
‘Да, судьба!’ — мыслилъ Глбъ, выхавъ изъ Гатчины на московскій почтовый трактъ: ‘но вдь такая же точно судьба могла постигнуть и меня!’ — И, невольно радуясь, что онъ во всякомъ случа былъ цлъ и невредимъ, что его грудь, сердце и все его крпкое, пышащее жизнью тло было здорово, Глбъ плотне услся въ кибитк, съ головой укутался въ теплую шубу и, изморенный суетой и тревогами послднихъ тяжелыхъ дней, крпко заснулъ. Почтовая тройка понеслась.
На третьи сутки безостановочной зды, Дугановъ благополучно возвратился въ Москву.

——

Довольный успшнымъ окончаніемъ дла, главнокомандующій отъ души поблагодарилъ Глба и, давъ ему отдохнуть нкоторое время, сказалъ, что приготовилъ для него другое важное порученіе въ одинъ изъ уздовъ Московской губерніи, гд предстояло произвести слдствіе о поддлк фальшивой монеты на фабрик богатаго раскольника-купца Суслова. Въ этомъ же узд были имнія Корбниной, присужденныя государыней ко взятію въ опеку.— ‘Ты помогъ ршенію этого дла,— сказалъ князь: ты же наблюдешь и за приведеніемъ его къ концу’.
Москва охватила Дуганова скукой и тоской. Осиротлый, пустой домъ у Чистыхъ-прудовъ, гд еще такъ недавно все было полно жизни, гд царила женская, мягкая предупредительность и раздавался смхъ и звонкій голосъ ребенка, былъ теперь для Глба невыносимъ. Онъ обдалъ въ клуб, домой едва заглядывалъ. Объздивъ кое-кого изъ знакомыхъ, онъ написалъ короткія письма къ матери и къ брату, извстивъ ихъ, что едва кончилъ одну командировку, какъ пришлось хать на другую, и сильно обрадовался, когда, дйствительно, наконецъ выхалъ съ порученіемъ князя изъ Москвы.
Слдствіе о поддлк монеты Дугановъ повелъ настойчиво и умло. Начались розыски и допросы на фабрик Сусловыхъ и въ уздномъ город, гд пало подозрніе въ подкуп и въ укрывательств виновныхъ не только на полицію, но и на земскій судъ. Пришлось воевать съ исправникомъ и съ весьма ловкимъ и вліятельнымъ узднымъ судьей, который, по слухамъ, былъ долженъ по горло заподозрнному Суслову и потому особенно мирволилъ ему. Все это Глбъ разслдовалъ и разобралъ, а въ промежуткахъ розысковъ составилъ опись имніямъ Коровиной и сдалъ ихъ въ опеку. Кончивъ слдствіе, онъ написалъ князю рапортъ, съ требованіемъ уличеннаго Суслова арестовать и доставить на судъ, не иначе, какъ въ Москву, вслдствіе того, что мстныя власти относительно его не безъ грха.
При одномъ изъ послднихъ допросовъ, собирая на фабрик свднія о прошломъ и настоящемъ образ жизни и о родныхъ вдругъ разбогатвшаго Суслова, онъ неожиданно услышалъ фамилію Прядышева, съ которымъ Сусловъ оказывался въ близкомъ родств.
Это имя кольнуло Глба. Онъ вспомнилъ бгство Серафимы въ Кіевъ, свою поздку туда, переговоры съ нею, а затмъ и собственный разладъ съ женой.
— Какой это Прядышевъ?— спросилъ онъ сусловскаго прикащика, стоявшаго передъ нимъ на допрос.
— Савва Ильичъ,— отвтилъ свидтель.
— Разв онъ родня твоему хозяину?
— Свояки-съ. Аграфена Марковна, супруга Саввы Ильича, выходитъ, двоюродная сестрица нашему Доримедонту Кузьмичу.
— Не отъ свояка ли Суслова, въ такомъ случа, пошло и все состояніе самого Прядышева?— спросилъ Глбъ.
— Никакъ нтъ съ, ваше благородіе,— отвтилъ свидтель: тятенька Аграфены Марковны изстари былъ первостатейный московскій купецъ, а он у него состояли единственною дочкой, и у ихняго тятеньки не токма первый подъ Москвой изстари колокольный заводъ, а за Ураломъ еще богатйшіе рудные пріиски.
— Кстати, почтенный, — сказалъ, подумавъ, Дугановъ: у Прядышевыхъ, помнится, былъ тоже единственный сынъ,— не знаешь ли, что съ нимъ и гд онъ нынче?
Свидтель помолчалъ.
— Врно-съ, изволите говорить,— есть сынъ, едоромъ звать,— отвтилъ онъ: и мы сами видали ихъ, вотъ еще какимъ махонькимъ, когда оттуда колоколъ брали сюда на соборъ… Не наша сторона хозяйскія дла… а жаль…
— Что же именно?
— Свертли молодца гулянки, да колобродства, и попалъ онъ родителю на искусъ, поставленъ былъ въ простые, какъ есть, чернорабочіе, въ молотобойцы… етакого богача-магога сынъ и въ такой чернот!
— Онъ и теперь на этой работ?— спросилъ Глбъ.
— Мать увидла его, оборваннаго, да въ саж, въ окно,— возрыдала сердечная и заступилась, слышно, отослали его, нон зимой, въ дальнюю поправку, на ихніе Куршевинскіе заводы, за Уралъ. Да что? сильно, сказываютъ, огорчился малый вообще, запилъ тамъ и въ горести чуть рукъ на себя не наложилъ. Наши сильно жалютъ его…
— Отчего же отецъ не держитъ его при себ?
— Видно, думка такая, исправится, молъ, на дальней работ.

——

Въ конц великаго поста Дугановъ возвратился въ Москву. Князь Волконскій одобрилъ вс его дйствія, Суслова вытребовалъ къ себ и посадилъ въ московскій острогъ. Дугановъ, за успшное веденіе слдствія о поддлк монеты, былъ представленъ къ наград крестомъ.
— Твоя жена еще у родныхъ?— спросилъ князь.
— Такъ точно.
— Гд она? въ Малороссіи?
— Нтъ, на Волг, у брата.
— Не хочешь ли прохать туда?
Глбъ промолчалъ.
— Постоянно, какъ знаешь, туда оказіи теперь,— продолжалъ князь, не замтивъ смущенія Глба: недавно посланы гусары, я на-дняхъ отправляю пхоту и пушки… ты могъ бы проводить ихъ до Казани, а оттуда завернулъ бы и къ своимъ.
— Усерднйше благодарствую, ваше сіятельство,— отвтилъ Дугановъ: но моя жена, какъ полагаю, вскор выдетъ оттуда.
— Ну, какъ знаешь, любезный. Во всякомъ-же случа, встртится нужда, просись,— не отважу. Пріемъ имній будетъ не ближе іюня, тогда опять подешь въ уздъ.
Близилась Пасха. Въ воздух потеплло. Настало водополье.
Возобновивъ свои обычныя занятія у князя, Дугановъ не замчалъ, какъ текло время. Переписываясь иногда съ матерью, онъ зналъ, что въ Ракитномъ все благополучно. О Горкахъ и ихъ обитателяхъ онъ старался не вспоминать.— ‘Не пишутъ оттуда, стало быть, все хорошо!’ — съ горечью думалъ онъ: ‘а не спрашиваютъ, почему мы разстались, значитъ, жена не сметъ признаться, что у насъ вышло. Ну, и Господь съ нею’.
Вернувшаяся въ Петербург, былая страсть къ азартной бильярдной игр боле о себ не напоминала Глбу. Все прошлое въ немъ, казалось, успокоилось, заснуло и какъ бы умерло. Въ дом у себя онъ уже не томился, проводя время здсь только въ кабинет и въ столовой. Въ спальню, уборную жены и дтскую онъ боле совсмъ не заглядывалъ, и двери туда были постоянно на замк. Портретъ жены, висвшій въ гостиной и когда-то съ такою любовью заказанный знаменитому живописцу Тишбейну, онъ покрылъ кисеей и перенесъ въ запертую на ключъ уборную. Но все это наружное спокойствіе далеко не соотвтствовало внутреннему состоянію. Нчто врод раскаянія начинало сказываться въ его душ. Правъ ли онъ былъ въ своемъ ршеніи насчетъ жены? Не увлекся ли онъ ошибочнымъ подозрніемъ? И дйствительно ли была измна, или только совпаденіе уликъ, въ сущности не доказывающихъ ничего? Неувренность въ правот, относительно разрыва съ женой, начинала тяготить его, ну, какъ она невинна ни въ чемъ и онъ все это сдлалъ, въ порыв раздраженія, не имя на то права? Передъ Пасхой Глбъ получилъ письмо, въ нсколько строкъ, отъ брата, съ поздравленіемъ и извщеніемъ, что вс живы и здоровы, что зима была студеная и что наступило тепло. На это онъ отвтилъ столь же краткою отпиской, что, молъ, также живъ и здоровъ и что думаетъ перемнить службу. Онъ дйствительно написалъ въ Петербургъ Орлову, отвта не приходило.
Въ конц Вербной недли, на обычномъ утреннемъ пріем у главнокомандующаго, Глбъ получилъ отъ Волконскаго порученіе — създить къ митрополиту и лично у него испросить указаніе и совтъ по одному духовному длу. Дугановъ похалъ, долго дожидался владыки, въ то время служившаго гд-то въ дальнемъ монастыр, а когда возвратился, съ нужными указаніями отъ митрополита, пріемъ у князя уже кончился.
Дугановъ прошелъ въ кабинетъ князя, доложилъ ему справку, принялъ отъ него для передачи въ канцелярію накопившіяся безъ него бумаги и откланялся. Проходя изъ кабинета князя опустлыми залами, онъ въ сторон, въ боковомъ корридор, услышалъ странный шумъ, какъ бы споръ. Заглянувъ туда, Глбъ увидлъ растерянную и лысую фигуру невысокаго, пожилаго купца, въ долгополомъ кафтан и съ медалью на ше, стоявшаго передъ княжескимъ слугой. Размахивая руками, купецъ о чемъ-то, съ поклонами, просилъ, оффиціантъ заграждалъ ему дорогу.
— Да вотъ ихъ милость, господинъ адъютантъ ршатъ,— сказалъ оффиціантъ, указывая просителю на Дуганова: и какъ это можно безпокоить князя, когда объявлено — боле не принимать никого?
— Въ чемъ дло?— спросилъ, подходя, Дугановъ.
Купецъ оглянулся. Дугановъ узналъ въ немъ Савву Ильича Прядышева,— но въ какомъ вид? Сытой, презрительной чванливости и дерзости, съ которою онъ когда-то въ Кіев, у цыганъ, обливалъ водою сына и стригъ ему косу, не было и слда. Куда длись складки жирнаго подбородка, красный, плотный затылокъ и объёмистый животъ? Худыя, костлявыя плечи уныло торчали изъ-подъ широкаго, точно чужаго кафтана. Борода была всклочена. Потускнлые глаза умоляюще и жалобно смотрли на Глба.
— Ваше… ваше высокородіе,— вскрикнулъ онъ, хватая Дуганова за руки и вдругъ падая передъ нимъ на колни: спасите, не погубите.
— Что съ вами, Савва Ильичъ? Успокойтесь!— произнесъ Глбъ, поднимая его: вы, вроятно, о родственник вашемъ, о Суслов, насчетъ монеты?
— Господь съ нимъ,— отвтилъ, отирая слезы, Прядышевъ: Сусловы не подростки, коли не по вин угодили въ острогъ, сами себя отстоятъ.
— Въ чемъ же ваше дло?— спросилъ Глбъ: пріемъ у князя, дйствительно, конченъ, если у васъ неотложная, важная нужда, скажите, я передамъ ему, онъ приметъ васъ завтра.
— Поздно будетъ, поздно!— простоналъ Прядышевъ: коли милость князя, штафетъ бы или иное что, да не отъ всякаго берутъ. Только, вотъ, нонче извстились по почт.
— О комъ говорите?
— едоръ-то мой, едя… что въ Кіев, помните…
— Знаю, онъ, слышно, у васъ за Ураломъ.
— Тамъ-то окаянный, тамъ, да спятилъ, какъ есть, съ ума. Охъ, матушки вы мои, охъ, родные!— всхлипывая, бормоталъ Прядышевъ: и кто ожидалъ экаго божескаго наказанія? Прогнвили мы Господа. Мать съ горя захворала, померла, нын срамитъ весь нашъ родъ…
— Да что сталось съ вашимъ сыномъ? Сядьте, разскажите.
Глбъ увелъ Прядышева въ залу и усадилъ его на соф. Руки старика тряслись, губы силились что-то выговорить и не могли. Онъ безпомощно поникъ головой.
— Отступился окаянный,— проговорилъ онъ: извщаютъ, задумалъ передаться злодю, Пугачу!… Да что, баринъ, на, читай!— заключилъ Прядышевъ, вытаскивая изъ кармана и подавая Дуганову скомканный обрывокъ толстой, синей бумаги: сорока денъ не прошло со смерти покойницы, а тутъ такая напасть.
Глбъ сталъ читать письмо къ Прядышеву его заводскаго прикащика.— ‘А нашъ-отъ едоръ Саввичъ,— выводилъ каракулями прикащикъ: забылъ Божескія заповди и отцово наставленіе, какъ узналъ о смерти родительницы, пуще запилъ, а въ прошлую среду, супротивъ ночи, отбилъ замокъ въ камор, гд, по приказу вашему, его хмльнаго держивали въ заперти, тайно забралъ пожитки, казну и соболью твою новую, данную ему на дорогу, шубу, да съ Апронькой, да съ Борькой кривымъ, запрегъ лучшихъ, здовыхъ жеребцовъ и сбжалъ съ завода. Сказываютъ, подался въ горы, къ демидовскимъ, да блорцкимъ заводамъ, ршилъ передаться оному окаянному ироду и злодю, самозванцу Пугачову. Апронька, дьячій сынъ, съ нимъ и остался, а кривой чортъ, Борька, вернулся нон на зар, быдто въ совсть пришелъ, а въ тайности — сманивать остальныхъ заводскихъ, и мы его, изловимши, связали и держимъ въ заперти. И сказываетъ Борька-паршивецъ, быдто едоръ-отъ нашъ Саввичъ, забывъ оныя Господни заповди, въ точности похалъ, невдомо для какой нужды, сирчь, къ тому, окаяннику и злодю, и повезъ ему казну, да твою шубу, и быдто тому отступнику вс уже присягаютъ и цлуютъ руку, а самъ иродъ отошелъ намедни отъ Оренбурга къ Магнитной и скоро де объявится на заводахъ и въ нашихъ мстахъ. Мы день и ночь, батюшка, Савва Ильичъ, на-сторож, рвы порыли и огородились рогатками, да ружей мало,— пушчонка была одна,— и ту, намеднись,— чаю, вдомо теб,— о масляной, какъ ребята салютъ въ твою честь чинили,— разорвало на части. Просимъ, милостивецъ, о присылк защиты. Войска тутъ и въ помин нту-ти. Ой, плохо намъ, гршнымъ, свтъ не милъ. До дна, благодтель, дошли, гибнемъ въ конецъ!’
— Что же вамъ нужно отъ князя?— спросилъ Дугановъ, дочитавъ письмо.
— Хоть бы штафетъ въ Куршевино, на заводъ,— пытался, не берутъ,— твердилъ, кланяясь, Прядышевъ: грамотку бы къ едору, не одумается ли? Дай охрану, или такой листъ, не токма изъ своихъ кого послалъ бы,— одно дтище,— самъ бы похалъ туда.
Глбъ прошелъ къ князю. Волконскій, уже въ шлафрок и, вмсто парика, въ бломъ, съ розовою лентой, колпак, сидлъ за чтеніемъ новыхъ нмецкихъ газетъ. Дугановъ доложилъ ему о просьб Прядышева.
— Гони его, голубчикъ! съ ума онъ сошелъ!— вскрикнулъ князь: сынъ дерзнулъ измнить,— не далеко, знать, ушелъ и его батюшка, подъ надзоръ его! Боже, Господи, что за дда! Взгляни, что печатаютъ о насъ берлинскіе газетёры! Мерзавцы! Не даромъ ихъ скъ, на унтеръ-денъ-Ленденъ, Чернышовъ, по взятіи Берлина! теперь публично завряютъ, будто этотъ приговоренный къ плетямъ каторжникъ, этотъ казакъ-воришка, и впрямь… Да нтъ, что же это? свтопреставленіе!
Князь закрылъ лицо руками. Глбъ сталъ просить за старика Прядышева.
— Ну, ты правъ, милый, правъ!— одумался князь, бросая подъ столъ газеты: этого сына дйствительно наврно спьяну,— иначе какъ же?… Вдь, я, помню, своими глазами видлъ его у Архаровыхъ, Мелецкихъ,— смирный такой, менуэты отплясывалъ… Ступай, Глбъ Андреичъ, устрой тамъ, что можно, для отца.

——

Дня черезъ три, Прядышеву, за скрпой главнокомандующаго, выдали охранный листъ и письмо къ казанскому губернатору, фонъ-Брандту. Савва Ильичъ ршилъ хать за Уралъ лично. Собравшись и распорядившись по заводу, онъ засунулъ за пазуху изрядный свертокъ денегъ, отслужилъ напутственный молебенъ, слъ въ пошевни, съ тми же двумя здоровенными литейщиками, съ которыми, годъ назадъ, здилъ въ Кіевъ, и завернулъ проститься на Чистые-пруды.
— Въ опасный путь пускаетесь,— сказалъ ему Дугановъ: что ни день, какія извстія! Пугачовъ усиливается… все Зауралье въ возстаніи…
— Богъ милостивъ, доду, сына спасу.
Въ Казани Прядышева нагнала эстафета московской его конторы. Онъ вскрылъ ее, прочелъ и упалъ безъ чувствъ. Контора извщала его, что сынъ, какъ стало нын извстно, окончательно бжалъ къ самозванцу, съ жалобой на родителя за захватъ, будто бы, материнскихъ заводовъ и другихъ имній.— ‘Господь взялъ жену,— подумалъ, придя въ себя, Прядышевъ: надо хать, охранить хоть заводъ, горное начальство просить, а едьк, каторжному искаріоту, вспомянется, видно, на томъ свт и тутъ!…’
Губернаторъ, однако становилъ его. Къ Уральскимъ горамъ уже не было свободнаго прозда. Пугачовъ, грабя и выжигая все по пути, близился лсами по сю сторону горъ.

——

Настала пасхальная недля. Москва, несмотря на слухи о Пугачев, веселилась. Главнокомандующій, въ раззолоченной, голубой коляск, выхалъ съ племянницами подъ качели, на Двичье-поле. Увидвъ здсь, среди гуляющихъ, Дуганова, онъ подозвалъ его къ себ. Глбъ протискался мимо знакомыхъ и незнакомыхъ, толпившихся вокругъ князя, и подошедъ къ нему.
— Ну, что, довольны въ народ нашею ныншнею публикаціей?— спросилъ Волконскій, нагнувшись къ Глбу изъ коляски, стоявшей въ это время противъ балагана, гд на балкон кувыркались и смшили зрителей акробаты.
— Еще бы, ваше сіятельство,— отвтилъ Дугановъ: только и слышно, прославляютъ новую, славную побду Михельсона надъ злодемъ.
— Да! разбитъ подъ Магнитною, притомъ какъ счастливо!— улыбнулся князь, обратясь къ племянницамъ: избавилъ Господь! исчезъ, разсянъ безъ слда. Ну, да вамъ это нелюбопытно… Брамбилла и арлекины у васъ въ голов.
— Mon oncle! можно ли? разв мы не патріотки?— обидлась старшая изъ племянницъ, лорнируя публику, тснившуюся передъ балаганомъ, гд акробатовъ смнили пьеро и коломбина.
— Такъ иди же, голубчикъ, — обратился князь къ Дуганову: всмъ говори,— злодя, молъ, гонимъ,— скоро изъ конецъ его истребимъ. А теб съ оминой въ отъздъ, барыня извстила, будетъ въ имнія къ концу Пасхи, она желаетъ быть при ихъ сдач.
Коляска главнокомандующаго двинулась дале. Дугановъ снова зашелъ за канатъ, огражданшій пшихъ отъ экипажей, но, едва онъ вмшался въ толпу, кто-то слдившій за нимъ глазами, пока онъ говорилъ съ княземъ, тронулъ его за плечо. Глбъ обернулся. Передъ нимъ стоялъ высокій и тощій, съ впалыми, блдными щеками, морской офицеръ, въ отставномъ мундир.
— Извините,— сказалъ, касаясь шляпы, морякъ: вы состоите при княз?
— Такъ точно.
— Дугановъ?
— Къ вашимъ услугамъ.
Незнакомецъ сильно закашлялся.
— Отойдемъ къ сторон, здсь такъ тсно,— сказалъ онъ: у меня къ вамъ личное дло. Вчера, какъ пріхалъ, я былъ у князя на дежурств, но пріемъ, по поводу праздниковъ, былъ отмненъ.
Глбъ и морякъ вышли изъ толпы.

XV.

— Въ Петербург,— продолжалъ морякъ: то есть, подъ Гатчиной, минувшею зимой, если помните, была охота… и я находился тамъ…
— Охота, дйствительно, была,— отвтилъ Дугановъ: но, извините, васъ я не помню.
— Да, мы не видлись,— продолжалъ морякъ: я былъ съ другимъ, съ докторомъ. Спесивцева изволите знать?
— Знаю… онъ раненъ тамъ,— отвтилъ Глбъ.
Морякъ промолчалъ.
— Живъ онъ?— спросилъ Дугановъ.
— Живъ-то, еще живъ, только вотъ что,— отвтилъ, сдерживая порывы кашля, морякъ: я, видители, мало его знаю, но пришлось тогда спать въ одной комнат… Узжая на охоту, онъ разбудилъ меня и оставилъ мн записку, — я спросонья сунулъ ее куда-то и о ней совсмъ позабылъ. Охоту проспалъ. О ран доктора услышалъ уже въ Гатчин, когда вс туда возвратились, да не до того было самому: слуга въ сует, видно, не притворилъ, какъ слдуетъ, двери, или охватило отъ плохо вставленнаго окна,— только кашель усилился, пошла кровь горломъ,— ну, и все, какъ слдуетъ,— очутился въ гошпитал. Да уже тамъ сунулъ руку въ карманъ шинели, вижу письмо, и на немъ надпись — Дуганову. Какой такой, извините, Дугановъ? Насилу вспомнилъ и то, кто и когда далъ мн это письмо. Хотлъ обратиться къ тому доктору, сталъ о немъ разспрашивать, говорятъ, его уже нтъ…
— Гд же онъ?
— Чахотка, что ли, развилась у него, отъ раны въ груди, или вообще плохо стало, только тотъ больной богачъ, Тарбевъ, у котораго онъ жилъ, взялъ его и увезъ съ собой въ чужіе края.
— Что же съ нимъ теперь?
— А Господь его знаетъ… должно померъ! рана въ это самое мсто, на-вылетъ, — показалъ морякъ на свою тощую, впалую грудь: тутъ, батюшка, запоешь по-невол…
Онъ снова закашлялся.
— Какъ же вы узнали обо мн?
— Думаю, докторъ умеръ, а въ письм-то, пожалуй, что-нибудь важное. Другъ онъ вамъ?
— Да, мы были знакомы…
— Ну, передъ выходомъ изъ гошпиталя, я и написалъ въ Гатчину, въ управляющему князя Орлова, кто, молъ, такой Дугановъ, что былъ тогда на охот? онъ и отвтилъ. Меня посылаютъ въ Кіевъ, на поправку, къ отцу, думаю, буду хать черезъ Москву и лично отдамъ. Вчера васъ не нашелъ, а сегодня — тепло, прелесть, не утерплъ — взглянуть на гулянье, — Богъ и привелъ. Сейчасъ съзжу за письмомъ… гд живете?
— Очень вамъ благодаренъ, — отвтилъ Глбъ: но зачмъ же вамъ безпокоиться? я и самъ къ вамъ заду завтра, надняхъ.
— О, нтъ, если уже вы сами, такъ демъ теперь. Я завтра уже въ Кіевъ, нашелъ и попутчика… И что, представьте, странно,— я совсмъ здоровъ,— добавилъ морякъ, закашливаясь до синевы лица: иногда вотъ только еще першитъ, а доктора увряютъ, Богъ знаетъ, что.
Глбъ отыскалъ свою лошадь и похалъ съ морякомъ. Дрожки остановились въ переулк, за Сухаревою башней. Войдя, по черной, узкой лстниц, на антресоли закоптлаго, деревяннаго дома, стоявшаго въ глубин двора, наполненнаго извощиками, неразгруженными возами и всякимъ хламомъ, морякъ отворилъ низенькую дверь и вошелъ въ душную, крошечную комнату.
— Это я у того попутчика, что договорились до Кіева,— сказалъ онъ, въ одышк, опускаясь на стулъ: блаженный край, — солнце, зелень, молоко… ребенкомъ бгалъ тамъ… Ну, и признаться, невста… это уже родитель приготовилъ. Вы сами, извините, женаты?
— Да, я семейный человкъ.
— Великое счастье и нтъ выше его!— произнесъ, надрываясь отъ кашля, морякъ: однако, что же это я балясы точу?
Онъ пересилилъ себя, вытащилъ изъ-подъ кровати чемоданъ, досталъ изъ него свертокъ бумагъ и, порывшись въ немъ, подалъ Глбу смятое, съ полу сломанною печатью, письмо.
— Извините,— сказалъ, онъ: долго везд таскалъ его, ну и примаралъ.
Глбъ узналъ руку Спесивцева. Поблагодаривъ моряка и пожелавъ ему счастливаго пути и скораго выздоровленія, онъ вышелъ за ворота, слъ на дрожки, вскрылъ письмо и прочелъ слдующее: ‘Вы меня вызвали на поединокъ,— писалъ Спесивцевъ: такъ тому и быть, я принялъ вашъ необычный вызовъ. Черезъ часъ, черезъ два, раздадутся два выстрла, и одного изъ насъ, какъ надо полагать, не станетъ на свт. Остановить безумное ршеніе, образумить васъ,— я не въ силахъ, да и къ чему? Избранный вами способъ и предлогъ къ этой раздлк останутся тайной для всхъ. Если погибнуть суждено вамъ, клянувъ эту минуту, я всю жизнь буду о томъ жалть. Шевельнется ли, однако, въ васъ сожалніе, если погибну я, не думаю. Но есть еще одно существо — ваша жена. Слышалъ я и скорблъ,— вы съ нею разошлись. Зная васъ, думаю, что этотъ разрывъ не шуточный, вы порвали душевныя связи навсегда. Но правы ли вы? Становясь подъ вашу пулю, рискуя съ разсвтомъ умереть, я ршилъ не себя оправдывать, а сказать вамъ — вы преступникъ передъ вашею женой. Да, да! и вы это узнаете, если я не останусь въ живыхъ и не возьму обратно у случайнаго своего сосда этихъ своихъ строкъ. Жертва недостойной ревности, либо злонамренной клеветы, вы не задумались бросить и тмъ заклеймить передъ свтомъ любящее, безгранично вамъ преданное, существо. Знайте же, злой, ослпленный ревнивецъ, ваша жена, клянусь, неповинна передъ вами. Она достойна одного — глубокаго, безмрнаго вашего уваженія. За нее некому отомстить. Вашъ вызовъ принимаю, какъ возмездіе вамъ. И если мн суждена смерть, охотно прощаю васъ, моего убійцу. За меня, праваго передъ вами, и за вашу неповинную передъ вами жену, воздастъ вамъ ваша совсть! Клянусь, говорю въ этотъ мигъ святую истину.— З. Спес—въ’.
‘Да что же это такое?’ — мысленно воскликнулъ Дугановъ, дочитавъ письмо: ‘или новый обманъ? Нтъ, онъ писалъ это, готовясь умереть. Но ея письма къ нему? въ нихъ говорилось другое… Тамъ прямо, безповоротно сказаны страшныя, позорныя слова…’ — Рой мучительныхъ сомнній, съ новою силою, поднялся въ душ Глба, терзалъ и жегъ его. Онъ понукалъ кучера, глядя на прохожихъ, на вывски и дома, и не узнавалъ, гд онъ детъ.
Очутившись у своего крыльца, Глбъ быстро прошелъ въ сни, въ кабинетъ, открылъ потайной ящикъ рабочаго стола, гд лежала пачка, угрозой когда-то вытребованныхъ у Спесивцева, ни семъ Мари. Онъ, задыхаясь отъ волненія, дрожащими руками сорвалъ ленточку, которою они были связаны, слъ къ окну и снова сталъ ихъ читать. Прочелъ одно, другое, и отшатнулся на спинку кресла. Комната заходила въ его глазахъ. Онъ опять сталъ перечитывать письма и не узнавалъ ихъ. То, что когда-то, подъ вліяніемъ подозрній, казалось постыдною измной, преступленіемъ, теперь являлось въ другомъ вид, что тогда раздражало, мучило и жгло его,— было теперь такъ просто и такъ объяснимо. Любящая мать молила доктора, въ котораго врила, о спасеніи сына, подразумвая мужа, выражалась атому доктору ‘нашъ сынъ’, то-есть сынъ ея и мужа. Гд же тутъ измна, гд явныя, проклятыя улики, гд оправданіе жестокой семейной бды?
‘О, я, безумный, злой слпецъ!’ — воскликнулъ Дугановъ, хватаясь за голову. Онъ рвалъ на себ волосы, глядлъ на письма и силился сообразить, что именно, въ т безобразныя, тяжелыя минуты, произошло между нимъ и его женой. Забытая сцена вспомнилась ему до мелочей.— ‘Ты хочешь знать, злой человкъ,— сказала тогда Мари: виновата ли я? изволь, узнай… ты самъ это сказалъ!’ — Глбъ вскочилъ съ кресла, сталъ ходить по комнат.— ‘Ясно, ясно,— повторялъ онъ себ: это она, огорченная, несправедливо обиженная, такъ говорила отъ отчаянія, въ отместку! О, все теперь понятно — и мое нравственное передъ нею ничтожество и ея душевная непорочность и чистота! Какъ теперь поправить дло? какъ воротить потерянное счастье? Проститъ ли она?’
Глбъ прошелъ рядъ комнатъ и повернулъ ключъ въ дверяхъ уборной. Ключъ звонко щелкнулъ въ тишин. Глбъ вошелъ въ уборную, поднялъ опущенную оконную штору, сдернулъ кисею съ портрета жены и слъ передъ нимъ. Заходящее солнце золотило миловидное лицо, съ розой въ свтло-пепельныхъ волосахъ. Большіе темные глаза привтливо и ласково смотрли съ этого портрета. Глбъ не помнилъ — гд онъ и что съ нимъ. Радостныя, горячія слезы текли по его лицу… ‘Она великодушне, чище меня,— говорилъ онъ себ: она все забудетъ, все проститъ! Злой я, сухой, это правда, и не стою этой дивной, безконечной доброты… Но,— если все забудется,— Боже, какъ я буду снова лелять ее и любить!’

——

Въ начал апрля, Травкинъ рано утромъ пріхалъ въ Горки. Торопливо освдомись въ прихожей, гд господа, и узнавъ, что вс были внизу, за чаемъ, онъ, не снимая верхняго платья, быстро прошелъ туда и, въ волненіи, замеръ на порог. Вс съ изумленіемъ взглянули на него.
— Ура!— крикнулъ онъ, не помня себя и отъ радости размахивая шляпой: ура!
— Да говорите, что такое?— спросили его.
— Ура! Пугачовъ разбить,— крича ль и махалъ шляпой Травкинъ: поздравляю, Оренбургъ спасенъ отъ осады… спасены и мы вс!
Крики общаго восторга встртили эту радостную всть. Вс бросились обнимать и цловать ликующаго старика.
— Кто сообщилъ? гд узнали? да говорите же скоре!— приставали къ нему и тормошили его.
— Дайте отдохнуть, уфъ!— отвтилъ онъ, опускаясь въ изнеможеніи на стулъ и обмахиваясь платкомъ: верхомъ прискакалъ… Одно врно и точно: злодй разбитъ и бжалъ, въ самый день Благовщенія… вотъ ужъ именно благая всть, — праздникъ изъ праздниковъ, чудо!
— Да откуда же, не мучьте, вы это узнали?
— Изъ Саратова, родные мои, изъ города, становой нынче, чуть разсвло, промчался мимо меня, встртились мы съ нимъ подъ садомъ, у мельницы,— сукновальню это я пустилъ,— онъ все и объяснилъ… Къ губернатору вчера утромъ гонецъ прискакалъ изъ Оренбурга… Охъ, не могу, соколики, духъ замираетъ, дайте отдохнуть… А вдь Сергй-то вашъ,— обратился Сила омичъ къ Алексю: раньше пронюхалъ, говорю моимъ на мельниц, а они,— знаемъ, молъ, вчера еще Серёжка дугиновскій сказывалъ, не устояли казаки, за горы ушли.
— Какъ Сергй? да разв онъ возвратился?— съ удивленіемъ спросили Алексй и Мари.
Травкинъ недоумвающимъ взглядомъ окинулъ присутствующихъ.
— Но разв вы не знаете?— произнесъ онъ: Сергй, возвращаясь изъ Свиблова, шелъ вчера вечеромъ отъ Саратова пшій, притомился и отдыхалъ у насъ на сукновальн… Да неужели его еще нтъ?
Послали справиться. Оказалось, что Сергй возвратился еще къ ночи, но ждалъ у ключника, пока господа кончатъ чай.
— Сюда его, сюда!— приказали хозяева.
Сергй вошелъ, низко всмъ поклонился и подалъ Мари письмо. При взгляд на его огрублое, обросшее бородой лицо и на потертый, дорожный зипунъ, трудно было узнать его. Онъ походилъ теперь скоре на рыбака или хлбнаго крючника, чмъ на недавняго столичнаго слугу, и держался тоже не по прежнему, а какъ-то понуро и мужицки-тупо.— ‘Отъ болзни’ — подумала, взглянувъ на него, Мари.
— Что тетушка?— спросила она, прочитавъ поданное ей письмо.
— Здоровы-съ, кланяются вамъ, сударыня, и всмъ, и просятъ къ себ.
— Гд же ты такъ долго пропадалъ?— спросилъ, вглядываясь въ него, Алексй.
— Еще бы, судьба-съ! всю зиму, почитай, хворый пролежалъ на печи,— отвтилъ Сергй, не поднимая глазъ: ознобился, полагать надо, думалъ — пришелъ смертный часъ.
Онъ, заложа руки за спину, тихо вздохнулъ.
— Разскажи-ка, милый,— обратился къ нему Травкинъ: какъ это ты, говорятъ, слышалъ насчетъ самозванца? вдь его разбили? правда, вдь, прогнали Пугачова? онъ бжалъ?
Сергй молча глянулъ на господъ.
— Это точно-съ, въ Саратов, на постояломъ, у Давыдыча, и на базар сказывали,— отвтилъ онъ, переступивъ съ ноги на ногу: будто онъ и все казачество отступили… А въ Свиблово, тоже правда-съ, приходили съ Блой мужички, ну, они толковали вовсе иное… Жить — Богу служить… а кто велій-съ, яко Богъ?
— Ну, оставь поговорки, что же именно они говорили?— спросилъ, впиваясь глазами въ слугу, Травкинъ.
Сергй посмотрлъ на свои сапоги.
— Разное слышно, а главное, будто у него уже сто двадцать тысячъ войска и сто пушекъ.
— Ну, и что же изъ того?— спросилъ, привскочивъ, Травкинъ: и все-таки его разбили!
— Разное толкуютъ,— загадочно отвтилъ Сергй: другъ по друг-съ, а Богъ, значитъ, по всхъ.
— Иди себ, иди, отдыхай,— сказала Мари.
— Да эту бороду свою соскобли,— прибавилъ Алексй.
Сергй пошелъ, но остановился у порога.
— Монашка тоже одинъ сказывалъ, — прибавилъ онъ: будто его, Пугачова-то, и пули не берутъ, ружья въ него не стрляютъ… Безъ Бога-то, видно, и червякъ сгложетъ…
— Да уходи же, полно пустяки то болтать, — съ сердцемъ крикнулъ Алексй: вотъ дуралей, наслушался вранья.
Сергй вышелъ. Вс нкоторое время, по уход его, молчали.

XVI.

— А что, господа?— произнесъ Травкинъ: вдь, мы главное забыли… не послать ли за отцомъ Василіемъ, да не отслужить ли благодарственный молебенъ?
— И правда! именно!— отозвались вс.
Дали знать священнику. Онъ послалъ звонить и отперъ церковь. Вс радостно и торжественно направились туда. Молча подошли молельщики и изъ деревни. Алексй объявилъ всмъ радостную всть и, посл молебна, подозвавъ старосту, приказалъ все село на три дня избавить отъ работъ. Къ вечеру и на другой день стали съзжаться сосди. Вс толковали о счастливомъ событіи, передавали много подробностей и пророчили близкій конецъ бунту и смутамъ. Время катилось незамтно. А тутъ, кстати, настали теплые, ясные, безоблачные дни. Весна вдругъ разыгралась, со всми своими прелестями.
Мари, получивъ письмо отъ тетки, думала было, черезъ день — два, укладываться и хать въ Свиблово. Убждаемая хозяевами Горокъ, она ршила, однако, остаться еще на время въ Горкахъ. Серафима и Алексй, еще съ осени, предполагали совершить поздку къ крестной матери Серафимы, къ Варвар Ивановн Туровцовой, въ ея помстье подъ Казанью, Красный-Кутъ. Туровцова въ каждомъ письм напоминала объ ихъ общаніи. Въ виду прибытія Мари, они ршили навстить ее съ дтьми, ко дню ея рожденія, въ начал іюля.— ‘Мы отправимся въ Красный-Кутъ,— убждала Серафима Мари: тогда и ты създишь въ Свиблово, а теперь погости еще, дорогая, пробудь съ нами’.— Мари согласилась. Да ей, кстати, было здсь такъ хорошо. Погода стояла превосходная. Всюду начинала проявляться зелень и луговины запестрли цвтами. Еще непокрывшійся листьями садъ наполнился птицами. Толкаясь между оголённыхъ втвей жимолости и сирени, скворцы, малиновки, срые и черные дрозды вили гнзда въ незримыхъ затишьяхъ. Звонкою свирлью отзывалась зелено-желтая иволга, взлетая и ныряя между зацвтавшихъ яблонь и грушъ. По мшистой, корявой берез, отыскивая ожившихъ червей, прыгалъ и долбилъ носомъ дятелъ, то складывая, то распуская веромъ свой хохолокъ. Съ вершины могучаго, еще безлистаго дуба, на вс садовые заросли и тайники, куковала кукушка, и съ утра до ночи въ нижнемъ, а частью и въ верхнемъ саду гремли соловьи.
— Ахъ, Серафимочка, какъ у васъ здсь хорошо!— вскрикивала Мари, вслушиваясь въ эти свисты и крики: хорошо и въ Ракитномъ, но тамъ степь, мало воды, а здсь, эта Волга…
Накинувъ на голову косынку, Мари, безъ мантильи, выходила съ Серафимой на просохшія аллеи верхняго сада и спускалась, по набитой щебнемъ дорожк къ обрыву надъ ркой.
— Смотри, какая прелесть!— указывала она на синіе подснжники и желтые одуванчики, выглядывавшіе изъ-подъ старыхъ листьевъ и мха: вотъ восторгъ… А воздухъ… такъ и опьяняетъ,— а этотъ видъ отсюда… Волга, бгущія суда…
Присвъ на дерновую скамью, Мари по часамъ любовалась широкимъ разливомъ Волги, подошедшей къ Горкамъ и далеко затопившей противоположные, синющіе берега.
— Что это?— спрашивала она, указывая Серафим чуть видныя точки за ркой.
— Прямо — рыбацкая слободка,— отвчала Серафима: вправо, видишь маковку церкви?— то на холм монастырь.
— А это,— будто лсъ, или горы?
Серафима объясняла. Мари едва слушала.
Ея мысли носились далеко.
‘Все обняла и все потопила могучая рка,— думала она: нтъ другимъ мста, одна она. Но пригретъ солнце, воды спадутъ, обсохнутъ берега… Горе людское зле, оно неукротимо, топитъ все на пути и не отступаетъ… ‘— Вспоминалось Мари недавнее прошлое, жизнь въ Ракитномъ, ожиданіе мужа, встрча съ нимъ, возвратъ изъ Ракитнаго и тихая, радостная жизнь въ Москв. Гд же все это теперь? Откуда взялся страшный и грозный потокъ и куда онъ унесъ вс эти радости, все счастье?— ‘О, этому горю, одиночеству не будетъ конца!’ — мыслила она: ‘счастье, какъ молодость, приходитъ разъ въ жизни и больше не повторяется’.
— О чемъ думаешь?— спрашивала ее, въ такія минуты, Серафима.
— Такъ, вспомнила, что давно пора хать въ Свиблово… да вотъ, кончится половодье, просохнутъ дороги, тогда и въ путь.
— Полно, Машенька, выкинь эти мысли изъ головы, оставайся у насъ,— іюнь не за горами… тогда разомъ и удемъ.
— Ахъ, дорогіе мои, не то,— отвчала Мари, утирая катившіяся слезы: не то въ мысляхъ… Правъ былъ великій писатель, изъ котораго читалъ Сила омичъ,— нтъ полнаго счастья на земл, оно только поманитъ и скроется, ищешь его и видишь — оно уже не здсь, а въ загробной жизни, въ небесахъ.
— Да полно отчаиваться,— утшала ее Серафима: всякому горю бываетъ конецъ… посуди сама, ты молода, безупречна. То, что совершилось,— какой-то странный, невроятный сонъ.
— Нтъ, нтъ, оставь меня, ни слова!— отвчала Мари: донесу крестъ до гроба, а счастья не воротить.
Въ такія минуты Серафима смолкала и незамтно оставляла Мари.
‘Пусть выплачетъ подступившія слезы’ — думала она, возвращаясь въ домъ. Проходилъ часъ-другой. У балкона мелькала кисейная косынка. Мари медленно всходила на крыльцо. Вскор, изъ раскрытаго въ садъ окна ея комнаты, доносились звуки клавикордовъ. Тихая и нжная мелодія народной, итальянской канцонеты переходила въ бурную фугу Баха и завершалась страстною, точно плачущею, серенадой Моцарта.
— Старается успокоиться, бдная!— говорила Серафима мужу, указывая на комнату Мари: ужъ я ей и то, и другое,— толкуетъ одно — горе мое безъ конца! Не ожидала я и отъ Глба… Ты знаешь ихъ размолвку, вдь, чистые пустяки, какъ молчать столько времени? не говорю о насъ, о жен, хоть бы о ребенк ласково вспомнилъ… написалъ два раза, по пяти строкъ, да и то — словно на казенный запросъ отвтилъ.
— Да, онъ упоренъ и не по лтамъ суровъ,— отвтилъ, почему-то красня, Алексй: бываютъ такія натуры. И это не зло и не черствость души, скоре — чрезмрное самолюбіе, мнительность.
Серафима нжно, съ любовью, слушала мнніе этого огромнаго, со всклоченною головой, человка, близорукими глазами смущенно глядвшаго въ это время въ раскрытую передъ нимъ книгу, и думала: ‘такъ, милый, добрый, такъ! ты великодушно, честно простилъ когда-то меня… Вс ли способны быть такимъ возвышеннымъ и прощающимъ, какъ ты?’
Садъ окончательно зазеленлъ. Старыя липовыя и березовыя аллеи стемнли. Мари брала зонтикъ и книгу и ходила на любимую лужайку, надъ спускомъ въ нижній садъ, здсь она ежедневно сидла, читая и любуясь выходившими изъ воды полянами и холмами зарчной, луговой стороны. Тамъ теперь ясно виднлись очертанія пристаней, овраговъ и лсовъ. Сребристо-голубыми лентами между луговъ извивались еще полные весеннихъ водъ ручьи и озера. У берега и по окрестнымъ холмамъ паслись стада. Срые дымки, пророча долгое вёдро, медленно поднимались надъ чуть видными посёлками. Съ плывущихъ по Волг барокъ доносились псни и криви рабочихъ, сплавлявшихъ лсъ и хлбъ на низъ.
Однажды Мари, кончивъ чтеніе, съ книгой подъ мышкой, медленно возвращалась по саду домой. Вечерло. Въ росистомъ, тепломъ воздух пахло отцвтавшей въ то время сиренью. Соловьи перекликались со всхъ сторонъ. Одинъ изъ нихъ, въ конц верхняго сада, плъ особенно восхитительно. Мари, остановись, послушала его и ршила подойти къ нему ближе. Она, осторожнымъ шагомъ, миновала одну дорожку, другую. Плодовый садъ смнился рощей дикихъ деревьевъ, растущихъ на его краю. Пройдя по мосту черезъ ручей, отдлявшій садъ отъ рощи, Мари взяла вправо и очутилась у остатковъ ветхой изгороди, окружавшей поляну, гд когда-то стоялъ пчельникъ. Это мсто теперь было заброшено и заросло кустами, крапивой и лопухомъ. Дорога отъ моста въ рощу шла лве. Соловей, такъ чудно гремвшій здсь гд-то, за минуту назадъ, смолкъ, очевидно перелетвъ въ другое мсто. Мари остановилась, глядя на этотъ дикій, пустынный уголъ, и невольно вздрогнула. Въ гущин кустовъ, за изгородью, ей послышался странный шорохъ, какъ-бы кто-нибудь рылъ и тихо отбрасывалъ землю. Мари замерла.— ‘Врно, собака роется за кротомъ,— подумала она, слушая: а что, если не собака, а волкъ? здсь можетъ быть его нора… ‘— Она уже хотла опрометью бжать обратно, какъ явственно разслышала вздохъ и чьи-то слова. Она обошла кусты, за которыми слышался шорохъ, и увидла блую шапку и худыя плечи кого-то, согнувшагося у изгороди надъ травой. Мари узнала стараго кучера Корнея, давно жившаго, при горецкой усадьб, на поко. Возл него, кроясь за кустомъ, стояла сдая, сгорбленная старуха. Двинувшись въ изгороди, Мари въ этой старух узнала хворавшую въ теченіи всей зимы, тоже отставную птичницу Дарью, жену Корнея. Она ласково окликнула ихъ.
— Что это вы копаете?— спросила Мари, подходя къ нимъ.
— Ой, какъ вы, барыня-матушка, испугали насъ,— отвтила Дарья, крестясь и опуская какой-то узелъ въ траву.
Корней, снявъ шапку, смущенно почесывалъ въ бород.
— Зелье какое или грибы?— спросила Мари.
— Какое зелье! а грибамъ время ли?— отвтилъ Корней: не выдай, матушка-сударыня, добро свое закапываемъ.
— Зачмъ?
— Какъ зачмъ, барыня ты наша хорошая? антихристъ народился, сколько губитъ, калчитъ и грабить неповинныхъ душъ! Былъ въ оны годы, сказываютъ, сто лтъ назадъ, въ тутошнихъ мстахъ душегубъ-разбойникъ, Стенька Разинъ,— тоже всхъ истязалъ. Да вдь на то онъ и былъ разбойникъ, бурлакъ, по-разбойничьи и жилъ. А вдь этотъ,— спаси, Господи, и помилуй,— эко дло затялъ,— царское имя на себя взялъ… не попросту жить хочетъ. Ему все мало, все подай.
— Что же, Корней, его бояться? слышно, его уже разбили, прогнали за горы, за Уралъ.
— Не разобьютъ такого, болзная, и не прогонятъ, — отвтилъ, покачавъ головою, Корней: онъ по всему царству тайно ходилъ, все развдывалъ, блый да черный порохъ длалъ… черный бы еще ничего, у солдатъ есть,— а блый, сказываютъ, тайно палитъ. а огня не даётъ.
Мари улыбнулась.
— Не смйтесь, барыня,— укоризненно сказалъ Корней, глянувъ на Дарью: въ него и пушки не стрляютъ, это наведутъ на него, фитиль къ затравк приложатъ, а бонба хоть вылетитъ, да къ ногамъ, какъ яичко, и прикатится.
— Полно, Корней, это все глупыя росказни,— нарочно сбиваютъ народъ.
— Не нарочно… Не токмо мы, рабы, многіе господа и попы ужа признали его, крестъ ему цлуютъ, а на ектеніяхъ, не царицу нашу Катерину Ликсвну, а уже супружницу его, какую-то, прости Господи, Устинью поминаютъ.,
— Откуда ты все это знаешь?— удивилась Мари.
Корней опять глянулъ на Дарью, та сердито отвернулась.
— Какъ не знать? оно точно, мы тутъ сидимъ, какъ въ нор,— отвтилъ старикъ: а спросите хоть бы Сергя, онъ былъ въ людяхъ и наслышался. И сказываетъ всмъ тотъ Пугачъ: разорю и покорю — не токмо Яикъ и Каму, всю Волгу, пойду къ Москв, какъ глава къ глав, и вс ко глав моей преклонятся и мн присягнутъ. Охъ, матушка, явится злодй, антихристъ, и въ нашихъ, мстахъ… Какъ не бояться и не хоронить добра? Только ты-то, барыня, никому не сказывай.
— Не губи, милостивая, — обратилась къ Мари и Дарья, кланяясь ей въ поясъ: всяко бываетъ, хорони, до случного часа свои пожитки, добро.

XVII.

Задумалась Марья Родіоновна надъ тмъ, что увидла и услышала, и до времени ршила объ этомъ помолчать. А дня черезъ два увидла, что и другіе слуги, въ сумерки, тайкомъ уходили съ узлами въ рощу и на деревню, съ цлью, очевидно, припрятать боле цнныя вещи. Примтила она, наконецъ, что и Сысоевна, долго засидвшись за чаемъ, въ коморк ключницы, прійдя отъ нея, стала какъ-то особенно внимательно копаться въ хлам своего дорожняго сундука. Она отбирала и откладывала изъ него въ особый свертокъ разныя вещи: два шерстяныхъ, праздничныхъ цвтныхъ платка, шелковое платье, свадебный подарокъ матери Глба, парадный кисейный чепецъ, съ оборками и бархатною лентой, мшочекъ ладону, которымъ она любила въ праздники курить, и складной походный образокъ.
— Что это, няня, ты длаешь?— спросила Мари, входя въ дтскую.
Сысоевна тяжело вздохнула и, продолжая копаться, ничего не отвтила.
— Разв и ты собираешься что прятать?— спросила Мари.
Старуха обернулась.
— А ты, матушка, думаешь,— сердито отвтила она: что такъ-то имъ, извергамъ, и оставлять на показъ вс наши похоронки, какъ сюда налетятъ?
— Да неужели, няня, ты думаешь, что злоди могутъ явиться и въ эти мста? Такая, во-первыхъ, даль, а они бжали еще за семьсотъ верстъ отъ Оренбурга, въ Башкирію, и во-вторыхъ, чтобы добраться сюда, имъ надо вновь пройти мимо крпостей, гд уже ихъ разбили и куда посланы новыя войска.
— Эхъ, матушка, птенчикъ ты молодой,— отвтила старуха, прикрывъ сундукъ и присвъ на него: тутошніе старики не то говорятъ, есть промежъ нихъ вонъ какіе древніе, — хоть бы Романъ Сухоня, или охотника Пармена ддъ, по сту лтъ и боле живутъ. Они царя — перваго Петра видли и помнятъ, а отъ отцовъ-ддовъ слышали о Разин. Тотъ, сказываютъ, леталъ по низу, какъ черный воронъ, падалью не брезгалъ, этотъ-же летаетъ высоко, какъ орелъ. Тотъ грабилъ барки, да купцовъ, по-мужицки жилъ, этотъ норовитъ — на царство ссть. Ты пойми, матушка, съ чего ему, царю-то мужику, надо было начать?— спросила Сысоевна, понизивъ голосъ и оглядываясь: разсуди сама… Онъ объявилъ черни, всмъ мужикамъ — не быть за помщиками, не быть за монастырями, дворцами и за казной, а всмъ стать вольными. А черни того и надо. Стали убивать старостъ, прикащиковъ, а нын, прости Боже, и господъ!…
— И, няня! бываютъ тяжкія времена, да милостивъ Богъ… Будемъ молиться, бунтъ, слышно, совсмъ затихъ. Воевода надняхъ самому Алексю Андреичу сказалъ,— нечего, молъ, боле бояться, отъ злодевъ не осталось и слда.
— Дай-то, Господи,— раздумчиво крестясь и опять раскрывая сундукъ, сказала старуха: а я, все-таки, подарки твои и твоей свекрови отъ тхъ убивцевъ схороню, гд знаю… Да и теб совтую, не ровенъ часъ, припрятать, что подороже, — алмазныя серьги,— зачмъ ихъ носишь, по всякъ день?— колечки, зеньчугъ,— да хоть и Васенькинъ, отъ бабушки, золотой, съ бирюзами, крестикъ. Хоть и хать намъ въ Свиблово, на дорог могутъ отнять.
Мари задумалась отъ этихъ словъ.
— Гд же тутъ спрятать?— спросила она.
— Отдай отцу Василію, онъ Богу служитъ, — его не тронутъ,— въ церковной оград, полагать надо, и для душегуба святъ-человкъ.
— Охъ, няня, такъ ли это? впрочемъ, подумаю, — отвтила Мари.
Вспомнивъ о Серг, она выбрала минуту и ршила разспросить его подробне. Но на вс ея вопросы, сбрившій бороду и попрежнему служившій въ дом, Сергй отвчалъ одно: ‘Что намъ, сударыня, знать! мы люди темные, темныхъ и слушали… мало ли что толкуютъ!’ — Такъ Мари и не добилась отъ него никакихъ разъясненій. Но какъ она ни была убждена въ томъ, что никакія опасности въ то время боле не грозили Поволжью вообще, а Горкамъ въ особенности, однако, передъ отъздомъ въ Свиблово, нкоторыя свои цнныя вещи оставила на сохраненіе отцу Василію.
Выздъ хозяевъ въ Красный-Кутъ, а гостьи въ Свиблово — назначался и отмнялся нсколько разъ подъ-рядъ. Все уже оказывалось вынесеннымъ и уложеннымъ, слуги ждали и запряженные экипажи стояли у крыльца, но вдругъ являлась какая-нибудь нежданная преграда,— не удавались пирожки на дорогу, во-время не просохло и не было, какъ слдуетъ, выглажено все блье дамъ и дтей, или кто-либо изъ множества слугъ, на прощанье, оказывался до того пьянъ, что боялись обронить его на пути,— и опять лошади отпрягались, путники, уже одтые, снова входили въ комнаты — и отъздъ отлагался. Наконецъ выбрали самый удобный день,— не понедльникъ, не среду и не пятницу, но вторникъ, — и ршили, уже безъ всякой отмны, пуститься въ дорогу въ этотъ день.
Путниковъ, по обычаю, собрались провожать многіе сосди. Весь дворъ въ Горкахъ, съ утра, наполнился экипажами. Ране всхъ, разумется, явился Травкинъ, съ своимъ племянникомъ, Борей. Пріхалъ и Лаптевъ, съ дочерьми и скрипкой. Отслужили напутственный молебенъ. Посл завтрака, когда экипажи стояли у крыльца и слуги сносили въ нихъ послдніе укладки, ящики, свертки и узлы, Мари присла за клавикорды, а Серафима, подъ ея игру, спла арію изъ Антигоны: ‘Впередъ, проводникъ, впередъ!’ — Сила омичъ схватилъ изъ передней привезенный имъ футляръ, съ віолончелью, Лаптевъ принесъ скрипку, Борисъ взялъ флейту, и проводы завершились квинтетомъ Буккерини.
Алексй приказалъ подать венгерскаго, налилъ бокалы и самъ ихъ разнесъ. Вс пили, желая отъзжающимъ счастливаго пути и скораго, благополучнаго возвращенія. Пили также за находившихся въ Ракитномъ, Красномъ-Кут и Свиблов. Алексй вспомнилъ о Москв и предложилъ выпить за здоровье Глба. Онъ взглянулъ на Мари, у нея слезы стояли въ глазахъ.
— А ну, Сила омичъ, веселенькую!— обратился онъ къ Травкину, указавъ ему на Мари.
Старикъ не заставилъ долго ждать себя. Онъ подошелъ къ крестнику, оправилъ на немъ коричневый, шерстяной камзольчикъ, откинулъ ему кудри за уши и шепнулъ: ‘Ну, Боря, не осрамись… Варварушку!’ и, шевеля плечами и подмигивая ему и своей втор, Лаптеву, сталъ пиликать на віолончели нчто веселое и подхватывающее. Боря уставилъ руки фертомъ въ бока, вытянулся, сдлалъ нсколько тихихъ и плавныхъ движеній, живо метнулъ въ воздухъ одною ногою, потомъ другою, поднесъ флейту къ губамъ, проигралъ на ней отвтную трель и, взявшись снова подъ бока, ухарски взглянулъ на дядю. Согнувшійся надъ пузатою віолончелью, Травкинъ быстре задвигалъ смычкомъ по струнамъ и, продолжая шевелить плечами, отвернулся въ сторону. Въ комнат послышался звукъ пріятнаго, нжнаго, хотя нсколько дрожавшаго баритона. Мари, съ удивленіемъ, оглянулась, не зная, чей это голосъ. Плъ старикъ Травкинъ…
‘Сударушка, Варварушка,
‘Не гнвайся на меня,
‘Что я не былъ у тебя…’
Боря, подъ это пніе, зачастилъ ногами, пронесся волчкомъ въ одинъ конецъ комнаты, потомъ въ другой и, въ самомъ разгар музыки, вновь замирая на мст, взглядывалъ на дядю и ждалъ. А дядя, еще ниже сгибаясь надъ віолончелью и подмигивая не только Бор и Лаптеву, но и всмъ остальнымъ, подхватывалъ:
‘Сударь баринъ, приходи,
‘Подарочки приноси —
‘Подарочекъ не простой,
‘Перстенечекъ золотой’.
— Браво, браво!— раздались восторженные возгласы, когда Боря кончилъ.
Изъ корридора и прихожей выглядывали радостныя лица слугъ, шептавшихъ: ‘ай да молодецъ, барченокъ! вотъ такъ отхваталъ Варвёрушку!’
— Да какой же у васъ и голосъ пріятный, — повеселвъ, обратилась Мари къ Травкину, скромно принимавшему общія похвалы себ и Бор: ужъ вотъ подарили, и не ожидала!
— Э, да ты многаго еще въ немъ не знаешь, — улыбался Алексй: онъ и самъ лихо пляшетъ.
Вс окружили Травкина, прося и его на прощаньи протанцовать.
— Нтъ ужъ, други мои, нтъ,— отговаривался Сила омичъ, утирая платкомъ лысину и лицо: не теперь, въ другой разъ, какъ вс вернетесь. А вамъ скажу, пора и хать. Вонъ солнце зашло за облако, еще сберутся тучи, не быть бы гроз.
— И въ самомъ дл, какъ потемнло!— сказала Нинетъ, хавшая въ Свиблово, съ Мари, и сильно боявшаяся грозы: лошади готовы, демъ.
Вс взглянули на окна. На двор, дйствительно, какъ бы примеркло.
— А что, не остаться ли намъ до завтра?— вдругъ сказала, посмотрвъ на мужа, Серафима.
— Нтъ, нтъ!— закричали вс: все уже вынесено и уложено… Легкій день и при томъ сренькая, нежаркая погода.
— А хать, дйствительно, такъ и хать, — объявилъ наконецъ Алексй: что, все готово?— обратился онъ къ слугамъ.
— Все-съ, — отвтили т съ порога.
Хозяева и гости сли по стульямъ, помолчали и, вставъ и крестясь, начали прощаться.— ‘Не забыли ли чего?’ — ‘Все взято и вынесено’.— Путники вышли на крыльцо и стали снова прощаться.
— Да что же мы, — улыбнулась золовк Серафима: вдь до города намъ всмъ одинъ путь.
И дйствительно, до Саратова вс хали вмст. Дале ихъ пути расходились. Пока экипажи миновали деревню и выбрались въ поле, грозы не было. Изъ надвинувшихся тучъ упало только нсколько капель дождя. Но едва путники, поднявшись въ гору, выхали на почтовый трактъ, шедшій по берегу Волги, подулъ свжій, порывистый втеръ, на дорог поднялись и закружились столбы пыли, ударилъ громъ — и обильный дождь косымъ ливнемъ зачастилъ и загудлъ надъ полями.
— Благодать! счастье! дорогу смочилъ!— весело толковали путники, прячась подъ кузовами каретъ, колясокъ и бричекъ.
— Подвинь-ка ноги, тсно,— сказалъ Сергй горничной Аннушк, сидя съ нею подъ синимъ холщевымъ зонтомъ, сзади кареты Мари.
— Самъ, чёртъ, лапища разставилъ, а тоже командуетъ,— сердито огрызнулась Аннушка, видя, что дождь мочить ея новое, розовое тарлатановое платье.
— Не командую… другой надъ нами командиръ!
— Какой это еще другой?
— Не видишь, разв, ливня, грозы? Откуда все взялось? царя нашего, батюшку, не уважаютъ… Господь-то и гнвается. Въ мал Богъ и въ велицей Богъ… Живъ Богъ, жива душа моя… Мало ли еще чему быть!
— Ну, ври, толстомордый, пока не урзали языка… Да ты что это весь зонтъ заграбасталъ на себя? давай,— крикнула Аннушка, оттаскивая покрышку зонтика на себя: мое платье не твоему сукнищу чета, опять же только-что пошиты башмаки.
— Воздастся вамъ за грхи, воздастся!— ворчалъ, подъ брызгами дождя, Сергй: Богъ по ны, никто же на ны… о, Господи, всевидецъ, укротитель, и судія!

——

Путники благополучно и въ свое время добрались — какъ въ Красный-Кутъ, такъ и въ Свиблово. Они разстались въ Саратов, гд зазжали къ знакомому профессору, астроному Ловицу, у котораго отдохнули около часа. Это былъ добродушный, очень мало обруслый нмецъ, совершившій путешествіе въ Среднюю Азію и въ Гурьев, пять лтъ назадъ, наблюдавшій прохожденіе Венеры черезъ солнце.
— Bitte, bitte… уфъ август,— сказалъ Ловицъ: у меня отличне телескопъ,— увидите кольца Сатурнъ.
Въ Красномъ-Кут Алексй и Серафима были встрчены со слезами радости. Крестная Серафимы не знала, какъ лучше ихъ угостить. Особенно.она восхищалась ихъ дтьми. Прошло около двухъ недль. Алексй написалъ обо всемъ въ Свиблово, откуда въ Красный-Кутъ также пришло письмо.
— А наши вояжеры не обошлись безъ приключенія,— сказалъ Алексъи, прочитавъ на балкон въ саду это письмо: Мари, представьте, сообщаетъ, что ихъ слуга, этотъ-то Сергй, едва прибывши въ Свиблово, исчезъ безъ слда.
— Куда же онъ пропалъ?— спросила Варвара Ивановна Туровцова, удивленно оглядывая всхъ въ лорнетъ.
— Мари только и пишетъ, что едва онъ пріхалъ, внесъ и распаковалъ вещи, отпросился, будто бы, къ роднымъ, на деревню, и исчезъ.
— Какая, однако, причина? его притсняли? обижали, или онъ пилъ?— спросила Туровцова.
— Воли, видно, захотлъ, понюхалъ воздуха тамошнихъ степей.
— Да, не даромъ онъ у васъ, какъ я была въ Москв, все священныя книжки читалъ, — замтила Варвара Ивановна: охъ, не люблю я этихъ слугъ-грамотевъ, глядитъ въ книжку, едва разбираетъ по складамъ, а у самого мысли далеко, и все дурныя.
— Полноте, maman,— возразила Серафима: вдь сама Мари учила его грамот, онъ читалъ все святыя книжки, Богу все хотлъ послужить… Будь-ка образованъ нашъ народъ,— ну, хотя бы, какъ наши сосди, саратовскіе колонисты… Отъ чего же и вс грубыя страсти и преступленія народа?
— Отъ бдности и нравственной тьмы!— отозвалась Нинетъ.
— Ну, старая псня, Нина Александровна,— съ неудовольствіемъ возразилъ Алексй: вамъ, извините, только бы изучать философовъ, да вольнодумствовать о мнимыхъ бдствіяхъ чернаго народа. А чмъ онъ у насъ здсь, или въ Свиблов, стсненъ или отягченъ? все у васъ, извините, фантазіи!— заключилъ Алексй, барабаня пальцемъ по столу и думая, между тмъ: ‘а все ли, однако, у насъ въ деревняхъ такъ благополучно и хорошо?’

XVIII.

Отбитый отъ Оренбурга и Татищевой Голицынымъ, Пугачовъ странствовалъ, съ остатками своихъ шаекъ, въ Уральскихъ горахъ, выжигая и грабя башкирскія деревни и рудокопные заводы, забирая на послднихъ оружіе, порохъ и деньги и ‘скопляясь’ силами для новыхъ набговъ и грабежей. Онъ находился еще въ Башкиріи, когда настала весна 1774 года.
Снга въ степяхъ затаяли, вскрылись рки и по нимъ, мимо освобожденныхъ отъ самозванца крпостей, поплыли тла убитыхъ въ послднемъ его набг на Татищеву. Осиротлыя казачки, стоя у береговъ, съ воплями и причитаніями, ловили баграми плывшіе трупы, распознавая въ нихъ своихъ мужей и отцовъ.
Былъ теплый, апрльскій день. Пугачовъ задумалъ разгромить и выжечь Сеткинскій и Златоустовскій заводы, но еще не ршался двинуться туда. Главные изъ его сообщниковъ и помощниковъ, въ послднихъ стычкахъ съ Михельсономъ, были взяты въ плнъ: Шигаёвъ и Почиталинъ — въ Сакмарскомъ городк, въ Табынск — Зарубинъ-Чика. Емельянъ подбиралъ себ новыхъ. Смнившій Зарубина, состоявшій когда-то въ церковныхъ пвчихъ, казакъ Иванъ Твороговъ подыскивалъ способнаго грамотя, для составленія манифестовъ и указовъ самозванца. Многихъ приводили къ нему. Онъ испытывалъ ихъ въ писарств и не одобрялъ. Вдругъ ему сообщили, что въ лагерь прибылъ зло-грамотный сынъ богатаго заводчика, съ просьбой дозволить ему явиться къ царю. Твороговъ доложилъ Пугачеву.
— А! это съ куршевинскихъ рудъ?— сказалъ Емельянъ: слышалъ… тысячники!… какъ его имя?
— Зовутъ едоромъ, по прозвищу — Прядышевъ.
— Веди его…
Твороговъ послалъ за Прядышевымъ. Подъхавшій къ ночи въ обозъ Пугачова, Теодоръ, съ тревогой и любопытствомъ, всматривался въ необычное и странное зрлище, встртившее его здсь.
Лагерь и обозъ Пугачова, въ то время, были расположены на взгорьи, у опушки большаго лса, невдали отъ казеннаго чугунноплавильнаго и желзнаго завода, наканун только разгромленнаго, ограбленнаго и сожжённаго отрядомъ Пугачова. Съ холма, черезъ рчку, въ темнот, виднлось еще пламя дымившихся развалинъ литейныхъ, кузницъ, складовъ и другихъ зданій завода и прилегавшихъ къ нему предмстьевъ. Нападавшіе, окруживъ заводъ, кинулись ночью безъ выстрла на приступъ, съ чекушами, дрекольемъ и пиками, зажгли избы и сараи предмстьевъ и стали ломиться въ ворота высокаго деревяннаго частокола, которымъ заводъ изстари охранялся отъ нападеній башкирцевъ и киргизъ. Кучка гарнизонныхъ инвалидовъ, составлявшихъ заводской караулъ, отбила ворота и, съ хлбомъ-солью и съ церковнымъ причтомъ во глав, покорно вышла на-встрчу самозванцу. Съ заводской церкви загудлъ колокольный набатъ. Солдаты шли безъ оружія. Блдный и растерянный священникъ, спотыкаясь и боясь поднять глаза, шелъ съ крестомъ и хоругвями за пвчими, возглашавшими самозванцу: ‘Тебе, Бога, хвалимъ’. Знамя преклонили передъ Пугачовымъ, церковники и прочіе цловали ему руку. Онъ веллъ остричь солдатамъ косы и объявилъ ихъ казаками. Гарнизонный офицеръ и смотритель завода, отказавшіеся покориться самозванцу, были повшены, посаженные ими подъ арестъ, подозрительные рабочіе выпущены на свободу. Побдители взломали кладовыя, церковь и погреба, выкатили бочки, съ запасомъ казеннаго вина, и всю ночь, въ обоз и у ставокъ начальства, шла непрерывная попойка и гульба, слышались буйные крики и псни.
Зарю въ лагер самозванца возглашали пушечными выстрлами, а когда у него не оказывалось пушекъ,— барабаннымъ боемъ.
Кое-какъ задремавъ у себя въ саняхъ, подъ полстью, Теодоръ былъ разбуженъ страннымъ и рзкимъ звукомъ барабана. Онъ раскрылъ глаза. Невдали отъ мста, гд стояли его сани, между войлочными кибитками, землянками и коновязями, ходилъ въ нагольномъ тулуп и въ бабьемъ волосник, вмсто шапки, огромный и бородатый мужикъ, съ саблей при боку и барабаномъ на привязи черезъ плечо, будя разоспавшихся и хмльныхъ гулёбщиковъ. Разсвтало. Тамъ и здсь, на площадкахъ лагеря и въ обоз, у дымившихся костровъ, кипли котлы съ кашей, бараньей похлебкой и щербой,— ухой изъ мелкой рыбешки.
Проголодавшійся за ночь, среди опасной, наполненной мятежниками дороги, верзило Апренька, сопутникъ Теодора, поглядывая то на распряженныхъ жеребцовъ, вшихъ въ торбахъ овесъ, то на сновавшую въ обоз пеструю челядь, жадно принюхивался къ смшанному, вкусному запаху рыбы, и баранины, доносившемуся съ ближняго костра.
Лишенный отцомъ, со времени своего побга въ Кіевъ, моднаго французскаго кафтана, камзола, башмаковъ съ пряжками и напудренной косы, Прядышевъ и теперь былъ одтъ въ простой купеческій, долгополый кафтанъ, въ высокіе сапоги, черный башкирскій полушубокъ, подтянутый поверхъ кафтана зелёнымъ кушакомъ, и въ срой шапк, на остриженныхъ въ скобку волосахъ. Онъ сидлъ на облучк саней, слдя за суетой обоза и лагеря. Мимо него сновали продавцы хлба, связокъ луку, вяленой и сухой рыбы и чесноку. Полупьяные оборванцы, горланя, носили и продавали разную рухлядь изъ остатковъ вчерашняго грабежа: сапоги, зипуны и шапки съ убитыхъ заводскихъ рабочихъ, куски холста, подушки, муку и горшки съ квашеной капустой. Хромой, краснорожій здоровякъ несъ въ рукахъ женскій шелковый робронъ, самъ онъ былъ одтъ въ церковную, глазетовую ризу, а поверхъ лисьяго малахая, съ ушами, имлъ на голов бархатную поповскую камилавку. Толпа, состоявшая почти сплошь изъ раскольниковъ, со смхомъ и прибаутками, провожала этого продавца по обозу, а онъ выкрикивалъ: ‘Вотъ наряды, платье, сама заводчиха носила, на осину у батюшки угодила!’ — Лагерь былъ особенно шуменъ выше, на взгорь, гд виднлись, невдали одна отъ другой, три большія, войлочныя палатки. У входа въ одну изъ нихъ, съ саблями на голо, стояли, въ красныхъ чекменяхъ, часовые. Прядышеву сказали, что то была государева ставка, на ней разввалось блое шерстяное знамя, съ осьмиконечнымъ, золотымъ, раскольничьимъ крестомъ.
‘Государь онъ и вправду’ — думалъ Теодоръ, глядя на эту палатку: ‘по всему, что видно и слышно, должно быть — государь. Прибгалъ это къ намъ на заводъ лазутчикъ, саткинскій пономарь, божился, уврялъ, — разв пошли бы такъ за другимъ? Не токмо отставные гвардіонцы,— служащій во фронт офицеръ-поручикъ, слышно, призналъ его. А пономарь сказывалъ, что государя укралъ и выпустилъ изъ-подъ караула въ Ропш капитанъ Масловъ, слъ избавленный на коня и поскакалъ, да въ три дня отъ Питера въ Кіев сталъ, загналъ восемнадцать верховыхъ лошадей и за каждую выплатилъ по сто червонцевъ. Щедрый! А у меня къ нему важное дло… Матушка, какъ повидла меня изъ саду, въ ту пору, въ черной, срамной работ, въ саж, рваной сорочк, да въ посконныхъ портахъ, упала безъ памяти и заболла. Тятенька ту-жъ минуту, будто, смиловался, пріодлъ меня и отправилъ сюда за горы, въ Куршевино.— Ты, говоритъ, едька, сталъ въ умъ приходить, пора, зжай, будь моимъ главнымъ окомъ на завод, веди себя честно, да боязно, оправишься, буду самъ туда лтомъ, и вотъ какъ тебя превозвышу и отличу.— Я съ дуру и похалъ! Матушка безъ меня, съ новаго горя, съ разлуки нашей, не долго прожила, въ скорости померла. Какъ узналъ я про то, должно съ горя, опять запилъ, закурилъ. Страшно и вспомнить, какъ пилъ! По задворьямъ валялся, у кабаковъ поднимали, приносили въ контору. Тутъ пожалть бы, а отецъ, какъ есть, ожесточился. Пошли сюда письма, приказы, пишетъ: въ холодной его, дьявола, держать. И держали, да, теперь уже баста. Пускай старыя московскіе пожитки, заводъ и весь тамошній капиталъ на свое имя перевелъ, здшніе вс заводы и руды — матушкины, стало быть, мои… Царь разсудить насъ, отберетъ заводы и велитъ числиться за мной’.
— Кто тутъ изъ куршевинскихъ?— раздался голосъ за спиной Теодора.
Онъ оглянулся. Передъ нимъ стоялъ, въ тулуп и въ волосник, съ саблей у пояса, бородачъ, барабанившій утромъ зарю. Теодоръ всталъ съ саней.
— Ты будешь Прядышевъ?— спросилъ подошедшій.
— Я.
— Какъ тебя величать?
Теодоръ назвалъ себя.
— Ну, иди же, едюха, — сказалъ бородачъ: царь-батюшка, милостивецъ нашъ, жалуетъ тебя, допущаетъ передъ свои очи.
Теодоръ оправилъ на себ шапку, подтянулъ поясъ, взялъ съ саней привезенную съ завода соболью шубу, крытую тонкимъ, синимъ сукномъ, и пошелъ за провожатымъ.
— Подарокъ?— спросилъ, глядя на шубу, бородачъ.
— Не прогнвить бы… приметъ ли его величество?
— Все приметъ, тащи… а намъ будетъ что отъ милости твоей? Теодоръ вынулъ кису и подалъ провожатому серебряный рубль.
— Дай пару,— сказалъ въ полголоса, оглядываясь, бородачъ: али нтъ, обожди, дай три… нужно три монеты!
— Добрый онъ?— спросилъ Теодоръ, подавая опять провожатому изъ кисы.
— Какъ для кого… а осерчаетъ, бда!— отвтилъ бородачъ, шагая вывернутыми, огромными ногами, въ разорванныхъ, изъ сыромятины, котахъ: намедни прогнвился тутъ на одного попа, что не помянулъ въ церкви новую его царицу, и веллъ ему саблей отесать бока, а попадью просто удавилъ. Въ одной тоже крпости взялъ въ полонъ толстаго-претолстаго офицера, говоритъ — присягай,— тотъ отказался… онъ съ него живаго и снялъ кожу… Мы, братецъ, саломъ съ его туши, какъ онъ еще шевелился,— усмхнулся бородачъ: и раны себ мазали… добре заживаютъ!
Ужасъ объялъ Прядышева при этихъ словахъ. Чмъ ближе къ палаткамъ, виднвшимся съ пригорка, лагерь становился оживленне и шумнй. Изъ землянокъ, бревенчатыхъ и войлочныхъ шатровъ то здсь, то тамъ выглядывали женскія лица и слышались пискливые женскіе возгласы и смхъ.
— Такъ съ вами и бабы?— спросилъ Прядышевъ.
— Не наши, заемныя,— отвтилъ, озираясь, провожатый: балуются парни, да и кто постарше… нехристи-татары, да башкирство примръ подаютъ.
— Откуда эти бабы?
— Все жёны и дочки побитымъ офицеровъ, иныя же и волей сюда пошли.
— Кто у васъ, дядя, нынче главные тутъ возл царя?
Бородачъ остановился.
— Дай-ка еще монету, нужно долгъ отдать!— сказалъ онъ.
Прядышевъ вынулъ и подалъ ему рубль.
— Были тутъ прежде, возл него, все свои, — сказалъ, продолжая идти, провожатый: да перестрляны, либо взяты въ полонъ, теперь, опричь Ивашки Творогова, все чужаки… Вонъ, гляди, у его ставки, бритоголовые татары, Идорка, да Баранка… то наши и первачи.

XIX.

Сказавъ это, провожатый снова остановился, подтянулся и, молча взглянувъ на Прядышева, сталъ идти тише. Его лицо приняло озабоченное и растерянное выраженіе. Они подошли къ окраин холма, на которомъ, передъ обширной палаткой, подаренной самозванцу киргизскимъ старшиной Лай-ханомъ, стояли нсколько казачьихъ старшинъ и между ними — худой и высокій, какъ шестъ, изуродованный оспой, въ верблюжьемъ армяк и сивой калмыцкой шапк, Идорка, и приземистый, на дугообразныхъ ногахъ, толстый и смуглый, съ вырванными ноздрями, Баранка. У перваго за поясомъ торчалъ широкій кинжалъ, второй опирался на длинное, персидское ружье, треснувшій прикладъ котораго былъ связанъ бичевкой. Тутъ же, въ сторон, виднлась куча какихъ-то вещей и между ними лежалъ связанный по рукамъ и по ногамъ, въ офицерской шинели и бараньей шапк, съ подвязанною щекой, среднихъ лтъ, плнный офицеръ. Его растерянные глаза моляще и испуганно смотрли на татаръ, спорившихъ между собой гортанною, рзкою рчью.
— Руби ему башку, руби!— говорилъ Идорка, сердито топчась на мст кривыми ногами: не хотлъ царю давать коня.
— Теб все рубить, дьяволъ, шайтанъ!— отплюнулся, косясь на связаннаго плнника, баранка: и того мало… сжечь еще разв? а почемъ онъ зналъ, кому конь?
— И сжечь, сжечь!— твердилъ осипшимъ отъ злости голосомъ Идорка: отбивался, а какъ брали, пустилъ ночью коня въ степь… камень ему на шею, да въ воду.
— Сунься-ко самъ!
— И сунусь.
Пола войлочнаго шатра поднялась. Изъ-подъ нея показался плотный и русый, съ окладистою бородой и красивыми срыми глазами, казакъ среднихъ лтъ. На немъ былъ подбитый лисьимъ мхомъ, канаветный, шелково-узорочный охабень, офицерская треуголка, съ черными перьями, и у пояса кривой ятаганъ. То былъ уцлвшій изъ разсянной военной коллегіи самозванца, бывшій начальникъ его артиллеріи и провіанта, Иванъ Твороговъ. За нимъ вышелъ понурый, сгорбленный старикъ, въ зеленомъ съ позументомъ кафтан поверхъ шубы и съ мдною складною иконкой на ше. Въ старик трудно было узнать умётчика Степана Оболяева.
Ерёмкинъ-курица, по прежнему, состоялъ при самозванц, въ санъ котораго онъ слпо врилъ. Сопровождая его въ походахъ, онъ возилъ и носилъ за нимъ значекъ, съ его штандартомъ, и пользовался полнымъ его довріемъ и почетомъ. Старый и благочестивый умётчикъ, однако, во многомъ въ послднее время изврился и на многое изъ того, что видлъ, смотрлъ съ тайнымъ осужденіемъ я даже со злобой. Особенно ему не нравилось женолюбіе объ явившагося у него на умёт царя.— ‘Ну, идетъ супротивъ постылой, ополчившейся на него жены, — разсуждалъ Оболяевъ: пусть такъ, всякому понятно, обзавелся и повнчался съ новою супружницею, изъ простыхъ, и то ничего, на то онъ воленъ… А зачмъ кухонная палатка полна двокъ и бабъ? И хоть бы одн боярскія дочки, да жены,— ровня ему, нтъ, набралъ всякихъ куховарокъ, да стряпухъ! Какую только на сел или въ завод намтитъ, ту и въ стряпущую… Двки и бабы ему варятъ сть, подаютъ кушанье и водятъ его подъ-руки на коня и съ коня. Страмъ одинъ и соблазнъ! а скажи слово,— мигомъ удавитъ!’
— Про что, князья, споръ?— спросилъ Ивашко татаръ, выйдя изъ шатра самозванца.
Идорка объяснилъ. Твороговъ взглянулъ на связаннаго плнника.
— Жаль тебя,— сказалъ онъ: попрошу за тебя государя, коли хочешь ему служить… Аты,— спросилъ онъ татарина: съ какого хайру лзешь не въ свое? тужитъ, видно, веревка и по теб?
— Да онъ коня не далъ, присягу не исполнялъ, — отвтилъ, не унимаясь, Идорка.
Баранка сталъ ему возражать.
— Цыцъ, черти!— прикрикнулъ на нихъ Ивашко: его величество безпокоите. Коня государю найдемъ… Ты изъ Куршевина?— обернулся онъ къ Прядышеву.
— Такъ точно,— отвтилъ Теодоръ, съ поклономъ.
— А это батюшк, видно, царю?— спросилъ Ивашко, глядя на соболью шубу, которую тотъ держалъ въ рукахъ.
— Ему, ваша честь!… не обезсудьте, удостойте аудіенціи, лицезрть его пресвтлое величество.
— Обсудимъ, ршимъ,— съ важностью сказалъ Ивашко: а допрежъ того, любезный, слышно, у тебя тройка добрыхъ коней. Правда ли то? чьи кони и хороши-ль?
— Собственные, ваша честь,— не кони, а сущіе львы,— отвтилъ, снова кланяясь, Теодоръ: тутъ у насъ собственный заводъ…
— Доморослые, значитъ?
— Первый сортъ.
— И рзвы?
— Дышловый рысистый, а праваго пристяжнаго ни въ жизнь никому не перескакать.
— Ну, это его величеству, нашему батюшк-милостивцу, почище будетъ твоей шубы,— извелись мы въ походахъ лошадьми,— сказалъ Твороговъ: дорого ли возьмешь?
— Мы съ нашимъ, то-есть, какъ слдъ, почтеніемъ,— отвтилъ Прядышевъ: и не токмо шубу, а въ презентъ, коли его царское величество удостоитъ, готовы и жеребцовъ.
— Молодецъ малый!— сказалъ Ивашко, ласково потрепавъ его по плечу: чай, просьба есть къ царю?
— Великая! не оставьте, ваша милость, — сказалъ Теодоръ: вкъ Бога будемъ молить…
— Ну, Степанъ Максимычъ,— обратился Твороговъ къ Оболяеву: веди покамстъ купца къ себ въ хибарочку, да накорми его съ дороги, государь отдыхаетъ, еще не кушалъ… разберётъ онъ твое дло,— сказалъ онъ связанному плннику: и призоветъ къ себ господина купца.
Прядышевъ, съ новымъ поклономъ Ивашк, пошелъ за Оболяевымъ. Землянка послдняго въ лагер была вырыта за холломъ, невдали отъ палатки Творогова. Пока Прядышевъ былъ у шатра самозванца, со стороны лса подулъ сильный втеръ и сталъ падать снгъ. Идя за Оболяевымъ, Теодоръ сквозь снгъ разглядлъ что-то темное и странное, торчавшее у холма, на что онъ прежде не обратилъ вниманія. Теперь онъ ниже ставки Пугачова увидлъ дв вислицы, изъ которыхъ на одной, раскачиваясь отъ втра, въ мундир, съ краснымъ воротникомъ, вислъ лысый, въ бакенбардахъ, очевидно, нмецъ, смотритель завода, на другой — полураздтый, въ напудренныхъ букляхъ и кос, не признавшій въ самозванц царя, красивый, въ ботфортахъ, офицеръ. Шайка самозванца потшалась надъ ними и по ихъ кончин: лицо и грудь офицера были изстрляны пулями и все его платье было залито кровью, у нмца-смотрителя была отсчена одна нога, а изъ проколотаго живота висли какія-то окровавленныя ленты.— ‘Внутренности!’ — съ ужасомъ, подумалъ, глядя на казненныхъ, Теодоръ.
Оболяевъ ввелъ его въ свою кибитку. Онъ досталъ изъ торбы краюху ячнаго каравая, печеныхъ яицъ, баклагу съ виномъ и серебряную, чеканенную стопу.
— Господская!— произнесъ онъ, указывая на стопу и наливая въ нее вина: ну-ка, съ холоду!
— Знатная вещь,— сказалъ Прядышевъ, отпивъ изъ ковша и любуясь имъ: такія видлъ я въ чужихъ краяхъ.
— Нешто ты тамъ былъ?
— Гд только не былъ!
— А штука эта жалованная царями, княжеская, — замтилъ Оболяевъ: у барыни, княгини Звенигородской, взята, а вотъ и часы,— сказалъ онъ, вытаскивая худыми, неповоротливыми пальцами изъ-за пазухи золотые, луковицей, англійскіе часы: тоже, братецъ, изъ княжескаго дома, Барятинскихъ, его величество нашъ, значитъ, государь, за супротивность, дворецкаго поршилъ,— тамъ же взято два пуда серебра, а всякаго добра — и не сосчитать.
Прядышевъ, закусывая, сталъ разсказывать о своемъ пребываніи въ чужихъ краяхъ.
— И тамошнихъ видлъ королей?
— Видлъ.
— Въ роскоши живутъ?
— Точно въ сказк.
— То-же, малый, будетъ и у насъ,— сказалъ Оболяевъ: батюшка вотъ скопляется пока силами, дастъ Богъ, уберется,— пойдемъ на Уфу, а тамъ и въ первопрестольную. Много ему дловъ, везд непорядокъ, народу крайняя бда.
— А у меня, ддушка, къ царю просьба,— сказалъ, помолчавъ, Прядышевъ: тятенька обидлъ, уговори его величество, защити…
— Что же, мы всякому готовы, спасетъ тебя Господь! въ чемъ твое прошеніе?
Теодоръ началъ излагать свое дло. Съ надворья послышались шаги.
— Степанъ Максимовичъ,— раздался голосъ, за палаткой: давай малаго, требуетъ царь.
— Ну, иди, — сказалъ, убирая закуску, Оболяевъ: Христосъ теб въ помогу.
— Все ли ему говорить?
— Все.
— Не осерчаетъ государь?
— За правду-то! говори, какъ Богу… все повернетъ, все по правд ршитъ.
Прядышева подвели къ ставк Пугачова. Ожидавшій его Твороговъ приподнялъ полу шатра и, пропустивъ просителя въ сни, самъ остался снаружи. Сни отъ внутренней половины шатра отдлялись ковромъ. Теодоръ взялся за коверъ и вошелъ.
Въ глубин ставки, увшанной тканями и оружіемъ и освщенной сверху, сквозь круглую отдушину въ крыш, — на куч сложенныхъ одна на другую, цвтныхъ, татарскихъ подушекъ, на пестрой войлочной кошм, сидлъ широкоплечій, съ тонкимъ перехватомъ у пояса, краснолицый и съ виду какъ бы хмльной человкъ. На немъ были — широкій, очевидно съ чужаго плеча, бешметъ голубаго штофа, черная мерлушковая шапка и въ накидку, поверхъ бешмета, бличій охабень. За поясомъ торчали два пистолета и большой походный ножъ, сбоку на ковр лежала кривая сабля. По чернымъ, пытливымъ, изподлобья на гостя устремленнымъ, глазамъ, Прядышевъ угадалъ, что передъ нимъ сидлъ объявившій себя царемъ. Гд-то слышался женскій сдержанный смхъ, бренчаніе гитары.
— Подойди, стань ближе,— раздался съ подушекъ глухой, хриплый голосъ: что скажешь?
Прядышевъ поклонился въ землю и положилъ на коверъ принесенную соболью шубу.
— Смилуйся, государь,— сказалъ онъ, стоя на колняхъ и не поднимая головы: не обидь, прими презентъ… позволь бить челомъ и тройкою коней.
— Благодарствую, дло говоришь,— отвтилъ Пугачовъ: намъ, рассейскому великому государю, въ нашей ныншней скудости и тснот, все нужно, а паче — одёжа и добрые кони отъ подданныхъ. Садись, будешь гостемъ… потчую тебя,— прибавилъ самозванецъ, протягивая Прядышеву руку.
Цлуя эту руку, Теодоръ съ удивленіемъ увидлъ, что передъ государемъ, къ которому онъ явился,— на татарской, низенькой скамеечк, стояла простая глиняная миска, съ пахучею рыбной щербой, деревянное блюдо, съ чмъ-то блымъ и еще боле пахучимъ, и нсколько флягъ, съ водками, квасомъ и виномъ.
— Ваше царское величество,— сказалъ, снова кланяясь, Прядышевъ: окажите божескую милость, обижены мы и разорены въ конецъ.
— Ты съ дороги, бери, закуси.
— Довольны мы вашею милостью,— дозвольте о дл сказать.
— Не хочешь сть, выпей,— сказалъ Пугачовъ, наливая и подавая гостю водки: а мы закусимъ,— не бойся, говори, что надо,— потому, я царь!
Теодоръ, отпивъ изъ рюмки, сталъ разсказывать. Пока онъ говорилъ, Пугачовъ опорожнилъ миску съ щербой, вынулъ изъ-за пояса ножъ, накрошилъ имъ полную тарелку того благо, что лежало на блюд, истолокъ и размялъ его ручкой ножа, посолилъ, полилъ изъ фляги квасомъ и началъ сть, закусывая хлбомъ. Въ палатк распространился острый запахъ чесноку.— ‘Неужели его величество такъ-таки и стъ это голякомъ?’ — удивился, не вря своимъ глазамъ, Теодоръ: ‘или цари и въ самомъ дл вкусъ ко всему простому имютъ?’
— Такъ, прикащикъ твоего отца и впрямь, — спросилъ, жуя полнымъ ртомъ, Пугачовъ: вязалъ тебя и въ холодную сажалъ?
— Сажалъ, ваше царское, пресвтлое величество,— отвтилъ Теодоръ: и мало того… забралъ заводъ и вс руды, какъ есть,— собственность нашей, выходитъ, покойной родительницы,— а тятенька тутъ ровно не при чемъ-съ. Я теб, говоритъ прикащикъ, покажу, въ рогъ тебя, собачье мясо, согну… Можно ли? вдь я, ну, какъ есть, все-таки хозяйскій сынъ!…
— А вотъ мы ему камень на шею, да въ воду,— сказалъ Пугачовъ, кончивъ одну тарелку чесноку и принимаясь крошить себ, другую: ты, братъ, намъ хорошихъ, вотъ рысачковъ, а ужъ мы теб… то-есть, все…

XX.

‘Но что же это? неужели же онъ и по правд царь?’ — вдругъ подумалъ Теодоръ, пристальне вглядываясь въ краснорожаго, вспотвшаго отъ ды и водки, почти пьянаго бородача, который едва ворочалъ передъ нимъ языкомъ: ‘видлъ я у московскихъ баръ гравированные и масляными красками портреты царя Петра едоровича, тотъ былъ полновиденъ, высокъ, блолицъ и съ свтлыми глазами, а этотъ сухощавъ, малъ ростомъ, смуглый и черноглазый… И смотритъ онъ все искоса, да страховито, часто оглядывается, точно боится всего… А эти казачьи ухватки,— грубая, мужицкая рчь? Если царь, то какъ онъ, въ бдности, гоненіи, одичалъ! а если не царь,— ужли всхъ провелъ и обманулъ?’
Пугачовъ, кончивъ трапезу, утерся концомъ скатерти, которою была покрыта скамейка, опять налилъ изъ фляги два стакана, одинъ выпилъ, а другой подалъ гостю.
— Благодарствую,— отказался тотъ, съ поклономъ.
— Пей, коли даю самъ!— сердито крикнулъ самозванецъ.
Прядышевъ выпилъ.
— Грамотенъ ты?— спросилъ его Пугачовъ.
— Грамотенъ, въ пансіон обучался въ Москв.
Пугачовъ помолчалъ.
— Ну, слушай же,— сказалъ онъ: мы, значить, теперича собрались, оружія и пушекъ добыли, сколько надо, войска тоже прибыло вдоволь. Видлъ лагерь?
— Видлъ.
— Десять тысячъ, нтъ, что я?— двадцать, опричь башкировк и мордвы. Оставайся при насъ, назначаю тебя главнымъ писаремъ. Согласенъ?
Прядышевъ стоялъ ни живъ, ни мертвъ.
— О завод, о достаткахъ своихъ материнскихъ не печалуйся, все теб будетъ, служи только врою и правдою.
— А съ прикащика, ваше царское величество, взыщете? сколько терплъ отъ него утсненія, обидъ!
— Вызовемъ,— одно слово, петля! и не его одного, передавимъ енараловъ! Эй, кто тутъ?— крикнулъ Пугачовъ, хлопнувъ въ ладоши.
Изъ-подъ ковровой занавски, съ задней стороны шатра, показалась высокая и худощавая, въ шелковомъ зеленомъ платьи и въ кружевномъ чепц, молодая, очевидно не изъ простыхъ, женщина. Ея блдное лицо было сумрачно. Впалые глаза глядли презрительно и строго.
— Княгинюшка, слушь-ка, подь, скажи Ивану,— обратился къ ней Пугачовъ: нтъ, лучше пошли Дуньку, сама туда не ходи… Пусть Иванъ отрядитъ въ Куршевино за прикащикомъ,— доставитъ его нонче же сюда.
Женщина молча скрылась за занавсью.— ‘Княгиня!’ — подумалъ Теодоръ: ‘плнница! вотъ участь!’
— А ты, ну-ка, еще выпей,— сказалъ Пугачовъ Прядышеву, наливая ему третій стаканъ: мы сбираемся дале… завтра походъ и ты, слышь, съ нами. Согласенъ? цлуй крестъ, вотъ мой крестъ.
Пугачовъ вынулъ изъ-за пазухи и подалъ Прядышеву тльный крестъ. Теодоръ подумалъ: ‘царь ли онъ или обманщикъ, не все ли пока одно? лишь бы вырвать пока мое достояніе, а тамъ уйду отъ него!’ — и, перекрестясь, поцловалъ крестъ.
— Имемъ намреніе,— продолжалъ, хмля, Пугачовъ: разорять и бить непокорныхъ, вплоть до Казани, до самой Москвы… И вотъ, ребятушки, слышно, сынъ нашъ, великій князь Павелъ Петровичъ, всталъ за насъ, ведетъ на помощь сорокъ тысячъ, и не нынче, завтра, гляди, будетъ здсь… Такъ остаешься?
Прядышевъ, раздумывая: ‘Нтъ, Господь съ нимъ, лучше, видно, выждать ночи, да уйти!’ — молча поклонился самозванцу. Вошли еще дв женщины, одна, въ простой мщанской душегрйк и съ краснымъ платкомъ на черныхъ волосахъ, была особенно красива. Румяное и полное лицо ея дышало здоровьемъ, быстрые глаза улыбались. Женщины подняли Пугачова отъ трапезы и подъ-руки провели его въ правый уголъ шатра, гд и опустили на укрытый ковромъ пуховикъ.
— Ну, или же, Твороговъ отведетъ теб фатеру,— сказалъ Прядышеву Пугачовъ: назначаю тебя секлетаремъ, будешь при нашей главной, военной коллегіи и переводчикомъ для бумагъ.
Прядышевъ, не помня себя отъ видннаго и слышаннаго, вышелъ изъ шатра. Хмль отъ выпитыхъ угощеній кружилъ ему голову. Въ глазахъ его рябило. За шатромъ стоялъ Твороговъ и развязанный плнникъ. Прядышевъ сообщилъ Ивашк слышанное отъ государя.
— Ну, и ладно,— отвчалъ Твороговъ: на вашъ заводъ, за прикащикомъ, уже послано.
— Куда же мн теперь?— спросилъ Теодоръ.
— А туда же, пока, къ Степану Максимовичу: надо будетъ, позовутъ.
Прядышевъ отправился къ Оболяеву, котораго не засталъ въ землянк, умётчикъ былъ въ обоз, на совщаніи войсковыхъ старшинъ. Почти не спавшій въ минувшую ночь, Теодоръ прилегъ въ землянк.
‘Гд же вольность и права?— разсуждалъ онъ, лежа на ворох сна: думалось, поживу, заводъ-то отберутъ у тятеньки, отдадутъ мн, а самому тутъ велно быть, бумаги писать… Собираются въ новый походъ, къ самой Москв… и шляйся теперь съ ними… Будутъ стычки, сраженія, кровь польется, а я не военный, бумагъ тоже писать вовсе не умю,— какой я секретарь? Еще напутаю, навру,— взыщутъ, да хорошо, какъ только выбранятъ, а то у нихъ и горшаго примешь… за все у нихъ вислица. Какъ бы выждать время, какъ бы отсюда уйти?’
Теодоръ заснулъ и спалъ долго. Открывъ глаза, онъ увидлъ, что на двор уже темно. Наступила ночь, костры въ лагер едва дымились. Оболяевъ еще не приходилъ, онъ смнялъ прежніе и разставлялъ новые караулы, вокругъ лагеря, со стороны лса и моста на рк. Давно прогремлъ заревой барабанъ. Говоръ, шумъ и псни кругомъ затихли, въ темнот слышались только оклики часовыхъ, кое-гд мелькали фонари есауловъ и десятскихъ, обходившихъ дозоромъ лагерь и обозъ, да издали виднлось зарево догоравшихъ предмстьевъ. Укутавшись съ головой въ шубу, Прядышевъ опять заснулъ. Онъ не слышалъ, какъ возвратился умётчикъ, какъ онъ, кряхтя и повторяя: ‘Спасъ, Спасъ, Пречистая, помилуй и спаси!’ — клалъ поклоны, и какъ, наконецъ, помолясь и свернувшись калачомъ, также улегся въ другомъ углу землянки. Теодоръ крпко спалъ, ему снился странный сонъ. Онъ мчался на бшеной тройк, а рядомъ съ нимъ въ кибитк — похищенная имъ Серафима. Кони неслись безбрежною, снговою поляной, а вдали, въ лучахъ солнца, точно вылитыя изъ голубаго стекла, горли и переливались радугой заоблачныя, Альпійскія горы.— ‘Смотри, смотри,— шепталъ онъ Серафим, прижимая ее къ себ: снгъ кругомъ, везд, какъ блеститъ! но онъ уже таетъ, бгутъ и шумятъ ручьи,— то вчные Альпы, за ними Италія… пальмы и розы… туда, дорогая, туда’…
‘На сломъ, братцы! на сломъ!’ — вдругъ послышались сперва неясные, потомъ боле громкіе крики за землянкой. Прядышевъ вскочилъ, протеръ глаза.— ‘На конь! оружайся! сдлай!’ — кричали казаки, бгая по обозу. Раздался невдали ружейный выстрлъ, за нимъ другой.— ‘Дядя, Степанъ Максимовичъ, дядя, что это?’ — вскрикнулъ Теодоръ, увидвъ въ сумрак чуть брезжившаго разсвта согнутую спину Оболяева, который уже всталъ и надъ чмъ-то возился, у двери землянки.
— Царицыно войско! штурмъ! сполохъ!— проговорилъ Оболяевъ, съ захваченнымъ ружьемъ, исчезая за дверью: вонъ, въ углу сабля, бери, выходи.
Прядышевъ подвязалъ къ поясу саблю, одлся и выскочилъ наружу. На двор было холодно и сыро. Густой туманъ стлался надъ лагеремъ. Взгорье, съ шатромъ Пугачова и вислицей позади, точно плавало поверхъ облаковъ. Въ туман, со стороны рки, слышалась учащенная пальба. Ружейные огоньки, кучей и рядами, вспыхивали у рки и на мосту. Имъ въ отвтъ трещали разрозненные выстрлы по сю сторону, въ обоз. Слышался плачъ женщинъ, дикій визгъ и гикъ калмыковъ и башкиръ.
Отрядъ самозванца былъ застигнутъ врасплохъ. Полураздтые казаки, инородцы и всякій сбродъ, выскакивая изъ землянокъ, кибитокъ и изъ-подъ возовъ, строились въ безпорядк по откосу берега. Имвшіе мушкеты и винтовки наскоро заряжали ихъ и стрляли, цлясь къ мосту и за рку. Остальные, съ чекушами, пиками, саблями и топорами, нестройною толпой тснились впереди обоза. Проскакалъ къ мосту на рыжей, худой лошаденк, Ивашко Твороговъ. Становилось свтле, туманъ расходился. Съ холма, гд стоялъ наблюдавшій за боемъ Пугачовъ, послышался зычный крикъ: ‘невыдавай, ребятушки! дружно, дружно!’ — Раздался топотъ нсколькихъ всадниковъ. Среди лагеря, направляясь къ обозу, показалась конная стража самозванца. За нею, въ сопровожденіи главныхъ есауловъ, Оболяева и Идорки, скакалъ Пугачовъ. Прядышевъ узналъ своихъ срыхъ жеребцовъ: на широкогрудомъ и росломъ коренник, Сокол, сидлъ самъ Пугачовъ, на правомъ, долгогривомъ Анприс — Оболяевъ, на лвомъ, въ яблокахъ, Орл — Идорка. Крича и размахивая ятаганомъ, Пугачовъ, еще не проспавшійся отъ вчерашней попойки, красный, какъ изъ бани, твердо сидлъ на сдл.
‘А мн коня? вдь я теперь пшъ!’ — подумалъ Прядышевъ, видя, какъ вс эти всадники, спустись со взгорья, помчались къ мосту, у котораго не переставала гремть ружейная перестрлка и слышались вопли и стоны раненыхъ и умирающихъ: ‘лошадей моихъ взяли, а меня забыли, и никому до меня дла нтъ’.— Теодоръ бросился къ обозу, въ надежд купить у кого-нибудь коня.— ‘Денегъ не пожалю, хотя бы плохаго достать!’ — думалъ онъ. Между саней, телгъ и возовъ онъ увидлъ метавшихся въ ужас и кричавшихъ безъ толку женщинъ. Два дюжихъ парня запрягали четверню изморенныхъ клячъ въ желтобокій, помщичій возокъ. Въ послднемъ, тснясь и молча посматривая на мостъ, сидли прислужницы и стряпухи самозванца. Теодоръ узналъ блдную, смуглую княгинюшку, рядомъ съ нею сидла полная и румяная молодуха, въ кичк, съ жемчугомъ.
— Да ну же, скоре же, дьяволы?— кричала молодуха, поднимавшая наканун государя подъ руки: да помогъ бы и ты, паренёкъ,— обратилась она къ Теодору: что такъ-то глазть!
Прядышевъ сталъ помогать кучерамъ.
— А что,— спросилъ онъ въ полголоса одного изъ возницъ, приправляя постромку пристяжной: моихъ коней взяли подъ государя: нельзя ли тутъ у васъ приссть хоть на облучокъ?
— Лзь, — отвтилъ, подтягивая послднюю подпругу, возница: ишь ты, Божье попущеніе, дождались чего!
— Кто-же это нападаетъ?
— Должно, самъ Михельсонъ, — отвтилъ возница, трясущимися руками закрпляя возжи: пропали наши головушки, не успемъ, поршатъ.
— Самъ Михельсонъ?— спросилъ въ ужас Прядышевъ.
— А кто-же иной? не енаралъ, чёртъ!— съ неудовольствіемъ отвтилъ возница, крестясь и взлзая на козлы: одинъ на тысячи прётъ.
— Ну, что-жъ это, скоро-ли?— пищали голоса изъ нагроможденнаго возка: Дунька, подвинь ноги… а ты, толсторожая, не видишь, держу батюшкино добро.
— Эй вы, други!— крикнулъ возница, хлестнувъ по лошадямъ: что же, сударь, не садишься? есть мсто, вотъ…
Прядышевъ стоялъ неподвижно. Ему было не до того.

XXI.

Изъ-за рки, отъ моста, раздался оглушительный пушечный выстрлъ. Ядро прогудло надъ лагеремъ. Отъ берега мгновенно грянули еще выстрлы. Ядра послднихъ упали среди обоза. Прядышевъ увидлъ батарею, въ нсколько пушекъ, направленныхъ на лагерь съ другаго бока рки. Взводъ конныхъ гусаръ охранялъ пушки. Полный, съ плюмажемъ на треуголк, начальникъ стоялъ у берега, командуя артиллеристами. Мелькали надъ батареей банники, поднимались блые клубы дыма и чаще и чаще, одинъ за другимъ, гремли черезъ рку оглушительные удары. Полчища самозванца у моста дрогнули и, съ криками, стрляя на-угадъ, въ безпорядк бросились обратно къ лагерю. Сквозь пушечный и ружейный дымъ было видно, какъ бравый, круглолицый и тучный командиръ вскочилъ на коня и впереди небольшой колонны изъ черныхъ гусаръ и синихъ уланъ, съ саблями и пиками на-перевсъ, понесся къ мосту и, подъ прикрытіемъ ядеръ и гранатъ, летвшихъ изъ-за рки, помчался вслдъ за тснимою, бжавшею къ лсу, толпой.— ‘Кроши ихъ, полосуй!’ — кричалъ, поднявъ саблю, командиръ колонны.— ‘Михельсонъ, Михельсонъ!’ — повторяли казаки, на-бгу, оглядываясь на него.
Прядышевъ былъ увлеченъ и куда-то притиснутъ бжавшими мятежниками. Въ нсколькихъ шагахъ отъ него, съ остатками свиты, обратно проскакалъ на Сокол Пугачовъ. Голубой, штофный бешметъ на немъ былъ разстегнутъ, шапка свалилась съ головы, потное лицо было растерянно. Испуганные глаза устремлялись къ опушк лса, куда въ то время възжалъ возокъ, съ его сожительницами и добычей. Идорка, на раненомъ Орл, едва поспвалъ за Пугачевымъ. Твороговъ скакалъ, окровавленною рукой придерживая насквозь прострленную щеку. Сзади всхъ халъ Оболяевъ. Старый умётчикъ былъ раненъ въ грудь. Блдный, истекая кровью, онъ, съ значкомъ Пугачова въ рук, чуть держался на сдл, склонясь грудью къ ше коня.
Среди бгущихъ упала и съ оглушительнымъ трескомъ разорвалась граната. Толпа въ ужас отхлынула и безъ оглядки побжала дале. На мст осталась безобразная куча растерзанныхъ, залитыхъ кровью, тлъ. Отброшенный взрывомъ гранаты и натискомъ толпы въ сторону, Прядышевъ увидлъ, какъ его правый, бывшій подъ Оболяевымъ, жеребецъ Анприсъ взвился на дыбы и сбросилъ съ себя сдока. Теодоръ поспшилъ къ Оболяеву. Конь фыркалъ и рвался, сдерживаемый уздою, обмотанною вкругъ руки старика.— ‘Ддушка, вставай, помогу теб!’ — говорилъ Прядышевъ, нагибаясь въ неподвижно лежавшему умётчику. Оболяевъ не отвчалъ. Его глаза были открыты. На ше вислъ походный образокъ самозванца, свободная рука прижимала къ вышитой позументами груди остатокъ разорваннаго гранатою штандарта. Кровь струилась изъ плеча.— ‘Бей ихъ! коли!’ — послышались новые крики отъ моста. Къ холму скакала вторая шеренга гусаръ.— ‘Прости, ддушка, не поминай лихомъ!’ — сказалъ Прядышевъ, распутавъ узду и вспрыгивая на Анприса. Конь, почуявъ на себ знакомаго сдока, помчался вскачь.— ‘А, старый чёртъ, въ позументахъ!’ — раздались сзади его крики: ‘давно тебя, сатану, искали!’ — Обскакивая, по пути къ лсу, пригорокъ, Прядышевъ оглянулся. Два рослыхъ гусара, поднявъ раненаго Оболяева, прикручивали его къ сдлу запасной лошади.
Войско Пугачова было разбито на-голову. Самъ онъ, съ остатками отряда, скрылся въ смежномъ, шедшемъ на десятки верстъ, лсу. Убдившись, что, измученный непрерывною гоньбою за нимъ, Михельсонъ остановился дать отдыхъ солдатамъ, онъ кое-какъ привелъ въ порядокъ свой отрядъ, перевалилъ съ нимъ, лсными дорогами, за Уральскія горы и, присоединяя къ себ, обманными листами и силой, новыя шайки башкиръ и съ разоряемыхъ заводовъ крестьянъ, вышелъ на большую дорогу и потянулся къ Уф.
Лазутчики, во-время, дали знать объ этомъ Михельсону и тотъ, опередивъ самозванца, встртилъ его 5-го іюня на пути и снова разсялъ его скопища. Путачовъ бросился въ Кунгуру, потомъ къ Екатеринбургу, но, узнавъ, что и тамъ стояли сильные правительственные отряды, вышелъ на красноуфинскую дорогу и направился къ пригороду Ос. Прядышева онъ не отпускалъ отъ себя.
Теодоръ былъ при осад и взятіи Осы. Подойдя къ ней 18-го іюня, Пугачовъ послалъ воззваніе въ гарнизону, грозя сжечь пригородъ и предать смерти всхъ его защитниковъ, если они ему не сдадутся миромъ. Командиры гарнизона, майоръ Скрипицынъ и капитанъ Смирновъ, не уступали. Самозванецъ, съ старшинами, осмотрлъ берега Камы, исправилъ на ней переправы и мосты, подкатилъ къ деревяннымъ стнамъ крпости, съ подвтренной стороны, рядъ возовъ съ сномъ, берестой и соломой, и собственноручно ихъ зажегъ. Крпость и пригородъ запылали. Сильный втеръ усиливалъ пожаръ. Гарнизонъ отворилъ ворота и сдался. Пугачовъ простилъ офицеровъ. Спасшіеся майоръ и капитанъ, съ младшимъ подпоручикомъ, Миневымъ, написали извщеніе къ казанскому губернатору, оправдывая себя и предупреждая его, что злодй замышляетъ набгъ и на Казань. Заготовленное письмо майоръ носилъ при себ, ожидая случая переслать его въ Казань. Подпоручикъ выдалъ товарищей самозванцу. Майоръ и капитанъ были повшены. Донощика Пугачовъ, въ награду, произвелъ въ капитаны и отдалъ ему имущество и пожитки казненныхъ. Вс въ отряд завидовали новообъявленному государеву любимцу.— ‘Эка, дьяволъ, усплъ!’ толковали о немъ въ старшинской изб и на базар: ‘сколько посуды ему досталось, какая коляска и кони! а зубастый, должно, сатана, хоть и изъ молодыхъ!’ — ‘Задастъ онъ вамъ, толоконникамъ… вдь, не нашъ братъ, — отвчали другіе: офицерская косточка, дворянинъ!’ — Съ любопытствомъ Прядышевъ ожидалъ увидть этого офицера, такъ какъ, до казни выданныхъ послднимъ товарищей, онъ находился за пригородомъ, въ команд Баранки, тушившей горвшія предмстья и охранявшей обозъ. По прекращеніи пожара, вс потянулись въ пригородъ. Прядышевъ вышелъ на базарную площадь. Часть казаковъ чистила и ладила найденныя въ пригород пушки. Твороговъ изъ казенныхъ абмаровъ раздавалъ обознымъ пекарямъ провіантъ. Согнанные жители грузили изъ амбаровъ на обозныя фуры кули съ мукой, крупой, солью и овсомъ. Толпа звакъ глядла на просторный домъ соборнаго протопопа, гд остановился самозванецъ. Вдругъ толпа зашевелилась. На крыльц этого дома показался вертлявый, худой и остриженный въ скобку, по-казацкы, въ пхотномъ, полиняломъ мундир, курносый офицеръ.— ‘Новый капитанъ, капитанъ!’ — заговорили въ толп, указывая на крыльцо. Прядышевъ взглянулъ на офицера и остолбенлъ.
Въ переодвшемся подпоручик онъ узналъ офицера едора Нинева, который, вслдъ за выходомъ изъ кадетскаго корпуса, встрчался съ нимъ на разныхъ, увеселеніяхъ Москвы,— въ театрахъ, на маскарадахъ и холостыхъ попойкахъ. Онъ же, съ другими знакомыми, на одной изъ пирушекъ обсуждалъ съ нимъ увозъ Серафимы Дугановой и приготовилъ для увоза лошадей.— ‘Да неужели же это онъ самъ, мой тёзка?’ — спросилъ себя Прядышевъ, вглядываясь въ знакомые, маленькіе глаза и смуглое, съ выдавшимися скулами, курносое лицо Минева, который съ важною осанкой, гордо шелъ мимо толпы, снимавшей передъ нимъ шапки: ‘вотъ неожиданность! его, за пьянство и буйство, перевели изъ полка въ гарнизонъ, и вдругъ онъ тутъ! ‘— Онъ подошелъ въ Ниневу.
— едоръ Ильичъ,— сказалъ онъ: тебя ли вижу? узнаёшь ли меня?
Миневъ съ секунду пристально и удивленно всматривался въ лицо Прядышева.
— Какъ не узнать!— произнесъ онъ, отворачиваясь: первый по Москв, знаменитый ухарь, угоститель пріятелей и сердцедъ Теодоръ, хоть ты уже не въ пудр, да и я не въ кос. Только, батенька, помни, — прибавилъ онъ въ полголоса и оглядываясь: о прошломъ здсь, а особливо обо мн, ни гу-гу. Посл все узнаешь, вечеромъ, заходи…
Сказавъ это, Миневъ снова принялъ важный, начальническій видъ. Небрежно кивая головой кланявшимся ему изъ толпы, онъ отошелъ къ возамъ, на которые грузили провіантъ, и оттуда долго еще раздавались его громкія приказанія, выговоры и крупная брань.— ‘Изъ молодыхъ, да ранній’,— подумалъ о немъ, прислушиваясь въ его восклицаніямъ, Прядышевъ: ‘впрочемъ, оно тутъ и полезно, хоть и шутъ гороховый, а все таки способный и знающій, среди здшней сутолочи и безпорядковъ’.
Въ сумерки Прядышевъ подошелъ къ небольшому дому, который занималъ Миневъ, невдали отъ квартиры самозванца. У его воротъ, какъ и у квартиры Пугачова, стояла стража.
— Ну, старый знакомецъ и тёзка, — началъ Миневъ, когда Прядышевъ вошелъ къ нему въ комнату: очень радъ встрч, а еще боле, что и ты, дружище, какъ слышу, одумался и передался истинному нашему, гонимому государю. Выпьемъ, братъ, на радости!— прибавилъ онъ, указывая гостю на столъ, обильно уставленный питьями и закусками.
— Такъ онъ и въ самомъ дл настоящій?— спросилъ Теодоръ и, спохватившись, что сказалъ неладное, прибавилъ: то-есть, видишь ли, врутъ разное, хотлось бы, едоръ Ильичъ, узнать истину, доподлинный ли онъ, по твоему, государь?
— А ты думалъ какъ?— строго взглянувъ на гостя, спросилъ Миневъ: эхъ ты, простота, едя, вижу… былъ и есть предъ Господомъ младенецъ.
Миневъ всталъ, заперъ дверь на задвижку, прошелся по комнат, ероша свои обрзанные въ кружокъ волосы, и сталъ передъ зеркаломъ, висвшимъ на стн.
— Да какъ же, подумай ты, могъ бы хоть и я присягнуть ему?— сказалъ онъ, глядя въ зеркало и выпячивая грудь: ну, какъ эти силы, голова ршились бы на этакое.даромъ, безъ причины? Вдь ему, какъ настоящему прирожденному государю, присягнула уже половина царства. Да здравствуетъ нашъ истинный царь, Петръ едоровичъ! Пей, братецъ, ура!…
Хозяинъ и гость чокнулись полными стаканами, съ крикомъ ура, выпили и снова повторили.
— Закуси, дружище,— обратился къ гостю Миневъ, указывая на миски и блюда: караси въ сметан, пельмени съ бараниной, уха изъ стерлядей…
— Да это просто балъ, — вскрикнулъ гость, давно въ походахъ питавшійся одними сухарями и солониной: откуда такая стряпня?
— Поваръ покойнаго здшняго майора, — отвтилъ Миневъ, уплетая уху: не покорился майоръ, повшенъ, намъ за то такая благодать.
Собесдники помолчали.
— Куда же его величество отсюда?— спросилъ Прядышевъ, кончивъ уху и принимаясь за пельмени.
— Въ Казань, дружище, въ Казань! Тамъ цесаревичъ, его высочество, Павелъ Петровичъ, ждетъ спасеннаго отца, съ свжимъ войскомъ… тридцать, коли не боле, тысячъ привелъ и всю, какъ есть, гвардію. Всхъ разнесемъ, покоримъ.
Прядышевъ на это поморщился.
— Такъ-то, такъ,— сказалъ онъ, какая головой: разнести все можно, отчего-жъ,— только не по мн это, не по душ.
— Почему?— нахмурился Миневъ.
— Да потому, братъ на брата, свои вдь, это подло!
— Какъ подло?— вскрикнулъ и вскочилъ Миневъ: такъ ты, выходитъ, трусишь? На попятный дворъ?… Да знаешь ли, подлая твоя душа,— шепталъ онъ, напирая, съ кулаками, на гостя: что если здсь замтятъ, ну, только догадаются, не сдобровать, слышишь ли, ни теб, ни мн. Мало петли, съ живаго кожу сдерутъ.
— Да я ничего, полно, едоръ Ильичъ, — опомнился Теодоръ: я только такъ, что свои, молъ,— повторялъ онъ, оправдываясь: не мое дло… мн бы только бумагу на тятенькинъ заводъ.
— Какой заводъ?
Прядышевъ разсказалъ.
— Будетъ теб все, будетъ, вотъ теб Богъ!— объявилъ, указывая на образъ, Миневъ: помоги только намъ и ты.
— Въ чемъ же моя помощь?
— Ты грамотне, учене меня, въ первомъ пансіон обучался, былъ въ чужихъ краяхъ, а нужно половче написать манифестъ въ Казань.
— Да помилуй, я и простыя письма, съ трудомъ, едва пишу!
— Вздоръ, братецъ, напишемъ вмст! А какъ возьмемъ Казань да Москву, превознесутъ насъ, родной ты мой, вотъ какъ! Орловы нынче въ сил и слав, а въ то время, дружище, будемъ милы отечеству и мы!
— Такъ дйствительно, слушай, не серчай, онъ государь?— спросилъ опять Теодоръ: ну, для меня скажи, ты вришь тому?
— Не врилъ бы, не пошелъ бы,— отвтилъ, звнувъ, Минфевъ: простота, вижу ты, простота. Какъ не понять? веревка тутъ, веревка и тамъ, такъ ужъ лучше, братецъ, врить тому, что самъ видишь, авось выгоритъ. Ну, разв самъ не примчаешь, какъ къ нему льнутъ и сколько у него войска?
— Ура!— крикнулъ, махнувъ на все рукой, Теодоръ: счастье, значитъ, выше всего, за нимъ идёмъ!
Миневъ хотлъ еще что-то говорить и оглянулся на Прядышева. Тотъ, склонясь на столъ, уже спалъ.

XXII.

Передъ выходомъ изъ Осы на Узы и Малмыжъ, Пугачовъ учинилъ судъ и казнь надъ послдними изъ указанныхъ ему, непокорныхъ офицеровъ, дворянъ и купцовъ, достояніе которыхъ было взято въ обозъ самозванца. Ихъ повсили на базар, нкоторыхъ прямо топили въ рк, а на выгон устроили еще особую расправу. Захожій изувръ, изъ толка бгуновъ, гостя въ пригород, встртилъ самозванца на улиц, верхомъ на кон, разглядлъ подслповатыми глазами, какъ многіе изъ народа, крестясь, падали передъ новоявленнымъ госудрремъ на колни, не вытерплъ, выхватилъ изъ-за пазухи походный ножъ и, съ крикомъ: ‘антихристъ, тьфу! бей его, сатану! разсйся!’ — бросился съ ножомъ на самозванца. Изувра схватили. По совту Минева, въ острастку прочимъ, его привязали на выгон, у оврага, къ столбу и, созвавъ городскихъ подростковъ, объявили, что злодй отданъ имъ на разстрляніе. Куча безбородыхъ малолтковъ бросилась съ отцовскими ружьями на выгонъ. Тмъ временемъ, Пугачовъ покидалъ Осу. Въ отряд слышали звуки выстрловъ и хохотъ потшниковъ. Когда же войско проходило невдали отъ оврага, съ дороги увидли страшную мишень,— освщенный лучами заходящаго солнца, столбъ, на которомъ, въ послднихъ судорогахъ, подъ неумлою пальбой ребятъ, корчилась и билась длинная, окровавленная фигура казнимаго.
— Что, батенька, отвернулся?— спросилъ съ усмшкой, подъхавъ въ Теодору, Миневъ: сердце, видно, не мужское, а бабье?
— Ахъ, ужасъ!— отвтилъ, смигивая слезы, Прядышевъ: вдь, человческая все-таки душа, жизнь вдь это, а ты шутишь.
— Полно, баба, ахать, недолго ждать!— связалъ Миневъ: все ршено, указаны мною средства, пути и все! вдь не даромъ, я казанецъ, вс норы знаю, проведу. Все пока успшно… А сколько этого народу со всхъ концовъ идетъ, просится въ государево войско! Сегодня опять принято безъ счету и вонныхъ, и пшихъ. Эхъ вы, купчишки, не военная косточка, гд вамъ понять? А, впрочемъ, Прядышевъ, будетъ хорошо и теб. Какъ возьмёмъ Казань, тамъ губернаторская канцелярія, эти вс бумаги, законы ктвсе. Государь вспоминалъ еще сегодня, безпремнно подпишетъ и выдастъ теб документъ.
Прядышевъ халъ молча. Не то теперь у него было на ум.— ‘Казни, пожары, грабежи и кровь!’ — думалъ онъ: ‘и все это на моихъ глазахъ, ко всему я по-невол причастенъ. Водятъ, тягаютъ, отъ Урала до Кунгура, назадъ до Красноуфимска и снова вонъ куда. Я имъ бумаги пишу, объявленія, обносился, голодаю… Шубу приняли, коней,— сбрую и вс деньги забрали, даромъ загубили прикащика, а резону насчетъ наслдія ни на алтынъ. Какой онъ, и впрямь, государь? чеснокъ, да щербу тарелками стъ, пьяница, развратникъ и всхъ въ-конецъ поитъ… Лучше бы, видно, на завод было сидть и ждать. Нтъ, кончено, бросить ихъ надо, убжать. Виномъ заливаютъ, диктуютъ воззванія, а что иной разъ пишу пьяный, и не сообразишь… И зачмъ я тогда, въ Кіев, связался съ цыганами?… Не споилъ бы, не обобралъ бы Пантюшка,— божество Серафима была бы моя! проживалъ бы я въ чужихъ краяхъ, а не тутъ, съ мужичьемъ, душегубами! Насолилъ врагу подмётнымъ письмомъ, да что вышло? думалъ — нарвется отъ ревности на лкаря, а тотъ пришибетъ его, одначе, не удалось… А красавица? будь силы, будь капиталъ, кажись, опять выкралъ бы, увезъ бы кралю… Исполнитъ царь просьбу, минуты не останусь, убгу’…
Мысль о побг изъ отряда самозванца не давала Прядышеву покоя. Но какъ уйти? поймаютъ, коротка расправа, петля и на сукъ. Онъ мучительно выжидалъ случая, стычки какой-нибудь, ночнаго нападенія на заводъ или помщичье село, пожара, грабежа, чтобы подъ общую сумятицу и возню отбиться въ сторону, зассть въ какой-либо водороин или въ лсу и оттуда, когда все смолкнетъ, уйти, куда глаза глядятъ. Не встрчалось, однако, ни новыхъ стычекъ, ни пожаровъ.
Путь отъ Осы до Узы и до обоихъ Кильмезёй былъ пройденъ безъ всякаго отпора и преградъ. Везд самозванца встрчали съ хлбомъ-солью, сельскіе причты ожидали его у церквей, съ хоругвями, а чернь, выслушавъ отъ него указъ о вол, присягала ему, цлуя крестъ. Подошли къ Малмыжу. На утро готовились переправиться черезъ Вятку.
‘Ну, тутъ непремнно убгу!’ — ршилъ Прядышевъ, съ замираніемъ ожидая ночи. Онъ прилегъ у старшинской палатки и притворился, что спитъ. Солнце давно зашло за прибрежными холмами, но сумерки еще длились, не смняясь ночною тьмой.
— едя, а едя! Теодоръ!— раздался чей-то голосъ надъ Прядышевымъ.
Кто-то теребилъ его за плечо. Онъ поднялъ глаза. Передъ нимъ, стоялъ Миневъ.
— Что теб?— спросилъ Прядышевъ.
— Не знаешь новости?
— Какой?
— Да твоя-то былая дульцинея, эта Дуганова… знаешь-ли, гд она?
— Не знаю, говори!— вскрикнулъ, поднявшись на локт, Прядышевъ.
— Подъ Казанью, въ имніи своей крёстной, этой генеральши Туровцовой, что ли.
— Кто теб сказалъ?
— Къ намъ, уже вторыя сутки, съ другими присталъ одинъ новобранецъ, изъ барскихъ лакеевъ… и какъ бы ты думалъ, кто? помнишь Сергя дутиновскаго, московскаго слугу? Начётникъ еще такой, все святцы читалъ.
— Еще бы не помнить! сколько разъ съ письмами ко мн ходилъ.
— Ну, онъ самый и есть.
— Гд же онъ? гд? неужели здсь?
— У Идорки, кухаремъ у артельнаго котла, узналъ меня, сейчасъ и сообщилъ,— вся, говоритъ, дугановская семья гоститъ теперь у Туровцовой, подъ Казанью.
Прядышевъ вскочилъ.
— Въ какой сторон артельные котлы?— спросилъ онъ, оглядываясь.
— Иди, дружище, прямо, вонъ видишь, дымъ — у самаго берега.
Прядышевъ пошелъ по указанію.
— А что,— усмхнулся Миневъ: теперь уже безъ колебаній пойдемъ на Казань?
Прядышевъ на этотъ вопросъ не оглянулся и ничего не отвтилъ.

——

Красный-Кутъ, имніе Варвары Ивановны Туровцовой, крёстной матери Серафимы Дугановой, находилось на правомъ берегу Волги, въ пятнадцати верстахъ отъ Казани. Обширная барская усадьба этого села выходила на почтовый сибирскій трактъ. Фруктовый садъ и паркъ упирались въ лсную дачу, черезъ которую шла дорога отъ Краснаго-Кута, вдоль Волги, въ Казань. Передъ стариннымъ, деревяннымъ домомъ, съ залой въ два свта — въ тридцать оконъ, съ галлереями, виннымъ и рыбнымъ погребами, разстилался зеленый, усаженный кустами, большой дворъ, съ чугунною ршеткой и высокими, чугунными воротами, на рзной перекладин которыхъ красовался бронзовый гербъ владлицы, а по ночамъ, для удобства прізжающихъ, постоянно зажигался большой фонарь. На вышк бельведера, надъ которымъ развивался флагъ, собственный крпостной астрономъ Туровцовой, Антонушка, содержалъ для ея гостей большую зрительную трубу. Видъ отсюда на ближніе холмы и лсъ и на синющія, чуть видныя въ туманной дали, очертанія Казани былъ живописный и привлекательный. Парадное крыльцо господскаго дома, съ началомъ лта, уставлялось магноліями, олеандрами и другими растеніями изъ теплицъ. Здсь обыкновенно толпились свои и зазжіе слуги, ожидая зова господъ и пересуживая то, что слышали въ дом или о чемъ шли толки на сторон. Кром астронома, у Туровцовой были собственные актеры, музыканты, Парикмахеръ, хоръ пвчихъ и даже артиллерія, такъ какъ по бокамъ воротъ, на лафетахъ, стояли дв мдныя пушки.
— Весело у васъ тутъ,— сказалъ молодой и франтоватый, зазжій лакей пожилому, въ срой куртк, кухонному слуг, давшему ему, на ходу, у крыльца потянуть изъ коротенькой, дымящейся трубочки: и это у васъ часто?
— Почитай, каждый Божій день,— отвчалъ тотъ, сплёвывая: съ прізда этихъ Дугановыхъ, ихней, значитъ, родни, ни ссть, ни лечь,— съ утра до поздней ночи у печки,— завтраки, обды, полудники, ужины, не напасемся дровъ. Вы будете, значитъ, изъ Тевкелевки?
— Изъ Сурмыша, дяденька, Порозовыхъ.
— А что, паренёкъ,— спросилъ вполголоса кухонный мужикъ, отводя лакея отъ крыльца: что слышно, то-есть, вопче, въ вашей сторон?
— О чемъ спрашиваете?
— Да о тхъ же все, о здящихъ тутъ въ степи! Правда ли, сказываютъ, быдто онъ воръ, какъ есть, и быдто вовсе не царь, а только взялъ на себя такое имя?
Франтъ-лакей тоже сплюнулъ и опять затянулся изъ трубочки.
— Намъ какое дло!— отвтилъ онъ, отставивъ ногу, одтую въ голубой плисъ, съ серебрянымъ позументомъ, и вертя ею передъ собой: мы не баре, холопы, — наше дло молчать. Опять же, гд намъ про такое, то-есть, дло судить? Оно точно, слышно, быдто именно всякіе люди здятъ въ тутошнихъ мстахъ, а воръ ли онъ, заправскій ли государь, про то, дядя, мы не свдомы.
— Нтъ, слушай, малый, набью теб еще трубочку, покури,— продолжалъ, оглядываясь, кухонный мужикъ: ты, какъ передъ Богомъ, скажи,— правда ли, что онъ, этотъ-то старый, или новый царь, отбираетъ у господъ, ослобоняетъ, то-есть, мужиковъ, и правда ли, быдто, какъ только осерчаетъ, сейчасъ вшаетъ не токмо начальство, а и господъ?
— Какъ какіе господа!— съ важностью, отвтилъ, взглянувъ на старика, лакей: ваша, чай, поди, живодёрка?
— Что ты, что ты!— въ ужас замахалъ руками старикъ: нечего Бога гнвить, тятенька ихній былъ точно — куда строгъ, а она, сердечная, ничего… Одна бда, надутъ гости изъ города, али какъ вотъ ваши, до-поздна сидятъ, кричатъ, гляди, птухи, а имъ ужинъ подавай… Ну, а какъ ваши? строгоньки, спуску не даютъ?
— Изверги, — усмхнулся лакей, кончивъ курить и выбивая о ладонь трубку: да что! у васъ, дяденька, до птуховъ, а у насъ до солнца, музыка, карты, плясъ… особенно эти карты, ломберъ, али тотъ фараонъ, доиграются инова, на столахъ негд записывать выигрыша, пишутъ на сапогахъ.
— Насчетъ воли этой что слышно? быдто ни податей, ни барщины больше не отбывать?
— Какъ не слышно! Всякое толкуютъ, да мы на это плевать. У насъ дв барышни на выданьи, такъ будетъ такой развальяжъ, фейеверки, комедія, изъ Казани ждутъ трубачей… намъ справляютъ новыя ливреи, желтыя… опять же и насчетъ шляпъ…
— Ну, на барынино рожденіе и у насъ будетъ фейверкъ,— отвтилъ, уходя и не желая уступить зазжему молокососу, старикъ: а музыка и всякое угощеніе къ намъ выписаны не токмо изъ Казани, изъ Москвы. Да у васъ сколько душъ?
— Триста.
— Ну, а у нашей — три тысячи! Одной прислуги пятьдесятъ человкъ, да своя вонъ антиллерія…
Домъ и усадьба Варвары Ивановны Туровцовой, съ пріздомъ Серафимы Львовны и ея семьи, наполнились давно небывалымъ здсь оживленіемъ. Гости изъ города и окрестныхъ помстьевъ съзжались сюда чуть не каждый день. За столъ садились по сорока и боле человкъ. Предпринимались поздки въ поле, на берега Волги и въ лсъ, гд пили чай, собирали цвты и грибы. Устраивались катанья, съ музыкой, въ лодкахъ — по лснымъ озерамъ и на большомъ, парусномъ катер — по Волг. Пожилые, по вечерамъ, играли въ карты, молодежь собиралась у клавикордовъ, пли, играли въ фанты и танцевали.

XXIII.

Если молодые, зазжіе изъ Казани и отдаленныхъ деревень, помщики привозили и шепотомъ передавали какую-либо непріятную всть о новыхъ похожденіяхъ и неистовствахъ Пугачова, вновь, какъ стало слышно, появившагося изъ-за Уральскихъ горъ и бунтовавшаго тамошніе помщичьи и казенные заводы, то другіе, пожилые, этимъ слухамъ не придавали особаго значенія и старались имъ не врить.
— Все это бабьи страхи и вздоръ,— разсуждали выросшіе въ давнемъ, глубокомъ мир и тишин старожилы: ну, гд ему противъ регулярныхъ войскъ! притомъ такая даль, гд-то въ башкирскихъ и киргизскихъ степяхъ… Да въ Казани сколько полковъ — вятскій, владимірскій, томскій, гренадеры, карабинеры, бахмутскіе гусары!
— А какъ злодй, все таки, нагрянетъ сюда?— возражали робкіе и боле впечатлительные встовщики: вдь, у него скопища по десяти, двадцати тысячъ!
— Въ Казань-то, батенька? на этакую крпость?— усмхались старики, служившіе когда-то въ военныхъ и участвовавшіе въ походахъ съ Минихомъ: по вашему, этотъ разбойникъ, казакъ нкій,— что ли, герой, Марій-безстрашный, или Цезарь-стратетъ?
— А что же такое Пугачовъ?
— Маркитантишка плюгавый, не больше! пьяница былъ всегда и грубіянъ, какъ и слдуетъ мужику, а все его войско — сбродъ каналій, оборванной голытьбы, вотъ и все. Настигни его настоящее войско, произведи, какъ слдъ, атаку, съ диверсіей, обходомъ съ фланговъ и прочимъ, не устоять ему и часу. Хорошъ стратегъ, удираетъ въ степь отъ первой правильной пальбы. Трусъ онъ подлый и только измной, предательствомъ беретъ!
— Однако же, — не унимались возражатели: что ни говорите, а Пугачовъ дерзокъ и смлъ, носится на кон подъ пулями, передъ нашимъ фронтомъ, топнетъ ногою, — легіоны изъ-подъ земли выходятъ… А какъ мучитъ плнныхъ, непокорныхъ ему? Офицеровъ разстрливаетъ, священниковъ ребромъ вшаетъ на крюкъ, истекающихъ кровью раненыхъ топить безъ сожалнія въ колодцахъ и прудахъ… дтей, невинныхъ младенцевъ, вверхъ ногами вшаетъ на глазахъ матерей… а женъ и двицъ беретъ къ себ въ поварихи. Это ли не смлость? И ужъ если Емелька не римскій герой, то, по правд сказать, сермяжный Аттила, крещёный, для позора народа и нашей вры, современный Тамерланъ.
— Эхъ, видно и впрямь, сами вы, господа, храбрецы!— отвчали, прижатые къ стн, старики: врите всякому объ этомъ разбойник авантюрьерскому вранью и галимать. Ужъ и Аттила, и крещёный Тамерланъ! Ну, чего бояться его хоть бы намъ съ вами? Посудите толково… Казань окружена крпостью, батареями, въ ней свыше двухсотъ пушекъ. Такъ ли это? нтъ, вы скажите, ложь это или врно?
— Ну, врно. Что же дале?
— А если врно, то гд же этой, извините, безпорточной команд, этой арав мужиковъ, отважиться хоть бы на осаду, или на штурмъ такой правильной и всмъ снабженной крпости, когда, во-первыхъ, о ихъ подступ вс будутъ знать напередъ,— не степная же это, жалкая фортеція, въ род Озерной, — и, во-вторыхъ, защищаетъ ее, съ достаточнымъ войскомъ, такой опытный генералъ, какъ нашъ губернаторъ фонъ-Брандтъ… Пусть попробуютъ! Притомъ и измны намъ не ждать, кругомъ насъ тихо, ни голода, ни мора, ни повтрій, а урожай, кстати, какой, — давно не было такого. Такъ-то, государи мои, — напрасная тревога… Народъ не глупъ, истязателей между нами нтъ, и не изъ чего ему бунтовать.
— Но позвольте, позвольте,— не унимались спорщики-пессимисты: кому же не извстно, что вс на свт рабы, испоконъ вковъ, всегда того только ждали и ждутъ, чтобы освободиться, и для этого готовы хоть растерзать своихъ владльцевъ, какъ бы послдніе, подобно намъ съ вами, ни были къ нимъ склонны сердцемъ и. добры…
— Что вы, что вы!— шептали, въ ужас оглядываясь, старики: говорите такія слова! затворили бы хотя двери,— слуги услышатъ.
— А именно-съ… и нечего затворять дверей. На то подданные мужики и чернь, чтобъ питать ненависть и сокровенную злобу въ власти, къ достатку и къ господамъ. Нтъ между нами бездушныхъ истязателей, въ род хотя бы московской, по правд надо сказать, просто безумной Салтычихи, это истина-съ, и наши, да и сосдніе дворяне не ославлены еще, благодаря Бога, никакимъ вопіющимъ претекстомъ къ бунту и насиліями надъ крпостными. Но такъ всегда было въ мір, такъ и будетъ… рабъ остается рабомъ.
Старики хотли возражать.
— Non, non, messieurs, notre peuple n’est pas sr, — перебивали ихъ спорщики уже по-французски, увидя лакея, входившаго съ чашками чая на поднос: et vous le savez bien, vous mmes, que le sclrat fera beaucoup de mal, s’il parvient jusqu’e Kazan.
— Mais coutez donc, Степанъ Романычъ,— перебивали старижи, когда лакей удалялся съ чашками: ну, чмъ соблазняютъ хоть бы этотъ народъ? Вы читали воровскіе листы, эти манифесты Самозванца?
— Нтъ, не случалось.
— Ну, а вотъ я читалъ, губернаторъ привозилъ… Штиль, батюшка, глупый, подлый и чисто мужицкій, какъ и все у этого злодя мужицкое и подлое.
— Да что вы толкуете? да вдь мужику того только и нужно! что ему общаетъ Пугачовъ? полную свободу отъ барщины и податей… а ему только этого и надо…
— Я, сударь, самъ подати за своихъ плачу.
— А онъ общаетъ имъ и землю даромъ.
— Да и у меня бери земли, подлецъ, сколько хочешь.
— Бери, однако, съ моего согласія! а тогда мужикъ и самъ возьметъ,— такъ-то-съ!
— Опять же чмъ ихъ манитъ этотъ злодй? На что, говоритъ, церкви и попы? хочешь внчаться, обойди съ двкой вкругъ куста и — баста, ты совершилъ бракъ… самокруткой, понимаешь?
— Ну, это вы уже черезчуръ, Иванъ Ильичъ!
— Нтъ, не черезчуръ-съ! Эхъ, вы, вольнодумцы, послать бы васъ въ гости къ Шешковскому, посадить бы хоть одного изъ васъ въ его кресло, съ секретомъ… Былъ это я, намедни, въ полицейской ратуш, привели, при мн, пойманнаго подъ городомъ, лазутчика. Связали, стращаютъ, грозятъ плетьми, сказывай, молъ, говорятъ, видлъ ты Пугачова? каковъ онъ собой? А лазутчикъ отвчаетъ: что же, господа? правду скажу, видлъ батюшку-царя, и таковъ-то онъ милостивъ, нищелюбивъ, свтлодушенъ и сладкорчивъ.
— Задалъ бы я ему это свтлодушіе!
— Да и задали… Не будь подстрекателей и смутьяновъ, не совратить нашихъ подданныхъ. Во всемъ нашемъ округ не изъ чего бунтовать. Да хоть бы и дерзнули, одинъ нашъ прославленный герой, Михельсонъ, чего стоитъ? Налетитъ сюда и сразу прекратитъ политическую чуму, неистовство и злое похабство слпой и глупой черни. Онъ одинъ справится, возвратитъ и усилитъ симболы нашего счастья, сниметъ веревку съ шеи всего россійскаго дворянства.
— Вашими устами медъ бы пить!
На эти и подобные имъ разговоры Алексй Андреевичъ Дугановъ наружно не обращалъ никакого вниманія. Внутренно же они тревожили его и смущали, и онъ не разъ, посл такой бесды, долго бывалъ не въ дух.

——

Стояли превосходные, теплые дни конца іюня. Рабочая пора была въ разгар. Поля кишмя кишли народомъ. Убирали сно. Поспвала рожь, на славу отцвтали проса и гречихи. Былъ обильный пчелиный взятокъ, ульи ломились отъ меда и пчелинцы на успвали собирать роевъ. Ожидался незапамятный урожай огородины и плодовыхъ садовъ. Деревенскія околицы, по вечерамъ, оглашались пснями возвращавшихся съ поля загорлыхъ косарей и убранныхъ цвтами и лентами гребчихъ. Довольство радостнаго, трудоваго народа отражалось и на веселіи господъ.
Въ Туровцовской усадьб, уже боле двухъ недль, готовились къ празднованію дня рожденія Варвары Ивановны. Въ саду, надъ, ближнимъ озеромъ, ставили шесты и размалеванныя декораціи для фейерверка. Изъ Москвы пришли подводы съ винами и заморскою бакалеей, изъ Казани — съ свжепросоленною, конченою и вяленою рыбой. Въ Казани-же договорили для танцевъ хоръ военныхъ и трубачей, а для парадной обдни — соборныхъ и архіерейскихъ пвчихъ, собственный домашній хоръ долженъ былъ пть за столомъ. Изъ Москвы къ церковному служенію доставили новыя богатыя ризы, а каменный, пятиглавый храмъ, еще съ весны, подновлялся живописью и украсился новою утварью, въ томъ числ дорогимъ хрустальнымъ паникадиломъ и выписанными съ ярмарки, изъ Астрахани, персидскими и тибетскими коврами. Вс любовались отдлкою богатаго, стариннаго храма. Домашній священникъ, отецъ Гервасій, надвъ новую шелковую, голубую рясу, съ широкими рукавами, чувствовалъ отъ предвкушенія радостей праздничнаго торжества, что онъ не ходитъ, а какъ бы носится, паритъ на пышныхъ, лазоревыхъ крыльяхъ. Все было уже вполн на-готов, свезенъ на конюшни и въ кладовыя запасъ сна и овса для лошадей ожидаемыхъ постителей,— садовый павильонъ, одинъ изъ флигелей и нсколько пустыхъ амбаровъ на главномъ двор были очищены, убраны и превращены въ спальныя помщенія для гостей. Ране другихъ ожидали Марью Родіоновну, съ Нинетъ Ладыженцевою, да Силу омича Травкина, который вызвался встртить Мари, при ея возвращеніи изъ Свиблова въ Горки, и проводить ее сюда. Время, назначенное для прізда Мари въ Туровцово, давно прошло. Ожидали еще недлю и дв. Мари не являлась.
‘Что бы это значило?’ — раздумывалъ Алексй Андреевичъ: ‘ужъ не заболла ли она? Ни писемъ по почт, ни нарочныхъ. Заболла бы — Травкинъ наврное бы извстилъ!’ — Поднимаясь, какъ бы для развлеченія, утромъ и вечеромъ, на вышку бельведера, Алексй, не безъ тревоги, наводилъ зрительную трубу въ ту сторону, гд лежалъ путь отъ Самары, и высматривалъ, не видно ли облака пыли, не катить ли издали въ Туровцовку знакомый синій берлинъ Мари.— ‘Сюрпризъ хочетъ намъ сдлать,— думалъ онъ о своячениц: нечаянно ршила подкатить!’ — Но ожиданія Алекся оказывались тщетными. Съ самарской дороги онъ невольно обращалъ зрительную трубу на сибирскій трактъ, уходившій въ загадочную даль, раздумывая, все ли тамъ благополучно.

XXIV.

Однажды вечеромъ, въ воскресенье, когда вс сидли на балкон и Серафима вслухъ читала Варвар Ивановн недавно полученный изъ Петербурга новый французскій романъ, человкъ подалъ Алексю Андреевичу нсколько писемъ съ почты.
— Отъ Силы омича, — сказалъ Алексй, распечатавъ одинъ изъ конвертовъ.
— Не пишетъ ли чего о Мари? читайте,— послышались голоса.
Дугановъ пробжалъ про себя полученное письмо, соображая, все ли въ немъ можно сообщить слушателямъ. Надъ нкоторыми свдніями онъ было задумался, но затмъ прочелъ письмо вслухъ.
‘Досточтимйшій Алексй Андреевичъ, — писалъ Травкинъ: сообщаю вамъ горестныя всти, до коихъ довдался вчерась, въ Саратов, куда совершилъ краткій вояжъ къ знакомому вамъ, ученому звздочёту, г. Ловицу. Колецъ Сатурна въ его телескопъ еще не видно,— будутъ зримы, какъ вдомо вамъ, токмо въ август. А бывшіе у него гости, толкуя о Сатурн, повели рчь и о земной, всхъ насъ занимающей яицкой гидр. Оный ядовитый зврь, представьте, покинулъ Магнитную крпость, разорилъ и ограбилъ за Ураломъ множество рудныхъ заводовъ и селъ, и перешелъ снова, какъ слышно, по сей бокъ тамошнихъ горъ. Упаси насъ, Господи, отъ него и помилуй. Но въ сему и пріятное услышалъ я. Нашъ, всми хвалимый, герой Иванъ Иванычъ Михельсонъ, яко истинный патріотъ, неусыпенъ въ гоньб за нимъ. И что за молодецъ! Нынче разбиваетъ изверга здсь, завтра наноситъ ему пагубу тамъ, но подъ силу ли, скажите, все то совершать, съ малою горстью храбрыхъ, почти одному? Аки аравійскій вихрь, на истомленныхъ, казенныхъ лошадкахъ, онъ настигаетъ оборванное скопище, а т нахалы и срамцы разв стсняются? Въ каждомъ сел силой берутъ новыхъ, свжихъ коней и, завидя погоню, летятъ дале, аки снговой ураганъ. Защитительное попеченіе безстрашнаго героя и малой горсти его уланъ, гусаръ и прочихъ при немъ штатныхъ людей, хотя весьма и ободряетъ наши духи и смущенныя сердца, — но остановитъ ли оная горсть злобнаго того яицкаго тигра и всю его зврояростную месть? Преградитъ ли она въ-конецъ путь его дерзкимъ и пронырливымъ набгамъ? еатръ бунта, увы, видимо расширяется, ростетъ. Ахти-хти, какъ бы отрожденный христіанскою утробою Чингизъ не наскочилъ на насъ, истребляя всхъ неповинныхъ, зд живущихъ по Волг дворянъ, какъ перебилъ и захватилъ по Яику и инымъ ркамъ? Ужли погибнемъ и впрямь, аки ночныя весеннія бабочки, сирчь эфемериды? Въ сихъ-то тискахъ, почтенный Алексй Андреевичъ, не отъ трусости, и не какъ чехвалъ или пустой фанфаронъ, а изъ расположенія, яко другъ вашей семьи, нахожу за нужно сообщить сіи, безъ должныхъ, можетъ быть, коммъ и пунктовъ, предостерегательныя ремарки. Эй, благодтель нашъ, берите мры, укладывайтесь, уговорите и ея превосходительство, высокочтимую Варвару Ивановну, и — утру-сущу, либо во едину изъ тихихъ нощей, узжайте, не откладывая, съ домочадцами и съ добромъ, какое поцннй, — изъ вашихъ сельскихъ мстъ, да не въ Казань, а прямо въ Москву, еще же того лучше — въ Питеръ, гд близость самой монархини и столько защиты отъ войскъ. И если бы, прямо изъ Свиблова, прибыла къ вамъ Марья Родіоновна, съ Ниной Александровной, берите, не медля, и ихъ съ собой. Вдь помстье, гд нын обртаетесь, на изстари вдомой, сиротской и гулевой, сибирской дорог. Ахъ, берегитесь! По ней, того и гляди, нежданно объявится треклятый могильный филинъ. Его пособниковъ-нетопырей, слышно, уже во множеств, половили и ощипали, да онъ, дерзостный и ядовитый убійца, еще цлъ и, на пагубу неповинныхъ, носится крылатый. И вс-то домашніе воры, скрытные злоди, видимо, молятся въ сердц: гряди, смо, сынъ геенны, ждемъ, не дождемся тебя!— Эй, спасайтесь, пока есть время, бгите, хоть то и тяжело. Не глядите на нершительныхъ, запрягайте коней, спшите, памятуя изреченіе: отруби руку по запястье, коли добра себ не хощетъ. О главномъ думайте,— о жизни, а не о мелочахъ. Меня же, малаго, за сіи дерзкія, можетъ быть, строки не осуждайте. Огненная лава, кровавый потокъ настигаетъ. Не теряйте времени. Остаюсь — Сила Травкинъ’.
Это письмо сильно озадачило слушателей.
— Что же это, однако?— произнесла первая Серафима Львовна: неужели все это врно и опасность, даже здсь, такъ велика? Да говори же, Alexis, какъ твое мнніе?
— Не думаю,— отвтилъ Алексй Андреевичъ, желая по возможности успокоить взволнованныхъ: Травкинъ получилъ свдніе въ Саратов, но оттуда Пугачовъ чуть не за тысячу верстъ, мы ближе, и въ Казани, разумется, знаютъ обо всемъ лучше, чмъ тамъ, здсь же вс спокойны.
Поднялись горячіе споры. Одни стояли за немедленное исполненіе совта Травкина: ‘Не даромъ старикъ тревожится,— онъ желаетъ намъ добра!’ — Другіе увряли, что все это ложные и преувеличенные слухи, что Сила омичъ, хотя дльный и прозорливый человкъ, но уже черезчуръ напуганъ роковою кончиной своего брата на Яик, и что, наконецъ, во всякомъ случа, даромъ бить тревогу и укладываться въ путь, когда подъ-бокомъ укрпленная Казань и все уже готово къ празднику, значитъ — не только по-пусту смущать прислугу, но и вообще подавать примръ трусости и излишней суеты.
Варвара Ивановна, все это время, молча вязавшая, въ очкахъ, какой-то шелковый съ бисеромъ кошелекъ, спокойно выслушала вс мннія, поправила спавшую у нея на колняхъ, подъ гаруснымъ одяльцемъ, крошечную, съ розовымъ бантикомъ на ше, болонку, откинулась въ мягкое кресло, на которомъ обыкновенно сидла, придвинула ближе въ глазамъ очки и сквозь нихъ пристально взглянула на спорщиковъ.
— Слушала я васъ, слушала,— сказала она: и, признаюсь, не мало удивляюсь. О чемъ споры? Дло такъ просто. Вы, Alexis, създите въ городъ, повидаетесь съ губернаторомъ и допросите его, отъ моего имени, да построже, толкомъ, чтобъ онъ внялъ, ну, и все узнаете… Есть какая-либо опасность,— нашъ праздникъ можно и отложить, нтъ ничего важнаго,— все пойдетъ своимъ чередомъ… Аттила, Чингизъ, Тамерланъ!… какія, подумаешь, страсти! бунтуетъ горсть глупыхъ мужиковъ,— и все тутъ. Разв у насъ войска мало? Вонъ Потемкинъ пріхалъ, строятъ батареи, даже гимназистовъ вонъ вооружили. Будетъ опасно — скроемся въ крпость… а наконецъ, экая невидаль,— ну, удемъ, пожалуй, и въ Москву.
— Но, maman,— начала было Серафима, видя по лицу Алекся, что тотъ не совсмъ раздлялъ мннія ея крёстной: пока соберемся въ Казань или въ Москву, все вдругъ можетъ случиться.
— Перестань, ma chre, неподходящія вещи говорить, — недовольно перебила Туровцова, опять подвигая очки къ глазамъ и черезъ нихъ оглядывая присутствующихъ, да ты забыла, самъ губернаторъ удостоилъ принять приглашеніе къ намъ и, если бы дла здшнихъ мстъ находились мало-мальски подъ сомнніемъ, неужли онъ не прислалъ бы заране отказа и не далъ бы должнаго, дю своей обязанности, совта и руководства? Позжайте же, Alexis!
Алексй Андреевичъ утромъ слдующаго дня отправился въ Казань. Прозжая паркомъ, потомъ тнистою, лсною проской, онъ вглядывался въ вершины столтнихъ дубовъ, вязовъ и липъ, втви и листья которыхъ были недвижимы въ сонной и пахучей прохлад, оглашаемой только стрекотаніемъ кузнечиковъ, и думалъ: ‘Какъ здсь тихо, спокойно! а тамъ на восток? Ждать ли оттуда бды?’
Въ город, куда онъ пріхалъ, было, повидимому, также все спокойно. Стны старинной крпости были подновлены и на нихъ, кром прежнихъ, установлены новыя пушки изъ арсенала. Со стороны Арскаго Поля, Суконной и другихъ подгородныхъ слободъ, насыпались и вооружались новыя батареи. День стоялъ безоблачный, жаркій. По улицамъ города и крпости мирно двигались пшеходы, дребезжали пыльныя извощичьи дрожки и долгуши, раздавались крики разнощиковъ: ‘блины горячіе!’ — ‘сбитень, сбитенёкъ!’ — и на скамеечкахъ у лавокъ, обмахиваясь отъ мухъ, дремали толстые и загорлые, изнывающіе отъ жаркой, безвтренной погоды, купцы. Торговки, грызя вчныя смечки и повторяя, со вздохомъ: ‘Охъ, тошно, матушки! тошнёхонько, чтой-то!’ — также чуть не падали отъ дремоты.
Коляска Дуганова подъхала къ губернаторскому дому. Алексй Андреевичъ взошелъ на крыльцо, обмахнулъ платкомъ пыль съ сапогъ, оправилъ на себ платье и шляпу и поднялся по парадной лстниц. Въ прихожей, отъ гарнизоннаго дневальнаго, снявшаго съ него плащъ, онъ узналъ, что губернаторъ, генералъ фонъ-Брандтъ, дома и что никого изъ постороннихъ у него нтъ. Войдя въ пріемную, Дугановъ увидлъ у окна сдаго и толстаго губернаторскаго слугу, спавшаго на стул, съ чулкомъ въ рукахъ, который онъ по уроку вязалъ. Алексй едва добудился его.
— Ахъ, батюшка, Алексй Андреевичъ, это вы-съ!— вскинулся, отирая губы, лакей: и не примтилъ васъ извините…
— Принимаетъ ли генералъ?
— Васъ-то, батюшка? помилуйте, что вы! по всякъ часъ… пожалуйте-съ! а мы, день-то жаркій, маленечко, вздремнули, ихъ превосходительство тоже купались и только что вернулись съ рки.
‘Огненная лава, кровавый потокъ настигаетъ!’ — думалъ Алексй, идя за слугой по тихимъ, пустымъ комнатамъ: ‘а они купаются, ради прохлады,— спятъ!’

Конецъ 2-й части.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
КРОВАВЫЙ МЕТЕОРЪ.

‘И видвъ нкоего — обидима способствова и сотвор отмщеніе’.

(Дянія Апостольскія, VII, 24).

I.

Лакей отворилъ Алексю Дуганову дверь въ губернаторскій кабинетъ.
Генералъ фонъ-Брандтъ, худой и высокій, съ красными отъ недавняго купанья глазами, полулежалъ на мягкой соф, просматривая полученныя въ то утро гамбургскія газеты. Онъ былъ въ зеленомъ, шелковомъ халат, въ бухарскихъ туфляхъ на босу ногу и въ черной, шелковой шапочк, поверхъ мокрыхъ и развившихся посл купанья волосъ.
— Ба!— кого вижу?— съ удивленіемъ и радостью вскрикнулъ Брандтъ: милости прошу, дорогой гость, садитесь. Какъ здоровье Варвары Ивановны?
— Отъ нея-то, по ея порученію, я и пріхалъ,— отвтить, усвшись, Алексй: скажите, ваше превосходительство,— мы, получили письма… что слышно о злод?… гд онъ, далеко ли? и нтъ ли какой-либо отъ него опасности здшнему краю?
— Опасности? гм!…— произнесъ Брандтъ: да не хотите ли трубочки? вотъ вамъ табакъ, рекомендую — свжій.
— Нтъ, благодарствую, курилъ дорогою.
— Вы получили, говорите, письма?— продолжалъ Брандтъ: а вотъ я ничего и ни отъ кого не получаю, точно сговорились, точно ничего нтъ! И если что, сказать вамъ, знаю, то единственно отсюда,— указалъ онъ на пачку нмецкихъ газетъ.
— Что же говорятъ газеты?
Губернаторъ потеръ себ переносицу и, взявъ съ двухъ сторонъ шапочку, передвинулъ её на лысой голов.
— О, эти заграничныя газеты,— отвтилъ онъ: хотя он, знаете, все наше русское осуждаютъ и подъ-часъ зло острятъ, но говорятъ и правду. По ихъ мннію, мы проиграемъ дло, а Пугачова, представьте, эти столь умные и серьёзные нмцы считаютъ, какъ бы вы думали, кмъ?… братомъ претендентки на престолъ, княжны Таракановой.
— Но какъ ваше мнніе о здшнемъ народ, о кра? сладимъ мы съ Пугачовымъ?
— О, въ этомъ будьте спокойны!— отвтилъ Брандтъ: благодаря Бога, здсь у насъ все еще пока благополучно. Я еще сегодня длалъ смотръ гарнизону и артиллеріи. Приняты вс мры и, хотя въ начал скудно было въ орудіяхъ, порох и офицерахъ, теперь все то улажено, а если дерзкій самозванецъ осмлится явиться передъ нашими стнами, мы его не допустимъ и отобьемъ. Одно горе,— сказалъ и остановился Брандтъ, запахиваясь въ халатъ.

——

— Что именно?— спросилъ Алексй.
— Прислали намъ этого Павла Сергевича Потемкина. Я буду съ вами откровененъ,— произнесъ Брандтъ: ну, я васъ спрашиваю, на что онъ мн? и какъ тутъ упражняться съ серьёзнымъ дломъ, когда теб на шею садятъ этакаго, извините, надутаго чехвёла и вреднаго хвастуна? Кузенъ фаворита! да намъ-то, врнымъ слугамъ монархини, на что онъ? Врётъ, похваляется, будто ему дана верхняя надъ всми власть. Духъ отбиваетъ… приходится одно — сложить руки и терпливо сидть, аки… какъ это говорится? аки Іову на гноищ…
— Что же здсь поручено Павлу Сергевичу?— спросилъ Алексй.
— А Господь его знаетъ. Инструкцій не показываетъ, вмшивается во все, подрывая решпектъ въ истинному владык края,— вотъ и все его дло… Придирчивъ, мелоченъ и грубъ…
— Но почему же все это вышло такъ?— спросилъ Алексй.
— Благоговніе передъ державствомъ смыкаетъ врнымъ рабамъ уста,— отвтилъ, склонивъ голову, Брандтъ: тутъ я, государь мой, безгласенъ и нмъ! но, чтобъ я спустилъ обидчику, потому только, что онъ двоюродный братецъ фаворита? Аттанде-съ! извините… Великая монархиня, по высоко-матерней любви въ подданнымъ, всхъ призрваетъ и отличаетъ равно… За что же такая власть выскочкамъ и блюдолизамъ двора? Я старше его годами, чиномъ и службой. Обиды такой не прощу.
‘Экое горе! и такова судьба всхъ нашихъ длъ!’ — подумалъ, слушая эти жалобы, Дугановъ: ‘тутъ бы заботиться о единеніи, объ общихъ усиліяхъ для охраны города и края, для истребленія врага, а они не успли встртиться, и уже оба чуть не на ножахъ!’
— Какъ же, однако, вы думаете, ваше превосходительство?— спросилъ Алексй: опасность не грозитъ намъ? и вы первый,— можно ли надяться,— удостойте ли насъ, по общанію, своимъ заздомъ?
— Пока, сударь мой, повторяю, — сказалъ, покраснвъ и хмурясь, Брандтъ: пока я на этомъ мст, злодй не осмлится, не дерзнетъ сюда приступить! Есть слабые духомъ, не скрою отъ васъ, есть трусы,— собрались и уже тайно выхали изъ города.
— Давно ли?
— По ночамъ, баюшка, украдкой, — горько усмхнулся Брандтъ: но что же это значитъ? ровно ничего, малодушіе и только.
— Такъ что же окончательно сказать Варвар Ивановн?— спросилъ Дугановъ, вставая и взявъ шляпу.
— Кланяйтесь ея превосходительству и скажите, пусть будетъ совершенно покойна… Не допущу злодя на пушечный выстрлъ, самъ выступлю впереди войска и горожанъ, а въ доказательство, что вс страхи ложны… изъ первыхъ, да, изъ первыхъ, буду на вашемъ праздник.
Алексй поклонился и вышелъ.
— Еще слово,— сказалъ по-нмецки Брандтъ, догнавъ его въ зал: если бы, однако, сверхъ ожиданія, злодй предпринялъ покушеніе сюда, я дамъ тотчасъ знать,— и тогда милости просимъ въ нашу крпость. Тутъ увидите, какъ я разнесу и добью злодя. Такъ и передайте почтенной Варвар Ивановн.
‘Передать-то все это я передамъ,— разсуждалъ Алексй, дучи обратно, тмъ же дремучимъ, спокойнымъ лсомъ, изъ Казани: но дло, кажется, дйствительно, неладно и надо, въ виду ихъ несогласій, принять ршительныя, безотлагательныя мры’.
Возвратясь въ Туровцово, Алексй успокоилъ, какъ могъ, Варвару Ивановну и остальныхъ домашнихъ. Въ тотъ же вечеръ, однако, когда въ дом все затихло, онъ призвалъ въ себ своего кучера, спросилъ его, подкованы ли лошади и исправна ли карета, и объявилъ, что надо готовиться, такъ какъ онъ получилъ письмо изъ Горокъ и, вслдъ за днемъ рожденія Варвары Ивановны, долженъ хать во-свояси.— ‘И отлично, сударь,— отвтилъ кучеръ: пора! и то лошади томятся, точно отъ домоваго,— по ночамъ корма не дятъ…’
Подъ шумокъ послднихъ приготовленій къ празднику, Алексй и Серафима, которой мужъ по секрету объяснилъ свое ршеніе, уложили свои чемоданы и сундуки.
— Это уже вы и собираетесь?— спросила Варвара Ивановна, заставъ ихъ за укладкой.
— Нельзя, maman,— отвтила Серафима: хлбъ у насъ поспваетъ, да и Мари безпокоитъ своимъ молчаніемъ. Приготовимся заране, надутъ гости, въ сует при нихъ будетъ не до сборовъ.
— Такъ, такъ,— вздыхая и уходя, сказала старуха.
Слуги и вс въ дом также знали уже, что Алексй и Серафима дутъ, вслдъ за праздникомъ, и потому никто не удивился, когда къ садовому крыльцу, откуда былъ ходъ на половину Дугановыхъ, подкатили, укрытую блымъ чехломъ, ихъ карету, а для вещей и прислуги фургонъ. Варвара Ивановна старалась быть покойною, но она съ грустью смотрла на Серафиму и на ея рзвившихся по дому и по саду дтей.
‘Все это шумно, полно жизни теперь,— думала она: а скоро вс разъдутся, домъ опустетъ и опять я останусь одна. Ну, да я готовлю имъ сюрпризъ. Все собиралась къ нимъ въ Горки, теперь, едва удутъ, покачу къ нимъ и сама’.
До праздника Варвары Ивановны оставалось не боле трехъ-четырехъ дней. Въ это время ждали окончательно прізда Мари.— ‘Не пишетъ, значитъ детъ!’ — думали вс. Но Мари не хала и не отзывалась.
— Что же это, наконецъ, значитъ?— не вытерпвъ, съ тревогой спросила Туровцова Алекся: ужъ и въ самомъ дл, здорова ли Маша? Написали бы вы въ Травкину или въ Нинетъ.
— Писалъ, успокойтесь, думаю, она будетъ не нынче, завтра.

——

За день до праздника, утромъ, когда въ дом еще спали, Алексй, по обычаю, поднялся на бельведеръ и съ мыслью: ‘ну, наврное ничего опять не увижу!’ — навелъ подзорную трубу на окрестности. На сибирскомъ тракт было пустынно и тихо, тамъ лниво тянулся какой-то обозъ и чернло нсколько отдльныхъ пшеходовъ. Алексй навелъ трубу на лсную проску и сталъ смотрть пристальне. По дорог отъ города столбомъ неслась пыль. Среди проски, онъ увидлъ всадника, скакавшаго къ Туровцовскому двору. Миновавъ мостъ черезъ ручей, всадникъ скрылся за садомъ.— ‘Не съ почты ли?’ — подумалъ Алексй, вспомнивъ, что съ вечера поговаривали о посылк въ городъ, и сошелъ съ бельведера. Внизу на галлере, соединявшей домъ съ служительскимъ флигелемъ, онъ увидлъ своего камердинера Дрона. Постоянно въ пудр, въ сромъ ливрейномъ фрак и въ башмакахъ, съ стальными пряжками, солидный, важный и плотный Дронъ, теперь казался растеряннымъ.
— Что это? нарочный изъ города?— спросилъ его не совсмъ спокойнымъ голосомъ Алексй.
Дронъ молча подалъ ему, на поднос, нсколько писемъ. Отъ крыльца къ конюшн, черезъ дворъ, шелъ, пошатываясь, здовой Сашка, ведя подъ уздцы дымившагося, усталаго коня. Алексй въ поданной пачк пакетовъ разглядлъ письмо отъ Мари, вскрылъ его и началъ читать. Письмо было изъ-подъ Самары. Мари, извщала, что нежданно возникшіе слухи о приближеніи самозванца и его полчищъ отъ Уральскихъ горъ къ Волг такъ сильно смутили ее и напугали, что она, какъ ей это ни прискорбно, посл долгихъ колебаній, ршила отмнить свою поздку въ Туровцово и обратилась съ просьбою къ Травкину — прибыть въ Свиблово и немедленно проводить ее въ Горки, гд она и будетъ ждать возврата Алекся и Серафимы.— ‘Поздравьте за меня почтенную Варвару Ивановну,— писала Мари: а на меня не стуйте. Вы себ представить не можете, дорогіе мои, какіе ужасы и страсти разсказываютъ здсь о неистовствахъ злодя и его изувровъ. Казаки-раскольники, изъ его войска, врываются въ церкви православныхъ, обдираютъ оклады съ образовъ, пьютъ водку изъ причастныхъ чашъ, на дискосахъ дятъ мясо, утираются антиминсами, какъ платками, а въ алтари пускаютъ собакъ и свиней. Недавно гусары, занявъ разоренную мятежниками крпость, нашли вс образа храма въ пуляхъ изверговъ: злоди нарочно разстрливали ихъ, при чемъ въ уста Спасителя на Распятіи вбили гвоздь. Все это, Серафимочка, пишу теб, прибавляя: охъ, не сидите долго возл Казани, сейчасъ видла исправника,— самозванецъ, по слухамъ, повернулъ на Осу, а это вдь на пути къ Казани. Узжайте скоре, да берите съ собой и крёстную. Молюсь Пресвятой Божіей Матери, защитниц праведныхъ. И знайте, если въ Горкахъ не застану васъ, уговорю Силу омича и, долго не думая, пущусь съ нимъ, на Воронежъ, въ Ракитное. Туда злодй, авось, уже не достигнетъ. Господь-вседержитель! въ руц Твои предаюся,— спаси насъ, помилуй и защити’.
— И такъ Марья Родіоновна не будетъ,— сказалъ Алексй, дочитавъ письмо.
— Не здоровы? занемогли?— спросилъ Дронъ, глядя на барина, и какъ бы собираясь еще о чемъ-то ему сказать.
— Нтъ, здорова… но вышли такія обстоятельства.
Между прочими письмами Алексй разглядлъ пакетъ и съ почеркомъ Травкина.
— Иди себ,— сказалъ онъ Дрону, вскрывая и читая это письмо.

II.

Дронъ отошелъ къ сторон. Письмо Травкина еще боле взволновало Алекся.
‘Вчно-незабвенный и высокочтимый благодтель мой и дорогой сосдъ, Алексй Андреевичъ, — писалъ Травкинъ: на дняхъ дерзнулъ въ репортиціи своей дать вамъ отъ сердца совтъ. Нын паки и паки считаю долгомъ подтвердить его. Эй, не отлагайте! молю, заклинаю, спшите,— великое началось шатаніе уже и въ нашемъ народ, пошли везд крайне-вредительные толки и колобродства. Чернь мятется на базарахъ, въ кабакахъ и вопитъ: ‘это намъ, братцы, свтъ открылся, Господь насъ сыскалъ, казаки, башкиры и всякія орды нашему батюшк, новоявленному царю, покорились, намъ ли ему противотворничать? Надо милостивцу сдаться, надо пресвтлаго встртить, безъ лукавства, криводушія и пременнія сердцовъ’.— Такъ-то, благодтели вы мои, толкуютъ у меня и даже въ Горкахъ. О, ужасъ! о, существо! Да неужели же, вслдъ за слпцами, врить тому, что злодй, оное подлое чудище, не самозванецъ, а во истину царь? Разв могъ онъ, — пытался я говорить заблудшимъ,— сверхъ натуры воскреснуть и вторично объявиться живой? И царь ли онъ,— твердилъ я вашимъ и своимъ крестьянамъ,— когда оскверняетъ храмы, безъ суда вшаетъ и бросаетъ въ огонь неповинныхъ священниковъ, благодтельныхъ вамъ помщиковъ и офицеровъ, а ихъ семьи казнитъ десятками, сотнями? Обижаютъ ли, мучатъ ли васъ, скажите?… Молчавъ на это омраченные слпцы и думаютъ, по всей видимости, злое. До чего мы дождались! И неужели намъ суждено вернуться къ варварской эпох, къ безвременью Стеньки Разина, къ смутамъ, бывшимъ за сто лтъ назадъ? Сердце болитъ, а потокъ грабежей, огня, вислицъ и крови, по всей видимости, двигается и къ намъ оттол, гд погибъ неповинный мой братъ Павелъ. Его гласомъ снова заклинаю васъ, Алексй Андреевичъ, и вашихъ: не слушайте легкомысленныхъ и непрозорливыхъ упорственниковъ, бгите, спасайтесь. Азъ же, гршный и малый, получивъ вчерашняго числа краткую цидулочку отъ дражайшей и всякой жертвы достойной Марьи Родіоновны, въ ту-жъ. минуту, какъ пишу это, уже добылъ почтовыхъ и лечу къ ней, дабы вызволить ее, со чадомъ и съ кузиною, и сюда проводить въ сохранности. И тако, мн шествующу, глаголю и, со слезами, клятвенно восклицаю: бросьте завренія хвастуновъ и претендентовъ на знаніе истины, недоступной имъ. Врьте испытанному другу и, хотя бы на крыльяхъ втра, спшите въ свой уголъ, а тутъ уже потолкуемъ, какъ и что дале.— С. Травкинъ’.
— Варвара Ивановна проснулась?— спросилъ Алексй, дочитавъ письмо Силы омича и видя, что Дронъ не уходилъ съ галлереи.
Дронъ не отвчалъ. Алексй пристально взглянулъ на него. Смущенное лицо слуги озадачило его.
— Что съ тобою?— спросилъ его Алексй.
— Огорчительныя письма, видно, изволили получить изъ вашихъ мстъ, — сказалъ Дронъ: да не ладныя дла, сударь, смю доложить, и по здшней близости.
— Что такое? говори,— произнесъ, подходя къ нему, Алексй.
— Помирать, видно, отецъ родной, всмъ намъ, — несмло, упавшимъ голосомъ, отвтилъ Дронъ.
— Не понимаю, объясни.
Дронъ оглянулся. Руки его дрожали. Полныя щеки тряслись отъ заглушаемыхъ слезъ.
— Злодй… Пугачъ,— выговорилъ онъ съ трудомъ: идетъ къ Казани… по близости уже видли… тьмы, то-есть, темъ…
— Кто теб это сказалъ?
— Сашка, здовой, какъ отдавалъ письма.
Алексй взглянулъ къ сторон конюшни. Сашка привязывалъ къ яслямъ лошадь. Толпа дворни окружала его, очевидно, слушая его всти. Алексй съ секунду подумалъ.
— Старая барыня одлась?— спросилъ онъ: чай, надюсь, готовъ?
— Одлись, — все приготовлено-съ…
— Ну, Дронушка, ничего, все это, можетъ быть, еще пустые росказни и слухи. Иди, не тревожь никого, все узнаемъ и примемъ мры.
— Охъ, сударь, не слухи,— сказалъ, покачавъ головою, Дронъ: Сашка говоритъ, въ город такой переполохъ, суета, толкуютъ, за слободами видимо-невидимо злодйскаго войска… по близости гарцуютъ верховые, а дальше валомъ валитъ пхота…
— Повторяю теб, это еще, весьма можетъ быть, вздоръ… Подавай чай и поменьше, пока, объ этомъ говори. Сейчасъ пошлю новаго нарочнаго къ губернатору. Молчи же… понялъ?
— Понялъ-съ.
Алексй, оставивъ галлерею, направился къ конюшн.
— Чего собрались?— громко крикнулъ онъ, останавливаясь передъ дворовыми, окружавшими здоваго: слушаете дурака?
— Да мы, батюшка, Алексй Андреевичъ, ничего,— отвчали, разступись и снимая шапки, дворовые: мы только такъ, что, молъ, онъ баетъ?
— То-то, ребята, лучше по мстамъ!— скомандовалъ Алексй: а чтобъ вамъ доказать, что не все то правда, что сорока носитъ на хвост, ну-ка, Филатъ, да Сысой,— обратился онъ къ своему и туровцовскому кучерамъ: готовьте лошадей, — мы, съ Варварой Ивановной, сами създимъ вечеромъ въ городъ… никакого Пугачова тамъ нтъ.
— Одначе, баринъ, помилуйте, — отозвался было кухонный мужикъ, въ срой куртк: оно бы, точно, ничего… да вонъ Сашка божится…
— Ты самъ его видлъ? самъ?— крикнулъ опять Алексй, наступая грудью на Сашку: ну, говори, ракалія, говори при всхъ!
— Я, ваша милость, не то, чтобы самъ,— отвтилъ, кланяясь, Сашка: а люди, помилуйте, сказывали.
— То-то люди! самъ гд-нибудь увидлъ стадо коровъ, либо свиней… ну, съ пьяныхъ глазъ и струсилъ, небо съ овчинку показалось!
— А и впрямь, ребята, можетъ такъ! молодецъ баринъ!— разсмялась, расходясь, толпа: и въ-заправду Сашка, можетъ, видлъ свиней…

——

Все общество Алексй засталъ въ гостиной. Поздоровавшись съ Варварой Ивановной и съ прочими, онъ подслъ къ Серафим, шепнулъ ей, чтобъ она не выдала того, что услышитъ, и наскоро передалъ ей о полученныхъ извстіяхъ.
— Такъ это правда?— спросила, помертввъ, Серафима.
— Боле я не сомнваюсь, будь готова,— сегодня въ ночь мы демъ,— сказалъ Алексй, съ чашкой чая, пересаживаясь къ общему столу.
— Какое чудное утро!— сказалъ онъ, спокойно оглядывая всхъ: не жарко, втерокъ… Вотъ бы всею компаніей прохаться въ городъ.
— Quelle ide!:— поморщилась Туровцова: то разбойниковъ ждутъ, а то вдругъ кататься по лсамъ.
— Не пугайтесь, mesdames, никакихъ разбойниковъ, но не дурно бы снова справиться. Вонъ Травкинъ опять пишетъ.
— Охъ, ужъ этотъ вашъ Травкинъ, — вздохнула Туровцова: надолъ онъ, какъ горькая рдька.
— Получено, однако, письмо и отъ Мари.
— Что же она будетъ наконецъ?
Алексй помолчалъ.
— Нтъ, не будетъ,— сказалъ онъ.
— Почему?
— Боится, и всмъ совтуетъ отсюда узжать.
Туровцова подняла глаза въ потолку и стала искать въ ридикюл и карманахъ флаконъ, съ нюхательнымъ спиртомъ.
— Прочти, что пишетъ Мари,— обратилась къ мужу Серафима, подавая крёстной лежавшій на стол флаконъ.
Алексй прочелъ вслухъ письмо Мари, потомъ и письмо Травкина. Лица всхъ вытянулись и поблднли.
— А опасности, по-моему, все-таки, никакой нтъ,— сказалъ Алексй: вы не хотите хать, съзжу, пожалуй, снова я одинъ и все разузнаю. Если же хотите окончательно успокоиться, я совтовалъ бы, не долго думая, собраться, да всмъ на время и перехать въ Казань. Это, во-первыхъ, городъ, а не деревня, во-вторыхъ, тамъ и войско и полиція подъ бокомъ… Бережёнаго Богъ бережетъ, да и губернаторъ почти пріятель.
Вс на это промолчали.
— Вы кончили?— спросила Варвара Ивановна, обращаясь къ Алексю.
— Кончилъ… это мое искреннее мнніе.
— И отлично!— сказала Туровцова, надвъ очки и глядя сквозь нихъ на Алекся: вы, Alexis, можете хитрить и дипломатничать, какъ знаете, скажу прямо, я вашу стратагему проникла. Не возражайте,— вы въ глубин души считаете меня неправою и находите, что отсюда прямо надо бжать… А я вамъ отвчу,— отправляйтесь изъ этихъ мстъ, съ Божьею помощью, куда знаете, я же отсюда,— прибавила Варвара Ивановна, оглядывая гостиную: и вообще изъ этого дома — ни ногой… да, да, ни ногой!

III.

Туровцова сказала это такъ ршительно и съ такимъ достоинствомъ, а высокая, съ зеркалами, бронзами и портретами императорской фамиліи и предковъ, гостиная такъ весело освщалась солнцемъ сквозь втви столтнихъ деревьевъ, что вс невольно подумали: ‘Да, эта стойкая и властная, подобная гордой львиц, хозяйка не покинетъ этого дома и спокойно останется здсь’.
— И что вы въ самомъ дл думаете,— продолжала старуха: неужели вашъ этотъ Тамерланъ и Чингизъ,— excusez du peu, какъ вы его называете,— осмлится, съ своими бунтовщиками, проникнуть сюда и тронетъ меня или васъ?… А мои-то здшніе подданные? Разв они выдадутъ меня? Ея величество, для ободренія края, назвала себя казанскою помщицей. Она сдлала этимъ честь намъ, да скажу прямо — и себ самой… Я же изстари, отъ предковъ, здсь, въ сел, помщица, тоже царица… У меня тутъ три тысячи душъ и изъ нихъ чуть не полторы тысячи здоровыхъ и крпкихъ хранителей. Я ихъ не тиранила, я заботилась о нихъ, холила и леляла ихъ по вс дни. Въ голодъ, сударь, сама толоконныя лепешки, да блины изъ лебеды съ ними ла, а ихъ дтишекъ и женъ отъ цынги въ собственныхъ моихъ хоромахъ лчила и кормила… такъ имъ бунтовать, за душегубами идти? Дронушка, а Дронъ!— крикнула Туровцова, увидя въ зал слугу Алекся, поливавшаго изъ лейки на окнахъ цвты: иди, разсказывай имъ… да святую правду… Ты не здшній, сторонній, говори, что слышалъ.
— Что приказать изволите, ваше превосходительство?— спросилъ Дронъ, остановись у двери.
— Говори, любятъ меня, почитаютъ мои мужики?
— Какъ не любить свою, то-есть, благодтельницу и мать! Одно слово, вс ваше превосходительство хвалятъ.
— Слышите? А тснила я ихъ? Обижала въ чемъ-нибудь?
— Что вы, матушка, да когда же? Глаза лопни, ничего не слыхалъ, какъ есть.
— Ну, а защитятъ они меня, если бы, на случай, эти изверги… ну, вздумали бы прійти сюда?
— Животъ, милосердная, положатъ, дубинами всякаго изобьютъ… самому мн, глаза лопни, похвалились…
— Vous voyez?— съ торжествомъ оглянула всхъ Туровцова: ну, или себ, Дронъ, благодарю… Филиппычу и другимъ прикащикамъ уже велно, а ты моимъ именемъ еще подтверди, чтобъ созвали сейчасъ всхъ сотскихъ и старостъ и поставили бы, съ вечера, караулы, съ дубинами, а то и съ ружьями,— охотниковъ у насъ не мало,— вокругъ деревни и выселковъ, на дорог и у двора. Понялъ?
— Все, матушка, понялъ,— отвтилъ, уходя, Дронъ.
— А вы, господа, какъ знаете,— заключила, вставая, Туровцова: завтра я пойду къ обдни, помолимся, закусимъ,— много гостей, въ виду такихъ слуховъ, пожалуй, въ правду, и не ждать,— поморщилась старуха: можете хать, куда угодно,— въ Казань, въ Горки, хоть въ Москву, я же, съ Божьимъ благословеніемъ, останусь здсь.

——

Съ уходомъ Варвары Ивановны, Алексй, Серафима и прочіе домочадцы сперва помолчали, потомъ стали толковать: ‘Неужели же такъ и оставить здсь старуху? И что, если здовой Сашка, въ самомъ дл, сказалъ правду?’ — Передъ обдомъ ршили снова послать, для боле точныхъ развдокъ, врнаго нарочнаго въ Казань. Алексй, тмъ временемъ, на всякій случай, настоялъ на окончательной укладк. Серафима, съ горничной, не только собрала, но и упаковала послднія изъ имвшихся своихъ и дтскихъ вещей. Оставалось только вынести все это въ стоявшіе у крыльца экипажи. Лошади Дугановыхъ, съ обда, ли кормъ въ хомутахъ.
Обдъ и вечерній чай прошли невесело. Вс, съ видимымъ смущеніемъ, нетерпливо ожидали встей изъ города, куда Алексй Андреевичъ написалъ обстоятельныя письма не только къ губернатору, но и знакомому полиціймейстеру.— ‘Разъясните, наконецъ,— спрашивалъ онъ ихъ: врны ли дошедшіе до насъ слухи, будто злодй уже невдали отъ Казани, и не ухать ли намъ, дли спокойствія, изъ этихъ мстъ?’
Солнце склонилось къ закату. Посланный съ письмами ‘врный развдчикъ’ еще не возвращался.— ‘Написали бы вы только губернатору,— вскользь замтила за чаемъ Варвара Ивановна Алексю: онъ экспедитивне и отвтилъ бы сейчасъ, а полиціймейстеръ порядочный суета, и гд его тамъ найдутъ, въ постоянномъ шныряніи по городу?’ — Не мене другихъ томясь неизвстностью, но скрывая это, Туровцова, ране обыкновеннаго, велла подавать ужинъ и, не дождавшись конца его, встала, подъ предлогомъ усталости, простилась со всми и ушла къ себ.
Стемнло. Вс въ дом и флигеляхъ улеглись. Настала общая тишина. Часы съ музыкой, нжнымъ пвучимъ звономъ, пробили въ зал девять, десять и одиннадцать. Въ окна замолкшаго дома изъ сада глядла тихая, звздная ночь. Караульные, во двор, на деревн и за садомъ, били въ чугунныя доски. Скоро и они угомонились. Заснула деревня, какъ и барскій дворъ.
Туровцова не спала. Изъ-за благо, кисейнаго полога, ей была видна ея просторная, уставленная коммодами и канапе, опочивальня, съ лампадкой, горвшей у образовъ. Передъ окнами чуть шевелились въ темнот верхушки деревьевъ.
‘И неужели, наконецъ, это правда?’ — невольно раздумывала въ постели Туровцова: ‘неужели и въ самомъ дл надо бросить этотъ уголъ, родное гнздо предковъ, и бжать, спасаться,— отъ кого?— отъ горсти бунтующихъ, подбитыхъ какимъ-то казакомъ, мужиковъ? И этотъ домъ, эти комнаты, мебель, картины и гобелены — все, нажитое ддами и отцами, можетъ достаться разъяренной черни, будетъ разграблено и истреблено? И за что?… Я здсь бгала двочкой, росла, ставъ законной владлицей вотчинъ, я заботилась о подданныхъ, была имъ матерью, праведнымъ судіей, защитницей и другомъ. Неужели же эти самые люди, среди которыхъ я выросла, въ случа нападенія на меня, не станутъ за меня грудью, не защитятъ своей благодтельницы и госпожи? Быть не можетъ! Въ дтств разсказывали няни,— пращуръ нашъ, при Стеньк Разин, былъ спасенъ своими подданными… Они спрятали его въ стог сна и, какъ ни грозилъ имъ Стенька и его клевреты, не выдали его. Пугачовъ принялъ имя покойнаго государя, но у правительства много войска и силы, и злодя наврное скоро уймутъ. Alexis не понимаетъ сути дла, а она такъ проста. Для слпой, глупой черни самозванецъ — истинный царь. Чтобы повластвовать, хотя не-надолго, хоть на-коротк, онъ истребляетъ главныхъ своихъ противниковъ — офицеровъ, чиновниковъ, духовенство и дворянъ. Говорятъ, народъ исполняетъ его казни, но онъ это длаетъ не потому, что и самъ онъ будто-бы кровожаденъ или иметъ причину мстить,— а потому, что ему это приказываетъ мнимый, для него же настоящій государь. И что они толкуютъ? крестьяне вонъ, со слезами, не изъ одного села, везли къ этому извергу своихъ помщиковъ и ихъ семьи, говоря: ‘Вы намъ отцы родные! да что длать, надо слушаться, — приказываетъ самъ царь!’ — Ихъ сбиваютъ… Я-же проповдниковъ, возмутителей къ себ не допущу… у меня своя полиція,— не посмютъ, буду въ оба смотрть… У правительства достаточно войска, Казань укрплена, а губернаторъ клялся, что злодй не посметъ сюда. И, разумется, онъ, какъ честный, заботливый человкъ, извститъ, коли что… ‘— Съ этими мыслями Туровцова закрыла глаза и стала дремать.
Что-то неожиданно разбудило ее. Она взглянула по комнат. Поверхъ деревьевъ какъ бы что-то свтилось. Сперва старух показалось, что это всходитъ мсяцъ, но тутъ же она сообразила и вспомнила, что мсяцъ въ это время, надъ садомъ, поднимался, нсколько лве, именно къ сторон гостинаго балкона.— ‘Не начинается ли разсвтъ?— подумала она: нтъ, не можетъ быть,— съ полчаса назадъ часы явственно прозвонили полночь и я, помню еще, сама считала ихъ бой’ — Полоса свта надъ деревьями изъ блднорозовой становилась красною и поднималась выше и выше.— ‘Что же это, однако? не пожаръ ли?— спросила себя Туровцова, спустивъ ноги съ кровати и отыскивая ими на коврик туфли: надо разбудить прислугу, послать справиться, гд это, у насъ или сосдей? Какъ бы къ сторон Волги,— у Воейковыхъ, какъ будто, или Ильиныхъ,— село горитъ, или лсъ?…’
Туровцова встала, набросила на плечи ночной блый капотъ, оправила на голов чепецъ и взяла бронзовый канделябръ, стоявшій на туалет, у ея изголовья.— ‘Пройду къ Аринушк,— подумала она о главной своей прислуг, старой ключниц, спавшей въ особой коморк у буфета: она разумная, не подниметъ, съ просонья, лишней тревоги и суеты’.— Варвара Ивановна, проходя въ лампадк, чтобы зажечь канделябръ, невольно взглянула на окна. Зарево захватило уже чуть не половину неба. До слуха Туровцовой дошли странные звуки, но не снаружи, а точно кто либо ходилъ по корридору или въ гостиной.— ‘Должно быть, проснулась Аринушка, прощла въ двичью’ — ршила Варвара Ивановна. Но въ это время, какъ бы подъ чьею-то ногой, треснула половица. Звукъ донесся изъ залы.— ‘Эхъ, такъ и есть, Арина побудила горничныхъ, и зачмъ?— подумала старуха: точно не знаетъ ихъ, еще даромъ разбудятъ и напугаютъ Серафиму и дтей!’ — Туровцова зажгла свчи, накинула себ на шею фуляровый платокъ и, съ канделябромъ въ рукахъ, тихо отворила дверь въ гостиную. Она ступила за порогъ и остолбенла. Канделябръ чуть не выпалъ изъ ея рукъ.

IV.

По освщенной зал двигались, съ поклажей, слуги. Ими распоряжался встревоженный Алексй. Одтая въ дорожный капоръ и манто, блдная Серафима сидла у двери гостиной на стул, держа младшаго изъ дтей на рукахъ, а двухъ другихъ, также дремавшихъ,— у своихъ колнъ. Толстая, подслповая, съ непокрытой сдою косичкой, Аринушка стояла поодаль, глядя въ зальныя окна на зарево, полыхавшее надъ садомъ.
— Серафима, да что же это?— въ ужас вскрикнула Туровцова, медленно выступая отъ двери спальни на середину гостиной.
— Ахъ, maman, — отвтила Серафима, передавъ дтей Аринушк и со слезами припадая къ плечу крёстной: великое горе! мы все готовили, чтобы вамъ разсказать и предложить… ахъ, родная! Пугачовъ дйствительно подступилъ къ Казани и… зажегъ ее. Городъ съ вечера горитъ со всхъ сторонъ.
Туровцова опустила канделябръ на столъ и молча перекрестилась. Ее окружили.
— Кто привезъ это извстіе?— спросила она.
— Посланный не возвратился изъ города,— онъ либо попался въ плнъ или погибъ,— отвтилъ Алексй: я передъ вечеромъ посылалъ другаго, этотъ даже не дохалъ, къ городу уже нтъ доступа.
— Тимошка братнинъ впервое здилъ, ой-ой!— захныкала Аринушка: убили, видно, тамъ, извели!… Конецъ всмъ, конецъ пришелъ.
— Да полно, Арина, не смущай глупостями!— сказалъ Алексй, подвигая Туровцовой кресло: садитесь, Варвара Ивановна, и прежде всего, ради Бога, успокойтесь.
— И съ чего ты взялъ, что я безпокоюсь?— отвтила Туровцова, оглядываясь и ища въ карманахъ свои очки.
Ей подали ихъ.
— Я ни мало не встревожена,— продолжала Туровцова: а только удивлена. Творится что-то непонятное. Дарьюшка, Гаша, дайте мн шаль, тутъ что-то свжо. А ты, Alexis, говори,— что это вы затяли?
— хать надо, вотъ что!— сказалъ Алексй: мимо насъ съ вечера уже прохали Писаревы, Татищевы, Шеншины, дорога вправо и влво полна бгущими изъ Казани. Мы, Варвара Ивановна, только ждали конца укладки, чтобы васъ не тревожить даромъ и разбудить, когда все будетъ уложено, и наше, и ваше. Все готово, лошади запряжены, надо хать. Позванъ и священникъ, для напутственнаго молебна.
— Идемъ, chre maman, одвайтесь, не медлите, — сказала, плача, Серафима: долго ли вамъ собраться?
— Служите, мои милые, молебенъ! что же, Господь вамъ поможетъ!— отвтила Туровцова, кутаясь въ шаль: и я охотно помолюсь съ вами, но хать — не поду.
— Бабенька, не бросай насъ!— закричали старшія дти Серафимы, вырываясь отъ матери и подбгая къ старух: въ нашей карет подемъ, наша просторная, и Филатъ на козлахъ,— будешь намъ говорить сказки, а у насъ варенье и все…
— Спасибо, дорогія, и у меня карета и варенье,— отвтила Туровцова, нжно обнимая и цлуя дтей: ну, можно ли разстаться съ такими прелестными крошками, и есть же еще на свт такія наслажденія! Позжайте, дти, я подожду и васъ непремнно догоню.
— Mais, de grce, maman, au nom de Dieu,— сказала Серафима, подсвъ къ старух и всячески стараясь убдить ее не медлить.
— Да у меня дла, помилуйте, разсчеты… Я остаюсь, а вы,— что же?— позжайте, съ Богомъ. Все ли у васъ готово? Эй, кто тутъ? Позвать Филиппыча… Не простудите только ночью дтей. Деньги есть ли у васъ на дорогу? припасли ли мелочи?
— Есть, благодаримъ.
— И куда же это вы ршили? въ Горки?
— Нтъ, туда уже опасно,— въ Москву.
— На Арзамасъ и Рязань?
— Да, на Рязань.
— Ну, Господь съ вами! помолимся, пойдемъ!
Туровцова вышла со всми въ залу.
Отслужили молебенъ. Отецъ Гарвасій окропилъ всхъ святою водой. Слуги, крестясь, растерянно смотрли изъ корридора, буфета и прихожей на отъзжавшихъ. Серафима съ чувствомъ склонилась на грудь крёстной.
— Благословите, родная, насъ и дтей,— сказала она, отирая слезы.
— Господь вамъ да поможетъ,— произнесла Туровцова, крестя Серафиму, ея мужа и дтей: не сомнваюсь, додете благополучно,— а тамъ, даю слово, двинусь и я. Не въ Рязани догоню, увидимся въ Москв. Благодарю за посщеніе… Ну, сядемъ же, по обычаю,— заключила Варвара Ивановна, первая свъ на стулъ и кивая Аринушк и прочимъ, чтобъ и т сли.
Господа и слуги размстились по стульямъ.
— А теперь съ Богомъ.— произнесла, вставая, Туровцова: кто васъ провожаетъ изъ нашихъ? безъ нашего собьетесь съ пути.
— Дронъ отлично знаетъ дорогу,— сказалъ Алексй: онъ не разъ отсюда здилъ съ нами въ Москву.
— И отлично, смотри же, Дронъ, въ оба, береги господъ… Кормить будете въ Курмыш,— зайди въ воевод и кланяйся, скажи, его подарокъ — чайныя розы — здравствуютъ… повидимся вскор, отблагодарю сама,— а нашимъ, молъ, прошу во всемъ пособить.
Вс стали прощаться и медленно вышли на крыльцо. У подъзда стояли, съ зажжёнными фонарями, готовые въ путь экипажи. Слуги стали подсаживать въ карету и коляску господъ и дтей. Одтый по-дорожному, у дверецъ кареты, стоялъ, безъ шапки, важный и почтительно нахмуренный Дронъ.
— Отъ Курмыша на Пензу?— спросилъ онъ, обращаясь къ барину: или прямо, на Москву?
— Подешь, куда велятъ,— отвтилъ Алексй.
Дронъ молча захлопнулъ дверцу, подтянулъ на себ поясъ и взлзъ на вбзлы.
— Провизіи взялъ ли?— спросила его Туровцова.
— Все взяли,— отвтилъ, уже невидимый на козлахъ, Дронъ.
— Ну, съ Богомъ!— объявила Варвара Ивановна, крестя съ крыльца тронувшіеся экипажи.
Гремя колесами и тяжело переваливаясь кузовами, карета шестерней и коляска четверкой медленно выхали за ворота. Стукъ рессоръ нсколько времени слышался за садомъ. Прогремвъ по каменной настилк мельничной запруды, экипажи выхали на большую дорогу и затихли.
— Ну, дастъ Господь, додутъ благополучно,— сказала Варвара Ивановна, въ сопровожденіи Филиппыча и Аринушки, возвращаясь въ домъ: ступай, Филиппычъ, осмотри, везд ли на мстахъ стража?
— А какъ же на завтра?— спросилъ Филиппычъ.
— Скажи священнику, я буду, какъ всегда, къ ранней обдн… Все, что велно готовить, готовьте. На счетъ же всего прочаго, призову утромъ и распоряжусь.
Туровцова прошла снова въ спальню. Слуги и служанки, погасивъ въ дом свчи, также разошлись по своимъ угламъ. Въ наставшей тишин слышались только постукиванья въ доски разбуженныхъ Филиппычемъ сторожей. Кухонный мужикъ, въ срой куртк, вышелъ на крыльцо поварни, глядя на яркое зарево, по прежнему стоявшее надъ садомъ.— ‘О, Господи!— подумалъ онъ: Царица Небесная! кому конецъ? намъ ли, или господамъ? воля или та же неволя, да еще хуже?’ — Надъ садомъ что-то громко бухнуло отъ Казани и гулко пронеслось къ мельниц, по рк. За первымъ звукомъ раздался еще громче и раскатисте второй.— ‘Палитъ! пушки стрляютъ!’ — подумалъ, крестясь, мужикъ: ‘онъ ли бьетъ по городу, его ли гонятъ оттоль?’
Возвратясь въ спальню, Варвара Ивановна оправила лампадку передъ образами, перекрестила комнату, погасила свчи, раздлась и легла въ постель. Звуки выстрловъ остановили было ея вниманіе.— ‘Наконецъ, догадались,— подумала она: стрляютъ по злодямъ, на утро имъ конецъ… А хать, пожалуй, надо. Все устрою завтра и двинусь. Одной, дйствительно, неловко въ такой смут, да могутъ даромъ и напугать’.— Часы въ зал прозвонили, съ обычною трелью, два часа, потомъ три… Туровцова боле не слышала ихъ колокольчиковъ, она крпко заснула.
Настало утро, день рожденія Варвары Ивановны. Съ первымъ звономъ колокола, она встала, одлась въ лучшее свое платье и, спросивъ у прислуживавшей ей Ариши, все ли готово для пріема гостей, съ обычною торжественностью, въ сопровожденіи ключницы и главныхъ горничныхъ, несшихъ надъ нею зонтикъ, а въ рукахъ веръ, платокъ и ея накидку, отправилась въ обдн.
Церковь уже была полна народомъ. Кром своихъ, туровцовскихъ, пришло немало и чужихъ, окрестныхъ крестьянъ и крестьянокъ, всегда помнившихъ этотъ день и шедшихъ сюда поздравить генеральшу и вкусить ея щедрыхъ угощеній. Туровцова стала на особый, новый коврикъ, слва у алтаря, справа, возл клироса, она увидла нсколько мелкопомстныхъ, всегдашнихъ своихъ постителей, изъ сосднихъ дворянъ и дворянокъ. Перекрестясь и поклонившись, при вход, налво и направо, Варвара Ивановна мысленно сосчитала прибывшихъ постителей: ихъ, съ стоявшимъ впереди, отставнымъ полковникомъ-старикомъ, въ пудр и кос, съ подвязанною, раненою рукой, было всего семь человкъ.— ‘Немного!’ — подумала, вздохнувъ, Туровцова: ‘ни Щетининыхъ, ни Чоглоковыхъ! хороши!… но авось еще подъдутъ’. Старуха, впрочемъ, тутъ же утшилась: отецъ Гервасій, въ розово-золотой, глазетовой риз и фіолетовой, бархатной камилавк, полученной имъ, благодаря генеральш, служилъ такъ благоговйно и чинно, а вновь отдланный заботами хозяйки храмъ, благоухая ладаномъ, смирной и живыми розами и левкоями, такъ сіялъ рзьбой, обновленною живописью и хрусталемъ паникадилъ, и подданные Варвары Ивановны, въ то же время, такъ усердно молились, крестясь и кланяясь, въ клубахъ кадильнаго дыма, что Варвара Ивановна даже прослезилась и, въ умиленіи, прошептала: ‘Господи! за что же мн, гршной и недостойной раб, все радостное сіе?’
Посл обдни, былъ отслуженъ молебенъ, съ водосвятіемъ, и провозглашено, подхваченное хоромъ пвчихъ, многолтіе строительниц и благодтельниц храма. Отецъ Гервасій, при этомъ, сказалъ краснорчивое слово, съ чувствомъ воскликнувъ въ конц его: ‘О, сколь поучительно, братіе, сколь радостно видть намъ, что въ оное время, когда міръ земной мятётся и наша бренная персть обуревается, готовая изныть отъ надвигающихся на насъ смертныхъ страховъ и ожиданій,— она, благодтельница сей Господней, тихой храмины, спокойно предстоитъ здсь, передъ Творцомъ и ближними, во всеоружіи вры, благой надежды и неколебимой великости своей души! Помолимся, братіе, за нее!’ — Вся церковь молилась, творя земные поклоны.
Варвара Ивановна, отирая слезы и набожно потупясь, тихо вышла изъ церкви, сопровождаемая домочадцами и гостьями. Главный барскій дворъ, тмъ временемъ, былъ устланъ скатертями и цвтными портищами. На нихъ разложили нарзанные ломти караваевъ и уставили миски, тарелки и кухвы, съ дымящимися яствами. Народъ услся на доскахъ и на трав, вокругъ портищъ и скатертей. Священникъ благословилъ трапезу. Туровцова нкоторое время, съ параднаго крыльца, смотрла въ лорнетъ на обдающихъ среди двора, затмъ, съ малымъ, общимъ поклономъ, пригласила въ домъ сосдей и духовенство. Угостивъ ихъ роскошною закуской и винами и выпивъ сама только небольшую, японскую чашечку зеленаго чая, съ бисквитами, она взяла зонтикъ и перчатки и, въ сопровожденіи священника, снова вышла во дворъ.
Нсколькимъ стамъ трапезующихъ здсь уже были, подъ наблюденіемъ Филиппыча, не по одному разу, поднесены медъ, пиво и разныя водки. Языки у всхъ развязались. Веселый, громкій говоръ несся изъ густыхъ рядовъ крестьянъ. Красные отъ вкусной ды и обильной выпивки, мужики и бабы, не слушая другъ друга, горланили, размахивая руками, нкоторые цловались другъ съ другомъ и, поднявъ шапки, затягивали псню:
‘Малинушка… распрекрасная… ой, сморо-о-дина…’
Варвара Ивановна, съ лорнетомъ у глазъ, благосклонно подошла къ обдающимъ.
— Все ли вамъ, ребята, подано?— спросила она: довольны ли вы?
— Благодаримъ, матушка… разлюбезная… вб-какъ, то-есть, благодаримъ!
— А ты, Ульяша,— обратилась съ улыбкой Туровцова къ одной изъ бабъ, служившей у нея когда-то въ горничныхъ: ты одна, а гд же твой мужъ?
— Мы, сударыня, ваши, то-есть, подневольныя, — отвтила совсмъ опьянвшая Ульяша, оправляя съхавшую съ головы на затылокъ кичку: одно слово, рабскія рабыни!… ну, онъ,— выходитъ, Петра,— и голодаетъ, потому больше около тваво стада… т бражничаютъ, имъ что! а приказные тиранятъ его, да и ты, правду сказать, подомъ шь его, вотъ что!
— Что ты, что ты, кувалда!— замахали на бабу сосди и сосдки: экъ, надрызгалась, чортова глотка, замолчи!
— Почему молчать? намъ тоже съ господами антиресно!
— Ты прости ее, мать-государыня,— сказалъ, поднявшись съ травы и цлуя руку барын, худой, какъ шестъ, и блдный, недавно умиравшій отъ лихорадки, а теперь также пьяный, лсовщикъ Тихонъ: что бабу слушать,— она одна сырость и дрянь!… а мы, то-есть, вс за тебя, родимая, какъ одинъ… вотъ какъ, грудью! преположимъ животы!
— Вс, вс!— оглушительно крикнули ближніе и дальніе изъ рядовъ.
Священникъ нагнулся къ Туровцовой.
— Изволите видть, ваше превосходительство, какъ преданъ вамъ народъ,— сказалъ онъ ей, въ полголоса, оправляя изъ голубой рясы свои блыя, полныя руки: еще намедни была у нихъ сходка,— съ дрекольемъ, говорятъ, съ топорами, коли что, а мы ужъ своей владлицы не выдадимъ.
— Вс, матушка милосердная, поголовно вс!— продолжали кричать мужики и бабы, поднимаясь отъ скатертей и шумною толпой окружая барыню.

V.

Туровцова рукой дала знакъ, чтобъ помолчали. Отецъ Гервасій тоже махнулъ шляпой, что барыня, молъ, хочетъ имъ говорить. Вс мигомъ стихли.
— Вотъ что, милые мои,— сказала Варвара Ивановна, принимая отъ глазъ лорнетъ и странно, подслповато, поэтому, глядя на толпу: вы знаете, слышали вроятно, что злодй, именующій себя государемъ, пришелъ и въ наши мста… говорятъ, что онъ будто уже и возл Казани.
— Что-жъ, коли его царское величество, значитъ, къ намъ,— начала было пискливо и развязно въ толп другая баба, изъ сосдскихъ.
— Шш! нишкни, колъ те въ ротъ!— закричали на нее свои и чужіе мужики, отпихивая ее въ задніе ряды.
— Такъ вотъ, еслибы этотъ злодй Пугачовъ,— продолжала, не обративъ вниманія на дерзкую, Туровцова: еслибы онъ вздумалъ въ наши мста, сюда,— какъ, скажите, поступили бы вы?
Толпа молчала. Одни умильно и жалобно, какъ бы ожидая чего-то трогательнаго, смотрли прямо въ ротъ Варвар Ивановн, другіе, сопя носомъ и глядя въ землю, вертли въ рукахъ шапки.
— Да вы скажите, чада мои,— вмшался, крякнувъ, священникъ: въ случа чего, Боже упаси, будете ли врны, то-есть, своей благодтельниц, станете ли ее защищать?
— Вс, одно слово, вс!— дружно крикнула опять толпа: да какъ ему, окаянному, ироду, посмть? да мы его, матушка, шапками! ни въ жизнь, то-есть, не пустимъ сюда.
Туровцова пристально оглянула окружавшихъ ее. Лица всхъ были такъ искренни и такъ преданно-добродушно смотрли на нее, что она радостно вздохнула.
— Спасибо вамъ, ребята!— сказала она, кланяясь: дайте имъ еще вина! пейте на здоровье, веселитесь!
Варвара Ивановна спокойно возвратилась въ домъ. Время до обда прошло въ бесдахъ съ гостями. Нкоторые изъ сосдей, робко оглядываясь, начали было говорить, что вотъ отецъ Гервасій врно выразился о тяжкихъ и смутныхъ временахъ, что Казань дйствительно, по слухамъ, осаждена, уже второй день, городъ горитъ и какъ бы непрошенные гости не нагрянули изъ-за Волги и ближе?
— Полноте, государи мои,— возразилъ раненый полковникъ, глянувъ въ садовое окно гостиной, въ которой вс сидли: дымъ нонче сталъ куда меньше, пожаръ, по видимости, гасятъ и, можетъ, уже погасили, а нешто злодевъ такъ и пустятъ, куда они захотятъ? Прежде всего надо супостатамъ разбить въ баталіи регулярныя наши войска,— чего еще, благодаря Бога, съ нами не случалось,— а потомъ перейти по сю сторону Волги. Гд имъ, сермяжникамъ, взять судовъ, да и кто ихъ пропуститъ?
Вс благодарно взглянули на полковника. Пригласили всхъ въ столовую. Обдъ прошелъ чинно, но нсколько натянуто.
— Хоть насъ и мало сегодня, — сказала Туровцова, грустно оглядывая гостей: пейте, дорогіе, кушайте во здравіе! Филиппычъ, подливай шампанскаго! мальвазіи сюда! полковнику — венгерскаго.
За обдомъ пли пвчіе, а во время тоста за хозяйку, во двор раздались выстрлы изъ мдныхъ пушекъ, стоявшихъ у воротъ. Посл обда гости съ хозяйкой гуляли по саду. За вечернимъ чаемъ, на садовомъ балкон, Варвару Ивановну вызвали на парадное крыльцо, во дворъ. Сюда собрались старыя и молодыя краснокутскія бабы, съ курами, подситками яицъ, пряжей и отрзками холстовъ,— обычными отдариваніями барын за щедрое угощеніе того дня.
— А Ульяша и не пришла?— улыбнулась Туровцова, милостиво принимая подношенія дарительницъ и давая имъ цловать свою руку.
— Встимо, родимая, стыдно ей!— скалили зубы еще краснолицыя, отъ обденныхъ питій, бабы: не гнвайся на скалдырницу, забудь!
— Она безъ ногъ, въ погребу свекрухи, спитъ! что ей, кобыл, станется!— хохотали, утираясь, дарительницы.
Варвара Ивановна сказала нсколько словъ стоявшему возл нея Филиппычу. По его знаку, изъ-за угла дома, вышли деревенскіе музыканты, съ балалайками и бубнами. Ключникъ съ подвальнымъ, въ то же время, выкатили изъ погреба новые боченки, съ медомъ и пивомъ. Раздалось тренканье балалаекъ. Пожилыя бабы взмахнули платками, молодыя взялись подъ бока. Изъ кухни и служительскаго флигеля выскочили парни, и вс пустились въ плясъ.
Варвара Ивановна и ея гости долго не сходили съ крыльца, любуясь весельемъ народа, пляски котораго, съ наступленіемъ темноты, смнились пснями. Когда дворецкій доложилъ, что готовъ ужинъ, Туровцова провела гостей въ столовую и усадила ихъ, но сама извинилась, что не останется съ ними.— ‘Стара я стала,— сказала она, откланиваясь: будьте, какъ дома, что всякому что нужно, требуйте, а я наморилась, простите, уйду!’
Удалясь въ опочивальню, она выслала оттуда горничныхъ и велла позвать къ себ прикащика.
— Что, Филиппычъ?— спросила Туровцова, когда онъ вошелъ и сталъ у трюмо, за которымъ она кончала ночной туалетъ: есть ли новые слухи о Казани? возвратился ли посланный къ губернатору?
— Посланнаго, сударыня, еще нтъ, а пожаръ уменьшается, видно и отсель, мало уже огня.
— Погасили, стало быть?
— Нечему, видно, больше горть!— отвтилъ, со вздохомъ, Филиппычъ: нефёдовскіе давеча прохали,— сказываютъ, выгорли не только слободы, и весь городъ до самаго Кремля.
— Ну, а этотъ… ихній царь, гд онъ?— спросила Туровцова.
— Тамъ же, слышно, въ лагер, подъ городомъ.
— Ты же отъ себя посылалъ провдать?
— Что даромъ-то посылать! Второй и третій гонецъ, тамъ же, вдь, остались.
— Остались? да какъ они смли?— спросила, обратясь къ прикащику, Туровцова: или ты нестрого приказывалъ?
Филиппычъ почесалъ у себя за ухомъ.
— Охъ, милостивая, какъ не приказывать? Только нонче, не во гнвъ вамъ будетъ сказано, такое тутъ и кругомъ дется, такое… И что у нихъ, вражьихъ сыновъ, на ум, не поймешь!
— О чемъ ты это?
— Какъ о чемъ? отъ кабака народа никакъ не отженёшь, вся слобода, почитай, тамъ вторыя сутки, толкуютъ неподобное, орутъ, а подойдешь, какъ воды въ ротъ набрали, ни словечка теб, ни намека.
Туровцова встала отъ трюмо.
— Завтра чтобъ все было готово,— сказала она: когда выду, еще не знаю, но можетъ быть въ скорости… даже и завтра…
— И давно, матушка, пора,— отвтилъ Филиппычъ: мало ли что можетъ выйти! опять же подозрительный человкъ нонче назжалъ сюда,— привозилъ какую-то бумагу, будто бы манифестъ… я къ нимъ, грозилъ,— не говорятъ… вс — какъ ошалли!
— Манифестъ?— встревожилась Туровцова: это новости!… а какъ, полагаешь, далеко ли наши ухали за сутки!
— Лошади у Алекся Андреевича рзвыя, отдохнули… верстъ за сто, пожалуй, коли не боле, будутъ ночевать.
— Ну, иди съ Богомъ,— закончила Варвара Ивановна: обойди только, получше осмотри нашу полицію, — не пьянъ ли кто изъ сторожей? а утромъ позову тебя и все остальное уладимъ.
Прикащикъ, поклонясь въ поясъ, вышелъ. Туровцова заперла об двери на замокъ, помолилась, раздлась, откинула пологъ, погасила свчи и легла.— ‘Манифестъ! да, боле нечего медлить, завтра же отдамъ послднія приказанія и уду’ — мыслила она, засыпая: ‘подослали таки совратителя, проникъ… по всему видно, дйствительно, на время надо ухать, переждать въ иныхъ, боле безопасныхъ мстахъ’.

VI.

Непонятный, странный шумъ разбудилъ Варвару Ивановну. Она открыла глаза. Къ ея удивленію, было уже почти свтло. Солнце косыми лучами освщало, изъ-за угла галлереи, березу и кусты сирени, росшіе у оконъ. Туровцова, по примтамъ, поняла, что было уже не мене пяти-шести часовъ утра. Она отдернула у кровати пологъ, стала обуваться. Странный шумъ усиливался. Послышались возгласы, даже какъ бы крики, сперва у воротъ, возл конюшни или амбара, потомъ ближе.— ‘Филиппычъ на кого-нибудь сердится, кричитъ’,— подумала Туровцова: ‘врный слуга, а подъ-часъ ротозй и несносный горланъ!’ — Шумъ становился громче. Кто-то быстро пробжалъ, мимо оконъ, по саду. Раздался крикъ: ‘Эй, сюда, ребята, тутъ!’ — ‘Ужъ не пожаръ ли во двор?’ — пришло въ голову Варвар Ивановн: ‘натопили кухню, съпозаранку, видно, и вспыхнуло!’ — Она вскочила, на-скоро накинувъ на себя капотъ.
— Арина, Дарьюшка!— крикнула она: да кто же тутъ? скоре, сюда!
Никто въ дом не отзывался.— ‘Что это они, оглохли?’ — подумала Туровцова, съ сердцемъ дёргая за шнурокъ звонка.
Не дождавшись никого и на звонокъ, она вышла въ корридоръ и оттуда, мимо столовой, въ двичью. Вс комнаты были пусты. Видя въ двичьей, на сундукахъ, неубранныя постели горничныхъ и валявшіеся по полу ихъ платья и башмаки, она снова сказала себ: ‘да, и впрямь, видно, пожаръ! вс, какъ оглашенные, выскочили, забывъ обо мн!’ — Варвара Ивановна возвратилась въ спальню, раскрыла комодъ, достала изъ его потайнаго ящика свертокъ, съ боле цнными изъ золотыхъ и брилліантовыхъ вещей, сунула его и кошелекъ, съ деньгами, въ карманъ капота и, съ облегченною душою, мысля: ‘если и впрямь пожаръ, сберегу хоть это!’ — поспшила къ парадному крыльцу. Минуя прихожую, она взглянула въ окно и отступила. Дворъ, отъ воротъ до кухоннаго флигеля и конторы, былъ полонъ народа. Въ распахнутыхъ зипунахъ, съ шапками на затылк, двигалась, горланила и размахивала руками толпа странныхъ, незнакомыхъ людей. Между ними, нкоторые были съ дубинами.— ‘Гд же Филиппычъ, приказные? что это за народъ?’ — подумала Туровцова, ближе подходя къ окну. Экипажей гостей не было уже во двор, гости, очевидно, разъхались. Вправо отъ палисадника, сквозь деревья, была видна площадка параднаго крыльца. На ней, держась за перила, осаждаемый напиравшими на него какими-то оборванцами, стоялъ блдный, съ растрепанными волосами, Филиппычъ. Онъ растерянно прижималъ руки къ груди и, кому-то низко кланяясь, о чемъ-то говорилъ.— ‘Что это? передъ кмъ онъ?’ — удивилась Варвара Ивановна, берясь за ручку выходныхъ дверей. Она отворила ихъ, ступила въ запертыя сни, помедлила и вышла на крыльцо.
Гулъ толпы, стоявшей передъ крыльцомъ, совершенно оглушилъ ее. При ея появленіи, голоса понемногу смолкли.
— Что вамъ надо?— громко спросила Туровцова, разглядвъ, въ дальнихъ рядахъ, нсколько знакомыхъ мужиковъ своей деревни.— Впереди стояли, въ чекменяхъ, какіе-то незнакомые казаки.
Мужики молча попятились. Кое-кто снялъ шапки. Казаки, мрачно потупясь, не двигались съ мста.
— Въ чемъ дло, Филиппычъ? что это здсь за люди? Прикащикъ молчалъ.
— Если вамъ что нужно, идите въ контору,— продолжала Туровцова: а хотли меня видть, вотъ я…
Спокойный, властительный видъ увренной въ себ старухи, ея блый, длинный капотъ и сдыя букли, подъ высокимъ, съ оборками чепцомъ, подйствовали на всхъ. Толпа дрогнула, нсколько осла назадъ.
— Вы вчера такъ увряли меня въ преданности,— начала было, обращаясь къ своимъ, Туровцова: гд же ваши завренія, божба?
— Да что на нее смотрть!— раздался голосъ изъ заднихъ рядовъ: колдовка-чортъ! заговоритъ!…
Впередъ выступилъ рослый и рыжій, въ красномъ, казацкомъ чекмен, бородачъ. Гд-то въ толп вертлась, размахивая руками, и Ульяна.
— Батюшка, нашъ государь,— сказалъ онъ, ставъ у крыльца: прислалъ насъ, боярыня, къ теб… Волею покорись, отдавай все, что у тебя есть,— корми, угощай царёво войско.
Туровцова поняла ужасъ своего положенія. Она взглянула на Филиппыча. Тотъ молча стоялъ, прислонясь къ двери. Въ разныхъ углахъ виднлись оттёртые отъ дома, испуганные слуги,— лакеи, горничныя, пвчіе и повара.
Прошло нсколько секундъ общаго недоумнія. Вс глаза были устремлены на Туровцову. Она, судорожно перебирая ленты чепца, думала: ‘Кончено! правы были Серафима и Алексй! Да, надо было хать съ ними. Неужели же уступить, отдать этимъ насильникамъ домъ, кладовыя и все? Или слдуетъ противиться имъ, попробовать усовстить ихъ, уговорить? Не усплъ извстить губернаторъ, погубилъ льстивый нмецъ! Перехваченъ, видно, и послдній гонецъ!’
За дворомъ, въ это мгновеніе, на церкви, раздался звукъ набата. Ворвавшійся, подъ общій шумъ, на звонарню, отставной, съ вечера выпившій гд-то, солдатъ билъ во вс колокола. Отъ деревни ко двору бжали остальные, запоздавшіе, туровцбвскіе мужики.
— Ну-ка, ребята, впередъ!— объявилъ, взбираясь по ступенькамъ, рыжій казакъ: бери ее, хрычовку, вяжи!
— Но вы же вчера, вы же… одумайтесь!— вскрикнула изъ всхъ силъ Туровцова: вы — христіане… Господь накажетъ!
— Въ Сибирь, въ блую Арапію насъ сошлешь?— визгнулъ чей-то женскій голосъ: ну, это ужъ погоди!
— Ура!— гаркнули чужіе и свои: чего на нее глядть? ура!
Толпа навалилась на крыльцо. Филиппыча и конторщика сбросили съ площадки, черезъ перила. Испуганная, блдная Туровцова исчезла среди срыхъ зипуновъ, чекменей, бараньихъ шапокъ и въ кучу сбившихся плечъ и спинъ. Раздался неистовый женскій вопль. Въ воздух безсильно мелькнули блыя и худыя руки и, съ развившеюся, тощею косой, рдая голова… Все смшалось въ кучу. Верблюжьи кафтаны, сермяги и чекмени, обрушивъ перила, раздлились. Часть толпы бросилась къ палисаднику, ограждавшему домъ съ этой стороны. Рвали изъ рукъ въ руки свертокъ, выпавшій изъ кармана старухи. Остальные ломились въ дубовую, кмъ-то изнутри снова запертую, огромную дверь сней. Дверь затрещала и рухнула. Толпа, колеблясь и напирая другъ на друга, хлынула въ сни, оттуда въ прихожую и въ залу. Черезъ садовый балконъ, въ гостиную ввалилась другая толпа. Въ разныхъ концахъ дома слышались отчаянные, молившіе о пощад крики. Здсь и тамъ полилась кровь. Падали, съ раздробленными черепами, сбжавшіеся послдніе защитники барскаго добра. Домъ наполнился трескомъ разбиваемыхъ шкафовъ, комодовъ, бауловъ и сундуковъ.— ‘Гостей, братцы, забыли!’ — раздался голосъ.— ‘Гд они, брюхатые? разв не вс убгли?’ — ‘Въ погреб Митька нашелъ, за Сочками!’ — ‘Волоки ихъ сюда! на берёзы!’
Приземистый, въ рысьей шапк, на бритой голов, скуластый, съ узкими глазами, башкирецъ, войдя въ залу, съ розмаха ударилъ дубиной по старинному зеркалу, въ рам изъ разноцвтнаго хрусталя. Зеркало разлетлось въ дребезги. Толпа захохотала. Одни ломали штофную, раззолоченную мебель, кресла, диваны, стулья и канапе, другіе тащили изъ кладовыхъ серебряную и фаянсовую посуду, бутылки съ виномъ и ликерами, иконы, подушки, ковры и пуховики. Нкоторые на ходу ли захваченные въ шкафахъ остатки булокъ, сладкихъ чайныхъ печеній и пирожныхъ.
Въ буфет шла драка за столовый серебряный сёрвизъ. Въ спальн длили и рвали другъ у друга изъ рукъ платья хозяйки, роброны, мантильи, оконныя занавси и пологъ ея постели. Къ садовому балкону изъ главнаго подвала подкатили бочку старой водки, отбили топоромъ ея дно и вс черпали, чмъ попало — стаканами, шапками и пригоршнями.— ‘Еще бочку! волоки!’ — кричали пьющіе. Косой и тощій псаломщикъ, въ нанковой ряс, черной скуфь и съ саблей у пояса, сопровождавшій грабителей изъ Казани, бросился въ залу, слъ за клавикорды и крикнулъ: ‘Я музыкантъ, ребята, слушай!’ — Онъ ударилъ по клавишамъ и пьянымъ, хриплымъ голосомъ заплъ: ‘Пей, православные! Исайя, ликуй!’ — Съ вышки бельведера толпа, раскачавъ, сбросила на землю, найденнаго тамъ, астронома Антонушку, проглядвшаго набгъ незванныхъ гостей.— ‘Колдунъ-вдовщикъ!’ — кричали, сбрасывая его. Сверху же было видно, какъ казаки, съ татарами, окруживъ церковь, ломились въ ея двери, стрляя въ окна по спрятавшимся въ ней причетникамъ.

——

Сквозь оглушительные крики и гамъ грабившей и пившей, подъ звуки набата, толпы, послышались выстрлы на улиц. Къ воротамъ подскакалъ, стрляя на воздухъ, отрядъ новыхъ всадниковъ. Впереди ихъ халъ Идорка, рядомъ съ нимъ Прядышевъ. Идорка съ сдла что-то издали кричалъ.
— Казань взята! ура, Казань!— слышалось во двор.
Прядышевъ соскочилъ съ коня, отдалъ его подручному казаку и бросился къ кучк мужиковъ, обдиравшихъ у конюшни съ поваленнаго и разбитаго въ щепы внскаго дормёза остатки кожи, бронзы и сукна.
— Ты здшній?— спросилъ онъ ближайшаго мужика.
— Здшніе, туровчине, а теб что?
— Гд ваши господа? гд ихъ родичи, Дугановы, воли слышалъ?
— Вонъ теб кого надо!— не оглядываясь, отвтилъ спрошенный, отрывая мозолистою, волосатою рукой полоски шелковаго аграманта внутри кузова: побгли.
— Куда?
Мужикъ не отвчалъ.
— Да говори же, чортова голова!— крикнулъ Прядышевъ, наступая на него.
Мужикъ оглянулся, увидлъ, что передъ спрашивавшимъ его вс стояли безъ шапокъ, и тоже снялъ шапку.
— Куда убжали Дугановы?— повторилъ Прядышевъ.
Мужикъ молча указалъ шапкой на гору, за садъ.
— Это куда-же дорога?
— Въ Нижній, родимый, а то и въ Курмышъ.
— Вс убжали?
Мужикъ почесалъ въ бород.
— Генеральша ваша ушла?— спросилъ Прядышевъ.
— Осталась.
— Гд же она?
Мужикъ молча указалъ на палисадникъ, въ которомъ росло нсколько красивыхъ, развсистыхъ березъ. На одной изъ нихъ висло что-то длинное, блое, какъ бы закинутая на втви, для просушки, простыня. Изъ-подъ складокъ этого благо и длиннаго виднлись вышитыя гарусомъ и бисеромъ туфли, съ высокими, выгибными каблуками. Невдали, на другихъ трехъ березахъ, висли найденные въ погреб гости хозяйки…
Прядышевъ, отвернувшись и крестясь, пошелъ къ боковой галлере, соединявшей домъ съ кухоннымъ флигелемъ.
— Батюшки, родименькіе, свтики! бьютъ!— раздался крикъ изъ конторы, смежной съ флигелемъ.
На конторское крыльцо выскочили нсколько казаковъ и башкиръ. Они тащили спрятавшихся на чердак младшаго конторщика, поваренка-подростка, въ фартук и бломъ колпак, и кухоннаго, въ срой куртк, мужика.
— Говори, гд господскія деньги?— твердилъ старшій изъ казаковъ, нанося удары поблвшему отъ страха конторщику: ты записывалъ, ты собиралъ! гд скрыня, съ казною? гд холсты, пряжа, мха?
— Все было у самой енаральши, у насъ ничего!— вопилъ конторщикъ, вскидывая на окружающихъ молящіе глаза.
— Нука, Гассанъ, — сказалъ казакъ, мигнувъ стоявшему рядомъ съ нимъ башкирцу: спроси ты его!
Башкирецъ молча поднялъ дубину и ударилъ ею по затылку конторщика. Тотъ, обливаясь кровью, упалъ ничкомъ.
Другіе стали рубить саблями по плечамъ поваренка и кухоннаго мужика. Оба окровавленные хватались за сабли мучителей.
— Стой, изверги, что вы!— крикнулъ, подбгая къ крыльцу, Прядышевъ: не смй трогать! за что?
— А ты что за сказчикъ?— огрызнулся на него казакъ: откулича взялся?
— А вотъ откуль, душегубы вы!— бшено крикнулъ Прядышевъ, выхватывая пистолетъ: не смй бить неповинныхъ, батюшк-царю доложу!
— Далеча до него,— презрительно усмхнулся казакъ: былъ, да може весь уже вышелъ,— а тута мы вс цари!
— Нтъ, не далеча, слдомъ поспваетъ, — объявилъ Прядышевъ.
— И мы скажемъ ему,— подхватили другіе грабители.
— Что скажете? ну, говори, что?
— А то же,— добычу длимъ, — не смй мшать… подступи только.
— И подступлю!— крикнулъ Прядышевъ, цлясь изъ пистолета: вонъ отсюда!

VII.

Казаки одинъ за другимъ удалились. Прядышевъ, шагая черезъ тла конторщика и кухоннаго мужика, подошелъ къ поваренку, еле дышавшему въ углу крыльца.
— Гд, скажи,— обратился онъ, нагнувшись, къ нему: гд родичи вашей госпожи?
— Ой, ой, родимые!— ухватись за плечи и качаясь, стоналъ окровавленный мальчикъ: голубчики мои, помираю!
— Куда ухали Дугановы? говори, голубчикъ, не бойся, я имъ не врагъ.
— Въ Москву, сердечный, въ Москву.
— Ты правду говоришь?
— Богъ убей, не прими мать сыра земля.
— А, можетъ быть, они еще въ дом, не ушли, заперлись гд въ подвал?
— Ушли, батюшка, ночью ушли. О, милые, смерть!
Изъ дома, со стороны сада, послышался отчаянный, женскій крикъ.— ‘Она, она!’ — подумалъ Прядышевъ: ‘мальчикъ утаилъ, ее нашли, терзаютъ!’ — Онъ безъ памяти бросился на галлерею.
Крыльцо послдней было залито кровью, здсь лежала убитая, красивая, съ развившеюся косой, горничная Глаша. Дале, на полу галлереи, среди пролитыхъ винъ и водки, валялись окровавленныя, съ отсченными головами и руками, тла садовника, сдаго парикмахера и старшихъ музыкантовъ, сбжавшихся при появленіи шайки защищать барыню. Въ воздух чувствовался тяжелый запахъ водки и свжей крови. Въ окно галлереи Прядышевъ увидлъ кучу казаковъ и мужиковъ, стоявшихъ у входа въ липовую аллею. Они смотрли на крайнюю липу, въ втвяхъ которой виднлся босой, въ синей рубах, казакъ. Онъ держалъ въ рукахъ веревку, другой конецъ которой двое стоявшихъ внизу привязывали къ ше кричавшей и молившей о пощад, толстой и приземистой, съ сдою косичкой, старухи — ключницы Арины.
— Соколики! голубчики!— вопила старуха, ловя и цлуя руки и полы кафтановъ своихъ палачей: ангелы-свты! все укажу, бери! душеньку на покаяніе пустите…
— Врешь, чертовка! не говорила — поздно теперь!…
Со двора бритоголовый, безъ шапки, красный отъ хмля Идорка сюда же со смхомъ тащилъ за волосы окровавленнаго, въ разорванной синей ряс, отца Гервасія.— ‘Что, и батьку?’ — кричали ему на встрчу отъ деревьевъ.— ‘Присягу не принималъ, отказалъ!…’ — ‘На сукъ его, жеребца, на сукъ!’
Прядышевъ ухватился за голову, припалъ головой къ окну.— ‘Треклятые изверги, палачи!’ — мысленно вскрикнулъ онъ: ‘вамъ только этого и нужно,— крови, убійствъ, грабежей! Не царь онъ, такой же извергъ. Будьте вы прокляты! Прочь отсюда… Но куда? и какъ я спасу безъ нихъ ту, неповинную, и ея семью? Спасти можно только съ ними и черезъ нихъ! Они дйствительно здсь сила, цари! но куда это тащатъ солому, неужели поджигать?’
За садомъ, отъ мельницы, въ это время, послышался конскій топотъ. Прядышевъ сквозь деревья увидлъ отрядъ уланъ, скакавшихъ, съ саблями и съ пиками на перевсъ. Впереди отряда, на пгомъ, костлявомъ иноходц, рысью халъ плотный, въ черной венгерк, съ болтавшимися у висковъ гусарскими локонами, командиръ. Прядышевъ узналъ въ немъ грозу Пугачова,— Михельсона.
— Ребята, уланы! самъ Михельсонъ!— крикнулъ онъ толп, вшавшей, рядомъ съ ключницей, еще кого-то изъ слугъ.
Толпа разсялась въ разсыпную по саду, а онъ выскочилъ черезъ окно галлереи во дворъ, подбжалъ къ конюшн, отвязалъ своего сраго, прыгнулъ на него и, съ крикомъ: ‘грабятъ!’ — прилегъ къ лук сдла. Конь, пріученный къ этому сибирскому окрику, понесся стрлой. Прядышевъ, подъ пулями, усплъ промчаться до конца села, когда уланы влетли во дворъ, а съ мельничной плотины грянула поставленная Михельсономъ, на перерзъ бгущимъ, пушка. Картечь засвистла по саду и по прыгавшимъ черезъ заборы и канавы сада, застигнутымъ въ расплохъ, грабителямъ.
— Ни одного не выпустить! бей ихъ, вали!— слышался охрипшій голосъ Михельсона.
Проскакавъ, полемъ и лсомъ, верстъ пять, Прядышевъ остановился, на пригорк у Волги, и оглянулся. Со стороны Краснаго Кута поднимался громадный столбъ дыма. Съ пригорка было видно, что горла подожженная грабителями усадьба Туровцовой: домъ былъ уже весь въ пламени, загорались и другія постройки. За Волгой виднлись полосы дыма надъ догоравшею Казанью, по рк плыли барки, расшивы и лодки, съ мятежниками, переходившими на эту сторону. По дорог неслась пыль экипажей, съ бглецами, спасавшимися въ направленіи къ Москв.

——

Алексй и Серафима, съ дтьми, благополучно миновали Свіяжскъ, Цывильскъ и приблизились въ рк Сур. Въ двое сутокъ они сдлали боле полутораста верстъ. Невдали отъ переправы черезъ Суру, ихъ обогналъ посланный въ Москву, отъ казанскаго губернатора, гонецъ. Отъ него Алексй на почтовой станціи узналъ, что Казань вся почти сожжена, что изъ трехъ тысячъ ея домовъ истреблено боле двухъ тысячъ и что Пугачовъ, отбитый отъ города, перейдя по сю сторону Волги, бросился, въ обходъ Свіяжска, на Чебоксары и чуть ли оттуда не пойдетъ на Москву.— ‘Такъ сказывали на допрос плнные,— говорилъ гонецъ: меня послали прямымъ трактомъ на Курмышъ’.— Алексй вздохнулъ свободне. Онъ былъ далеко впереди самозванца и его злодевъ.
Лошади Дугановыхъ въ двухсуточной зд сильно притомились. Приходилось дать имъ хорошую дневку, либо нанять другихъ лошадей,— но гд? Настигая по дорог множество другихъ, такихъ же, какъ они, бглецовъ, путники убдились, что въ эти смутные дни не было никакой возможности не только нанять, но даже, ни за какія деньги, купить новыхъ, сносныхъ лошадей. Содержатели переполненныхъ постоялыхъ дворовъ неохотно пускали къ себ прозжихъ, а иные, боясь налета разбойничьихъ шаекъ, бросали свои дворы и прятались, гд попало.
Прошли еще сутки. День клонился въ вечеру. Дорога шла надъ опушкой большаго лса. Истомленныя лошади, кое-какъ подкормленныя въ какой-то деревеньк, едва тащились. Путниковъ, подъ лсомъ, стала настигать чья-то бричка. Сидвшіе въ ней, очевидно, хали не издалека. Рослыя, сытыя лошади неслись дружно. Зависть взяла кучера дугановской коляски, въ которой халъ, изнывая отъ жары и пыли, самъ Алексй.
— А что, сударь,— сказалъ кучеръ, обращаясь къ Дуганову: не свернуть ли въ лсъ? постояли бы, покормили бы на травк, какъ слдъ,— а завтра, то-есть, на зорьк, и съ Богомъ… Куда ни удешь, коли лошадь сыта!
— Да вдь до Курмыша не боле двнадцати верстъ.
— Такъ-то, такъ,— вздохнулъ кучеръ: а достанемъ ли на постояломъ, не то, чтобы овса, хоть бы сноснаго сна? Чмъ кормили у этой мордвы? А въ лсу, сударь, прохлада, ни этой жары, ни мухъ… трава тоже свжая, найдемъ и воды.
Алексй взглянулъ на небо. Безоблачная, тихая, прозрачная синева была такъ привлекательна. Солнце, обливая алыми лучами лсъ, поля и вербы почтовой дороги, готовилось зайти за дальніе, тонувшіе въ легкомъ туман, холмы. На взгорь, съ котораго спускалась дорога, показалась пыль, послышался прерывистый звукъ колокольчика. Между вербъ обозначалась подъзжавшая къ лсу почтовая телга. На ней, покачиваясь между подушекъ, сидлъ, съ подвязанною рукой, красивый, очевидно раненый, офицеръ. Алексй, видя, что телга, объзжая дорожную водороину, похала шагомъ, всталъ изъ коляски и вышелъ на встрчу офицеру.
— Извините,— сказалъ онъ, подходя къ нему, съ приподнятою шляпой: откуда вы? успокойте насъ… мы изъ-подъ Казани, спшимъ въ Москву…
— И я оттуда,— отвтилъ, кланяясь, офицеръ: раненъ на Арскомъ пол, въ грудь и руку… Торопитесь!… отпросился съ эстафетой, да въ-рядъ ли донесетъ Господь… Убиты генералы Нефедовъ и Кудрявцевъ, а сколько отставныхъ!…
— Правда ли, что Пугачовъ уже на этой сторон? и что сталось съ самой Казанью?— спросилъ Алексй.
— Слдомъ, батюшка, слдомъ побдители за нами!— безнадежно махнулъ рукой офицеръ: а Казань — море огня, груда тлющихъ развалинъ. Пугачова видлъ я лично,— въ красномъ кафтан, на бломъ кон и съ саблей на-голо, пронесся онъ передъ нашимъ фронтомъ. Солдаты оторопли и не стрляли. Ужасъ,— сударь, ужасъ!
Офицеръ тронулъ за плечо ямщика, чтобы тотъ халъ дале. Тройка понеслась. Алексй молча взглянулъ на небо. Ясная синева была также прозрачна и тиха. Жаворонки звенли надъ полями.— ‘Неужели все кончено?’ — подумалъ Алексй: ‘неужели намъ, счастливымъ донын, неповиннымъ ни въ чемъ, также суждено стать жертвами?’
— Ну, что?— спросила его Серафима, когда онъ, стараясь быть спокойнымъ, подошелъ къ карет: что сказалъ этотъ офицеръ?
— Ничего особеннаго,— отвтилъ Алексй: а вотъ кучеръ совтуетъ свернуть въ лсъ, здсь дйствительно и покормимъ, и отдохнемъ, лучше всякаго постоялаго.
— Что же, и отлично,— весело сказала Серафима, удерживая радостные возгласы и прыжки дтей, заслышавшихъ объ отдых въ лсу.
Экипажи своротили въ лсную проску, пока было свтло, прохали еще нсколько верстъ. Лсная чаща становилась темне, деревья гуще и выше. У перекрестка двухъ дорогъ встртили пшаго мужика.
— Чей, дядя, лсъ?— спросилъ пшехода кучеръ.
— Демкиныхъ купцовъ.
— Далече ли отсель до Курмыша?
— Верстъ семь,— да вы не туда дете.
— Знаемъ. А есть ли тутъ по близости жилье?
— Въ лсу жилья нту, одинъ мельникъ, вона, за лсомъ,— указалъ мужикъ вдаль: а вамъ, родимые, что же?
— Покормить бы лошадокъ, притомилися.
— Бери, милый, влво… тутъ теб будетъ вражекъ, а маленечко подальше полявинка… трава богатющая и ручей по овражку-то,— попоить лошадей.
Экипажи направились въ овражку, миновали его и остановились на просторной, уютной полян. Кучера распрягли упаренныхъ лошадей и стали ихъ водить. Прислуга, развязавъ разныя укладки и узлы, занялась самоваромъ. Серафима умылась и умыла дтей, сняла съ нихъ запыленныя, дорожныя платья, одла ихъ полегче и пустила бгать по трав. Вода въ ручь оказалась отличною для чая. Алексй, съ Дрономъ и горничною, разостлалъ подъ деревомъ коверъ, уставилъ его дорожною, холодною закуской и, когда принесли сюда же привтливо пыхтвшій самоваръ, кликнулъ жену и дтей.
— Готово, пожалуйте,— сказалъ онъ, разливая въ чашки чай. Какъ здсь хорошо!— невольно воскликнула Серафима, окидывая счастливымъ взглядомъ поляну, съ распряженными на ней экипажами и радостно фыркавшими на прохлад лошадьми: а какой чудный, душистый воздухъ и какая, точно сказочная, тишина!
— Добраться бы скоре до Москвы,— вздохнулъ, какъ бы не слыша словъ жены, Алексй.
— Ну, что же, дохали сюда,— отвтила она: додемъ и дале.
— Да, это правда, Курмышъ — рукой подать, за нимъ Арзамасъ. Передемъ Оку, тогда уже безопасно.
— А какъ-то выбралась maman?— сказала Серафима, намазывая дтямъ и мужу масло на хлбъ: вотъ не догнала же, какъ общала сама, пожалуй, до Москвы и не увидимся.
— Отчего же?— возразилъ мужъ: не въ Курмыш, на переправ, авось догонитъ еще на Ок.
‘Сказать ли ей о переход Пугачова черезъ Волгу?’ — думалъ, между тмъ, Алексй: ‘нтъ, лучше завтра, пусть не тревожится и получше отдохнетъ!’

VIII.

Сумерки сгустились на полян, хотя надъ деревьями еще виднлся свтъ. Лошади попаслись на трав, ихъ напоили и засыпали имъ въ торбы овса. Вкусившія сочной, свжей пищи, лошади дремали, не касаясь овса. Убравъ посуду, стали закусывать слуги. Надъ стемнвшими верхушками лса проглянули звзды. Скоро все небо засвтилось ими. Ни единый звукъ не доносился на поляну изъ таинственно-молчавшей, окрестной гущины.
— Смотри,— сказала Серафима мужу: какъ тамъ, вверху, торжественно и ясно, и какъ здсь, внизу, тихо и темно, усталыя лошади насытились и не жуютъ больше, спятъ.
— И прибавь, слава Богу, что ни одна изъ нихъ въ этой гоньб не захромала,— замтилъ Алексй: натерплись бы мы, страхъ и подумать, не то, что испытать.
Дти давно спали въ карет. Серафима еще что-то разсказывьала и вдругъ, покачнувшись, смолкла.
— Эге, сударыня, да и ты клюешь носомъ,— улыбнулся Алексй: иди, пора спать.
Онъ провелъ жену къ карет, помогъ ей устроиться тамъ, рядомъ съ дтьми, подозвалъ Дрена, обошелъ съ нимъ поляну и остановился у коляски.
— Ну-ка, Дронушка, сказалъ онъ: достань здсь изъ-подъ сиднья ящикъ.
Дронъ исполнилъ приказаніе Дуганова.
— Видишь ли, голубчикъ,— произнесъ Алексй, отпирая ящикъ и доставая оттуда оружіе: все можетъ случиться, злоди отбиты отъ Казани, но слышно перешли на сю сторону… двинулись къ Чебоксарамъ.
— Это, упаси Господи, слдомъ за нами?
— Да, все можетъ случиться, нагрянутъ, пожалуй, и сюда.
— Такъ что же мы стоимъ, сударь? хать бы, хоть по-малу, дальше.
— Нтъ ужъ, видишь ли, не такъ еще, думаю, опасно, отдохнуть лошади, побгутъ скорй.
— Положимъ, сударь, и у казаковъ кони тоже не желзные, одначе, осмлюсь доложить, они, слышно, налетаютъ и силой везд свжихъ берутъ.
— Это правда,— сказалъ Алексй: потому-то и надо намъ особенно жалть своихъ.
— Ироды, сударь, какъ подумаю, сущіе ироды искаріотскіе!— въ негодованіи даже плюнулъ Дронъ.
— Такъ видишь ли, голубчикъ,— продолжалъ Алексй: не хотлъ я тревожить барыню, а теб все теперь открою. Плохо, надо быть очень на-сторож. А потому вотъ теб, Дронушка, ружье. Кучеру отдай это другое,— вотъ и заряды, а себ я оставляю штуцеръ и пистолеты. Хорошо я сдлалъ, что купилъ, по случаю, у татарина въ Казани, эти ружья, думалъ въ Горкахъ охотиться осенью на гусей. Ты изстари былъ у покойнаго тестя егеремъ, кучеръ тоже стрляетъ,— даромъ хоть не отдадимся.
— Оно, сударь, правда,— отвтилъ въ раздумьи Дронъ: даромъ что же гибнуть? да какъ помыслишь, эхъ…
— Что же? говори.
— Да, сказываютъ, его, окаяннаго, прости Господи, ни пули, ни бонбы не берутъ.
— Вздоръ, сущій вздоръ! ну, не стыдно ли?— съ досадой возразилъ Алексй: вотъ ужь вамъ нагородили! не дай только промаха, увидишь, свалится, какъ и всякій. А еще хуже, не вздумай струсить, измнить… Ты смотри у меня, на рукахъ у насъ молодая барыня, надо ее беречь,— опять же малыя дти.
— Что вы, сударь, батюшка, да можно ли? да я землю буду грызть, разорвись утроба, лопни глаза!… у самого дти…
— То-то, Дронъ, я и не думаю, а великій грхъ возьмешь на душу! Иди же, объяви кучеру и всмъ, заряжайте ружья и глядите въ оба, а какъ что,— слушаться и отъ меня не отставать. Помни одно,— мы погибнемъ, не сдобровать и вамъ!
Алексй влзъ въ коляску, поднялъ ея верхъ, положилъ возл себя заряженный штуцеръ, прилегъ и вскор заснулъ.
Ночь прошла благополучно. Съ восходомъ солнца, путниковъ разбудили птичьи крики. Алексй выглянулъ изъ-подъ зонта коляски. Вершины деревьевъ золотились лучами зари. Лсъ стоналъ отъ голосовъ пернатаго населенія. Надъ прогалинами, гоняясь за мухами и комарами, кружились ласточки. Черные, желтоносые дрозды, съ рзкимъ щолканьемъ, проносились между кустовъ. Зеленыя иволги звуками флейтъ перекликались въ вершинахъ деревьевъ. Стайки дикихъ утокъ спускались къ ручью, но, видя на полян людей, съ шумомъ взлётывали и уносились дале. Вдругъ въ воздух потемнло. Откуда-то, поднявшись надъ лсомъ, съ громкимъ карканьемъ, неслась туча воронъ.— ‘Что это он разорались?’ — подумалъ Алексй, взглянувъ на вершины деревьевъ: ‘все ли благополучно у лса, на дорог? пора запрягать!’
Напившіяся чаю дти прыгали по трав и собирали цвты. Серафима съ горничной кончала укладку вещей.
— Выкупали бы вы, до запряжки, лошадей, — обратился Алексй къ кучерамъ.
— Выкупали, сударь, и сами искупались,— отвтилъ Дронъ, оправляя на себ еще мокрые волоса: а тутъ, дальше, по ручью, смю доложить, есть мельница и при ней на хозяйств мельникъ живетъ. Тамъ для сударыни и дтокъ можно бы достать свжаго хлба и молока.
— Ты откуда это знаешь?
— Шелъ, какъ мы купались тамъ, у вражка, пастухъ-скотарь и сказывалъ.
— Гд же это будетъ, въ какой сторон?
Дронъ указалъ на солнце, къ востоку.
— Не по пути,— отвтилъ Алексй: намъ къ Курмышу — вотъ куда, а то будетъ крюкъ. Ну-ка, ребята, проворне!
— Все готово, — произнесъ, усаживаясь на козлы, старшій кучеръ.
Вс размстились и снова выхали на почтовый трактъ. Лошади по утренней прохлад бжали рзво и дружно. Скоро стали видны церкви, а тамъ и дома Курмыша. Доносился колокольный звонъ, въ тотъ день былъ праздникъ. Невдали отъ города надо было прозжать большое село. Едва экипажи, взбивая пыль, приблизились во възду въ околицу, ихъ съ шумомъ остановила толпа мужиковъ. Народъ, посл обдни, уже подгулялъ у кабака. Одни, стоя въ синихъ кумачныхъ рубахахъ и заложивъ руки запоясъ, весело усмхались, глядя на подъхавшихъ баръ. Другіе, съ красными потными лицами, лзли прямо на лошадей, хватаясь за уздечки и постромки. Отъ общаго шума и гама трудно было понять, въ чемъ дло.
— Э-эхъ, малинушка-матушка!— плаксиво голосилъ совсмъ пьяный, растрепанный мужичонка, въ дырявомъ зипун, ни съ того, ни съ сего кланяясь1 въ землю передъ экипажами: милостивые, добрые, кормильцы вы наши!
— Пошелъ прочь! слышишь ли ты?— крикнулъ кучеръ кареты, стегнувъ по лошадямъ и стараясь прорваться сквозь буяновъ: еще наду, берегись!
— А ты постой, — отозвались изъ толпы: ишь, какая цаца! говори, что за прозжатели?
— Полковникъ изъ Казани.
— Полковникъ, вотъ что! а куда?
— На что вамъ?
— А на то, — всякаго, то-есть, прозжателя приказано подозрвать.
— А какъ не скажемъ?
— Ну, и ладно,— не скажешь, не подешь,— не велно пущёть.
— Кто не веллъ?
— Батюшка-царь.
— Гд онъ?
— Подходитъ, ждемъ милостивца,— а тута енаралъ сидитъ.
‘Опоздали!’ — подумалъ, блдня, Алексй: ‘дать имъ денегъ, хуже не вышло бы… все отнимутъ, задержатъ самихъ’.
— Давно ли генералъ въ Курныш?— спросилъ онъ.
— Эвоси, только туды прошелъ.
— Уходите, родименькіе, — голосилъ, кланяясь, мужичонка: то-есть, съ глазъ долой!… мы что? намъ велно… отпустишь ихъ, православный народъ?
— Для-че не пустить?— отвтили изъ толпы: не дутъ дале, ну, и уходи, значитъ, откулича пришелъ.
Алексй веллъ хать обратно. Лошади снова рысцой добжали до лса и остановились.
— А вдь отдлались недурно,— сказалъ по-французски Алексй, подойдя къ жен: могли бы попасть въ большую бду.
— Чмъ же, однако, все это можетъ кончиться?— спросила Серафима.
— Пустяки, объдемъ городъ кругомъ.
— Куда прикажете, сударь?— спросилъ кучеръ, придерживая лошадей, на вспотвшіе бока и спины которыхъ жадно бросались слпни и оводы.
— Задемъ опять въ лсъ,— обратился Алексй по-французки въ жен: этотъ набгъ на Курмышъ сдланъ очевидно какою-нибудь ничтожною шайкой… У нихъ всякій головорзъ — генералъ. Нечего длать, переждемъ, насъ тутъ не увидятъ, буяны потшатся и уйдутъ, тогда и двинемся опять.
Серафима, съ трудомъ удерживая слезы, молча глядла на дтей. Въ знакъ согласія, она кивнула головой. Алексй отдалъ приказаніе кучеру. Экипажи снова свернули въ лсъ.

IX.

На этотъ разъ хали недолго. Узкая, сыроватая колея пошла книзу, песчанымъ косогоромъ. Лсъ пордлъ. Слва тянулись березы и ольхи, справа выглянулъ ручей, у вершины котораго путники ночевали. Здсь онъ былъ уже ркою, красиво извивавшеюся между отлогихъ, поросшихъ кустами, береговъ. Дале стали видны верхушки водяной мельницы и стоявшей возл нея избы. Послышался шумъ бгущей по жолобу и падавшей въ омутъ воды. Рабочее колесо стояло неподвижно. Сдой, сгорбленный мельникъ, въ блой рубах, сидлъ, грясь на солнц, у мельничнаго крыльца.
Алексй вышелъ изъ коляски.
— Съ праздникомъ, ддушка!— сказалъ онъ, подходя къ нему.
Мельникъ снялъ шапку и молча поклонился.
— Мы издалека,— продолжалъ Алексй: нужно въ городъ, а у васъ не покойно, мутятъ мужики. Гд бы намъ тутъ укрыться, переждать?
— Укрыться, родимые?— прошамкалъ мельникъ, оглядывая грузную, запыленную карету, изъ окна которой испуганно смотрли глаза блдной, молодой барыни и весело улыбались лица дтей, занятыхъ шумомъ падавшей воды.
— Да, ддушка,— обратилась къ мельнику, удерживая дтей, Серафима: нтъ ли тутъ по близости спокойнаго пристанища? мы въхали въ ближнее село на почтовой дорог, но тамъ народъ буянитъ, не пускаетъ.
Старикъ покачалъ головой.
— Не вовремя, кормильцы, дете,— сказалъ онъ, вздохнувъ: оно точно, сумнительно стало въ нашей сторон, а въ городъ лучше вамъ и вовсе не хать.
— Почему?— спросилъ Алексй.
— Нешто не сказывали на сел? Это нынче хали съ базару мужички… сказываютъ, поднялся народъ вчера съ вечера и поршилъ воеводу и приказныхъ.
— Какъ поршилъ?— спросила Серафима.
— Прискакалъ это гонецъ,— шамкалъ мельникъ, не видя, что баринъ длаетъ ему знаки, чтобъ онъ молчалъ: говоритъ, ждите, ребята, на утро енарала, а слдомъ и самого батюшку-царя, ну, народъ возрадовался, приказныхъ связали, всхъ потопили, а воеводу,— о, Господи!— ввели на колокольню, да и сбросили, что ли, оттоль.
Серафима въ ужас закрыла глаза.
— Mon Dieu, mon Dieu! quelle horreur!— вскрикнула она, прижимая къ себ дтей: demandez, priez le de nous sauver…
— Это все еще, можетъ быть, одни слухи,— спокойно сказалъ Алексй: люди испуганы и толкуютъ. У тебя, ддушка, негд пріютиться, ты на прозжей дорог. Нтъ ли тутъ по близости, въ лсу, пчельника или лсной сторожки.
— Лсъ, батюшка, монастырскій, его Богъ бережетъ, а пчелъ монахи нон, по засух, держатъ за Курой, на лугахъ.
Алексй взошелъ на мельничное крыльцо.
— Городъ въ ту сторону?— спросилъ онъ, указывая за рку.
— Нтъ, кормилецъ, вонъ гд,— указалъ мельникъ лве.
— А это же что за церковь?
— Монастырь.
— Нельзя ли тамъ укрыться?
— Трудно,— монахи, уже три дня, какъ заперлись, не пускаютъ къ себ никого.
— Ну, прощай, ддушка,— сказалъ Алексй, возвращаясь и садясь въ коляску: подемъ, авось сами найдемъ себ пріютъ.
— Богъ въ помочь, кормильцы! счастливо, миленькіе!
Лошади уже тронулись.
— А слушай-ка, старикъ,— отозвался съ козелъ Дронъ: нтъ ли у тебя свжаго хлба, барскимъ дтямъ, либо крынки молока?
— Ничего нту-ти, — шамкалъ, почесываясь и щурясь отъ солнца, ддъ: хозяйка холсты на монастырь понесла, а коровёнку зимой еще волки зали,— радъ бы, миленькіе, да нту-ти!
— И все вретъ скалдырникъ!— ворчалъ, оглядываясь на мельницу, Дронъ: ужъ народецъ! самъ гладокъ, какъ быкъ, а дтямъ жалетъ молока…
Не о дтяхъ думалъ въ это время Дронъ. Онъ еще съ вечера голодалъ, разсчитывая на лучшую пищу въ город, а теперь видлъ, что опять быть ему и прочимъ слугамъ на однихъ сухаряхъ.

——

Новое мсто въ лсу, выбранное Алексемъ для остановки, оказалось, какъ и вчерашнее, также укромно и защищено со всхъ сторонъ.
— Вотъ ужъ именно медвжій уголъ!— сказала мужу Серафима, оглядывая громадныя деревья, когда экипажи, версты черезъ дв отъ мельницы, снова свернули съ просёлка въ гущину: чисто разбойничья глушь.
— За то никакіе калабрійскіе брави насъ тутъ не найдутъ.
Кучера опять распрягли и пустили на траву лошадей. Снова — вынуты узлы съ закуской. Пока принесли воды и ставили самоваръ, дти съ горничной собирали цвты. Серафима, подъ вуалью отъ комаровъ и мошекъ, чтобы разсяться хотя немного, достала изъ кареты книгу и сла подъ деревомъ.
— Я теб, Alexis, почитаю, вслухъ… хочешь?— обратилась она къ мужу.
— Сдлай одолженіе.
Алексй опустился на траву. Чтеніе, однако, не клеилось. Комары и мошки кусали Серафиму и сквозь вуаль. Она, то и дло, съ досадой, отгоняла ихъ книгой. Алексй не слушалъ чтенія. Подошелъ, съ озабоченнымъ видомъ, Дронъ.
— Ну, чай готовъ?— спросилъ Алексй.
— Готовъ-то, готовъ, да смю доложить о другомъ.
— Что еще?
Дронъ оглянулся.
— Припасы, сударь, повышли, — сказалъ онъ: вамъ и дткамъ будетъ еще до вечера булокъ, сыру, есть и цлая жареная курица… ну, а на завтра?…
Алексй молчалъ.
— Въ Цывильск, сударь, помните, не во гнвъ будь вамъ сказано,— продолжалъ Дронъ: я совтовалъ больше брать живности, масла, хлба, ну, и прочаго…
— Такъ что же?
— Не помирать же, сударь, вамъ маловато, а у насъ, простите, ничего не осталось, кром сухарей.
— Что же длать?— озабоченно спросилъ Алексй: не придумаешь ли чего? безъ овса тоже не быть же лошадямъ.
— Ужъ я, сударь, про все думалъ и самъ съ кучеромъ говорилъ… пострлять бы дичинки, и ружья есть, да боязно, — ну, какъ на выстрлы нагрянутъ, найдутъ здсь?
— Вотъ что,— сказалъ, вставая, Алексй: зови форрейтора Митьку.
Митька подошелъ.
— Лзь, Митя, на берёзу,— сказалъ ему Алексй: гляди, не видать ли церкви?
Мальчикъ скинулъ армякъ и сапоги и, какъ блка, вскарабкался по втвямъ.
— Видно,— крикнулъ онъ съ вершины дерева.
— Пятиглавая?
— Такъ точно.
— Далеко ли?
— Верстъ пять будетъ.
— Въ какой сторон?
— Эвоси,— кричалъ сверху мальчикъ, показывая черезъ лсъ: тутъ сбоку и дорога видно туда, вонъ и поворотъ.
— Ну, ладно, лзь долой. Такъ вотъ что,— обратился Алексй къ Дрону, доставая кошелекъ: вотъ теб деньги, зжай въ монастырь и купи всякихъ припасовъ… ну, муки, тамъ, зелени какой, овса для лошадей, крупъ,— котелокъ хоть небольшой добудь у монаховъ, рыбы свжей, а не то и соленой, хоть постнаго масла, да хлба готоваго побольше… Скажи, что ты прозжій, изъ купцовъ, что ли,— обозъ, молъ, присталъ въ лсу, такъ подводчикамъ нужна, молъ, провизія. Понялъ?
— Какъ не понять! не впервое,— замялся Дронъ: только въ эвтой-то ливре, опять же въ кос… ну, какой я купецъ?
— Такъ разв кучера послать?— обратился Алексй къ Серафим.
— О, Боже!— вздохнула она: такую-то простоту?
— И то правда, ему не слдъ бросать и лошадей.
— Да я, сударь, коли угодно,— объявилъ Дронъ: переоднусь въ его армякъ, готовъ обрзать и косу.
— Зачмъ, Андронъ Ильичъ, рзать ее?— вмшалась слышавшая это горничная: можно и подъ шапку подвернуть.
— А и то правда,— отвтилъ Дронъ: такъ хать, сударь?
— Съ Богомъ.

X.

Сказано — сдлано. Дронъ, въ кучерскомъ армяк и съ подвернутой косой, опросталъ отъ вещей телгу, запрегъ въ нее пристяжнаго изъ коляски и, сунувъ деньги за пазуху, двинулся по направленію къ монастырю. У опушки лса, отдленная оврагомъ отъ его блыхъ, высокихъ стнъ, расположилась небольшая, но, благодаря сосдству съ монастырскою святыней, зажиточная деревушка, съ постоялымъ дворомъ и двумя лавченками. Въхавши въ ея околицу и увидя эти лавки, Дронъ сердито подумалъ: ‘Эка, брехунъ-мельникъ! о лавкахъ, старый чортъ, и умолчалъ. Не хотлъ пособить эдакимъ то господамъ!’ — Примтя, что ворота монастыря точно заперты, онъ подъхалъ къ одной изъ лавокъ, отыскалъ во двор ея хозяина, купилъ у него муки, два мшка овса и крупъ, а дтямъ, кстати, фунтъ орховъ, и спросилъ лавочника, гд купить хлба. Тотъ ему указалъ дворъ пекаря.— ‘На обитель, дядя, печемъ!’ — съ гордостью сказалъ, выпившій для праздника, хлбникъ, укладывая въ кулекъ все, что у него осталось отъ утренней продажи
— А нтъ ли хоть постнаго маслица?— спросилъ довольный покупками Дронъ, доставая изъ кошелька деньги.
Хлбникъ, съ удивленіемъ, въ рукахъ покупщика разглядлъ, между мелочью, нсколько золотыхъ монетъ.
— Купцы будете?— спросилъ онъ.
— Да, обозъ тутъ въ лсу… работнички проголодались,— небрежно отвтилъ Дронъ, подавая для размна червонецъ: всякому давай свженькаго.
— Обнаковенно,— согласился хлбникъ: не токма, значить, человкъ, всякая тварь. Вотъ, дядя, теб сдача.
Дронъ вышелъ, уложилъ кулекъ, и видя, что къ лавк подошли еще два мужика, поспшилъ ссть въ телгу.
— Одначе, землячокъ, стой, обожди,— сказалъ ему съ крыльца хлбникъ, переговоривъ съ подошедшими мужиками.
— Что теб, милый человкъ?— спросилъ, обернувшись съ телги, Дронъ.
— Да вотъ что, любезный, точно ли ты купецъ? Господь нон велно хватать, не пропускать, а у тебя такія, то-есть, деньги? Не изъ господскихъ ли ты? могимъ за то отвчать.
— Брешете, ребята!— отвтилъ Дронъ, хлестнувъ по д=лошади, и ?помчался.
— Стой,— закричали ему во слдъ: держи его.
Не обращая вниманія на крики, Дронъ проскакалъ улицу, выхалъ за деревню и уже сталъ близиться къ лсу. На встрчу ему, изъ-за пригорка, показалась куча парней. Они шли, заломивъ шапки, и, покачиваясь, горланили псню.
— Стой, держи!— громче послышались сзади Дрона крики.
Онъ оглянулся. Отъ деревни за нимъ, крича и размахивая руками, гнались нсколько всадниковъ. Пшіе, увидя погоню, бросились на встрчу Дрона. Его задержали и окружили. Изъ-подъ упавшей шляпы у него обозначилась коса.
— Такъ вотъ ты кто!— пристали къ нему верховые, между которыми Дронъ увидлъ и хлбника: признавайся, покупалъ не себ, господамъ?
— Знать не знаю ни о какихъ господахъ, лопни глаза.
— Снимай его, ребята, волоки…
— Полноте, православные, за что?
— А вотъ узнаешь… Сказано, не велно пропущать господь, приказъ такой вышелъ — ловить ихъ и преставлять въ городъ начальству. Бей его, ребята!
— Стойте, соколики… отпустите душу на покаяніе.
— Бей, Андрюшка! тащи, Демидъ.
Андрюшка далъ Дрону такого тумака, что не надо было его и тащить, онъ самъ свалился съ телги на земь. Дронъ, оглядывая сумрачныя лица окружавшихъ его, подумалъ: ‘Господи, прости прегршенія! ихъ спасти — погубить, значитъ, себя! такъ за что же?’ — и разсказалъ всю сущую правду.
— Вона что!— толковали озадаченные мужики: надо, выходитъ, повстить стариковъ. Мы, дядя, не то, чтобы какъ,— старались они успокоить Дрона: мы, какъ передъ Богомъ, вс, то-есть, безъ обиды… потому начальство велло… а намъ какъ не послушаться, нтъ ли, выходитъ, чаво?
— То-то, Дтушки, не обидьте ни меня, ни ихъ,— кланялся мужикамъ Дронъ: господа у меня добрые,— не люди, сказать, ну, ангелы, и дтки у нихъ… да и у меня семья, дти тоже и внуки.
— Зачмъ, дядя, обижать? мы все ладомъ, какъ есть. Гони, Родька, къ Власычу, а ты, Андрюшка, къ Кузьмину, задержали, молъ, барскаго холуя.
Поскакали Родька и Андрюшка. Мужики, балагуря, услись на земл вкругъ телги. Дронъ, нсколько обиженный прозвищемъ холуя, такъ, впрочемъ, былъ доволенъ добрыми завреніями крестьянъ — все уладить мирно и безъ обидъ,— что досталъ мшечекъ съ орхами и угостилъ ими своихъ стражей.
— Откули вы, по правд?— спрашивали его мужики, щелкая орхи.
— Говорю по истинной правд,— произнесъ Дронъ: мы саратовскіе, подъ Казанью были — у генеральши, первой богачки въ губерніи, и тутъ, значитъ, въ лсу, ея родичи.
Возвратились верхами Андрюшка и Родька. Чернобородый, въ новыхъ сапогахъ, Андрюшка засуетился и объявилъ, что барскаго лакея надо прежде всего вести на допросъ къ сотскому. Сдой, съ ввалившеюся грудью и въ худыхъ лаптишкахъ, Родька долго вглядывался въ Дрона и объявилъ, что нечего ходить къ сотскому, сотскій съ утра загулялъ, а нужно дать знать присловцамъ.
— У нихъ, ребята, лучше вдомо,— сказалъ онъ, глухо кашляя: они съ самимъ енараломъ говорили и ужь,— какъ и что,— обсудятъ.
Ребята поспорили и положили, тмъ же Андрюшк и Родьк — хать въ Пряслово. Часа черезъ два, въ лсу послышался говоръ множества голосовъ. Между деревьями замелькали срые и черные зипуны. На поляну высыпала толпа мужиковъ, съ вилами, дрекольями и косами. То прибыли Присловцы.
Впереди всхъ, съ дубиной на плеч, шелъ не высокаго роста, широкоплечій, съ опухшимъ лицомъ, вывернутыми врозь ногами и въ порванной, войлочной шапк, пьяный и, очевидно, отъ давняго запоя, страдавшій желтухой, кузнецъ. Присловцы окружили Дрона.
— Ну, барскій рабъ, сказывай, — обратился къ нему кузнецъ: гд твои баре?
Дронъ замялся. Кузнецъ, покосясь на него желтыми блками, съ розмаха ударилъ его по уху.
— За что, милый, дерешься?— вскрикнулъ, пошатнувшись, Дронъ: мы люди смирные, никому никакого зла…
Кузнецъ ударилъ его въ другое ухо. Дронъ упалъ на траву. Кровь сочилась по его лицу.
— Веди, холуишка, указывай! у, пришибу!— свирпо крикнулъ кузнецъ, поднимая его за шиворотъ.
— Иди! что упираешься? велно, значитъ, къ допросу!— орали остальные мужики.
Отороплый Дронъ, обиженно отирая кровь полою кафтана, пошелъ впереди галдвшей и размахивавшей руками толпы.— ‘Тише, черти, не ори! выпустишь лисовина и лисятъ!’ — окрикнулъ товарищей кузнецъ. Вс тихо, скучившись, вошли въ лсную проску.
— У кого, ребята, ножъ?— спросилъ кузнецъ.
Ему подали ножъ.
— Становись къ дереву!— сказалъ кузнецъ помертвлому отъ страха Дрону: нечего ждать, былъ ты барскимъ слугою, будь сразу царскимъ!— и, прижавъ его къ древесному стволу, онъ обрубилъ ему косу до затылка.
Толпа покатилась со смху: такъ былъ смшонъ остриженный Дронъ.
— Тише, зубоскалы! смирно!— командовалъ, идя дале вывернутыми ногами, кузнецъ.

XI.

Ничего не подозрвавшій, Алексй Андреевичъ, съ нетерпніемъ ожидая возвращенія Дрона, прохаживался у экипажей по полян. Кучера у коновязи отъ скуки играли въ карты. Серафима, въ тни берёзъ, вынувъ изъ кареты подарокъ Туровцовой внукамъ, нмецкую книжку народныхъ сказокъ, переводила изъ нея дтямъ сказку о красной шапочк и о лютомъ волк. Въ то время, когда она дошла до разсказа о двочк, увидвшей подъ чепцомъ мнимой бабушки зубастую голову волка, въ гущин лса послышался трескъ валежника, какъ бы что-то шло и надвигалось оттуда. Дти въ страх прижались къ матери. Серафима взглянула на мужа. Алексй Андреевичъ, въ смущеніи, стоя среди поляны, что-то говорилъ подходившему къ нему кучеру.
— Что это? что тамъ?— спросила, роняя книгу, Серафима.
Алексй молча махнулъ ей рукой. Переговоривъ съ кучеромъ, онъ поспшилъ къ коляск, вынулъ оттуда двуствольный штуцеръ и саблю и подошелъ къ жен. Его лицо было блдно, губы подергивались судорогой.
— Не бойся, милая, ничего особеннаго!— сказалъ онъ, стараясь быть спокойнымъ: какіе-то мужики подошли и стоять вонъ тамъ, за деревьями, въ гущин… должно быть — пьяные.
— Но что же имъ нужно?
— А вотъ увидимъ,— отвтилъ, отходя, Алексй: собирайся, да живо, я веллъ запрягать, торопись,— бери дтей… не успемъ вмст,— узжай пока впередъ одна.
— Alexis! mon Dieu! que signifie tout cela? да куда же ты?— говорила Серафима, хватая мужа за руки: не ходи, они тебя могутъ убить!
Алексй обнялъ жену, тихо отстранилъ ее и, перекрестивъ ее и дтей, молча пошелъ по полян. Шумъ въ гущин усилился. Послышались отдльные голоса. Изъ-за крайнихъ деревьевъ выглянула голова, въ разорванной, войлочной шапк.
— Не подходи, что теб надо?— крикнулъ, остановись среди поляны, Алексй.
— Для-че, ваше благородіе, не подходить?— спросилъ кузнецъ.
— А для того,— я приказываю! дтей напугаешь!
— Дтей? у насъ приказъ повыше!— отвтилъ, взявшись подъ, бока и покачиваясь на разставленныхъ, кривыхъ ногахъ, кузнецъ.
Сзади его изъ-за втвей выступили еще нсколько мужиковъ, съ дрекольями въ рукахъ.
‘Неужели опознали Дрона?’ — въ ужас подумалъ Алексй: ‘гд онъ бдный самъ? Живъ ли?’
— Кто васъ послалъ сюда? по чьему приказу явились?— спросилъ онъ передовыхъ.
— Отъ батюшки, самого царя, повелніе! такъ то!— отвтили мужики.
— Ну, слушай же, не подходи никто! буду стрлять!— громко сказалъ Алексй, взводя курокъ ружья и оглядываясь на жену и, на кучеровъ.
Карета уже была запряжена. Серафима подсаживала туда послдняго, меньшаго ребенка. Второй кучеръ возился съ запряжкой коляски.
— Стрлять?— усмхнулся кузнецъ: вотъ какъ! руки, баринъ, коротки,— шею, може, свернешь…
Онъ выступилъ ближе изъ-подъ деревьевъ. За нимъ вышли на поляну другіе, посмле.
— Эй, уходи, выстрлю!— объявилъ, беря на прикладъ ружье и цлясь, Дугановъ.
— Покоритесь, батюшка, Алексй Андреевичъ! вамъ ничего вреднаго не будетъ!— вдругъ послышался изъ толпы знакомый, плаксивный голосъ: не то… пропадать, видно, и намъ!
Алексй опустилъ ружье. Среди мужицкихъ зипуновъ и бородъ, онъ разглядлъ растеряннаго, остриженнаго по-мужицки, Дрона.
— Такъ это ты, старый, отцовъ слуга, привелъ ихъ сюда и еще предлагаешь мн сдаться?— вскрикнулъ Алексй: ужли, безсовстный, измнилъ, продалъ насъ?
— Не продалъ, батюшка, казни Господь!— отвтилъ, всхлипывая, Дронъ: убивствомъ грозили… а вдь не мы, сударь, одни… и прочіе, посуди, господа, служащіе вонъ офицеры призвали, цлуютъ крестъ новоявленному государю…
Алексй оглянулся. Карета, съ Серафимой и дтьми, уже выбралась съ поляны на дорогу. Серафима оттуда махала ему платкомъ. Коляска тоже была запряжена, кучеръ съ горничной бросали туда послдніе узлы.
‘Прощай, жена! прощайте, дти!..’ — мысленно произнесъ Алексй, видя передъ собой боле и боле надвигавшіяся къ нему, хмурыя и грозныя лица мужиковъ.
— Да что, братцы, глядть?— визгливо крикнулъ кузнецъ: бей его, вяжи, ура!
Толпа, размахивая дубинами и косами, бросилась на Алекся. Онъ снова поднялъ ружье, приложился и выстрлилъ… Нападающіе шарахнулись назадъ, къ деревьямъ, дымъ разсялся.— ‘Раненъ ли, убитъ ли кто-нибудь?’ — думалъ Алексй, взводя курокъ втораго ствола.
Поляна опустла. У ея окраины валялось на трав нсколько оброненныхъ шапокъ и дубинъ. Распластавъ руки навзничъ, лежалъ убитый выстрломъ кузнецъ. По лсу шелъ трескъ отъ бгущей въ разсыпную толпы. Между березъ, невдали отъ дороги, бились испуганныя выстрломъ лошади, опрокинувшія коляску, съ кучеромъ и горничною. Алексй бросился къ нимъ на помощь. Кучеръ, задавленный кузовомъ коляски, съ трудомъ вылзъ изъ-подъ него и когда поднялся, Алексй увидлъ, что его лицо и руки были въ крови.— ‘Зарзали, голубчики, убили!’ — ревла, припавъ ничкомъ къ трав, выброшенная изъ коляски горничная.
— Уходите, сударь, хоть пшкомъ, а не то верхомъ!— сказалъ кучеръ, дрожащими руками силясь освободить спутавшихся въ втвяхъ и оборвавшихъ сбрую лошадей: сами изволите видть, можно ли хать? изъ четверни осталась тройка, и лопнула ось…
Онъ указалъ на опрокинутый кузовъ коляски. Отлетвшее, съ концомъ задней оси, колесо лежало у ближнихъ кустовъ.
— Барыня, барыня гд?— спросилъ растерявшійся, видвшій отъздъ жены, Алексй.
— Далече уже, видно, Филиппъ тоже, полагать надо, не сдержалъ лошадей,— не свалился бы только со страху фалеторъ съ выноснаго.
— Куда они похали?
Кучеръ указалъ вправо, къ сторон большой дороги.
— Готово, батюшка, садитесь, да скорй!— произнесъ онъ, опроставъ и подводя барину остальнаго пристяжнаго коня: еще догоните, успокоите сударыню и дтокъ.
— А ты-же?
— Намъ что!— отвтилъ кучеръ, отирая травой раненную руку: насъ, холопей, не тронутъ, мы имъ нешто нужны?
— Да возьми хоть это,— сказалъ Алексй, бросая на траву саблю: авось пригодится
— И, батюшка! еще хуже будетъ, своею смертью помремъ! супротивъ такой аравы нешто устоишь?
— Ой, ой, зарзали младешеньку, погубили сироту!— выла, припадая къ трав, хорошенькая, перепуганная горничная.
— Ты, Семенъ, береги еклушу!— сказалъ Алексй, вскидывая перевязь ружья черезъ плечо и взлзая на коня: найдешь знающихъ людей, почини коляску,— вотъ теб деньги,— да спши, догоняй… а ее чтобъ не обидли!
— Что ей, паскуд, станется! не съдятъ!— презрительно глянулъ на горничную кучеръ, освобождая изъ сучьевъ запутавшихся дышловыхъ: а вы, сударь, гоните,— не рано, да и душегубы эти какъ бы не перестріли.
Алексй поднялъ пристяжнаго вскачь. Его мучило сознаніе, что Серафима, съ дтьми, безъ него должна была теперь особенно тревожиться, кучеръ могъ сбиться съ дороги и, вмсто почтоваго тракта, врзаться глубже въ лсъ. А тутъ еще близились сумерки. Алексй, какъ ему показалось, халъ долго, никого не встртивъ на пути. Но лсъ, въ той сторон, куда онъ халъ, не прекращался и большой дороги, которая, по его мннію, была тутъ недалеко, еще не было видно.— ‘Что бы это значило?’ — разсуждалъ онъ, разглядывая извилистую колею и не видя на ней слдовъ каретнаго хода: ‘или я пропустилъ поворотъ, или попалъ не на тотъ путь?’ — Сердце Алекся сжалось. Въ лсу, между тмъ, замтно становилось темне. Онъ то гналъ лошадь, то замедлялъ ея бгъ, давая ей вздохнуть и прислушиваясь, не гремятъ ли гд, невдали, рессоры и не слышенъ ли бгъ каретной шестерни? Онъ поднялъ голову, вверху надъ деревьями было еще свтло. Облака золотились отблескомъ зари. Вдругъ Алексй замеръ, ему гд-то почудилось фырканье лошадей, послышался стукъ экипажа. Онъ снова погналъ лошадь. Но мелькали деревья, кусты,— онъ убждался, что слухъ обманулъ его. Впереди и по сторонамъ все молчало, дорога была пуста. Прошло еще около полчаса. Паръ валилъ съ лошади. Алексй не зналъ, что длать. Непривыкшій къ зд, безъ сдла, на тряской, костлявой упряжной, онъ наконецъ почувствовалъ, что дале хать не въ силахъ.— ‘И какая цль?’ — думалъ онъ, теряясь въ догадкахъ, гд же онъ теперь и куда детъ: ‘сомннія нтъ, я очевидно сбился, среди этихъ лсныхъ, разбгающихся тропинокъ… заморю только даромъ коня, надо остановиться, ждать разсвта… А жена, а дти?’ — Онъ въ отчаяніи сжималъ кулаки. А тутъ еще голодъ сталъ напоминать о себ. Алексй сообразилъ, что съ утра почти ничего не лъ. Въ лсу совершенно стемнло.
Своротивъ въ чащу деревъ съ дороги, Алексй слзъ съ лошади, кое-какъ пробрался сквозь втви, привязалъ лошадь за уздечку къ кусту, положилъ ружье на траву и самъ свалился тутъ же. Угнздясь у древеснаго пня, онъ прилегъ къ нему головой, но, какъ ни былъ утомленъ, нескоро заснулъ.

XII.

Спалъ онъ, какъ показалось ему, недолго. Его разбудило что-то непріятное и холодное, падавшее ему на лицо. Онъ очнулся, открылъ глаза. Начинался блдный, пасмурный разсвтъ. Набжавшее облако роняло сквозь деревья крупныя, тихія капли дождя. Лошади у куста боле не было. Она, вроятно, сорвала съ втви уздечку и ушла пастись на приволь. Алексй вскочилъ, бросился искать ее. Онъ ходилъ долго, промочилъ ноги и самъ промокъ, но не нашелъ лошади.— ‘А ружье?’ — вдругъ вспомнилъ онъ и началъ искать то дерево, подъ которымъ провелъ ночь, оглядывался, ходилъ вправо и влво, возвращался назадъ, соображалъ,— но тщетно. Алексй очутился безъ лошади и безъ ружья.— ‘Теперь все кончено, я безповоротно пропалъ!’ — ршилъ онъ: ‘первый встрчный прохожій увидитъ меня, тотчасъ, по одежд и по всему, признаетъ меня за барина, за дворянина, и безъ жалости выдастъ меня. Побгъ нашъ оглашенъ въ окрестности… тамъ на полян убитый мною мужикъ… развязка неминуемая…’
Алексй снялъ шляпу, отеръ вспотвшее лицо, перекрестился и пошелъ по лсу, отыскивая дорогу. Скоро онъ увидлъ въ сторон, между деревьевъ, тропинку и свернулъ на нее. Лсъ пордлъ. Тропинка вышла къ рк. День прояснился. Облака разошлись. Солнце начинало припекать. Томимый жаждой, Алексй напился въ рк и пошелъ ея берегомъ. Вдали показалась верхушка какого-то зданія. Алексй узналъ мельницу, къ которой онъ подъзжалъ вчера утромъ съ семьей.

——

Серафима, выбравшись изъ лсу, посл нападенія мужиковъ, то и дло выглядывала изъ окна на дорогу, не догоняетъ ли ее мужъ? Коляски Алекся не было видно.
— Да куда же ты торопишься, Филиппъ?— спросила она кучера: баринъ насъ и такъ не догонитъ.
— Эхъ, матушка, сами-то думайте о себ, да о малыхъ дтяхъ!— укоризненно отвтилъ кучеръ, понукая лошадей: баринъ-то еще справится, коли что, а ужъ вамъ хоть бы дохать до города. Вотъ мы стороной, сударыня, мимо того каторжнаго села… Прежде было бы такъ-то… Да и городъ не далече, вонъ верхушки церквей,— указалъ съ пригорка Филиппъ: должно это и есть самый тотъ Курмышъ… объхать бы и его… Гони, Митька!— крикнулъ онъ форрейтору.
Карета съ почтовой дороги спустилась влво на лугъ и понеслась, извилистымъ проселкомъ, между свжей черной пахоти и пасущихся по снятымъ покосамъ овецъ и лошадей. Версты черезъ дв, проселокъ поднялся на новое взгорье. За взгорьемъ оказалась деревушка, дворовъ въ десятокъ.— ‘Объхать бы какъ-нибудь и это новое, чортово гнздо?’ — подумалъ кучеръ, видя съ досадой, что дорога идетъ прямо на этотъ посёлокъ. Онъ направилъ лошадей, по лугу, еще лве, въ объздъ огородовъ и огуменниковъ деревни. Но встртился крутой оврагъ, внизу оврага струился ручей, а мостъ черезъ него былъ разоренъ. Пришлось опять сворачивать. Кучеръ похалъ прямо въ околицу. Карету здсь уже замтили. Изъ-за плетня крайняго огорода, на подъзжавшихъ смотрла высокая старуха, знаками подзывая кого-то съ грядокъ. Съ улицы въ ближній дворъ, крича, оглядываясь и махая руками, стремглавъ бжала куча ребятишекъ. Митька форрейторъ, безъ крика — пади!— изъ всхъ силъ понукалъ выносныхъ.
Едва карета въхала въ деревню, на встрчу ей изъ ближнихъ воротъ вышелъ, съ рубанкомъ въ рук, босой, съ бльмомъ на глазу, бородатый мужикъ.
— Куда, дядя, дете?— спросилъ онъ, вытаскивая изъ бороды древесныя стружки.
— На богомольи были… мы сами курмышскіе,— отвтилъ, пошевеливая возжами, Филиппъ.
— Чьихъ же будете?— недоврчиво уставился на него бльмомъ бородачъ.
— А вы?
— Мы Синдевцы… выселокъ нашъ — Синдевка… а я, выходитъ, бондарь.
— Ну, а мы Лаптевыхъ купцовъ… басонщики они, опять же держатъ и винный подрядъ,— придумывалъ на-удачу кучеръ: эй, вы, други! не далёчко до дому!— прибавилъ онъ, спокойно ударивъ по лошадямъ.
— Басонщики? Лаптевыхъ?— произнесъ бондарь, загораживая лошадямъ дорогу и хватая подъ уздцы дышловыхъ: не слыхано что-то такихъ!
Кучеръ оглянулся. Справа и слва подходили другіе мужики. Они окружили карету, заглядывая въ окна. Дти снова подняли плачъ.
— Что вамъ нужно?— строго спросила Серафима: видите, дти… пугаете… ну, разв можно такъ?
— Зачмъ пугать? у самихъ, сударыня, ребята, не щенки!— заговорили крестьяне: а только такихъ дловъ не попустимъ… нельзя!
— Но какія же, скажите, дла?
— Курмышскіе, видишь, басонщики-купцы! а такихъ и не слыхано.
— Кучеръ съ испуга напуталъ… мы дальніе, посторонніе,— оправдывалась Серафима.
— Ужо вотъ повидимъ! начальство разберетъ! въ городъ ихъ! садись, Михеичъ, и ты, Парамонъ… вези ихъ!— настаивала толпа, такъ близко наваливаясь къ окнамъ, что въ карет стало трудно дышать.
— Да что же это, о, Господи!— проговорила, заливаясь слезами, Серафима: Петя, Коля, просите ихъ.
Дти, прижимаясь въ страх къ матери, еще боле разревлись.
— По что, милыя голубятки, плачете?— спросилъ, ближе всхъ стоявшій къ окну кареты, подслповатый и курносый, въ дырявыхъ лаптишкахъ, старикъ Ермилъ: дай, батюшка, ручку! дай!— обратился онъ къ плакавшему Пет.
Понукаемый матерью, озадаченный Петя протянулъ въ окно пухленькую, мокрую отъ слезъ, руку.
— Ай да, барченокъ! молодецъ распрекрасный!— воскликнулъ Ермилъ, щуря смющіеся глаза и цлуя руку дитяти: не бойся, съ матушкой! государь-отъ нашъ милостивый, пряничковъ дастъ.
Прочіе мужики, тоже присмирвъ, умильно смотрли на дитя и на Ермила.
‘Что же это, Богъ мой? во сн или на яву?’—думала Серафима, разглядывая казавшіяся ей теперь добрыми, ласковыми и совершенно искренними лица мужиковъ: я ошибалась, бояться ихъ нечего… это не т, что грозили, съ дубинами, въ лсу!’
— Такъ что-жъ, Парамошка? Михеичъ, лзь!— заговорили въ толп: нечего, братцы, звать! велно, ну, и вези.
— Да куда лзть-то?
— На козлы.
Михеича подталкивали въ спину. Окъ подумалъ, ухватился за колесо, сталъ на его ступицу и, оборвавшись, упалъ. Толпа захохотала. Дти также развеселились. Михеичъ снова ползъ, добрался до козелъ, услся тамъ и втащилъ за собой Парамона.
— И мн, видно, съ вами!— сказалъ Ермилъ, взлзая на запятки.
— Съ Богомъ! счастливаго пути!— заговорили, кланяясь, мужики.
Филиппъ шевельнулъ возжами.— ‘Господи, дай намъ благополучно дохать!’ — шептала, крестясь, Серафима.— Карета понеслась, гоня по улиц куръ и гусей и поднявъ облако пыли.
— А вдь барыню и ребятокъ-то поршатъ!— сказалъ бондарь, качая головой въ-слдъ удалявшимся путникамъ.
— Ну, дядя Сысойко, може разсудятъ еще и инако!— возражали, расходясь, мужики: погрозятъ и отпустятъ.

——

Карета, свернувъ изъ Синдевки, выхала снова на большую дорогу. Невдали обозначились берега Суры.
— Гд же мы остановимся? куда насъ везете?— спросила Серафима Львовна проводниковъ.
— Да ты не сумлвайся, не бойся, какъ есть, ничего,— отвтилъ, нагнувшись съ козелъ, Парамонъ: къ самому енаралу проставимъ.
— Онъ праведный, вчерась, слышно, вотъ какъ дла разбиралъ!— отозвался съ запятокъ Ермилъ: у кого что взято,— отдадено, а кому, сказывали нонче ребята, такъ и прибавилъ еще отъ казны.
Миновавъ Суру, путники въхали въ городъ и приблизились къ площади, полной народа.
— Куда теперь?— спросилъ, оглядываясь на провожатыхъ, кучеръ.
— Вонъ, тесовыя новыя ворота, воеводская фатёра,— указалъ рукой Парамонъ.
— Да нтъ, въ ратушу держи,— вмшался Михичъ: туды сказано.
— Знаешь ты много, чортъ! ратушу енералъ увольнялъ, закрылъ.
Карета остановилась у каменнаго, въ одинъ этажъ, воеводскаго дома, передъ крыльцомъ и воротами котораго стояла, съ пиками и шашками, кучка яицкихъ казаковъ и башкиръ. Дале толпился народъ.
— Гд изымали?— спросилъ чей-то голосъ: кто везетъ?
— Синдевскіе.
— Красный, видно, зврь…
— Иди, доложи.
Серафим указали на крыльцо. Входя на него, она оглянулась, ея проводниковъ уже не было видно. Надвинувшаяся съ площади, горланившая толпа захлестнула ихъ своею волной. Держа младшаго ребенка на рук, она съ двумя другими робко ступила черезъ порогъ сней.
Задержанныхъ ввели въ просторную комнату, гд у стола, пркрытаго зеленымъ сукномъ, передъ зерцаломъ, сидлъ широкоплечій, плотный человкъ, съ свтло-русою, широкою бородой и голубыми, красивыми глазами. То былъ опередившій самозванца, ближайшій изъ его новыхъ пособниковъ, Ивашко Твороговъ.
— Ты кто?— спросилъ онъ, оглядывая Серафиму.
Та назвала себя.
— Это твои, что-ль, малюки?— указалъ онъ на дтей, жавшихся въ матери.
— Мои.
Твороговъ оглянулся на стоявшаго за нимъ, въ синемъ кафтан, молодаго казака. Серафима остолбенла. Въ казак она узнала того офицера, который, подъ видомъ мнимо-раненнаго подъ Казанью, вчера обогналъ ее и Алекся на дорог подъ лсомъ.— ‘Эмиссаръ!’ — подумала она: ‘спшилъ сюда, на казенныхъ почтовыхъ, бунтовать народъ!’
— Это въ Прислов, что ли, васъ остановили вчера?— спросилъ, переговоривъ съ товарищемъ, Твороговъ.
— Да, мы хали вчера черезъ какое-то село и насъ дале оттуда не пустили.
— А по что мужъ твой, али онъ теб родичъ какой, отгонялъ давеча въ лсу царскихъ дозорцевъ? только вотъ донесли оттоль верховые.
— То дйствительно былъ, мой мужъ, — отвтила Серафима: но набжали вдругъ крестьяне и чуть не до смерти перепугали меня и дтей.
— Нжныя какія!— усмхнулся Твороговъ: а длй че было стрлять въ народъ? вдь убитъ, ни за-што, прясловскій кузнецъ.
Серафима не чувствовала ногъ подъ собою.
— За то отвтишь, съ мужемъ,— объявилъ Твороговъ: за убивство — знаешь что?
— Скажите, на милость,— не знаю, какъ васъ звать,— произнесла Серафима: гд же мой мужъ? Живъ ли онъ?
— Найдется, красавица, по пусту не томись!— отвтилъ Твороговъ.
Онъ далъ знакъ казаку, стоявшему у дверей.
— Кликни конвой, отведи ихъ къ прочимъ, а ты, молодуха, не бойся, завтра ждемъ самого государя, онъ разберетъ твое и всякое дло.
Серафима, не кланяясь, молча направилась къ выходу.
— Такъ ты будешь Дуганова? понщица?— спросилъ ее во слдъ Ивашко.
Серафима, оглянувшись, молча качнула головой.
— Гд ваша вотчина?
— Возл Саратова.
— Какъ звать?
— Горки.
Твороговъ записалъ на клочк бумаги ея слова.
— А дете откуль?— спросилъ онъ.
— Изъ-подъ Казани.
— Зачмъ тамъ были?
— Въ гостяхъ у моей крестной.
— Какъ ее звать?
— Вдова генералъ-аншефа, Варвара Ивановна Туровцова.
Твороговъ подумалъ, какъ бы что-то вспоминая, и сказалъ:
— Такъ, такъ, знамое дло… ступай, молодка, отдыхай, завтра все поршимъ!
Серафиму, сквозь толпу тснившихся, напиравшихъ другъ на друга звакъ, конвойные провели въ сосдній, въ два яруса, домъ городской ратуши.— ‘Сердечная, да съ махонькими ребятками!’ — слышался, при ея проход, голосъ бабъ.— ‘Одна дорога душегубк! вс они, дьяволы, одного сада малина!’ — отзывались мужскіе голоса.

XIII.

Невысокая и длинная комната втораго яруса, куда ввели Дуганову, выходила окнами на площадь и во дворъ. Она была переполнена задержанными въ город и окрестностяхъ дворянами. Здсь находилось не мене тридцати человкъ. Старые и молодые помщики, чиновники и отставные офицеры, женщины и дти, тихо разговаривая, сидли или лежали на скамьяхъ и прямо на полу. Въ сумеркахъ еще можно было разглядть ихъ блдныя, у нкоторыхъ спокойныя, у другихъ испуганныя лица и заплаканные глаза. При вход новой арестантки, двое-трое взглянули на нее, съ состраданіемъ, прочіе — въ тупомъ отчаяніи — даже не повернулись къ ней.
— Послушай, милый,— сказала въ полголоса Серафима конвойному казаку, проводившему ее сюда: тамъ, въ нашей карет, узелокъ, съ закуской… достань, голубчикъ, принеси сюда дтямъ.
Казакъ молча вышелъ. Закуски не приносили. Серафима, съ двочкой, заснувшей на ея рукахъ, сла къ окну, выходившему на площадь. Петя услся рядомъ съ. нею, Коля подошелъ къ окнамъ во дворъ.
— Мама, мама, — сказалъ ей, въ полголоса, Коля, подбгая отъ оконъ: смотри, что во двор длаютъ мальчики… да смотри же.
Серафима пошла за Колей, взглянула въ окно. Уличные ребятишки, устроивъ среди двора изъ палокъ вислицу, втягивали на нее веревкой за шею связаннаго котёнка. Куча взрослыхъ, надсдаясь отъ смха, слдила за ихъ забавой.
— Комическая репетиція — en petit — грустной и грозной трагедіи — en grand!— тихо проговорилъ кто-то, за спиной Дугановой.
Она оглянулась. Возл нея стоялъ пожилой и высокій, нсколько сгорбленный господинъ, съ блднымъ и важнымъ лицомъ. Онъ былъ въ сромъ суконномъ редингот, но безъ камзола, въ батистовой, тонкой рубах, съ кружевами, и въ однихъ чулкахъ, безъ сапоговъ.
— Да, сударыня,— сказалъ онъ, со вздохомъ: эти маленькіе будущіе Калигулы и Нероны репетируютъ здсь, за-просто, въ миніатюр — то, что ихъ родители и близкіе уже продлываютъ на площадяхъ, торжественно и въ виду всхъ.
Серафима въ ужас отвела ребенка отъ окна.
— Отставной гвардіи капитанъ, едоръ Копьёвъ,— сказалъ, идя рядомъ съ нею и вжливо кланяясь, пожилой господинъ: взять подъ городомъ, въ собственной усадьб, и, какъ видите,— прошу извинить,— въ чемъ былъ, почти босикомъ… А мой братъ, Петръ Копьёвъ, цывильскій воевода, два дня назадъ, испыталъ въ своемъ город участь той кошки, которую вы видли сейчасъ.
Серафима готова была разрыдаться.
— Но за что же, все это, за что?— спросила она, въ изнеможеніи опускаясь на стулъ: вдь на все есть какія-нибудь основанія… тигръ, крокодилъ нападаютъ отъ голода… а здсь?
Копьёвъ, молча разставивъ руки, поднялъ глаза къ потолку.
— За грхи наши!— сказалъ онъ: бднымъ и богатымъ одна участь… Нашъ родъ не изъ богатыхъ, а терпимъ тоже… Съ кмъ, извините, имю честь говорить?
Дуганова назвала себя. Копьёвъ прислъ рядомъ съ нею.
— Какъ попали сюда?— спросилъ онъ: гд вашъ мужъ, родина?
Серафима обо всемъ разсказала,
— Да, ваша исторія, какъ и моя,— какъ и моего брата,— одно и то же,— тяжкій сонъ на-яву!— произнесъ Копьёвъ: а вонъ, сударыня, въ углу, у печки, господинъ,— продолжалъ онъ, понизивъ голосъ: видите, въ темно-вишневомъ, бархатномъ кафтан, съ золотыми кистями у петель, завитой, въ серебряной пудр… Это первый въ нашемъ округ богачъ и мотъ, князь Сивскій… Охъ, обижалъ же онъ бдненькихъ сосдей, да какъ! не крестьянъ,— съ ними онъ дружилъ и бражничалъ,— нтъ, своего брата дворянина! У того вонъ, въ суконномъ архалучк, отставнаго майора Юрлова,— что спитъ, свернулся на полу, — этотъ Сивскій силой вырубилъ послдній лсъ, скосилъ въ прошломъ году все сно, а нынче хлбъ, а у этой вонъ барыни, Мёковневой, и у ея брата Дмитрія, что сидятъ у двери, загналъ скотъ, связалъ и выскъ ихъ управителя… Въ служб не былъ, грамот не ученъ и не уметъ писать… А франтъ, внучатный племянникъ Орловыхъ,— ну, везд терпли и вышелъ сухъ изъ воды… Попался обидчикъ наконецъ сюда, да что! Этакій выйдетъ сухонекъ и здсь.
— Что, едоръ Ильичъ, поёшь новой гость?— отозвался отъ печки мягкій, насмшливый голосъ Сивскаго, дремавшаго тамъ и услышавшаго кое-что изъ словъ Копьёва: раньше тебя не вздернутъ! Извините, сударыня, что вмшиваюсь и перебиваю. Онъ, вдь, у насъ святоша, даже въ скоромные дни стъ постное… А лучше пусть скажетъ, какъ онъ радовался и предрекалъ, что скоро, молъ, вс избавимся отъ бича,— вотъ и избавились.
— До-нын во хмлю,— шепнулъ Серафим Копьёвъ.
‘Боже!— подумала Дуганова: въ такомъ мст и то перекоряются, ссорятся!’
— Полно вамъ, безстыдники, спорщики, душу всю за день истерзали!— отозвалась изъ дальняго угла старушка, въ черномъ плать и черномъ головномъ платк: у нея, сердечной, дти голодныя, сама она не своя и, чай, тоже голоднёшенька, а они языки чесать, сплётки плести,— тьфу!
Старуха, вставъ, пригласила Серафиму въ свой уголъ, гд сама сидла, съ миловидной двушкой-внучкой, достала изъ какого-то свертка хлба, сухой рыбы и пирога, и накормила дтей Серафимы, убдивъ закусить и ее. Въ комнат стемнло. Бывшіе въ ней, знакомые другъ съ другомъ и незнакомые, мало-по-малу затихли.
— Да, тяжкая и главная наша бда — общій разладъ и ссоры!— сказала старуха, разостлавъ на полу свой капотъ и манто внучки и уложивъ на нихъ дтей Серафимы: я, матушка, сама коренная здсь въ город дворянка, вдова Наталья Прокофьева Ульянова, не любятъ меня за правду здшніе,— груба, колъ, очень откровенна и зла на языкъ! А уже гд тамъ зла? Истину говорю… Вотъ хоть бы и все наше тяжкое горе… Разв все то, что наступило, случилось бы, еслибы, сказать, эти Сивскіе, да хоть бы и Копьёвы, вмсто перекоровъ, да тяжбъ, дружно собрались, да объяснили толково своимъ подданнымъ, какъ и что, вооружили ихъ и смло вышли была злодевъ? Почему ихъ гонятъ? трусы! а сами злоди чуть услышатъ — Муфель, либо графъ Меллинъ, и вс въ разсыпную.
— И что еще удивительно,— проговорила чуть помнившая себя отъ усталости и пережитыхъ тревогъ Серафима: какъ духовенство не поднимаетъ голоса, не толкуетъ черни?
— Да какое, мать ты моя, духовенство?— съ горечью шептала и вздыхала Ульянова: какое оно нынче у насъ? попъ и дьяконъ въ сел — пьяные, дьячекъ неграмотный, читаетъ по наслышк… А была я, съ покойнымъ мужемъ, въ нметчин, онъ отъ хворости воды тамошнія пилъ…. Ну, тамъ не то, куда! не токма высшіе вс дружны,— чернь, почитай, вся грамотна до одного, а ужъ духовенство… да что и говорить? Я не помщица, какъ ты, либо какъ Копьёвъ, да Сивскій, а попала сюда, по доносу здшнихъ же соборныхъ поповъ, Евдокима, да Адріяна.
— За что?
— Обнесли, что я мнимаго царя открыто зову Емелькой и воромъ. Да вдь онъ воръ — Емелька и есть! Свояченица маво мужа ему въ Казани, въ тюрьм, и милостыню подавала, знаетъ его. Мн, что, вдова и сирота, некому жалть, въ гробъ давно гляжу… А они, бородачи,— хоругви поднимаютъ, сбираются встртить его, съ иконами и звономъ, а его, прости Господи, царицу Устинью на эктень поминаютъ…
Долго еще говорила Ульянова. Серафима уже не слушала ея. Примостивъ дтей ближе къ себ, она спала крпкимъ, тихимъ сномъ.

——

Арестованные, спавшіе въ повалку, гд и какъ кто устроился и легъ, были разбужены шумомъ съ надворья. Утро только что занималось. Подошедшіе къ окнамъ увидли, что площадь снова уже полна народомъ. Духовенство, въ облаченіи, съ хоругвями и крестами, стояло на паперти, глядя въ сосднюю улицу. Плотники, у церковной ограды, строили какой то помостъ и по бокамъ его ставили столбы. Сторожа принесли заключеннымъ пищу. Князь Сивскій тщетно уговаривалъ ихъ добыть чаю, сахару и самоваръ. Пришелъ сбитеньщикъ, нкоторые стали пить сбитень. Сивскій, морщась, подслъ къ нимъ. Серафима, выпросивъ у конвойныхъ кувшинъ воды, умыла и прибрала дтей. Прошло нсколько часовъ.— ‘У меня есть деньги,— подумала Серафима: что, если подкупить стражу, вырваться, уйди?’
Сидвшіе у оконъ нежданно крикнули: ‘детъ, детъ!’ — Вс всполошились, бросились къ окнамъ. Черезъ головы и спины другихъ, Серафима увидла възжавшихъ рысью на площадь запыленныхъ, на тощихъ лошадяхъ, казаковъ. Во глав ихъ, на высокомъ, чаломъ кон, халъ, съ саблею въ рук, худой и сильно-загорлый, глядвшій изподлобья, всадникъ, въ красномъ чекмен, въ черной, барашковой шапк на-бекрень и въ наперсномъ, архимандричьемъ крест, съ голубой лентой, на ше.
‘Пугачовъ, это Пугачовъ!’ — съ ужасомъ твердили арестованные, видя въ окна, какъ, при прозд этого всадника, у паперти, преклонялись хоругви, духовенство осняло его крестомъ, а онъ кланялся народу, падавшему передъ нимъ, безъ шапокъ, на колни.
— Ваше величество, ваше…!— смялся князь Сивскій, кланяясь и прикладывая руку ко лбу, какъ бы къ козырьку: обрадовалъ отецъ нашъ, спасибо! оживилъ!
— Да полно, князь, паясничать! вотъ скоморохъ, и въ такую минуту!— огрызнулась на него Наталья Прокофьевна: мало тебя, видно, въ дтств скли.
— Бросьте его, бабенька! охота!— шепотомъ остановила Ульянову внучка.
— Вотъ и правда на земл!— обиженно сказалъ Сивскій: я скоморохъ… а что же лучше, не терять ли духа, или отчаяваться и печалить другихъ? Такъ ли я говорю, товарищи по общему горю?
Никто Сивскому не отвтилъ. Вс молча глядли въ окна.
Пугачовъ всталъ съ лошади, взошелъ на паперть и положилъ свою руку на руку Творогова, обмотанную желтымъ, шелковымъ платкомъ. Народъ, цлуя крестъ, протягиваемый священникомъ, тутъ же прикладывался къ рук самозванца.
— Тьфу, богохульники!— не утерпвъ, плюнула Ульянова: и это слуги алтаря! такъ вотъ, кажись, своими руками выщипала бы имъ бороды.
— Не торопись, тетенька, сама присягнешь!— вполголоса сказалъ Сивскій.
— А ужъ это увидимъ, кто первый поподличаетъ,— отрзала ему Наталья Прокофьевна, одергивая на голов платокъ.

XIV.

Присяга народа самозванцу была кончена. Окруженный приближенными, онъ прошелъ отъ церкви вправо, къ воеводскому дому, въ которомъ опрашивали Серафиму и котораго не было видно изъ ратуши. Толпа повалила туда къ крыльцу. Прошло боле часа. Мимо оконъ ратуши въ это время, то и дло, сновали пшіе и конные посланцы. Казаки провели къ воеводскому дому какого-то, съ связанными руками, хмураго и толстаго старика, очевидно, зажиточнаго купца.
— Мама,— обратился къ Серафим Коля: а котенокъ все виситъ во двор…
— Не смотри туда, милый,— остановила Колю Серафима, уводя его въ глубину комнаты.
— А посмотри, бабинька, что это?— сказала внучка Ульяновой: вотъ, вотъ у церкви.
Серафима тоже взглянула на площадь. Ея близорукіе глаза, у церковной ограды, увидли что-то тёмное и высокое, чего прежде за народомъ не было видно. То были два столба, съ перекладиной, такіе же два столба виднлись дале, у деревьевъ ограды.
Сердце Серафимы упало.— ‘Для кого это?’ — подумала она: ‘неужели и здсь будутъ казни? Воевода уже смненъ, на его мст вчера засдалъ другой. Неужели смнённаго осудятъ, замучаютъ?’ — И ей вспомнилось прощаніе съ крёстной, ея поклонъ этому воевод, благодарность за чайныя розы…— Серафима перенеслась мыслью на Волгу, въ Красный Кутъ и Горки.
— Кто здсь Мековневъ? Мековневъ Дмитрій, майоръ?— громко спросилъ казакъ, войдя, съ пикой и въ шапк, къ плннымъ.
Вс молча и съ тревогой переглянулись. Отдохнувшій за ночь и подкрпившійся сбитнемъ, съ булкою, Мековневъ спокойно выступилъ впередъ. Серафима со словъ Ульяновой знала, что его, съ пожилою его сестрой, привезли за двадцать верстъ изъ ихъ деревни, на телг, связанныхъ и въ чемъ утромъ застали: ее — въ капот и ночномъ чепц, его — въ ситцевомъ халат, тлеснаго цвта, съ пуговками, въ вид бомбочекъ, и въ вышитыхъ гарусомъ башмакахъ, на босу ногу. Больная зубами, его сестра всю ночь не спала, сидя съ подвязанною щекой. Онъ, умывшись и закусивъ, смотрлъ свжо и, для утшенія сестры, даже весело.
— Я Мековневъ майоръ!— отвтилъ онъ посланному, застегиваясь и оправляя на себ волосы.
— Иди, ваше благородіе, требуютъ!— сказалъ казакъ, отворяя дверь.
Мековнева увели. Прочіе арестанты стали разсуждать, зачмъ и куда повели майора, о чемъ будутъ его опрашивать и чмъ кончится его дло? Серафима увидла, что нкоторые, подъ шумъ разговоровъ, молились, другіе, добывъ отъ стражи клочекъ бумаги, перо и чернилъ, писали, вроятно, къ ближнимъ письма. Такъ прошло не мене двухъ часовъ.
‘А что же длаетъ мнимый царь?’ — подумала Серафима. Она освдомилась у сторожа.
— Раздавалъ батюшка, милостивый деньги, потомъ длилъ всмъ вино, теперь обдать слъ,— отвтилъ сторожъ.
— Куда повели майора?
— Не могимъ знать… должно, допроса въ воеводской ждетъ.
Еще прошло съ полчаса. Серафима ощупала на пальц дорогой, съ изумрудомъ, перстень.— ‘Подкупить ихъ, бжать!’ — мыслила она, съ дрожью ходя по комнат и поглядывая на дверь, за которою стояла стража.

——

— Юрловъ Василій! секундъ-майоръ Юрловъ!— объявилъ тотъ же казакъ, снова войдя въ комнату.
Отставной кавалеристъ и страстный охотникъ, Юрловъ былъ схваченъ подъ городомъ, при переправ черезъ Суру. Прослышавъ о переправ Пугачова черезъ Волгу, онъ затялъ бжать изъ своего помстья въ Москву и для того нарядился мщаниномъ, въ поношенную срую поддёвку и въ длинные, смазные сапоги, а для большей неузнаваемости даже по-мужицки остригся, въ скобку. Собственный его пьянчужка егерь, здившій въ Курмышъ за лкарствомъ для собакъ, узналъ его и разболталъ о немъ на переправ.
— Прощайте, други,— сказалъ Юрловъ, кланяясь и, какъ ни былъ взволнованъ, стараясь улыбнуться товарищамъ по заключенію: не поминайте лихомъ. Копьёвъ!… заберите борзыхъ, коли пришибутъ.
— Полноте, мужайтесь!— успокоивалъ его Копьёвъ: все это, дастъ Богъ, кончится благополучно.
— Да я и не смущаюсь!— отвтилъ Юрловъ: какъ это сказано? Dieu ne peut, roi ne daigne, Kogan… сирчь, Юрловъ — je suis! salut, mesdames et messieurs!
Юрловъ, поклонясь, вышелъ. За нимъ, черезъ нкоторое время, потребовали Ульянову.
— Дворянка Наталья Ульянова!— послышался голосъ конвойнаго: кто здсь Ульянова?
Наталья Прокофьевна молча встала. Помолясь въ окно на церковь, она обняла внучку, трижды перекрестила ее и поцловала, и когда та, прощаясь съ бабкой, горько заплакала, старуха снова перекрестила её и, цлуя, тихо сказала ей, въ утшеніе, нсколько теплыхъ, ободряющихъ словъ.
— Ну, а теперь вы, Серафима Львовна! честная, любящая мать!— обратилась Ульянова къ Дугановой, отводя ее въ сторону: иду въ отверстый звъ лютаго тигра и, ужъ такъ думаю, меня ему не пощадить. Прости, родная! сохранитъ тебя Господь, побереги Соничку, мою сироту… Да сейчасъ, постылый, дай проститься!— крикнула Наталья Прокофьевна казаку, звавшему ее вторично: не на радость иду, вернусь ли?
Голосъ старухи дрогнулъ. Слезы побжали по ея блдному, морщинистому лицу. Серафима обняла ее, поцловала въ плечо и стала утшать.
— Пощада, прощеніе? нтъ добрая, стой, не говори,— перебила ее старуха: разв не видишь? никто изъ позванныхъ въ злодю не возвратился… Сама, разумная, молись, проси у Господа жизни для малыхъ твоихъ дтокъ. Не скрою, и твоя участь на волоск,— заключила Ульянова, строго и важно смотря въ глаза Дугановой: будь готова, понимаешь, ко всему, хоть и думается мн,— за что гибнуть такой красивой, доброй, да молодой? Да, сердечная, жди всего… вонъ гляди, вс прочіе поняли, убиваются… и князь-скоморохъ плачетъ!
Серафима оглянулась. Щеголь Сивскій, ухвативъ себя за волосы, сидлъ въ дальнемъ углу, склонясь къ колнямъ. Его плечи тихо вздрагивали отъ заглушенныхъ слезъ. На новый зовъ конвойнаго, Ульянова, крестясь и шепча молитву, низко поклонилась всмъ и молча вышла за дверь.
‘Не возвращаются, точно падаютъ въ пропасть!’ — въ мучительной тревог, думала Серафима: ‘неужели суждено не возвратиться и этой бдной старух? да что же съ ними длаютъ?’ — Кто-то, идя по комнат, взглянулъ въ окно на площадь и въ ужас что-то вскрикнулъ. Вс снова бросились къ окнамъ. Поднялись отчаянные вопли, рыданія.— ‘Боже мой! что они видятъ тамъ?’ — замирая, думала Серафима. Растерянныя, съ обезумвшими лицами, женщины, ломая руки и продолжая что-то кричать, метались по комнат. Блдный, потерявшійся, какъ вс, съ испуганными глазами и развившеюся косой, князь Сивскій, припавъ въ полу, приводилъ въ чувство упавшую въ обморокъ внучку Ульяновой. Серафима вспомнила о вислицахъ, стоявшихъ на площади.— ‘Вотъ о чемъ ужасъ и крики!’ — сказала она себ и, съ мыслью о перстн, о спасеніи, схвативъ дтей, бросилась къ выходу.— ‘Бжать, бжать!’ — мыслила она.
Дверь отворилась. У порога стоялъ тотъ хе конвойный.
— Помщица Дуганова и капитанъ Копьёвъ!— сказалъ онъ, глядя на плнныхъ.
‘Кого это онъ зоветъ?’ — подумала Серафима, видя, что на нее вс смотрятъ. Она не двигалась съ мста. Подошелъ сумрачный, сгорбленный Копьёвъ.
— Васъ и меня,— сказалъ онъ тихо, оправляя на себ платье.
Серафима бросилась къ дтямъ, прихала ихъ къ углу и, заграждая ихъ, обернулась.
— Не смйте трогать дтей! не отдамъ! уходите!— кричала она, не помня себя.
Конвойный выглянулъ за дверь, оттуда вышло нсколько сторожей.
— Возьмите деньги! это кольцо! у насъ много, алмазы!— вопила, дрожа и плача, Серафима: меня берите, ведите на казнь,— оставьте дтей.
Сторожа подошли въ Дугановой, отстранили ее, подняли на руки плачущихъ и рвавшихся въ ней дтей и понесли ихъ изъ комнаты. Серафима, поддерживаемая Копьёвымъ, послдовала за ними.
— Du calme, chre dame, du calme devant ces brigands!— ycпокоивалъ ее блдный, старавшійся идти твердою поступью, Копьёвъ: on nous rendra la libert et vous partirez…
Шумъ и говоръ тысячеголовой толпы оглушилъ Серафиму, едва она вышла на площадь. На крыльц воеводскаго дома, куда ее подвели, передъ широко-разступившимся народомъ, на стул, съ высокою спинкой, опершись руками въ колни, сидлъ тотъ загорлый и бородатый, въ красномъ кафтан, всадникъ, котораго Серафим называли Пугачевымъ. Онъ изподлобья глядлъ на подходившихъ, новыхъ арентантовъ. Сердце Серафимы сильно билось. Не слыша за собою шаговъ стражи, несшей ея дтей, она замедлилась у крыльца и оглянулась. Копьёвъ, слдуя за нею, пристально смотрлъ на Пугачова и на вооруженныхъ его охранниковъ, стоявшихъ по бокамъ подъзда.
— Ты, сударыня, первая! стань ближе, сюда!— услышала Серафима грубый и хриплый голосъ съ крыльца.
Она медленно поднялась на нижнюю, крылечную ступеньку. Дтей поставили съ нею рядомъ. Гд-то за народомъ, на углу ближней улицы, Серафима увидла свою карету, на козлахъ которой, вмсто Филиппа, сидлъ, въ лохматой шапк, косоглазый калмыкъ. Пугачовъ, посмотрвъ на арестантку, обернулся къ стоявшему за его стуломъ Творогову и тихо ему сказалъ: ‘А вдь красавица какая!’ — Твороговъ сталъ ему что-то говорить.

XV.

Прошло нсколько минутъ. Видя устремленные на себя глаза смолкшей и какъ бы ждавшей чего-то толпы, Серафима переживала мучительныя мгновенія. Тысячи мыслей, образовъ и воспоминаній проносились передъ нею.— ‘Гд я? неужели, наконецъ, передъ этимъ извергомъ, о которомъ столько говорили и который везд вселялъ столько ужаса?’ — мыслила она, разглядывая Пугачова: ‘вотъ онъ, облитый кровью, замучившій десятки, сотни жертвъ, таинственный для многихъ, непонятный и для меня, царь-мужикъ! Онъ взялъ рядъ крпостей, осаждалъ Оренбургъ, сжегъ Казань и теперь идетъ на Москву. Что онъ мн скажетъ, зачмъ меня позвалъ?’ — Дугановой вспомнились ея дтскіе годы, пансіонскія мечты съ Мари, ея свадьба и жизнь въ Горкахъ, пріздъ съ мужемъ въ Москву, безумный побгъ съ Прядышевымъ и появленіе Глба въ Кіев.— ‘Отчего, вмсто Глба, не догналъ насъ тогда Алексй?’ — спрашивала себя Серафима: ‘зачмъ меня простилъ онъ, не убилъ насъ тогда на мст?’
— Ты вдовая, али есть и мужъ?— послышался съ крыльца тотъ же хриплый и грубый голосъ.
Дуганова поняла, что ее спрашиваетъ Пугачовъ.
— Замужняя,— отвтила она.
— Твои это дти?
— Мои,— проговорила Серафима, потупясь и судорожно гладя тонкими, блыми пальцами растрепанныя и вспотвшія головки дтей.
— Помщица! лиходйка!— громко, чтобъ вс слышали, произнесъ Пугачовъ: много вы тиранили, пили людской крови,— попробуйте нон, какова своя!
Серафима вытянулась, подняла глаза на самозванца.
— Никого наша семья не тиранила,— сказала она: можетъ быть, въ другихъ мстахъ, хоть не слышала и не знаю… можетъ другіе люди,— говорила она, спша и обрываясь: наши же дды и отцы, мы съ мужемъ, клянусь всмъ святымъ, заботились о подданныхъ, кормили ихъ, въ голодные годы, и всмъ жертвовали для нихъ.
— Вотчина подъ Саратовымъ, что ли?— подумавъ, спросилъ самозванецъ, глядя на Творогова: а есть родичи у тебя въ Малороссіи… на Донц? намъ сказывали о нихъ.
— Золовка тамъ жила, мужнинаго брата жена,— тихо отвтила Серафима.
— И нонче она тамъ?
— Не знаю, недавно гостила въ нашей вотчин, на Волг…
— Такъ вы прозжіе, дальніе… ладно! Авось и насъ приведетъ Господь въ Саратовъ, сами повидимъ и разспросимъ,— сказалъ Пугачовъ: а это дти твои, наслдники? У меня самого, чай знаешь, тоже сынъ, Павелъ… Смотри же, молодуха, найдется твой мужъ, и коли что, да не такъ, не сдобровать теб и съ хозяиномъ. По многимъ изъ вашихъ веревка плачетъ…
— Ейный мужъ, ваше величество, вчера стрлялъ по народу,— замтилъ Твороговъ: двухъ ранилъ, одного убилъ, для-ради примра, надёжа-государь, станичники просятъ и ее тожъ, съ прочими…
Серафима вздрогнула, чуть устояла. Она силилась что-то сказать и не моща. Кровь стучала ей въ голову.
— Видла, красавица, наши качели?— опросилъ, глядя на неё, Пугачовъ.
Серафима молчала.
— Ейнаго мужа, батюшка, ищутъ и вотъ-вотъ найдутъ,— сказалъ Твороговъ: а пока судъ да дло, вдь она въ отвт!
Пугачову жаль было молодой и красивой арестантки, но она уже очень смло глядла на него и не стснялась отвтомъ.
— Наши подданные вс равны передъ нами,— произнесъ самозванецъ, возвышая голосъ: ослушнику одна доля. Взгляни, сударыня, на висюлю,— не опознаешь ли тутъ кого изъ знакомцевъ?— прибавилъ онъ, указывая на церковь.
Въ прогалину между народомъ, у церковной ограды, были видны об вислицы. На одной, въ мундир и треуголк, со шпагой, вислъ тощій и длинный какой-то канцеляристъ, рядомъ съ нимъ — полный, съ сдою бородою, купецъ. На другой вислиц Серафима разглядла нчто ужасное. Съ высокой перекладины спускались знакомые ей — халатъ тлеснаго цвта, съ пуговками, въ вид бомбочекъ,— срая мщанская чуйка и длинное, съ оторочкой, черное платье. Серафима узнала Юрлова, Маковнева и Ульянову… Она вскрикнула, пошатнулась и, безъ чувствъ, упала со ступени на руки стоявшаго возл нея Копьёва.
— Жидка на расплату! крупичатая!— слышалось въ толп казаковъ.
— Ну, а ты, братъ крамольникъ и самъ бунтовщикъ!— обратился самозванецъ къ Копьёву: оставь-ка барыню, досмотрятъ ее и другіе, брата тваво, за упорство, поршили… ну, а ты какъ? признаешь ли меня государемъ?
Копьёвъ стоялъ молча. Его блдное лицо стало еще блднй, глаза были опущены къ земл, впалая грудь дышала тяжело.
— Что же молчишь?— спросилъ самозванецъ: отвчай, слушаемъ.
— Боже-Господи, Вседержитель!— проговорилъ Копьёвъ, медленно крестясь на церковь и кланяясь: поддержи мя, гршнаго! укрпи милостью Твоею, не попусти…
Пугачовъ махнулъ рукой. Казаки бросились на Копьёва, связали ему руки и повели къ церкви.
— Слдующаго!— крикнулъ Пугачовъ, оглядываясь на ратушу, у воротъ которой шла свалка.
Съ крикомъ и гамомъ, конвойная стража, одолвъ новаго, боровшагося руками и ногами, арестанта, вела его изъ ратуши. Онъ вырвался, его поймали и за волосы тащили къ крыльцу. То былъ князь Сивскій. Темновишневый, бархатный кафтанъ на немъ былъ разорванъ, багровое отъ натути, искаженное бшенствомъ, лицо было окровавлено.
— Каины, изверги!— кричалъ онъ, силясь вырваться: я потворствовалъ черни, насильничалъ надъ равными себ… Господь покаралъ, но я не повиненъ въ человческой крови! не мн, а вашему названцу быть на вислиц, и онъ приметъ казнь… Какой онъ царь? душегубъ, кровопійца и Каинъ, какъ вы вс!
— Бей его, души!— крикнулъ съ крыльца Твороговъ.
Самозванецъ далъ знакъ. Сивскаго потащили къ церкви, рубя его по плечамъ саблями.
— Убрать и эту!— произнесъ Пугачовъ, отворачиваясь и указывая на лежавшую безъ чувствъ Серафиму.
Ее подняли на руки и понесли вслдъ за Сйвскимъ.
— А этихъ?— спросилъ Твороговъ, указывая ногой на дтей Серафимы, прижатыхъ толпою внизу крыльца.
— Что хошь съ ними! хоть удави и ихъ, чертенятъ!— отвтилъ самозванецъ, вставая со стула и пристально глядя, черезъ толпу, въ сосднюю улицу.
Оттуда въ площади, изъ-за церкви, быстро приближался верховой казакъ. Дохавъ до крыльца, въ то время, когда народъ сталъ тсниться къ церкви, за новыми обреченными на смерть, казакъ спрыгнулъ съ коня и, подойдя къ Творогову, что-то проговорилъ ему, запыхавшись.
— Въ чемъ дло? откуда?— спросилъ самозванецъ.
— Уланы, графъ Меллинъ!— отвтилъ, въ полголоса, Твороговъ: переправились въ бродъ, черезъ Суру, у Прясловой, видли пастухи…
Пугачовъ молчалъ, пощипывая бороду. Лвый глазъ его щурился.— ‘Неужели перестрли? неужели конецъ?’ — думалъ онъ.
— Спасайся, государь, что же медлишь?— сказалъ Твороговъ: аль у всхъ у насъ двойные животы?
Пугачовъ опомнился, выступилъ на край крыльца.
— На конь, ребята, оружайся!— зычнымъ голосомъ крикнулъ онъ, глянувъ на-право и на-лво: поздравляй, дтушки! идемъ дале, на Москву!
Толпа, напиравшая къ церкви, отхлынула назадъ. Одни стояли въ недоумніи, другіе бросались изъ стороны въ сторону. Пугачовъ и его приближенные стали садиться на подведенныхъ лошадей. Карета Дугановой, съ выглядывавшею изъ нея женскою свитой самозванца, двинулась по площади и, обогнувъ ближній домъ, скрылась за угломъ, на-право. За нею сталъ вытягиваться конный обозъ самозванца. Нагруженные добычей возы и телги скрипли, въ облакахъ пыли, слышались удары кнутовъ и крики погонщиковъ. Вызжавшіе изъ сосднихъ дворовъ казаки, калмыки и башкиры строились у воеводскаго дома. Почуявшіе бду, горожане разбгались съ площади.
Очнувшись у церковной ограды, брошенная здсь конвойными, Серафима увидла бгство толпы, сквозь которую нсколько мужиковъ и мщанъ тащили по площади блднаго, со связанными руками, Копьёва.
— Да бросьте, не успете! сами спасайтесь!— сказалъ кто-то, убгая за толпой.
Дуганова поняла, что нчто грозное и роковое для мятежниковъ и благодатное для ихъ жертвъ вставало откуда-то, близилось, и что она сама еще, въ это мгновеніе, могла бы спастись. Она собрала послднія усилія, встала и бросилась бжать…
— Мама! мама! — послышались ей знакомые голоса.
Серафима оглянулась и увидла, среди казаковъ и мужиковъ, тащившихъ въ вислиц Копьёва, своихъ дтей,— рванулась къ нимъ и ухватилась за рослаго бородача, державшаго младшаго ребенка. Мужикъ съ силой оттолкнулъ ее, такъ что она чуть не упала.
— Что съ ними валандаться?… долбони ихъ, Терёха! съ барыни починъ!— раздался голосъ, сзади Дугановой.
Увсистая дубина поднялась и размахнулась въ воздух. Кровь брызнула, деревья у ограды покрылись красными пятнами.
— Скачутъ, скачутъ!— крикнулъ Твороговъ, еще стоявшій на воеводскомъ крыльц, указывая рукою по другую сторону церкви.
Пугачовъ приподнялся на стременахъ. Черезъ головы народа, онъ увидлъ двухъ всадниковъ, възжавшихъ слва на площадь, сквозь бжавшую имъ на встрчу толпу.
— Да что вы, чертя!— досадливо вскрикнулъ самозванецъ: то не уланы! а наши Баранка, да едька Прядышевъ… эвоси, за оградой. Отбой, братцы, отбой!
Сказавъ это, Пугачовъ взялся за сдло, слзая съ коня. По съ правой стороны площади, откуда примчался первый встовщикъ, показался новый верховой ‘графъ Панинъ’ — первый есаулъ самозванца, хромой Овчинниковъ.
— Сполохъ, батюшка, сполохъ!— кричалъ онъ, во весь голосъ, махая шапкой:гренадеры въ город, прошли задворками… стража проглядла… уланы!… спасайся!
Пугачовъ взглянулъ на ближайшихъ изъ сообщниковъ и молча оправилъ на себ кафтанъ и оружіе. Его черные глаза смло свтились.
— За мной, братцы-атаманы!— крикнулъ онъ, стегнув изъ всей силы по коню: наша стёжка не исхожена еще, не изъзжена!
Начальство, стража и весь казацкій отрядъ поскакали за самозванцемъ.
— Куда таперича?— спросилъ, ровняясь съ нимъ, при вызд изъ Курмыша, Твороговъ.
Самозванецъ молчалъ.
— На Москву, что ли?— спросилъ, догнавъ его, Овчинниковъ, въ силу сдерживая взятаго въ обоз, новаго коня.
— Да что, братцы-станичники? нешто не видите? проспали!— сердито отвтилъ самозванецъ: куда на Москву? къ низу, къ Волг ближе, въ Алатырь!
— Ну, а задержанные, ршенные?— освдомился Твороговъ: мало ли взято? нешто такъ и бросить? у одного князя сколько пожитковъ, всякаго добра!
— Баранка-пёсъ разсудитъ, да и едька маху, чай, не дастъ, коли успютъ и не передавятъ дьяволовъ, самихъ!— отвтилъ, не оглядываясь, Пугачовъ.

XVI.

Прочтя полученное черезъ моряка письмо Спесивцева, Глбъ Дугановъ ршилъ немедленно воспользоваться давнишнимъ предложеніемъ князя главнокомандующаго и хать безотлагательно на Волгу, къ жен.— ‘Бдная! чего она ни натерплась!’ — думалъ онъ теперь: ‘и въ нкое время я, безумный, оставилъ ее одну, съ ребенкомъ? Весь тотъ край въ пламени, шайки злодевъ рыскаютъ всюду, сожгли Казань и, если встртятъ сильный отпоръ, по сю сторону Волги, то какъ разъ ринутся внизъ, къ Саратову…’
Глбъ навстилъ Шимкову, узналъ отъ нея, что Мари въ то время должна уже была возвратиться изъ Свиблова въ Горки, сказалъ ей, что ршился безотлагательно хать туда, и на утро явился къ Волконскому. Домъ князя, съ недавняго времени, окружала усиленная стража, площадь передъ домомъ была уставлена пушками.
— Ну, и отлично, Дугановъ, позжай!— отвтилъ, на просьбу своего адъютанта, Волконскій: путь къ Саратову еще не загроможденъ, самозванецъ пока вверху, за Сурой. Нынче ночью я получилъ и послалъ государын эстафету. Отбитый отъ Казани, злодй двинулся на Чебоксары и Ядринъ: не оставляетъ, видно, мысли о поход на Москву. Да я недреманнымъ окомъ слжу за нимъ и къ первопрестольной не допущу его. Отправляйся, съ Богомъ, успешь еще прохать на Пензу или Тамбовъ.
Глбъ поблагодарилъ князя.
— Да что же я?— спохватился Волконскій: теб, кстати, есть и оказія. Государыня шлетъ изъ Петербурга особую, секретную комиссію, для пріема злодя, на случай могущей быть выдачи его отъ сообщниковъ. Члены комиссіи вчера прибыли, посл обда, и мн, по повелнію, вчера же представлялись.
— Куда, извините, ваше сіятельство, посылается комиссія?— спросилъ Глбъ.
— Всюду, гд бы ни оказался самозванецъ… Ты преданный монархин, испытанный подданный,— продолжалъ князь, оглядываясь и понижая голосъ: теб могу сообщить, по секрету: яицкіе казаки одумались, отрядили къ государын нарочнаго и письменно, за скрпой трехсотъ человкъ, предложили схватить, заковать злодя Емельку и выдать его живымъ въ руки уполномоченныхъ ея величества. Комиссія детъ черезъ два дня и везетъ съ собой десять тысячъ золотомъ, за выдачу Пугачова. Для охраны пословъ и этой суммы, назначенъ конвой. Полагаю, и ты могъ бы ихъ сопровождать.
— Не знаю, какъ благодарить ваше сіятельство, — сказалъ Глбъ: вы такъ милостивы ко мн…
— Очень радъ, очень радъ!
— Но кто, осмлюсь освдомиться, члены этой комиссіи?— спросилъ Глбъ.
Волконскій взялъ со стола знакомый Дуганову портфель, съ секретною перепиской, отперъ его небольшимъ ключикомъ, бывніимъ у него въ денежномъ кошельк, досталъ изъ портфеля распечатанный толстый пакетъ, вынулъ изъ него бумагу и началъ читать.
— датъ присланный изъ-подъ Казани отъ бунтовщиковъ яицкій казакъ — Астафій Трифоновъ, весьма способный, бойкій и ловкій, какъ сообщаютъ о немъ,— а провожаютъ его, съ особыми важными полномочіями, капитанъ гвардіи Галаховъ и приданные ему въ помощь отставной секундъ-майоръ Ганичъ и нсколько гренадеровъ.
Краска румянца залила лицо Глба.
— Галаховъ, ваше сіятельство?— спросилъ онъ.
— Да.
— Какъ, извините, его имя и отчество, если сказано въ сообщеніи?
Волконскій снова взглянулъ въ бумагу.
— Александръ, Павловъ сынъ, изъ потомственныхъ дворянъ,— отвтилъ онъ: съ начала яицкихъ смутъ занимался въ особомъ о михъ, тайномъ комитет… а теб что? имешь знакомцевъ изъ Галаховыхъ?
— Ваше сіятельство,— произнесъ, охваченный сильнымъ волненіемъ, Глбъ: явите божескую милость! пособите къ зачисленію меня, въ какомъ бы то ни было положеніи, въ эту комиссію… Зная хорошо т края, я могъ бы оказать посильную пользу длу и къ своей семь дохалъ бы спокойне… Что же до Александра Павловича Галахова, то мы не только, по отцамъ еще, близко знакомы и пріятели, но даже въ Петербург, въ послднее время, состоя въ вашей командировк, я у него.и квартировалъ.
— Ну, и прекрасно. Найди его и Ганича, да нынче же,— они гд-то на Тверской, у родныхъ Рунича,— предупреди ихъ, а остальное я устрою.
Глбъ бросился на поиски Галахова, сильно обрадовалъ его, познакомился съ Руничемъ и, черезъ сутки, секретная комиссія, куда Глба причислили, въ качеств квартирьера, выхала къ отряду полковника Дровица, въ Муромъ. Здсь члены комиссіи узнали, что Пугачовъ, отбитый отъ Курмыша, прошелъ 20-го іюля на Алатырь, бросился къ Саранску и оттуда къ Пенз, которую и занялъ 4-го августа. Комиссія поспшила въ Пензу, но здсь уже не застала самозванца. Повсивъ въ Саранск укрывшихся тамъ до трехсотъ человкъ, обоего пола и всхъ возрастовъ, дворянъ, а въ Пенз посадивъ воеводой господскаго мужика, на мсто сожженнаго живымъ на костр Всеволожскаго,— Пугачовъ 5-го августа вышелъ изъ Пензы, круто повернулъ влво и, по слухамъ, двинулся опять къ Волг. У него въ это время насчитывали еще тринадцать пушекъ и до четырехъ тысячъ войска, изъ которыхъ половина была съ ружьями, остальные — съ вилами, чекушами и дубинами.
Жители разграбленной и залитой кровью Пензы, только что избавившіеся отъ злодя, съ ужасомъ разсказывали о замученныхъ имъ жертвахъ. Въ город и узд, какъ узнала комиссія, были убиты, повшены и утоплены, съ женами и дтьми: графъ Головкинъ, князь Звенигородскій и генералы Пахомовъ и Сипягинъ, послднему мятежники живому предварительно распороли брюхо.
— Злодю, впрочемъ, недолго насильничать,— сказалъ кто-то, въ присутствіи Глба: онъ попалъ наконецъ въ настоящіе силки, очутился среди трехъ ‘мыслете’… Михельсонъ наспваетъ за нимъ отъ Арзамаса, Меллинъ гонится по его пятамъ отъ Саранска, а Муфель спшитъ на перерзъ ему изъ Симбирска.
— Куда же, въ такомъ случа, направится, по вашему, Пугачовъ?— спросилъ Глбъ.
— О, далеко теперь не уйдетъ… раздлка ему въ Алатыр, или въ Краснослободск, не дале!
— И въ этомъ вы убждены?
— Такъ увряютъ лазутчики, и если только новый ходъ злодя не маска и онъ какъ-нибудь ниже не прорвется за Волгу,— ему въ самомъ близкомъ времени — капутъ!
‘Ниже! а вдь тамъ недалеко и Саратовъ!’ — думалъ, съ замираніемъ сердца, Глбъ: ‘подъ Саратовомъ Горки, а въ нихъ безпомощная, не ожидающая этого нашествія Мари’.
Комиссія поспшила выхать изъ Пензы. Съ трудомъ, а нердко и съ оружіемъ въ рукахъ, добывая и мняя, въ разоренныхъ и брошенныхъ жителями селахъ, вольныхъ лошадей, она только около половины августа достигла прибрежій Волги, не видя ни шаекъ Пугачова, ни гнавшихся за нимъ военоначальниковъ. Въ Петровск, ея члены, къ ужасу Глба, узнали, что самозванецъ, ускользнувъ отъ погони, уже побывалъ въ Саратов и четыре дня производилъ тамъ всякаго рода неистовства, но узналъ о близости Муфеля и Михельсона и бросился тмъ же правымъ берегомъ Волги, еще ниже, къ Камышину.
Мысли Глба не покидали Горокъ.
‘Мари несомннно успла во-время выхать изъ Горокъ,— думалъ онъ: но куда? чуть не всё Поволжье охвачено, смутой. Въ Малороссію, въ Ракитное? нтъ, туда далеко и опасно… Медвдица, Хопёръ и Донъ, по слухамъ, также не надёжны… Скоре всего въ Тамбовъ!’ — утшалъ себя Глбъ: ‘тамошній воевода — однокашникъ по корпусу, а по полковой служб, сколько помнится, даже кумъ Травкина… У него Сила омичъ, провожая моихъ, лучше всего могъ бы ждать боле спокойной поры. Да, всего скоре въ Тамбов, дастъ Богъ, найду Мари и сына’…

XVII.

Очутившись пшкомъ и безъ оружія въ лсу, не вдали отъ Курмыша, Алексй Дутиновъ выбрался съ трудомъ изъ чащи на берегъ рки и, увидвъ оттуда крышу мельницы, къ которой подъзжалъ наканун, ускорилъ шаги.
‘Добуду у мельника хоть ломоть хлба,— разсуждалъ онъ: а если удастся, то, укрывшись тамъ, выжду и развдаю, какъ быть дале’.
День становился жарче. Рка, сверкавшая на солнц въ середин, у берега манила затишьемъ и прохладой.
‘Дай, кстати, выкупаюсь’ — пришло въ голову Алексю: ‘освжусь здсь, пока, на безлюдьи, въ тни деревьевъ, дале, у мельницы, еще кого-нибудь встртишь, будетъ не до того’.
Алексй, пологимъ берегомъ, спустился въ рк, раздлся, положилъ возл себя, подъ деревомъ, платье, обувь и шляпу и вошелъ въ воду. Рка тихо плескалась о пустынный, зеленый берегъ. Кузнечики звонко стрекотали въ трав, ласточки, съ веселымъ пискомъ, ряли надъ камышомъ и водой, ловя мошекъ. Желтые и блые мотыльки мелькали между спящими, въ знойной тишин, кустами. Алексй, съ наслажденіемъ до-нельзя измореннаго человка, нсколько разъ погрузился въ прохладную, свтлую воду и собирался снова окунуться.
Надъ ркой послышался странный звукъ. Какъ бы кто-то ухарски гикнулъ вдали. За этимъ окликомъ въ лсной глубин раздались другіе звуки,— ближе и ближе. Явственно сталъ слышенъ конскій бгъ, а вскор и голоса нсколькихъ всадниковъ, несшихся изъ лса къ рк.— ‘Пастухи!’ — подумалъ было Алексй: ‘гонять табунъ къ водопою… Нтъ’ — ршилъ онъ тутъ же: ‘не пастухи! это погоня за мной, меня ищутъ! надо спасаться!’ — Бросившись къ одежд, онъ сообразилъ, что одться уже не успетъ, схватилъ платье, обувь и шляпу, быстро спряталъ ихъ дале, подъ деревья, въ траву, и съ мыслью: ‘Тутъ нельзя оставаться, замтятъ!’ — поплылъ изъ всхъ силъ въ противоположному берегу, гд и забился подъ старую, развсистую иву, склонившую втви къ вод.
Рка здсь была еще глубже. Алексй, не доставъ ея дна, ухватился за толстый ивовый сукъ. На берегу, отъ котораго онъ только что отплылъ, показался небольшой отрядъ вооруженныхъ казаковъ. Истомленныя лошади, тяжело дыша, едва переступали ногами. Потные, запачканные пылью, всадники, въ растегнутыхъ кафтанахъ и съ шапками на затылк, хали, очевидно, посл долгой и быстрой гоньбы, покачиваясь отъ жары и истомы.
— А что, ребята, закусить бы тутъ?— сказалъ хавшій ближе другихъ къ рк, бритоголовый, въ татарской тюбетейк, бородачъ.
— Слышь, едька,— окрикнули казаки всадника, нсколько отставшаго отъ нихъ: Баранка баетъ, закусить, а ты думалъ купаться. И ладно бы съ похмлья-то… попаслись бы малость и кони. Что говорилъ проводникъ? далеко ли до Курмыша?
— Будетъ сперва село, тамъ переправа и городъ, верстъ семь.
— Слзай, братцы! ддко Устинъ, привалъ!— послышались голоса: еще успемъ. Въ Ядрин наложили въ спину, и не донесешь!
Всадники спшились, напоили, стреножили и пустили на траву лошадей, отвязавъ съ сделъ торбы, они раздлись и стали купаться. Первые вошли въ воду бережно, прочіе стали бросаться въ нее съ разбга.— ‘Микишка — пёсъ! не замай!’ — кричали одни.— ‘Ой, Ванька, дьяволъ, лоскотно!’ — отзывались другіе, барахтаясь другъ съ другомъ у берега и взбивая руками и ногами столбы воды. Спины и плечи у нкоторыхъ были въ синякахъ.— ‘Одначе, нмецъ-то на память теб всыпалъ!’ — смялся красивый, молодой парень, плывя на спин у берега: ‘порохъ разстрляли царицыны объдки… а гнались же дьяволы!’ — ‘Дна, братцы, нту-ты! прощай, Пашутка!’ — откликнулся другой парень, съ повязанной, окровавленной головой, выплывъ на середину рки и, съ поднятыми руками, ныряя въ глубину: ‘вода-то, вода!’ — ‘Вотъ ужъ едька придумалъ, удружилъ!’ — толковали старшіе изъ казаковъ, выйдя на берегъ и, съ пріятною дрожью, отираясь пучками мягкой осоки.— ‘А у тебя, ддко Устинъ, съ нмецкой бани-то, индо чернила по брюху съ бороды потекли!’ — острила молодежь надъ вымывшимся, сдымъ есауломъ.— ‘Вничковъ, ребята, нарзали бы, да и впрямь попарили бы лысаго!’ — крикнулъ съ рки парень, нырявшій на дно.
‘Боже Господи!’ — замиралъ, тмъ временемъ, у другаго берега, подъ ивой, Алексй Дугановъ: ‘что, какъ найдутъ мое платье? расположились невдали,— откроютъ и меня’.
Казаки, одинъ за другимъ, вышли изъ воды, одлись, размстились подъ деревьями, развязали торбы и стали сть.— ‘Устинъ Наумычъ, у тебя въ баклаг не высохло?’ — спросилъ кто-то.— ‘Есть, дтушки, пейте!’ — отвтилъ старикъ, подавая боченокъ.— ‘Графская?’ — ‘Она! первый сортъ, крпышъ!’ — ‘А бился пузатый, какъ тянули на релю’!— замтилъ первый, выпившій изъ баклаги. Вс захохотали.— ‘Какъ ты, Наумычъ, допросъ ему чинилъ?’ — ‘Да что, сколько уже сказывалъ?’ — ‘Скажи еще!’ — ‘Сняли это съ него часы, кафтанъ и нарядный такой, съ позументомъ, камзольчикъ’ — говорилъ есаулъ, щурясь на сотрапезниковъ смющимися глазами: ‘ну, и связали его, надли петельку,— а Макаровъ да Ахметка стали на древо и тянутъ. Я веллъ маленько ослобонить его и спрашиваю: ‘что, ваше графское сіятельство, горька смерть?’ — ‘Охъ, горька, горька!’ — плачетъ онъ и хрипитъ… Я кивнулъ, его и вздернули… вотъ отъ него и крпышъ!’ — Дружный хохотъ казаковъ покрылъ слова старика.
‘Найдутъ, откроютъ!’ — съ приливомъ новаго ужаса, думалъ Алексй, держась за дерево, по горло въ вод: ‘кто-нибудь отойдетъ къ сторон и наткнется’.
Казаки, закусивъ, увязали снова торбы, улеглись въ повалку подъ деревьями и заснули. Прошло боле часа. Алексй выглянулъ изъ-подъ ивы. Казаки еще спали. Лошади, фыркая и отмахиваясь головами и хвостами отъ мухъ и шмелей, паслись, разсыпавшись по берегу. На солнце надвинулось облако. Тнь застлала рку, деревья и лошадей. Бритая, безъ шапки, голова поднялась надъ спящими, сонно оглянула ихъ и снова опустилась подъ дерево. Еще прошло съ полчаса.
— Ну, ребята, вставайте, пора!— раздался голосъ есаула.
Казаки встали, потягиваясь. Ддъ Устинъ уже взнуздывалъ своего коня.
— А что, едоръ, еще бы пополоскаться?— сказалъ кто-то: какъ писалъ Ивашко? гд въ батюшк-царю сборъ?
— Въ Курмыш,— отвтилъ за писаря Устинъ.
— Да мы мигомъ, еще по малости…
Нкоторые снова раздлись и бултыхнулись въ воду.
— На конь! ребята на конь!— командовалъ уже строго ддъ Устинъ, ходя по берегу, съ писаремъ, походка и лицо котораго Алексю показались какъ бы знакомыми.
‘Гд я его видлъ, гд встрчалъ?’ — раздумывалъ Алексй, едва держась за втви.
Казаки растревожили, снова напоили лошадей, сли на нихъ и, двинувшись берегомъ, скрылись въ извилинахъ поросшаго кустами, прибрежнаго проселка. Алексй выждалъ, пока затихли звуки копытъ, бережно выплылъ изъ-подъ ивы, оглядлся кругомъ и, доплывъ къ берегу, гд оставилъ платье и обувь, началъ одваться. Окоченлые, сморщенные отъ воды, пальцы едва ему служили. Все его тло намокло и вспухло. Стуча зубами отъ холода, онъ кое-какъ одлся и, чтобъ скоре согрться, быстро пошелъ къ мельниц, которую заслонялъ песчаный, поросшій ельникомъ, пригорокъ. Прислушиваясь въ малйшему шороху и оглядываясь, Алексй поднялся на пригорокъ, миновалъ ельникъ и обмеръ.
Мельница была отъ этого мста въ нсколькихъ стахъ шаговъ. Не доходя до нея, по тотъ бокъ рки, Алексй увидлъ худую и пожилую бабу, которой до той минуты онъ не замчалъ и которая, полоща тамъ блье, очевидно, слдила за нимъ съ того берега. Выйдя изъ-за кустовъ, она кому-то махала рукой на мельницу, указывая на Алекся и какъ бы говоря: ‘Глядите, вотъ онъ’!— У мельничной плотины виднлись три всадника, отставшіе отъ прочаго отряда и о чемъ-то до той минуты говорившіе съ мельникомъ. Алексй со всхъ ногъ бросился съ пригорка въ лсъ, но его у мельницы увидли. Всадники поскакали за нимъ.
— Не уйдешь, сдавайся!— кричали они.
Алексй бжалъ, продираясь сквозь втви и прыгая черезъ валежникъ и кочки. Гущина деревьевъ стала скоро рдть. Между втвей замелькали широкіе просвты, обозначилась поляна, а за нею еще боле густой лсъ. Всадники настигали Дуганова.— ‘Не уйдешь, говорятъ теб, верзило! не заяцъ!’ — слышались ихъ голоса. Алексй побжалъ по полян. Сзади его раздался выстрлъ.— ‘Миновало!’ — съ радостью подумалъ Алексй, перемахнувъ черезъ поляну и въ ея конц чувствуя, какъ бы что-то вцпилось въ его ногу. Онъ сдлалъ еще усиліе и покачнулся.Ноги его подкосились, онъ съ размаха упалъ лицомъ въ траву.
— Вяжи его, долговязаго! баринъ и есть… ишь, умаялся, какъ дышетъ! снимай, Петруха, поясъ,— въ торока его!— раздавались надъ нимъ голоса.
Алексй лежалъ неподвижно. Въ лвой голени онъ ощущалъ нестерпимую боль. Его чулокъ и штиблеты пропитывались сочившеюся изъ ноги кровью.
— Зачмъ его вязать? не убжитъ, помченъ!— сказалъ одинъ изъ всадниковъ: слзай, Микйшка, бери, и такъ довеземъ.
— Эдакого-то бброва? а мн пшему, что ли? Самъ слзай.
— До мельника, покамстъ, чортова голова! у него повозка… дичина, видать, не малая, ишь, какова одёжа! батюшка отблагодаритъ! Тутошніе его ищутъ, — семья его, сказываютъ, ушла отъ нихъ…

XVIII.

Казаки подняли Алекся, посадили на одну изъ лошадей, а сами, съ лошадьми въ поводу, пошли пшкомъ. На вс разспросы, что онъ, откуда и какъ сюда попалъ, Алексй не отзывался. Отъ потери крови, онъ едва сидлъ, а у мельницы уже не могъ встать съ лошади и едва помнилъ себя. Его сняли и положили подъ плотиной. Сюда, между тмъ, на выстрлъ въ лсу, примчались посланные есауломъ другіе изъ всадниковъ, ухавшихъ впередъ, и съ ними писарь.
— Боже-Господи, кого вижу!— проговорилъ писарь, нагнувшись и взглянувъ въ лицо Алекся.
— Такъ ты его знаешь?— спросили казаки.
— Да, да… еще бы!… давай, Сидоровъ, ручникъ, нужно ему повязку!— отвтилъ писарь: а ты, старикъ,— обратился онъ къ мельнику: запрягай повозку, вези арестанта.
— Помилуй, сударь,— взмолился мельникъ: одна у насъ лошадушка и та еле ходитъ, захромала,— уволь!
Сидоровъ дернулъ старика по спин нагайкой. Тотъ заметался, проворно вывелъ изъ закуты сытую и здоровую лошадь и сталъ ее запрягать. Его старуха, указавшая казакамъ барина, принесла, по приказу писаря, ведро воды.
‘Неужели это Прядышевъ?’ — думалъ, видя и слыша все, какъ сквозь сонъ, Алексй: ‘тотъ-же голосъ, видъ, остриженъ по-мужицки, казацкая одежда… онъ, онъ!’ — Алексй хотлъ къ нему обратиться, сказать: ‘ты похищалъ мою жену, оскорбилъ насъ, опозорилъ… искупи же свой проступокъ,— видишь, что со мной, опаси меня…’ — Губы Алекся беззвучно шевелились. Полоса густаго тумана надвигалась на его глаза. Онъ окончательно потерялъ сознаніе.
— ‘Дугановъ, Алексй Андреичъ! вотъ гд свела судьба, гд свидлись!’ — разсуждалъ Прядышевъ, разувъ Алекся и обмывая рану на его ног: ‘думалъ ли я въ Москв? думалъ ли я въ Кіев? Не онъ виноватъ, его своякъ! Не обери меня Пантюшка, да не догони тотъ насъ тогда, въ Кіев, не разстаться бы мн съ Серафимой, не очутиться бы здсь! Треклятый проповдникъ, сухарь! не попался ты мн посл, разсчитался бы я съ тобой!’
— Вези его,— сказалъ Прядышевъ мельнику, когда рана Алекся была перевязана и его уложили на солому, въ телгу: не отставать отъ насъ, въ городъ! разберемъ!
— А намъ, едоръ Саввичъ, провожать его? будетъ награда?— спросили казаки, поймавшіе Алекся.
Прядышевъ ничего не отвтилъ. Онъ слъ на коня и направился отъ мельницы. Пріхавшіе съ нимъ казаки послдовали за нимъ.— ‘Мужъ здсь, значитъ, и жена его недалеко!’ — мыслилъ едоръ: это ясно… онъ шелъ пшій, жену его, съ дтьми, полагать надо, задержали… Но гд она, что съ нею? Не иначе, какъ въ город! Тамъ Твороговъ,— туда ждутъ и царя… надо спасти ихъ! неужели не успю?’ — Прядышевъ погналъ лошадь, его провожатые едва поспвали за нимъ.

——

Лсъ скоро кончился. Вправо обозначилась ограда монастыря, прямо село Пряслово, за нимъ рка, за ркою виднлись церкви Курмышй.
— Ты, едоръ, выходитъ, знаешь этого барина?— спросилъ Баранка, дожидавшійся Прядышева, у переправы черезъ Суру, и уз навшійздсь отъ его провожатыхъ о плнник, котораго захватили казаки.
— Знаю.
— Гд видывалъ его?
— Въ Москв.
— Кто онъ?
— Саратовскій помщикъ, Дугановъ.
— Богатъ?
едоръ сообщилъ, что зналъ объ Алекс.
— Чья будетъ добыча?— спросилъ Баранка, косясь на старика есаула и на Прядышева: за нами считать его!… ршай, на Устина нечего смотрть… такъ и объявимъ царю! ребята сказываютъ, у него карета, коляска, сколько добра…
— Бери его и все, что при немъ окажется,— сказалъ едоръ: деньги, имущество, лошадей… одно мое…
— Какой такой кладъ?— удивился Баранка.
— Его хозяйка, жизнь ея!— отвтилъ Прядышевъ.
Татаринъ сипло разсмялся.
— Смотри, пёсье рыло, не попущу!— сказалъ едоръ, придерживая коня: ты ли ее тронешь, другой ли кто,— какъ собаку, застрлю.
У възда въ городъ, стояла пугачевская стража. Караульные казаки, сидя на земл, пили изъ привезеннаго боченка водку. Вс были уже сильно на весел.
— Здсь ли государь?— спросилъ, минуя ихъ, едоръ.
— Тута.
— Что длаетъ?
— Деньги изъ казначейства забралъ, вино забралъ… и насъ батюшка не забылъ… ну-ка, иди, угостимъ!
— А дворянъ собрано?— спросилъ Баранка.
— Видимо-невидимо, въ ратушу согнали.
— Вшали кого?
— Только начали…
Прядышевъ хлестнулъ воня. Всадники поскакали.
— Смотри же, Баранка,— повторилъ едоръ, възжая въ улицу: все бери… а ужъ что сказано, голову расшибу.
— Ладно!— усмхнулся татаринъ.
Достигнувъ площади, едоръ увидлъ верхи вислицъ, съ казненными на нихъ. Размахивая шапкой и во весь голосъ, на свой страхъ, крича: ‘постой, постой! будетъ отмна!’ — онъ протискался сквозь бгущій на встрчу ему народъ и соскочилъ у церкви съ коня. Ближняя вислица была переполнена жертвами. У стоявшей поодаль, на которой висло двое, еще толпилось нсколько горожанъ.
Прядышевъ растолкалъ ихъ, увидлъ спущенныя съ висличной перекладины чьи-то длинныя, худыя ноги, въ штиблетахъ и чулкахъ безъ сапогъ, и рядомъ съ ними — черное, какъ бы траурное, платье, и остановился, глядя на площадку, залитую кровью. Между вислицей и церковною оградой, Прядышевъ разглядлъ что-то обезображенное, неподвижное. Свернувшись бокомъ и поджавъ руки подъ грудь, виднлся въ темно-вишневомъ бархатномъ кафтан, убитый мужчина. Въ двухъ шагахъ отъ него, раскинувшись на окровавленной трав, лежала, съ разбитою головой и въ ужас открытыми глазами, женщина…Трое дтей валялись у ея ногъ. Прядышевъ узналъ Серафиму. Ему показалось, что она еще жива и смотритъ на него.
— Спасайте, голубчики! доктора! доктора!— крикнулъ Прядышевъ, припавъ въ Серафим и поднимая ея окровавленную голову: живыя души, смилуйтесь! неповинна она, даромъ изувчили каины-злоди!
Никто не отзывался. Стоявшіе возл, заслыша новые откуда-то крики, бросились по сторонамъ. На площадь, рубя саблями и коля пиками на-право и на-лво, влеталъ взводъ уланъ. На встрчу бгущимъ мятежникамъ, изъ за церкви и изъ сосдней улицы, грянули залпы гренадеръ. Попавшіе подъ натискъ уланъ и перекрестные выстрлы пхоты, мятежники кидались въ сосдніе дворы и колодцы, лзли на крыши, въ погреба.
— А, мошенники! измнять, бунтовать?— кричалъ, възжая на площадь, худой и рыжій начальникъ отряда, графъ Меллинъ: поручикъ Суходольскій!— обратился онъ къ адъютанту, отирая вспотвшее лицо: остановите стрльбу! будетъ съ нихъ.
Приказавъ трубить отбой, адъютантъ подъхалъ къ графу.
— Ваше сіятельство,— сказалъ онъ, взявъ подъ козырекъ: изволили видть?
— Что?— спросилъ графъ.
Суходольскій указалъ, за церковь, на вислицы.
— Тамъ, ваше сіятельство, очевидно не вс еще погибли,— произисъ онъ: вонъ, изволите видть, кто-то возится подъ второю вислицей,— приводитъ кого-то въ чувство.
— Лкаря зовите! что же мы съ вамижолиживъ еще, спасутъ.
— Францъ Карлычъ!— крикнулъ Суходольскій полковому врачу, за шеренгой гренадеръ, на корточкахъ, раскуривавшему трубку.
— Gleich!— отозвался врачъ.
— Что gleich, lieber Тройчке? накуришься еще!— ласково крикнулъ Меллинъ, услыша отвтъ врача.
Графъ, позванный медикъ и адъютантъ приблизились къ вислиц. Медикъ внимательно осмотрлъ лежавшія здсь тла.
— Nun was meinen sie?— спросилъ, глядя на него, графъ.
— Alle mausetodt!— отвтилъ медикъ: вс умерли.
— И эта женщина?— спросилъ графъ, всматриваясь въ лицо Серафимы: такъ еще молода и красива…
— Fertig!— флегматически отвтилъ врачъ: die Kleinen auch! (готовы! дти также!)
— А ты кто?— спросилъ графъ Меллинъ, увидвъ Прядышева, молча стоявшаго у тла Серафимы и ея дтей, изъ которыхъ одно, какъ показалось графу, еще какъ бы шевелилось: родичъ погибшей или ея палачъ?
едоръ, отирая слезы, назвалъ себя.
— Вотъ какъ!— удивился и даже отступилъ графъ, оглядывая Прядышева: наконецъ-то изловленъ! Ну-ка, Суходольскій, связать его, да покрпче… приставить къ нему караулъ… Давно сокола слдили и ждали!… вдь письмоводецъ Емельки, — обратился графъ къ прочимъ офицерамъ: своего рода секретарь… переписывалъ бумаги самозванца, а можетъ строчилъ и манифесты!
Приказавъ убрать и схоронить тла погибшихъ, Меллинъ освободилъ остальныхъ, запертыхъ въ ратуш, далъ краткій отдыхъ отряду и, выйдя за Курмышъ, снова форсированнымъ маршемъ бросился въ догонку за самозванцемъ.
Первые, бжавшіе отъ его натиска, пьяные сторожевые казаки наскочили у Пряслова на повозку, въ которой мельникъ везъ Алекся. Брошенный конвоемъ, мельникъ связалъ плнника по рукамъ и ногамъ. Нестерпимая боль въ скрученной, раненой ног мучила Алекся. Онъ поминутно молилъ мельника развязать его.— ‘Поледишь, сударь, и такъ!’ — шамкалъ старикъ, сердито шагая лаптями по дорог и что-то обдумывая.
— Куда везешь?— окликнули казаки, встртивъ его, у переправы черезъ Суру.
— Къ батюшк государю.
— Былъ, да вышелъ,— никого въ город нту-ти.
— Какъ же быть-то? кто уплатитъ за извозъ?
Казаки, смясь, тронулись дале.
— Да вы постойте, окаянные,— крикнулъ старикъ: обманъ! заплатите, одна у васъ казна… нешто даромъ трудились, изловили?… за помщика, сказано,— сто рублёвъ, за енарала — тысяча,— а може онъ енаралъ!
— Изволь,— отвтили, перемигнувшись и снова возвращаясь къ повозк, казаки: вынимай барина, ставь его тамъ вонъ, а самъ становись тутъ… Деньги достанемъ, выкупимъ и пустимъ васъ на вс стороны. Становись же, да не оглядывайся,— будемъ деньги считать.
Мельникъ развязалъ Алекся и бережно ссадилъ его на земь.
— Стань, миленькій, стань здсь вотъ,— говорилъ онъ, отводя Алекся въ сторону: такй, видишь, порядки, получимъ выкупъ съ бабой,— а ты, какъ отъдутъ, подбери полы, да тоже скорёхонько, съ Богомъ, къ своимъ.
Мельникъ провелъ Дуганова отъ телги на берегъ рки, а самъ сталъ на дорог, невдали отъ него.
‘Боже! скоро ли? какая пытка, какое издвательство надъ живымъ человкомъ!’ — думалъ Алексй, глядя на Суру, тихо катившую желто-бурыя, хмурыя волны: и за что все это?…’
Раздался ружейный залпъ. Мельникъ, ахнувъ, свалился навзничь. Алексй упалъ ничкомъ, раскинувъ руки…
Пьяные казаки, отвязавъ лошадь мельника и снявъ съ Алекся кафтанъ, камзолъ и сапоги, ускакали по дорог на Алатырь.

XIX.

Мари, съ сыномъ и съ Нинетъ Ладыженцевою, въ сопровожденіи Травкина, возвратилась изъ Свиблова, близъ Самары, въ Горки, въ послднихъ числахъ іюля. Не заставъ здсь Алекся я Серафимы, она долго не знала, что ей длать.
Первою ея мыслью было хать въ свекрови въ Ракитное, или въ Москву. Травкинъ и другіе сосди совтовали ей то же. Но въ окрестностяхъ Саратова, въ то время, все было такъ спокойно, а самозванецъ, отбитый отъ Казани и, по слухамъ, будто бы повернувшій оттуда къ сверу, на Чебоксары и Нижній, былъ такъ далеко, что Мари ршилась остаться въ Горкахъ, о чемъ извстила и свою пріятельницу Шимкову, звавшую ее въ Москву.
— Оно, дйствительно, лучше ожидать здсь, — согласился наконецъ и Травкинъ: Алексй Андреевичъ не нынче, завтра, возвратится во-свояси, не станетъ же онъ, какъ ни на есть, медлить, подвергая себя и своихъ опасностямъ. Тогда вкуп и постановите, какъ и что.
Прошло боле недли. Алексй и Серафима въ Горки не возвращались. Мари стала сильно тревожиться.
— Хоть бы вы, Сила омичъ, почаще навдывались въ Саратовъ,— сказала она Травкину: тамъ у васъ столько знакомыхъ,— аптекарь Аменде, астрономъ Ловицъ, его помощникъ Иноходцевъ и чиновники. Они видятъ всякихъ людей, знаютъ многое,— особенно у Аменде въ аптек, надо полагать, больше всего собирается новостей. Хоть бы къ Лаптеву създили,— онъ тоже знаетъ многое.
— Былъ я, сударыня, и у Лаптева, и у Аменде, — отвтилъ Травкинъ: хоть завтра готовъ създить и къ Егору Иванычу Ловицу… Вс пока говорятъ въ одинъ голосъ: злодйскія скопища, по отбитіи отъ Казани, двинулись сперва въ Нижнему, а потомъ повернули къ Ок, то-есть къ Москв… Но ихъ туда, безъ сомннія, не допустятъ.
— Разумется, не пустятъ,— вмшалась въ разговоръ сидвшая тутъ же, за работой, Нинетъ.
— Да почемъ ты все это знаешь? почему такъ увряешь?— раздраженно спросила Мари: толковали же вс, что злодя не пустятъ въ Казани, а онъ пришелъ и выжегъ ее! И куда теперь судьба занесла нашихъ туровцовскихъ, — безъ сомннія, успвшихъ бжать оттуда,— разв тоже кто скажетъ и врно ршитъ? Боже! когда наконецъ этого изверга самозванца схватятъ и за вс его зврства казнятъ?
— Теб, chre Marie, опять будетъ непріятно, — глядя въ пяльцы и считая иглой канвовыя петли, возразила Нинетъ: но самозванецъ ли онъ еще? и разв, повторяю теб, кто-нибудь наврное убдился хотя бы въ этомъ?
Мари сильно поблднла. Судорога сжала ей горло.
— Слушай, Нина,— съ усиліемъ проговорила она, бросивъ на столъ свое вязанье: ты снова признаёшь самозванца!… Если ты хоть разъ еще, хоть разъ въ моемъ присутствіи, скажешь это… если позволишь себ…
— Да помилуй,— не слушая ея и покраснвъ до корней волосъ, продолжала, еще ближе склонясь къ пяльцамъ, Ладыженцева: Пугачова я вовсе не отрицаю,— это было бы просто глупо и смшно! Но разв не можетъ, въ числ другихъ слуховъ, оказаться вполн врнымъ и тотъ, о которомъ такъ упорно толкуютъ въ народ, что въ отряд, который отъ Оренбурга и Урала ведетъ спасенный чудомъ, истинный государь, Петръ едоровичъ, находится и этотъ его слуга — донской казакъ Пугачовъ?
— Замолчи ты, безумная, замолчи!— крикнула Мари, затыкая себ уши: не терзай меня, безжалостная, пощади!
— Да въ чемъ щадить?— не унималась, блдня въ свой чередъ и отстраняясь отъ пялецъ, Нинетъ: пойми наконецъ и ты, что не могли же вс сразу обезумть! Я навстила, на прошлой недл, въ город, дочерей покойнаго здшняго коменданта, Унгерна, имъ пишутъ изъ Сарепты,— что идущій теперь къ Москв государь вовсе и не прячется. Онъ, по пути отъ Ижевскихъ заводовъ къ Казани, въ день Петра и Павла, торжественно, при всемъ народ, справлялъ именины свои и сына, цесаревича Павла Петровича… А Пугачова тоже вс видятъ у него въ отряд и знаютъ… На вылазкахъ изъ крпостей этотъ казакъ нападающимъ на него прямо кричитъ, во всеуслышаніе: зачмъ ловить Пугачова и назначать тысячи за его голову? вотъ онъ самъ идетъ къ вамъ, съ батюшкой царемъ!… И если государь, наслдникъ великихъ предковъ и царей, какъ увряютъ, идетъ къ своей столиц, чтобъ занять ее, въ чемъ я, впрочемъ, сомнваюсь,— войска у него мало,— то разв кому оттого будетъ хуже? Не одни философы говорятъ, что правленіе средняго, по дарованіямъ, мужчины неизмримо выше правленія даже первой по уму женщины… Est-ce que, ma chre, ton avis, ce n’est pas vrais?
— Ахъ, оставь меня, ради Бога, уйди!— истерически рыдала Мари, стуча руками по столу.
Травкинъ едва успвалъ успокоивать и мирить спорщицъ. Однажды онъ явился съ хутора, особенно оживленный и въ дух. Мари и Нинетъ, по обыкновенію, сидли, за обычными рукодльями, въ нижней столовой.
— Радостныя всти,— сказалъ Сила омичъ, входя и кланяясь: вся Волга, наконецъ, скоро отпразднуетъ полную побду!
— Откуда вы это узнали?— недоврчиво спросила Мари, тоже въ тайн бывшая въ какомъ-то особомъ, радостномъ возбужденіи.
— Мимо Саратова, Марья Родіоновна, вчера передъ вечеромъ, проплыли дв нижегородскихъ расшивы,— отвтилъ, обмахиваясь платкомъ, Сила омичъ: ихъ узнали по постройк и по другимъ примтамъ… Он плыли — безъ единой живой души, но на каждой изъ мачтъ и на реяхъ висли казнённые казаки… Вороньё кружилось надъ этими гекатомбами! Такъ эти плавучія вислицы и прослдовали ниже, въ назиданіе прочимъ мятежникамъ.
— Какой ужасъ!— не утерпвъ, вскрикнула Нинетъ: и вы, добрый, человколюбивый, радуетесь такому варварству?
— Не понимаю,— сказала, не слушая ея, Мари: гд вы, Сила омичъ, тутъ видите освобожденіе Волги отъ злодевъ?
— А какъ же?— отвтилъ Травкинъ: зазжалъ я къ Лаптеву,— онъ говоритъ, расшивы свободно плыли отъ самаго Нижняго и никто на всемъ пути ихъ не остановилъ,— не посмлъ снять съ нихъ страшнаго груза, ну, и выходитъ, что вся Волга оттуда, — какъ же вы этого не видите?— очищена и свободна отъ бунтовщиковъ.
— Да, пожалуй… ваши соображенія, можетъ быть, и имютъ долю основанія, — нсколько разсянно сказала Мари, очевидно, думавшая, въ это время, о другомъ.
— Боже мой! казни, смуты, кровь и плывущія вислицы! ужасъ!— проговорила, вставъ и судорожно двинувъ плечами, Ладыженцева: да когда же, о, Господи, все это кончится?
Подойдя къ окну, она нсколько мгновеній постояла танъ, молча глядя на Волгу, мирно катившую свои голубыя, тихія воды, и вышла.
Едва шаги Нинетъ затихли за дверью, Мари порывисто вскочила со стула, схватила за руку Травкина, увела его въ свою комнату, заперла дверь на ключъ и вынула изъ кармана письмо.
— Сила омичъ! дорогой нашъ!— произнесла она, какъ-то вся сіяя и обрываясь въ словахъ: вы тоже не можете не порадоваться, нашъ другъ!… Ахъ, я никому еще, даже нян и Нинетъ, не сказала, да можетъ и вовсе не скажу… а вамъ, вамъ — все…
— Въ чемъ же, милая, голубушка, дло? удостойте, сообщите скорй.
Мари хотла прочесть письмо и опять сжала его въ рук, строки прыгали въ ея глазахъ.
— Надя Шимкова,— вы ее знаете,— ну, пріятельница моя… пишетъ изъ Москвы, — сегодня я посылала въ Саратовъ — привезли… ахъ, не могу! не могу!— произнесла, ухватясь за сердце, Мари: Надя пишетъ, что Глбъ Андреевичъ… прямо тамъ и написала… Глбушка, представьте, — возвратясь изъ Петербурга,— получилъ командировку сюда, на Волгу, и будетъ, понимаете ли, не нынче, завтра,— не только по близости, но и здсь.
— Что же? если Глбъ Андреевичъ, дйствительно, командированъ въ приволжскія окольности, то кто же помшаетъ ему навстить и наши мста?— удивленно спросилъ Травкинъ.
— Ахъ, вы не понимаете, не все знаете! онъ узналъ отъ Нади и, ужъ разумется, детъ прямо въ Горки, въ Горки! ко мн!— восторженно вскрикнула Мари: теперь уже не выпущу его, нтъ!— какъ бы тамъ и кого бы ни усмиряли, на Волг и за Волгой… Сегодня же стану собираться и, едва явится онъ, прямо отсюда, съ нимъ, съ Васей… и съ вами, не правда ли,— на югъ, въ Ракитное, къ maman! Туда, къ нашимъ врнымъ малороссамъ, не посмютъ явиться никакіе Пугачевы!
Сборы Марья Родіоновна кончила очень скоро. Ликующая Сысоевна, взявъ обратно отъ священника отданныя ему на сбереженіе ея главныя похоронки, объявила, что все въ дорогу готово,— ослабвшая въ карет шина была перетянута, расковавшаяся пристяжная подкована, и вымыто, выглажено и уложено все барынино и барчуково блье.
Мари поминутно глядла въ окна и съ крыльца, не детъ ди дорогой гость.— ‘Такъ онъ одумался? раскаялся?’ — мыслила она, радостно замирая: — ‘да, да! Надя именно пишетъ о его раскаяніи… Онъ, очевидно, самъ ей на это намекнулъ… Не только детъ, но и раскаялся… милый, милый!’
— А что же, матушка, насчетъ эвтаго самаго злодя? гд, слышно, эвтотъ Пугачъ?— спросила какъ-то свою барыню Сысоевна, сидя на сундук, съ дтскимъ бльемъ, и опорожняя, въ прикуску, третью чашку чая.
— Брось ты о немъ думать теперь,— отвтила Мари: чего теб боле? Глбъ Андреевичъ вотъ-вотъ будетъ, мы немедленно выдемъ… вдь Ракитное родина твоя…
— Да злодй-то нонче гд?— не унималась Сысоевна.
— Къ Ок загнали всхъ, отъ Нижняго, тамъ, вроятно, скоро перехватаютъ ихъ всхъ.

XX.

Наступило шестое августа. Мари, въ этотъ день, ждала къ обду Травкина.— ‘Будутъ ваши любимыя блюда, — борщъ съ уткою и съ ветчиной, пшеничка къ маслу и жареныя перепёлки’,— сказала она, приглашая его лично, наканун: ‘смотрите же, прізжайте ране, можетъ быть, подъдетъ и другой гость’.— ‘Соблазнительно! благодарствую и всенепремнно буду, не опоздаю!’ — отвтилъ, кланяясь, Травкинъ. Ждали, однако, Силу омича весьма долго. Наступилъ уже и обденный часъ, сосда не было. Съ хутора пріхалъ нарочный, съ запиской. Мари прочла ее вслухъ.
‘Извините, дорогая сосдушка,— писалъ Травкинъ: къ вашей трапез сегодня быть не могу,— ду, съ Борей, на-скорыхъ, въ Саратовъ,— у него сильно разболлись зубы,— все мёдъ лакомка лъ и навредилъ себ,— надо показать его лкарю и взять медикаментовъ, да встртилось и другое, неотлагательное дло,— возвратясь, обо всемъ доложу’.
— Зубы у крестника болятъ, вздоръ какой!— съ неудовольствіемъ сказала, выслушавъ записку, проголодавшаяся Нинетъ: изъ-за такого пустяка скакать въ городъ, быть неаккуратнымъ!
‘Дло неотлагательное!’ — подумала Мари: ‘что же это, однако, за дло? даромъ Сила омичъ не подетъ’.
Сердце Мари невольно сжалось. Томимая предчувствіемъ чего-то необъяснимаго и тяжелаго, она вздохнула и, ничего не отвтивъ на замчаніе Нинетъ, велла слуг подавать обдъ. Сли на обычныхъ мстахъ за столъ, Нинетъ — противъ Мари, Вася — на высокомъ стульчик, рядомъ съ нею. Сысоевна служила за Васей, слуга приносилъ и уносилъ кушанье и посуду.— ‘Пустой приборъ’!— подумала Мари, глядя на приготовленный и неснятый приборъ Травкина: ‘хорошій знакъ,— будетъ дорогой гость’…
День былъ солнечный, теплый, по лтнему, и тихій. Въ раскрытыя окна, какъ въ ма или іюн, нёсся запахъ съ цвточныхъ клумбъ, влетали и вылетали, съ веселымъ жужжаніемъ, мухи. Мари, посл прогулки съ Васей въ саду, сидла въ легкомъ, бломъ капот и въ кисейной косынк на за-просто убранныхъ волосахъ. Ежедневно пудрившая вычурную, высокую причёску, даже въ деревн, Нинетъ была въ цвтномъ шелковомъ плать, на фижменахъ, и въ корсет, удлинявшемъ и безъ того длинную и узкую ея талію. Посл борща подали душистую, сваренную къ маслу, молодую пшеничку-кукурузу. Въ вазахъ на стол стояли къ дессерту клубника и только-что поспвшіе въ оранжере персики. Вася, грызя сочный и сладкій качанъ пшенички, нетерпливо поглядывалъ на ягоды и персики. Онъ сильно загорлъ и поправился за лто. Его черные, какъ у отца, курчавые волосы, длинными локонами падали на блый воротникъ пикейной курточки.— ‘Глбъ не нарадуется на него!’ — думала Мари, любуясь ребенкомъ.
— Что нынче, разв праздникъ?— спросила Нинетъ, едва удостоивъ погрызть пшенички и чопорно вытирая салфеткой свои тонкіе, съ длинными, тщательно выхоленными ногтями, пальцы, обмоченные сочнымъ качаномъ.
— Что за вопросъ? разумется, праздникъ, Преображеніе Спаса,— произнесла Мари: въ церкви была ранняя обдня, я ходила.
— А я, по обыкновенію, проспала,— отвтила Нинетъ: спросила же оттого, что съ утра не слышно звуковъ топора, у бани, въ саду, эти дни плотники что-то мастерили.
— Передбанникъ передлываютъ,— отвтила Сысоевна: да что, хоть бы господа скоре хали, тутъ, какой уже день, все праздники, да гулянье… Атава поспла, сять пора, а здшніе вс,— точно очумли,— шепчутся, толкутся у кабака. Не только нынче, и вчера весь день — хоть шаромъ покати, никого, почитай, не было на работ, а какой же вчера хотя былъ праздникъ? мученицы Нонны и только.
— Ты почемъ это знаешь? вотъ выучила календарь!— усмхнулась Ладыженцева.
— Кума у меня въ Ракитномъ Нонна, вотъ что!— съ неудовольствіемъ, отвтила Сысоевна: а что народъ тутъ — куда распущенъ, такъ это врно.
— Что же прикащику не доложишь?— продолжала язвить Нинеть: онъ, кажется, не охотникъ баловать работниковъ…
Сысоевна на это только махнула рукой. Убравъ посуду, посл пшенички, слуга пошелъ въ кухню за жаренымъ. Сысоевна унесла тарелку барченка. Прошло нсколько минутъ. Ни слуга, ни Сысоевна не возвращались. Мари взглянула на часы, въ длинномъ, до потолка, ящик, стоявшіе въ углу столовой. Прошло еще съ четверть часа.
— Что это?— съ досадой, сказала Мари: ужъ не запраздновалъ ли и поваръ?
— Кухня здсь не близкій свтъ,— возразила Ладыженцева: ну, не поспли можетъ быть заказанныя тобой перепёлки.
Часы медленно стучали въ стихшей комнат. Съ птичьяго двора и отъ деревни, бывшей западомъ, доносились веселые крики птуховъ, дравшихъ гордо, благодаря длившемуся вёдру и теплу. Въ окно влетлъ мохнатый шмель и, гулко пронесясь вокругъ столовой, снова вылетлъ въ садъ. Небесная синева, безъ единаго облачка, привтливо глядла въ окна, черезъ верхи неподвижно-стоявшихъ липъ и тополей…
Въ конц дома послышались торопливые шаги. По корридору бжало что-то тяжелое. Въ дверяхъ столовой показалась растерянная, запыхавшаяся Сысоевна. Съ секунду она не могла произнести ни слова и, опершись плечомъ о притолокъ двери, только безсильно разводила руками.
— Спасайтесь, барыня, свтикъ! охъ, скоре!— выговорила она, наконецъ, бросившись къ столу и схватывая ребенка на руки.
— Что ты, няня? опомнись!— вскрикнула Мари.
— Злоди! Пугачъ! должно, самъ, за деревней, въ пол., съ большой дороги, сказываютъ, дутъ ко двору… да бги же, родимая, бги!
Мари обомлла. Она хотла встать и не могла, ноги не слушались ея. Комната, няня съ Васей, Нинетъ, опрометью бросившаяся въ прихожую, все заколыхалось въ ея глазахъ.
— Господи, Господи!— твердила Мари, ища глазами икону и не видя ея: спаси насъ, Пречистая, угодники!
— Да бги же, сударыня! поздно будетъ!— произнесла няня, ухвативъ барыню за руку и таща ее, черезъ балконную дверь, въ садъ.
Силы Мари возвратились. Она не отставала отъ няни. Пробжавъ главною аллеей, он своротили вправо, къ рощиц акацій, у которой, на скат пригорка, перестраивалась баня. Здсь Сысоевна остановилась, у груды досокъ, разныхъ обрубковъ и мелкой щепы. Мари дрожала всмъ тломъ. Испуганный ребенокъ тихо всхлипывалъ на рукахъ няни.
— Ложись, сударыня, сейчасъ ложись!— сказала Сысоевна: спрячу тебя здсь, не найдутъ.
— А Вася?— спросила, ломая руки, Мари.
— Да ложись же, говорю теб!— понизивъ голосъ, сказала няня: за него и не бойся… Пробгу съ нимъ по задворкамъ, къ Малань коровниц, либо къ попу… Остригу его, переодну, назовется поповичемъ, что-ли… у Маланьи дитё недавно померло,— рубашку, портишки авось добуду ему!
Сысоевна опустила Васю на земь, уложила Мари у колоды, прикрыла её обрзками досокъ и засыпала щепками.
— Смотри же, матушка, не ворушись! голоса не подавай!— сказала она, нагнувшись къ Мари: а Васеньку-свтика спрячу такъ, что не найдутъ…
Подхвативъ ребенка, старуха пробжала за баню, постояла здсь, прислушалась и, опустясь съ пригорка, низомъ сада, направилась въ крестьянскимъ дворамъ.
Едва Сысоевна, чуть помня себя отъ волненія и усталости, растрепанная, съ упавшимъ на спину головнымъ платкомъ, добжала до ближайшаго крестьянскаго огорода и уже занесла ногу на перелазъ плетня,— въ барскомъ двор послышались крики. Крестясь и шепча молитву, старуха тихо высунула голову изъ-за плетня, глянула и обмерла. Барскій дворъ былъ полонъ всадниками. Часть ихъ спшилась. Одни окружили домъ, другіе бжали въ садъ и на выгонъ, къ церкви. Домъ, очевидно, оказался запертымъ. Не напавъ въ двери, нападавшіе били окна и черезъ нихъ лзли въ комнаты.
Сысоевна, собравъ силы, перелзла черезъ плетень и, творя молитву и прижимая къ груди Васю, грядками огорода бросилась къ крайнему крестьянскому двору. Въ барской усадьб послышался выстрлъ. Съ колокольни раздался набатъ…

——

Сида омичъ Травкинъ поспшилъ, съ Борей, въ Саратовъ, не вслдствіе зубной боли крестника и не по своему личному, какъ онъ писалъ, неотложному длу, а потому, что здившій въ городъ, за солью для овецъ, его ключникъ привезъ извстіе, что, по слухамъ въ народ, среди охраняющихъ городъ гарнизонныхъ солдатъ и волжскихъ казаковъ явилось колебаніе и что горожане, купцы и чиновники стали грузить на барки и лодки свое имущество и тайкомъ бгутъ. Травкинъ завернулъ для развдокъ къ аптекарю, но не засталъ его дома и захалъ къ Ловицу. Отъ прислуги онъ узналъ, что профессоръ вверху, на антресоляхъ, и по витой, деревянной лстниц, прошелъ туда. Худой и высокій, безъ парика и въ очкахъ, лысый астрономъ сидлъ у раскрытаго окна, глядя въ зрительную трубу. Увидвъ Травкина, онъ ласково протянулъ ему руку и указалъ возл себя стулъ.
— Всё ли у васъ, Егоръ Иванычъ, благополучно?— спросилъ Сила омичъ.
— О, вполн. Ссорятся только, по обычай, начальники.
— Кто такой?
— Комендантъ и присланный уфъ городъ изъ гвардіи, поручикъ Державинъ.
— Но какъ же это?— удивился, самъ бывшій въ военной служб, Сила омичъ: комендантъ — полковникъ, разв поручикъ, хотя бы и гвардеецъ, можетъ не покоряться ему? это предосудительно, противно дисциплин.
— И я то же говорю,— сказалъ Ловицъ: но это ужь русски карактеръ, одинъ трактуетъ за дизлокаціонъ войска за городъ, на встрчу врага,— если бы тотъ объявился, другой кричитъ — насыпай земляной валъ, впередъ города, до Волги. А какой тутъ валъ, когда округъ города — высоки горъ и съ нихъ легко все разрушайте и сжигайте… Aber, Gott sei Dank, все то уладится!
Травкинъ недоврчиво покачалъ голой.
— Ваши добри сосдъ Дугановъ ишё не возвратились изъ вояжъ?— спросилъ Лёвицъ.
— Нтъ,— отвтилъ, вздохнувъ, Травкинъ: и это просто непостижимо! я сильно, сильно сомнваюсь на ихъ счетъ… въ такія попали мста!…
— О, зачмъ такъ думайте?— сказалъ Лёвицъ, раскуривъ трубку и предлагая ее гостю.
— Благодарю,— отказался Травкинъ.
— Вы въ городъ до вечеръ?— спросилъ Лёвицъ.
— Нтъ-съ, ду сейчасъ, нельзя, знаете… родственница Дугановыхъ, молодая, милая барыня,— вы ее видли,— гоститъ въ ихъ имніи, безъ нихъ, и очень безпокоится,— я далъ слово поспшить.
— А жаль! ночью это, это… такой видъ на атмосферъ!… Ваши Дугановъ думали, на обратный путь, взглянуть на кольца Сатурнъ… Теперь этотъ планетъ уфъ лучшемъ видъ… ну, вотъ, какъ серебряне поясочки округъ голубой шаръ! Оставайтесь, увидите. Когда я были уфъ Гурьевъ и на Венера глядлъ…
— Благодарствую, не до того теперь,— отвтилъ, вставъ и кланяясь, Сила омичъ.
Провожаемый хозяиномъ, онъ въ раздумьи спустился и вышелъ на крыльцо.

XXI.

— Папа,— сказалъ Боря, встревоженно глядя на крёстнаго: тутъ проскакалъ какой-то верховой и крикнулъ лавочникамъ,— Пугачовъ будто бы невдали отъ города…
— Что ты, что ты!— замахалъ, въ ужас, руками на крестника Травкинъ: опомнись! что ты говоришь!
— Ей Богу, такъ онъ и объявилъ,— настаивалъ Боря: къ Соколовой гор, говорите, движутся,— видны и пушки…
Сила омичъ взглянулъ на Ловица, потомъ на улицу. Два сосднихъ торговца, булочникъ и гончаръ, торопливо запирали лавки. Ловицъ отвелъ Травкина въ сни.
— Пойдемъ,— сказалъ онъ, взявъ гостя за руку: уфъ мой зрительный труба все видно, какъ на ладонь.
Ловицъ и Травкинъ снова поднялись на антресоли. Астрономъ передвинулъ на подставк трубу, навелъ ее ниже, за городъ, уставилъ стекло къ Волг и развелъ руками.
— Глядлъ на атмосферъ, подъ свой носъ не видалъ!— растерянно сказалъ онъ, вставая.
Травкинъ прислъ къ труб, взглянулъ въ ея стекло и отшатнулся. Онъ увидлъ нчто ужасающее.
Къ окраинамъ города, по московской дорог, надвигалась какая-то лавина. Обширный, конный и пшій отрядъ, виднлся сквозь клубы пыли. Одна его часть тянулась къ Соколовой гор, другая близилась прямо къ городу и его предмстьямъ. Съ городскаго вала, по выгону, взвивались разрозненные дымки ружейныхъ выстрловъ.
— Не слышно, а видно,— это палятъ отъ города, — сказалъ Травкинъ, наклоняясь къ труб: ишь,— выпалили и идутъ впередъ! благодарить Бога,— нашихъ хоть мало, а кажется стойко и смло стремятся на врага.
Ловицъ нагнулся къ труб.
— Nein… sie werfen fort ihre Waffen!— произнесъ онъ, всматриваясь въ стекло: бросятъ свой оружіе… sie bergeben sich… передаютъ себя, бгутъ… о, die Verrtter! прямо къ злодю.
— Прощайте,— сказалъ Травкинъ, бросаясь къ лстниц.
Онъ быстро спустился внизъ. Лбвицъ догналъ его въ прихожей.
— Послушайте,— секундъ одинъ!— вскрикнулъ онъ, остановивъ гостя: скажите,— вы умный человкъ,— что вы намренъ длать?
— Я?— удивился Травкинъ: разумется, бжать!… Не будь одна особа, давно не былъ бы здсь… а вы?
— О, кто бы ни оказался этотъ проблематичный человкъ — Пугачовъ,— обманщикъ или царь,— произнесъ Лбвицъ, поднявъ на лобъ очки: онъ, длая таки умны походы, аттакъ, оцнитъ мирна, учёна заслугъ… Надо ему рчь о Волга и Донъ…
Травкинъ сбжалъ съ крыльца, вскочилъ на таратайку и, молча поклонясь профессору, погналъ савраску вскачъ. Къ торговой площади, мимо которой онъ взялъ въ сторону, изъ сосднихъ улицъ и переулковъ бжалъ народъ. Какой то купецъ, стоя на телг, среди толпы, покрывавшей площадь, что-то говорилъ, размахивая руками. Сила омичъ узналъ въ немъ кума своего, богатаго краснорядца.— ‘Ура, батюшк-царю! къ нему!’ — кричала толпа, не слушая краснорядца.
Мелкіе торговцы уносили съ перекрестковъ лотки, съ товарами, купцы запирали лавки. Изъ дворовъ, протискиваясь между прохожими, вызжали нагруженные разнымъ хламомъ возы. Нсколько колымагъ и колясокъ, минуя главныя улицы, неслись за городъ.
У опустлаго комендантскаго двора, Травкинъ увидлъ часть гарнизонныхъ солдатъ и передъ ними нсколько офицеровъ и самого коменданта. Растерянный, на себя не похожій, полковникъ Бошнёкъ,— пряча за лацканъ растегнутаго мундира скомканное, батальонное знамя, оторванное отъ древка,— ударялъ себя въ грудьи говорилъ, со слезами, что-то трогательное и возвышенное остатку врнаго гарнизона.
— Вотъ, вотъ герой! надется пробиться, съ горстью храбрыхъ!— сказалъ крестнику, смигивая слезы, Травкинъ: такъ и надо, и надо… Не хочетъ отдавать злодямъ войсковой святыни.
— А мы пробьемся?— спросилъ Боря.
— Мужайся, Борисъ! Богъ не выдастъ, свинья не състъ!— отвтилъ Сила омичъ: да держись, гляди, крпче, не выпади на толчк.
Савраска неслась изъ всхъ силъ. Травкинъ миновалъ послдній переулокъ. Потянулись огороды, за ними монастырская роща, за рощей стало видно послднее подгороднее зданіе — обширный, казенный, винный заводъ, и рядомъ съ нимъ — купеческій, канатный.
Едва таратайка въхала въ рощу, нсколько рабочихъ, шедшихъ съ канатнаго завода, преградили ей дорогу.
— Стой, кто детъ?— спросили рабочіе, окруживъ таратайку.
— Да вы же здшніе, заводскіе! неужели не знаете меня?… что вамъ надо?— удивился Травкинъ.
— Здшніе-то, правда, да не прежніе!— отвтили рабочіе: были царицыны, нын опять царёвы! Ну-ка, вставай, баринъ, да вертей!
Травкинъ ударилъ по савраск. Конь двинулся было, но его осадили.
— Вязать ихъ, братцы!— крикнули канатчики.
— На что? одинъ старъ, другой дитя,— вези и такъ!
Нсколько рабочихъ сли на облучокъ таратайки и повезли плнниковъ обратно въ городъ.
— Да куда же вы? нехристи вы, что ли?— спрашивалъ Сила омичъ канатчиковъ.
— Ладно! вашего брата велно преставлять,— вышелъ указъ… тамъ разберутъ!
Таратайка въхала въ улицу. Мятежники, тмъ временемъ, уже ворвались въ городъ. Разбивъ въ предмстьяхъ нсколько постоялыхъ дворовъ и кабаковъ, они перепились и буйными шайками рыскали по улицамъ и площадямъ, грабя лавки, дома и церкви, и убивая тхъ, кто пытался защищать свое добро. Надвинулась туча, поднялся сильный втеръ. Улицы покрылись тучами пыли, заслонившей дома и заборы. Канатчики, задержавшіе Травкина, едва пробираясь въ пыли и, то и дло, наталкиваясь на слды грабежа и крови, сами струсили. Они хотли уже оставить плнныхъ, но потомъ разсудили, не досталось бы имъ,— скажутъ еще, что они выпустили господъ за выкупъ.
— Гд батюшка-царь?— спросили они, на перекрестк, яицкаго казака, тащившаго на спин изъ лавки огромнаго вяленаго осетра: куда везти господъ?
— Царь далече, на зимовник Килимова,— отвтилъ казакъ: время не пришло, еще не жалуетъ въ городъ, везите въ лагерь, тамъ скажутъ!
— А гд, милостивый, будетъ это?
— Подъ лсомъ, у Алтынной горы.
— Не опасно?
— Вези, коли говорятъ.
Канатчики доставили плнниковъ въ Алтынной гор. Здсь, у югозападной части города, на-скоро располагался, въ это время, подъ начальствомъ Творогова, главный, пшій лагерь самозванца, изъ разнаго сброда, вооруженнаго вилами, чекушами, косами и просто дубинами. Лагерь однимъ концомъ упирался въ покрытую лсомъ Алтынную гору, другимъ подходилъ къ городскому выгону. На гору мятежники втащили нсколько пушекъ и открыли было изъ нихъ пальбу по городу, но ядра туда не долетали, да и городъ, узнавъ объ измн гарнизона, сдался и пушки, бывшія подъ вдніемъ Чумакова, замолкли. Въ лагерь тащили съ захваченныхъ на Волг судовъ рыбу, соль, муку и другіе припасы, у горы и по выгону рыли землянки, ставили старшинамъ палатки и разводили костры.
Пугачовъ, съ хромоногимъ своимъ фельдмаршаломъ, Овчинниковымъ, въ это время, съ хутора колониста Килимова, заправлялъ коннымъ отрядомъ. Мелкія шайки верховыхъ, ворвавшись въ городъ, грабили его, боле крупныя, разсыпавшись по подгороднымъ окраинамъ доскакивали до ближнихъ помщичьихъ селъ и хуторовъ. Казаки, опустошая барскія усадьбы, убивали или увозили съ собой ихъ владльцевъ, прикащиковъ и домочадцевъ.
Травкина и его крестника канатчики подвезли къ на-скоро установленнымъ на взгорь, не вдали другъ отъ друга, палаткамъ есауловъ Идорки и Баранки. Здсь, въ обоз, подъ стражей, уже были и другіе, захваченные въ плнъ,— дворяне, чиновники, купцы, нсколько причетниковъ и священникъ, изъ подгородной слободки, знакомый Травкину. Новыхъ плнныхъ приняли и помстили, среди остальныхъ, безмолвно сидвшихъ на земл, передъ палатками, у телгъ обоза. Ихъ еще не допрашивали. Идорка и Баранка, съ прочими изъ старшинъ, слдя съ пригорка за устройствомъ лагеря, закусывали у одной изъ палатокъ. Передъ ними, на разостланной попон, лежали краюхи добытаго въ предмстьи хлба, захваченная у пристани вяленая блорыбица, свжая икра и осетровые балыки. Тутъ же стояли раскупоренные ящики съ виномъ. Одинъ уже былъ опорожненъ, къ другому только-что приступили.
Хмль уже замтно охватывалъ трапезующихъ. Втеръ сталъ стихать. Отъ палатки неслись веселые возгласы и громкій смхъ. Раздавалось треньканье балалайки, визгъ чибузгй, а кто-то подъ носъ затягивалъ псню.
— Стой, братцы!— сказалъ, покачиваясь, Идорка, остановивъ музыку и глядя на стражу, охранявшую плнныхъ: что морить на жар царскихъ слугъ? поршить сперва иродово смя, господъ, а стражу отпустить.
— Да погоди, чортъ, успешь!— остановилъ его Баранка.
— Нтъ, такъ хочу, нельзя!— не унимался Идорка.
— Сядь, говорятъ теб, яманъ! оставь ихъ и пей!— возразилъ не мене хмльной Баранка.
— Какъ? эвту сволочь? что ты, бачка! опомнись! дьяволовыхъ шишигъ жаль?— спросилъ, приподнимаясь и отталкивая удерживавшихъ его станичниковъ, пьяный Идорка: да кто же мн помшаетъ?
— Я!— отвтилъ, блдня, Баранка: и не совтую теб! чтобъ моя не знала, слышь, и не видала! сунься, еще вдарю!
— Да какъ смешь? ты кто тутъ!
— А ты?
— Нтъ, ты кто?— настаивалъ Идорка.
— Начальникъ антилеріи, фидьцыгмейстеръ, во кто!— отвтилъ Баранка.
— Ахъ ты фильцыгъ, пёсъ! право слово, пёсъ! и пушки твои ни къ дьяволу тутъ! а я енаральнаго, значитъ, штапу, царскій охранникъ и надъ всми судья… ну, и сужу.
— Не смешь, собачье рыло!— отгрызнулся Баранка.
— А вотъ увидишь, колъ те въ ротъ,— проговорилъ, весь красный и въ поту, Идорка: Стрепетовъ, Шульге!— крикнулъ онъ кухарямъ, сорвавшись съ мста: ходи, бвчка, сюда!
Два здоровенныхъ кухаря, снявъ шапки, подошли въ татарину.

XXII.

Опшенный отпоромъ царскаго любимца, худаго и изуродованнаго оспой Идорки, приземистый, съ рваными ноздрями, Баранка только плюнулъ и отвернулся.
— Это оврагъ?— спросилъ кухарей Идорка, указывая на глубокую и узкую водороину, за палаткой.
— Оврагъ.
— А то вонъ мачта, али брусъ?— указалъ Идорка на длинное сосновое бревно, лежавшее, съ другими брусьями, у водороины.
— Мачта.
— Волоки ее,— мости поперёкъ прорвы.
Кухари перекинули бревно черезъ оврагъ.
— Давай, душа-человкъ, веревокъ.
Веревки были принесены.
— Да брось ты, Махметъ Салтановичъ,— уговаривали Идорку товарищи: ну самъ батюшка прідетъ, онъ и ршитъ.
— Безъ него разсудимъ! веди брюхоморовъ, псовъ!— крикнулъ, разстёгивая залитый виномъ, алый бешметъ, Идорка: на висюлю ихъ, вяжи шайтановъ!
Онъ опять слъ на земь. Кухари подвели плнныхъ къ палатк. Впереди ихъ былъ высокій и полный подгородный священникъ.
— А, отецъ честной!— приподнявъ слегка шапку, усмхнулся попу потускнлыми отъ хмля глазами Идорка: не хотлъ честью выйти, съ хоругвями и крестомъ? наше вамъ-съ!
Священникъ молча пощипывалъ свою бороду.
— А вы, кровопійцы, щеголи-дворянчики? вы что теперь?— продолжалъ, глядя на понурыя лица плнныхъ, Идорка: не покаялись? трусите, скаредные ярыжки, чинушки, да и ты, пузанъ торговецъ,— кто ты?
— Николаевъ, сударь,— отвтилъ, кланяясь въ поясъ, купецъ.
— А еще стриженъ, ай-ай! въ скобку и въ бород! что, живодёры? хо-хо! Жаль было свово добра? На царя-то, собачьи дти, да на такого-то, сказать, добраго, на монарха?
Идорка смолкъ, искоса поглядывая на растерянныя, блдный лица плнныхъ.
— Стрепетовъ, Шульге!— крикнулъ онъ: ну-ка, бачка, народу еще сюда! вяжи имъ, каторжнымъ, петли, да съ колоды-то, съ висли, по одному, и спускай собачье племя въ прорву…
Кухари, подозвавъ стражу, приблизились къ купцу и стали вязать ему руки.— ‘Боже милостивый, Боже правый!’ — шепталъ поблвшими губами Травкинъ, прижимая къ себ дрожавшаго отъ страха Борю: ‘вразуми ихъ, нехристей, укроти ихъ злобу и ярость къ неповиннымъ… защити, о, Господи, защити!’
Баранка сидлъ, покачиваясь и налитыми кровью глазами глядя въ землю.— ‘Молчитъ, пёсья харя’ — думалъ о немъ Идорка, слдившій, какъ кухари вязали руки купцу: ‘смирился, небось! не на того наскочилъ!’ — Въ лагер, между обозомъ, въ это мгновеніе, гд-то снова тиликнула балалайка. За нею зазвенли бубны. Тихіе, веселые звуки странно прозвучали среди омраченныхъ предстоящею казнью лицъ.
— Стой, Махметъ!— сказалъ вдругъ Баранка Идорк: что такъ-то, задаромъ ршать хоть бы этихъ псовъ? Повеселили бы малость ребятъ… поплясали бы, что ли? Есть, чай, между ними и плясуны?
Неожидавшій такой выходки, Идорка подумалъ и усмхнулся. Разсмялись и остальные изъ станичниковъ.
— Да ты не на-перекоръ только?— спросилъ Идорка, опомнясь и недоврчиво косясь на товарища.
— Убей Богъ!— отвтилъ Баранка: висюли одно, а пляска другое.
— Ну, и ладно!— ршилъ Идорка: врёшь ты, али нтъ, а придумалъ ловко… Якши, ребята, брось ихъ! Ну-ка, честной отче,— сказалъ онъ священнику: начинай первый хоть ты.
Священникъ вздрогнулъ.
— Пощади! вы тоже Божьи чада, одумайтесь!— проговорилъ онъ, едва ворочая пересохшимъ отъ страха, путающимся языкомъ: за что такое надругательство? Вы иной вры, ваша здсь власть,— таково попущеніе Господне!… Но по что такая издвка? слугамъ ли алтаря, подумайте, въ скоморохи идти, васъ веселить? на то есть иные, хоть бы оный изъ малыхъ сихъ,— указалъ онъ на Борю.
Идорка и Баранка опять заспорили, кому изъ плнныхъ начинать плясъ. Они кричали, скрежетали зубами, ворочая блками и бросая шапки объ земь.— ‘Я заводчикъ тутъ всему!’ — кричалъ Идорка.— ‘Нтъ, я! моя придумала, а не ты!’ — не спускалъ ему Баранка.
— Какъ вамъ, отецъ Игнатій, не гршно?— укоризненно шепнулъ Травкинъ священнику: и что вы вздумали? ужли вамъ не жаль отрока, не жаль наконецъ меня, старика?
— Да полно-те, ничего!— отвтилъ священникъ: нешто я спроста? вдь не разъ бывалъ въ Горкахъ, видлъ, какъ предивно пляшетъ вашъ-отъ соколокъ.
— А какъ смшается, оборвется?
— Не оборвется,— шепталъ священникъ, не спуская глазъ съ татаръ.
Спорщики смолкли. Идорка взялъ съ земли начатый бурдюгь вина, потянулъ изъ него, отдохнулъ, еще выпилъ и утерся полой бешмета.
— Такъ-то,— сказалъ онъ Баранк: прячь морду,— не теб тутъ командовать! зови, Стрёпетовъ, музыку сюда,— пусть баранчукъ попляшетъ.
Явились три балалайки, чибузге и нсколько бубенъ. Музыка заиграла трепака.
— Иди, да или же, Боричка!— въ полголоса уговаривалъ Травкинъ племянника: ну, что теб? ободрись, потшь ихъ… Не намъ, теб, можетъ быть, будетъ лучше.
Боря не помнилъ, гд онъ и что съ нимъ. Его ноги подкашивались. Слезы катились по лицу.
— Да выступай же, псёнокъ! что стоишь, какъ пень?— крикнулъ, недовольный медленностью мальчика, Идорка: или, твое благородіе, не уважишь приказа?
Боря медленно выступилъ изъ среды плнныхъ и покачнулся, но, взглянувъ на крёстнаго, онъ опомнился, оправилъ на себ одежду и, взявшись подъ бока, плавно, подъ звуки музыки, присдая и опять выпрямляясь, пошелъ вкругъ площадки. Казаки впились въ него глазами. Сила омичъ крестилъ издали Борю. Священникъ тихо шепталъ молитву.
Мальчикъ оживился. Молніей промелькнулъ, въ этотъ мигъ, въ его мысляхъ тихій, лтній день въ Горкахъ, проводы Дугановыхъ въ Кёзань, и какъ онъ, подъ игру крёстнаго на віолончели, танцовалъ ‘Варварушку’.— ‘Варварушка, сударушка, не гнвайся на меня’,— вспоминалъ Боря и, какъ тогда, вдругъ остановился и махнулъ рукой. Еще мигъ, онъ хлопнулъ ногой объ ногу, припрыгнулъ и такъ разошелся, вертясь по площадк юлой, присдая и вскидывая ноги и руки, что только пятки его мелькали.
— Молодца, молодца!— кричали, подъ звонъ и гулъ музыки, казаки: ну-ка, вертунъ, еще! такъ-то! Жарь, жарь…
Старшіе, слдя за Борей, тоже стали притопывать на мст и качаться, а младшіе сорвались и сами пустились въ плясъ.
— Вотъ такъ лихо! Жги, валй!— раздался громкій и властный голосъ надъ толпой.
Музыка мгновенно стихла. Вс оглянулись. На обрызганномъ пной, тяжело дышавшемъ кон, сидлъ подскакавшій главный начальникъ лагеря, Ивашко Твороговъ. Красный и потный, онъ былъ весь въ пыли. Боря остановился, испуганно разсматривая подъхавшаго казака, передъ которымъ прочіе, даже Идорка и Баранка, почтительно и молча сняли шапки. Плнные подумали, что передъ ними былъ самъ Пугачовъ.
— Что, соколы, тшитесь?— спросилъ Ивашко.
— Тшутся ребята,— отвтилъ, кланяясь, Баранка: съ енералъ-фильцыгместромъ поспорили.
— О чемъ?
— На счетъ, то есть, евтихъ самыхъ господъ,— произнесъ Идорка, также кланяясь и указывая на плнныхъ.
— Ну, а каки таки были ваши споры?
— Я говорю,— отвтилъ Идорка: надо ихъ, псовыхъ дтей, на рели, а Гирей говоритъ, поплясать бы ихъ сперва заставить, повеселить ребятъ… не отслужилъ ли бы кто за грхи?
— Ну, и что-жъ, старались?— усмхнулся Твороговъ.
— Преусердно, Иванъ Александровичъ! Не хочешь ли винца?
— Кто же первый? не попъ ли?— спросилъ Твороговъ, прикладываясь къ поданному бурдюку и глядя на священника.
— Нтъ, пока избавили попа, мальчёнокъ эвтотъ самый постарался,— указалъ Идорка на Борю: усердствовалъ, то есть, вотъ какъ…
— Видлъ, видлъ! отслужилъ, выходитъ, за всхъ?— произнесъ Твороговъ, отдыхая и опять жадно припадая къ бурдюгку съ виномъ.
Ивашк вспомнился его собственный путь отъ Урала до Казани и оттуда на Осу, Курмышъ, Саранскъ и Пензу. Ркой огня и крови пронесся онъ, съ Пугачовымъ, по этимъ городамъ.— ‘Сколько повшено, побито дубьёмъ и пострлено!’ — думалъ красавецъ-Ивашко, глядя на новыя жертвы казней, во имя новоявленнаго государя: ‘и за дло вдь вс удавлены и побиты!… Не покорялись, не признавали царя!… Саратовъ сдался безъ боя, знакъ хорошій… Гонятся за нами генералы, а тутъ, видно, ничего не подлаютъ. Богатства и всякихъ припасовъ тутъ безъ числа. Нагрузимъ барки, спустимся Волгой въ Астрахань,— оттуда въ Каспій,— ищи тогда втра въ пол… А выше меня, у его величества, нтъ никого!’
‘Да’ — мыслилъ въ то же время Травкинъ, чувствуя, какъ его сердце билось шибко, замирая и падая куда-то безъ слда: ‘вотъ онъ, во очію, бунтъ низкой черни, стихійный, загадочный и безобразный… Былъ на Божьемъ свт Травкинъ, росла былинка, и мигомъ ихъ не станетъ… Ршайте, философы,— Юмъ, Аристотель и Кантъ,— что это? все вмст и рядомъ, музыка и вислицы, смхъ и истязанія, пляска и смерть…’
— Ну, коли потшилъ паренёкъ молодцовъ, отслужилъ, такъ тому видно и быть!— сказалъ Твороговъ: разные, дтушки, у нашего царя подданные и разная отъ нихъ служба… Что до меня, именемъ его, всхъ задержанныхъ хоть бы и отпустить! а ты, Maxметъ, и ты, Гирей, за мной!— прибавилъ Ивашко, повернувъ коня: государя въ городъ просятъ, въ сдач и къ присяг… немало у него тамъ важныхъ дловъ… одной казны захвачено двадцать пять тысячъ…
Старшины сли на коней.
— Что же, одначе, съ плнными?— спросилъ, глядя на Баранку, Идорка.
— Да сказано, вдь, отслужили,— ну, и ладно, пока, всхъ полагалъ бы ослобонить! пусть явятся къ батюшк-царю… авось и его величество помилуетъ и вовсе проститъ.
Плнные бросились другъ къ другу въ объятія. Боря припалъ со слезами къ крёстному. Священникъ, усиливаясь сказать товарищамъ что-то трогательное и сердечное, только молча шевелилъ губами и бровями. Травкинъ, растерянно обнимая и цлуя плакавшаго крестника, самъ тихо всхлипывалъ, недоумвая въ испуг, дйствительно ли миновалъ ихъ страшный, занесённый надъ ними, ударъ?

XXIII.

Спрятанная подъ грудой щепокъ, возл бани, въ саду, Марья Родіоновна Дуганова лежала здсь долго, ежеминутно ожидая, что злоди, разсыпавшись по саду, могутъ отыскать ее и убить. Она въ ужас слышала неистовые крики у дома, гд, какъ она была убждена, разбойники наврное захватили всю прислугу и неуспвшую. спрятаться Нинетъ. Относительно сына Мари всячески старалась успокоить себя. Преданная и такъ любившая Васю Сысоевна, безъ всякаго сомннія, успла спрятать его у надежной крестьянки, на деревн, или у священника. Крики то смолкали, то снова усиливались возл дома, во двор. Вскор они послышались и въ саду. Нсколько человкъ пробжало къ оранжереямъ, гд раздался звонъ разбиваемыхъ стеколъ, другіе шныряли по аллеямъ и въ нижнемъ саду, у рки. Послышались наконецъ голоса и невдали отъ бани.— ‘Откроютъ, найдутъ!’ — думала, замирая, Мари, до слуха которой доносились звуки шаговъ, шелествшихъ по щепкамъ и высохшей трав.— ‘Ушла, хвостатая, ушла!’ — говорили шедшіе снизу, мимо колодъ и бревенъ, между которыми лежала Мари.— ‘Да ты лучше гляди… почемъ знать? можетъ она тутъ еще, въ бан…’ — ‘Лазилъ, Микишка, — пуста’.— ‘Ну, такъ въ рощ, либо въ саду. За мной, братцы!’ — ‘Полно, ребята… у берега, сказываютъ, лодка была,— нон нту-ти. Уплыла, должно, съ попомъ!’ — ‘Это меня ищутъ, меня!’ — въ ужас думала Мари, усердно шепча молитву и боясь шевельнуться подъ своимъ прикрытіемъ: ‘Господи, не дай въ обиду, защити!’
Голоса и крики мало-по-малу стихли. Не зная, длился ли еще день, или насталъ вечеръ, Мари слегка двинула окоченвшими членами, доски подвинулись, щепки шевельнулись, но изъ-подъ ихъ груды трудно было что-либо разглядть.— ‘Боже правый и милостивый,— молилась Мари: пусть погибну я, пусть мн не жить, но спаси и охрани Твоею десницей неповиннаго ребенка!’ — Мари вспомнились дни въ Ракитномъ, рожденіе сына, пріздъ туда мужа, жизнь въ Москв, разрывъ съ мужемъ и поздка съ дитятею за Волгу.— ‘Но Глбъ, Глбъ,— говорила она себ: онъ долженъ былъ уже выхать сюда… наврное, послано войско, онъ находится при немъ’.— Мари почудился запахъ дыма. Все еще боясь приподняться, она сквозь щепы завидла странный какой-то, какъ-бы яркокрасный, отблескъ.— ‘Вечеръ, догораетъ заря!’ — подумала она и невольно вздрогнула. Ей послышался трескъ чего-то горвшаго. Она быстро раздвинула щепки и приподнялась отъ колоды.
На двор давно была ночь. Зарево пожара освщало деревню, дворъ и, изъ-за темнаго, опустлаго дома, ближнюю часть сада. На площади, за усадьбой, полыхала, догорая, сельская деревянная церковь, подожженная грабителями. Никто не спасалъ ее. Площадь и улица передъ церковью были пусты.— ‘Что это? неужели вс бросили село?’ — подумала Мари: ‘или не спасаютъ святыни потому, что сами въ большинств раскольники?’
Она гущиной деревьевъ направилась къ рощ, откуда ближе была видна деревня.— ‘Не можетъ быть, чтобъ вс ушли до одного’ — разсуждала Мари: ‘кого-нибудь увижу изъ крестьянъ и умолю спасти меня’.— Не успла она приблизиться къ тому мсту, гд когда-то старикъ Корней и его жена, бывшая птичница, Дарья, зарывали подъ кустами свою худобишку, — въ сторон послышался шелестъ шаговъ. Мари въ отблеск пожара узнала Дарью и, выйдя къ ней, тихо окликнула ее. Старуха такъ испугалась, что нсколько секундъ не могла выговорить ни слова.
— Дарья, голубушка, неужели ты не узнала меня?— спросила её Мари.
— Съ нами крестная сила! вотъ напугала, матушка!— отвтила Дарья: а мы ужъ не ждали!… какъ помиловалъ Господь?
— Сынъ мой Вася, Васюта гд?— спросила Мари, схвативъ Дарью за руку и теребя её.
— Нешто, родимая, онъ оставался здсь? мы и не знали.
— При мн Сысоевна унесла его на село.
— Нту-ти у насъ, матушка, ни его, ни ея… Мужики поднялись и ушли за царевымъ войскомъ въ городъ, взяли и Корнея, и другихъ стариковъ,— о твоемъ же дитятк и слыхомъ не слыхать.
Мари не помнила себя отъ горя.
— Слушай, Дарьюшка,— сказала она: или на село,— молю тебя,— разспроси у тхъ, кто остался, гд няня и гд мой сынъ,— дай мн знать, я тебя здсь подожду.
— Охъ, матушка, боязно, не узнали бы… еще убьютъ.
— Ты, Дарья, здсь весною, спрятала свое добро, скажи, вдь, теб было бы жаль, если бы его нашли и ограбили… ну, а я прошу о сын, единственномъ моемъ дитяти,— сказала, плача, Мари.
— Оно, родимая, такъ, что и говорить,— отвтила, въ раздумьи, Дарья: да я на счетъ тебя… какъ бы, то-есть, черезъ меня, глупую, не нашли бы здсь и тебя?
— Что же, Дарья, чему быть, того не миновать, сходи, голубушка, узнай, и если няня съ ребенкомъ еще здсь, нельзя ли какъ-нибудь увезти насъ отсюда?
— Да ты-то, родимая, какъ спаслась?— спросила, глядя на неё, Дарья.
Мари разсказала о происшедшемъ съ нею. Слушая ее, старуха только крестилась.
— А барышня… Нина Александровна гд?— спросила Мари: вдь она-то именно осталась въ дом, не успла уйти.
— Никто, сударыня, не знаетъ, что съ нею и гд она. Злоди пытали прислугу и насъ, грозили живьемъ въ землю зарыть,— да коли мы не свдомы, что же было и говорить?
— Ну, иди, милая, иди!
Дарья молча вышла изъ-за деревьевъ на поляну, осмотрлась вокругъ и, сказавъ Мари: ‘Жди, сударыня, что смогу, постараюсь’,— направилась, въ обходъ дома, на деревню.
Мари присла подъ деревомъ. Брошенное жителями село молчало во мрак, надъ Волгой. Изрдка, у опустлыхъ дворовъ, раздавался только лай собакъ. Освщенныя отблескомъ пожара, дворовыя зданія и вершины сада красными полосами выдлялись изъ ночной тьмы. Мари, въ волненіи, вглядывалась въ эту тьму, вслушивалась въ ея малйшій звукъ. Ей припомнилась ночь, когда, подъзжая къ Волг, она увидла огненно-красный, какъ бы кровавый метеоръ, вылетвшій ей тогда на встрчу изъ-за рки.— ‘Онъ разсыпался съ громомъ,— думала она: исчезъ, не тронувъ никого… пощадитъ ли насъ теперешняя, грозная бда?’
За деревьями, на ближней полян, послышались тихіе шаги. Мари увидла Дарью, робко пробиравшуюся къ ней.
— Ну, что, Дарьюшка, что?— спросила Мари, бросившись къ старух.
— Благодари, матушка, Господа, благодари! сына твоего нянька спрятала дальше.
— Гд? да говори же, говори!
— Ниже тутъ по рк, у Петра Ильича… у Волка…
— Лаптева?
— Онъ самый, онъ.
— Какъ же она добралась туда? Ахъ, Дарья, не мучь,— говори сразу все… кто довезъ и когда?
— Сынишка нашей сосдки, мн крестникъ, Сидоркой звать.
— Да какъ же онъ довезъ? на телг? какъ не боялся?
— На лодк, матушка. И ужъ я ли его не допытывала: сперва не говорилъ отъ страха,— а тутъ и сказалъ… Да, что, милая барыня,— ужъ такъ-то ты добра ко всмъ,— хочешь, онъ и тебя довезетъ? ихъ лодка и теперь спрятана въ кустахъ, у берега.
Мари бросилась на шею старух.
— Дарья, голубушка, слушай,— шептала она: все теб и крестнику твоему отдамъ,— а Теперь вотъ теб пока,— прибавила она, вынимая изъ ушей дорогія серьги: отдай крестнику и скажи, что ничего не пожалю.
— Что ты, матушка! да какъ можно! грхъ какой… ничего онъ не возьметъ.
— Иди, говорятъ теб, иди,— твердила, въ слезахъ, Мари, сунувъ серьги въ карманъ старухи и понукая ее идти обратно на село.
Дарья, качая головой, удалилась. Прошло боле часа. Мари, съ ужасомъ, поглядывала на вершины деревьевъ, надъ которыми становилось какъ бы ясне. Очевидно, близился разсвтъ.— ‘Не успемъ, о, Господи, не успемъ!’ — волновалась, ломая руки, Мари.— ‘Сюда, матушка, сюда!’ — прозвучалъ чуть слышный окликъ отъ тропинки, шедшей въ нижній садъ. Мари увидла Дарью и, рядомъ съ нею, невысокаго, худаго, лтъ двнадцати, парнишку. Она опрометью кинулась къ нимъ и, по дну лсистаго оврага, спустилась съ ними къ Волг.— ‘Скоре, голубчикъ, скорй!’ шептала Мари, спотыкаясь въ трав и цпкихъ сучьяхъ: ‘не увидли бы насъ,— мн гибель, не помилуютъ и тебя!’ — ‘Не бойся, барыня’ — отвтилъ Сидорка: ‘не изъ такихъ, чтобъ изловили… духомъ довезу!…’ — Парнишка оказался юркимъ и расторопнымъ. Нырнувъ, какъ мышь, въ кусты, онъ повозился тамъ, крикнулъ: ‘Бабка Романовна, подмоги!’ — отвязалъ отъ втви лодку, спустилъ ее, безъ шума, на воду и причалилъ ближе къ берегу. Дарья накинула на плечи Мари свою кофту и прикрыла ей голову своимъ платкомъ.
— Получилъ ты мой подарокъ?— спросила Мари, садясь, при помощи Дарьи, въ лодку.
Сидорка молча взглянулъ на крёстную.
— Отдалъ матери, забрала у него!— отвтила старуха: она тамъ такая, на три ступни скрозь землю видитъ все!
— Вотъ, Дарья, отдай еще и это его матери,— сказала Мари, снявъ съ руки и подавая старух кольцо: а ты сама… вкъ не забуду услуги твоей.

——

Лодка двинулась отъ берега, миновала отмель и скрылась въ туман, еще покрывавшемъ водную ширь.— ‘Дай-то имъ, Господи, спаси ее, съ малымъ дитёмъ!’ — думала Дарья, стоя у берега: ‘и впрямь, жаль нажитаго, жаль худобишки,— а у нихъ, вдь, жизнь берутъ, дтей берутъ, а за что?’ — Лодка медленно двигалась во мгл. Туманъ пордлъ. Въ немъ ясне все стало видно. Рыжій и блдный, въ веснушкахъ, мальчикъ, оказался въ мховой, кудлатой піалк и огромныхъ, очевидно, отцовскихъ сапогахъ. Его глаза улыбались. Острый носикъ весело и смло глядлъ изъ-подъ густыхъ бровей.
— Сидоромъ звать тебя?— спросила Мари.
— Сидорка,— важно отвтилъ мальчикъ, налегая на весла, съ которыхъ летли пнистыя брызги.
— Куда везешь меня?
— Да туда же, сударыня, все къ тому же барину, къ Волку… онъ, сердечный, примаетъ васъ всхъ.
— Ты, сказывала Дарья, свезъ туда и Сысоевну, съ ребенкомъ?
— А то куда-жъ? Волку что! онъ, вдь, не боится ничего.
Мари готова была кинуться къ парнишк, расцловать его рыжіе вихры и пестрое отъ веснушекъ, востроносое и важное личико.
— Кого еще изъ нашихъ принялъ Петръ Ильичъ?
— Не могимъ, барыня, знать.
— Такъ и вправду онъ ничего не боится?
— А для-че ему бояться? сколько у него ружей, собакъ… а живетъ, какъ змй-колдунъ, въ лсу, на гор!
— И ты, дйствительно, не знаешь, кого еще укрылъ Петръ Ильичъ? мн можешь всё сказать. Не видлъ ли ты самъ кого?
— Какъ не видать! Три барышни-нмки, зубатыя, да долговязыя, вчерась еще утромъ прохали туда изъ города, съ поклажей.
‘Дочки коменданта Юнгера!’ — подумала Мари.
— Не знаешь ли, он еще тамъ и теперь?— спросила она.
— Были съ-вечера,— на тоняхъ, сказываютъ, барку нанимали подъ свое добро… богачки! по нашему говорятъ.
Мальчикъ замолчалъ. Лодка выплыла изъ тумана. Хмурыя воды Волги подернулись розовымъ отливомъ. Правый берегъ рки сталъ близиться, съ окутанными еще въ туман, зелеными холмами, черными водороинами и синющими вдали гребнями нагорныхъ, вковчныхъ дубравъ.
— Вонъ жилье Волка!— произнесъ Сидоръ, указывая на взгорьи, въ гущин лса, какую-то точку.
Мари вглядлась и, среди темной зелени, примтила небольшую, соломенную крышу лснаго домика, въ которомъ, какъ она знала, издавна жилъ Лаптевъ, съ двумя дочерьми, Варей и Соней. Онъ никуда почти не здилъ и рдко кто посщалъ его самого. Потерявъ жену, онъ отказался отъ свта,— поставилъ своихъ крестьянъ на оброкъ, но и оброка съ нихъ не требовалъ. Его деревенька была въ двухъ верстахъ отъ барской усадьбы, за холмомъ, у рки. Лаптевъ жилъ доходомъ съ аренды отъ рыбныхъ тоней и видлъ своихъ крестьянъ только въ то время, когда они являлись къ нему съ какими-либо просьбами. Они, въ волю пользуясь угодьями барина, жили также и рыбными промыслами. Дочки Лаптева обучались въ Саратов, въ пансіон, и только весною возвратились въ отцу.

XXIV.

Путники, подплыли къ берегу. Сидорка въ послдній разъ взмахнулъ веслами и лодка плавно въхала въ небольшую, скрытую подъ вербами, впадину.
— Пріхали,— произнесъ онъ, скидая шапку.
— Ну, спасибо теб, Сидоръ,— сказала Мари, вставъ изъ лодки на песчаную отмель: не выдавай же насъ,— не такъ еще отблагодаримъ.
— Зачмъ, барыня, выдавать? будь покойна!— отвтилъ Сидорка, отирая полой зипуна вспотвшее лицо.
— Куда же идти?
— Стой, провожу тебя,— злыя собаки тутъ, а меня знаютъ.
Привязавъ лодку къ верб, Сидорка прошелъ съ веслами въ глубь деревьевъ, спряталъ тамъ весла и повелъ Мари на взгорье. Взойдя туда, онъ остановился.
— Умаялась, сердечная?— спросилъ онъ, видя, что его спутница едва переводила духъ.
— Да, притомилась…
Пока Мари отдыхала, Сидорка оглянулся на рку. Сверху по теченью Волги, въ утренней мгл, двигалось что-то темное и длинное.
— Барка съ заводскихъ тоней! достали-таки нмки,— произнесъ, указывая на ржу, Сидорка.
Онъ повелъ Мари узкою тропинкой къ дому Петра Ильича. На пути, отъ лсной сторожки на нихъ, съ лаемъ, бросилась стая огромныхъ собакъ. Мальчикъ сталъ ихъ отгонять. Изъ сторожки показались какія-то женщины. Мари узнала старшую дочь хозяина и двицъ Юнгеръ.
— И вы здсь? спасены? слава Богу!— обратилась къ ней дочь хозяина, Варя: зайдите, не бойтесь, перебудьте у насъ. Вотъ обрадуется отецъ! онъ защититъ, охранитъ васъ…
— Мы ждемъ барку,— хотите хать съ нами?— сказали двицы Юнгеръ.
— Гд мой ребенокъ? гд няня?— обратилась Мари къ Лаптевой: его увезли къ вамъ, гд онъ?
— Отецъ отправилъ его въ боле безопасное мсто.
— Куда? гд они?— вскрикнула Мари.
— Успокойтесь, Марья Родіоновна, отецъ все устроилъ къ лучшему. Сюда еще могутъ навернуться злоди,— онъ же отправилъ няню, съ вашимъ сыномъ, на паску, въ Дубцы.
— Гд это? да говорите же, ради Бога, далеко ли?
— Верстъ пять будетъ,— сестра лучше знаетъ, но она у отца… онъ только что всталъ… Соня поитъ его чаемъ, а я вотъ пришла проводить ихъ, он тутъ въ скрытности ночевали.
— И это врно, какъ передъ Богомъ, Вася и няня живы?— спросила Мари.
— Живы, Марья Родіоновна, отецъ все объяснитъ,— онъ съ вечера тоже ршилъ хать туда и лошадь ужъ врно готова,— самъ теперь васъ и проводитъ, мсто, по его словамъ, таково, что и въ голову никому не прійдетъ, еще глуше нашего,— одни дубы столтніе, овраги, да холмы.
Мари радостно перекрестилась.
— А не видли ли вы, когда шли, сюда, барки на рк?— спросила старшая изъ двицъ Юнгеръ.
Сидорка, стоявшій поодаль на полян, отвтилъ: ‘евоси, гляди, уже близко!’
Сестры Юнгеръ засуетились. Свою главную поклажу он отослали изъ города прямо на тоню, гд ее ночью, по договору, и погрузили на барку. Оставалось идти туда имъ самимъ.
— Амильхенъ, Гётхенъ!— восклицала старшая изъ сестеръ, Летхенъ: зовите людей, несите… да идите же, Богъ мой!
Двицы Юнгеръ поблагодарили Варю, простились съ нею и съ Мари и, въ сопровожденіи горничной, жены лсничаго и Сидорки, несшихъ ихъ ручныя вещи, направились внизъ въ рк.
— А вы, Марья Родіоновна?— отозвалась, обернувшись, Летхенъ: не лучше ли хать также съ нами?
На это Мари молча махнула рукой.
— Войдите же, отдохните,— обратилась къ ней Варя, вводя ее въ сторожку: закусите,— вотъ булка, молоко… Я пошлю къ вамъ Соню, а сама похлопочу о лошадяхъ скорй. Отецъ узнаетъ, самъ васъ проводитъ. Да вотъ и Соня…
Вошла младшая Лаптева. Об сестры были въ блыхъ платьяхъ и голубыхъ косынкахъ на русыхъ, высоко-подобранныхъ волосахъ, и, какъ близнецы, были очень похожи другъ на друга.
— Что папа?— спросила Варя.
— Пьетъ чай на крыльц, только что ему подала. Послалъ меня справиться, пришла ли барка и все ли благополучно съ гостьями.
— Все у нихъ готово,— только что ушли… Ну, посиди же, съ Марьей Родіоновной, а я позову отца.
— Къ нему пришли мужики.
— Какіе?
— Наши.
— Зачмъ?
— По длу какому-то… какъ всегда, видно, съ просьбой.
— Все они выпрашиваютъ только, а помощи отъ нихъ никакой,— сказала, съ досадой, Варя: кучеръ дома?
— Видла, поилъ вороныхъ.
— Подождите же, Марья Родіоновна, не показывайтесь,— сказала, уходя, Варя: чуть запрягутъ дрожки, я пришлю ихъ прямо сюда, проской,— отсюда вы съ отцомъ и удете.
Варя ушла.
— Кушайте,— обратилась къ гость Соня, наливая ей изъ кувшина въ стаканъ молока и подвигая хлбъ: я и сама голодна, всю ночь возилась, и Спшневы ночевали у насъ во флигел, и Крюковы,— ухали до зари.
— Вы же, съ отцомъ, неужели остаетесь здсь?— спросила, закусывая, Мари.
— Остаемся.
— И не боитесь?
— Чего же бояться?— отвтила Соня, наливая вновь въ стаканы молока: оно, дйствительно, мсто глухое,— а ужъ скучное при томъ,— и Боже упаси!— но потому-то оно теперь и безопасно. Во-первыхъ, мы, какъ есть, въ сторон, ну, совсмъ на отшиб, а во-вторыхъ, и приманки тутъ для злыхъ людей почти никакой. Отецъ живетъ совсмъ просто. Что у него есть? Мука для себя, масло, крупа, овощи,— бери хоть все и безъ грабежа. Да и такъ отецъ раздаетъ просителямъ. Онъ зоветъ себя пустынникомъ, и впрямь живетъ философомъ, какъ анахоретъ.
— А ваши крестьяне?
— Ихъ мы почти не видимъ, они давно на оброк, рыбу ловятъ,— отецъ лучшія тони имъ отдалъ и смется, что они его обманываютъ. Принесутъ, иной разъ, пустякъ на нашу долю,— онъ доволенъ, не принесутъ, будто уловъ плохой,— промолчитъ и самъ съ дворовыми сть завозитъ. Папу крестьяне такъ и прозвали — не панъ, а родной отецъ.
— Давно вы были въ город?
— Съ выхода изъ пансіона всего два раза, — одинъ разъ въ церкви, а другой, съ Силой омичемъ, у Ловица,— въ телескопъ на звзды смотрли. Да намъ и некогда. Сестра любитъ цвты, развела столько въ саду, передъ домомъ,— а я люблю голубей и коровъ… Кушайте еще,— это сборъ съ моего хозяйства, — разумется, въ Горкахъ, у вашихъ, все это лучше.
Петръ Ильичъ Лаптевъ, въ хлопотахъ о прибгшихъ подъ его защиту знакомкахъ, заснулъ уже въ конц ночи. Едва стало разсвтать, онъ всталъ,— навдался въ коровникъ, на птичникъ, въ огородъ и къ лошадямъ.— ‘Готовь вороныхъ въ дрожки’,— сказалъ онъ кучеру: ‘навдаюсь въ Дубцы’.— Узнавъ, что его дочери еще въ сторожк, съ гостьями, онъ умылся, одлся, усердно помолился въ опочивальн и’прислъ на дворовомъ крыльц, съ трубкой и съ присланной ему Травкинымъ, недочитанной книгой Юнговыхъ ночей.— ‘Почитаю’,— думалъ онъ: ‘книга успокоительная, особенно теперь…’ — Не усплъ онъ прочесть двухъ страницъ, Соня явилась, съ подносомъ,— поздоровалась съ отцомъ, поставила передъ нимъ чайный приборъ, сливки, хлбъ и масло, принесла самоваръ и сказала: ‘кушайте, папа, а я навдаюсь къ нашимъ’.— Поговоривъ дочкой о гостьяхъ, Петръ Ильичъ, поглядывая въ книгу, принялся за чай. Прошло съ полчаса. Въ воротахъ показалась кучка мужиковъ. Они медленно шли къ крыльцу. То были крестьяне Лаптева. Судя по ихъ лицамъ, они успли уже сильно выпить, но вс были чинны и смирны. Впереди прочихъ шелъ высокій и худой, съ длинною, блою бородою, подслповатый старикъ Ермилъ. Вертя въ рукахъ шапку и щурясь на остальныхъ мужиковъ, онъ произносилъ какія-то слова, которыхъ Лаптевъ въ первую минуту не разобралъ.
— Говори, Ермилъ, толкове, что вамъ нужно? точно каши ты въ ротъ набралъ.
Толпа придвинулась ближе. Лица у всхъ были красны, глаза блуждали.
— Не обидьтесь, батюшка, Петръ Ильичъ,— не каша тутъ,— отвтилъ, не глядя на барина, Ермилъ: а паче того, не сумлевайтесь, какъ передъ Богомъ, мы не причинны, а намъ такой даденъ сказъ, велно,— ну, мы, рабы рабскіе, все и сполняй…
— Кто веллъ? о чемъ сказъ?— спросилъ, прихлебывая изъ стакана, Лаптевъ.
— Нашъ, значитъ, государь, пресвтлйшій, выходитъ, Петра едоровичъ…
— И теб, Ермилъ, не стыдно это говорить?— сказалъ Лаптевъ, оглядывая прочихъ мужиковъ: ну, былъ бы ты дитя малое, молокососъ,— куда ни шло, а то блая борода, столько на свт, прожилъ! Не мы ли съ тобой, двнадцать лтъ назадъ, служили въ Саратов панихиду по этому самому, тогда умершему, государю? ты у меня былъ за бурмистра, пришелъ манифестъ, и мы съ тобой здили въ городъ.
Ермилъ почесалъ себ грудь, переступилъ съ ноги на ногу и глянулъ въ сторону. Прочіе перешёптывались, украдкой кивали другъ другу.
— Что-жъ, что служили панихиду?— отвтилъ онъ: значитъ, то была брехня, не умеръ въ т поры царь, онъ живой, сударь, нон въ Саратов стоитъ, примаетъ присягу и новые манифесты шлетъ.
— Хорошо, пусть будетъ по твоему, бывшій царь живъ, — сказалъ, подумавъ, Лаптевъ: но вы зачмъ пришли? что вамъ надо?
Мужики переглянулись.
— Не наша, батюшка, нужда, государева,— отвтилъ кто-то: вышелъ, слышь, такой указъ…
— О чемъ указъ?— спросилъ, теряя терпніе, Лаптевъ.
Ермилъ хотлъ отвтить и промолчалъ. Его костлявые пальцы судорожно перебирали дырявую шапку.
— Да что-жъ, ддушка, молчишь?— раздались опять голоса изъ толпы: міръ положилъ, міръ,— ну, и сказывай, онъ баринъ добрый, разумный, самъ смекнё…
— Видишь, батюшка, Петра Ильичъ, видишь, родимый,— произнесъ, глядя въ шапку, Ермилъ: царь объявилъ приказъ — не быть больше дворянамъ, помщикамъ, ну, и прочимъ чинамъ, а быть единому, какъ есть, хресьянству и володть намъ, хресьянамъ, значитъ, всми землями, въ царств, водами и всякимъ угодьемъ.
Лаптевъ разсмялся.
— Старая сказка!— отвтилъ онъ: а вамъ она, пожалуй, и не въ диковину, вдь вы и такъ всмъ у меня, сколько лтъ уже, владете. Правду ли говорю?
— Оно, сударь, такъ, да только, вдь, это по твоей милости, а въ другихъ мстахъ и по указу все кончено,— у Борщовыхъ, Голеницыныхъ, Болотиныхъ и Тарскихъ,— царь все то поршилъ, а инд… и сами мужики.
— Какъ мужики?— спросилъ, нахмурясь, Петръ Ильичъ.
— А также, батюшка,— сами, значитъ, по своему… какъ міръ, то-есть, положилъ.
Петръ Ильичъ выбросилъ пепелъ изъ трубки, набилъ ее снова табакомъ и молча сталъ раскуривать.— ‘Что это они?’ — разсуждалъ онъ, теряясь въ догадкахъ: ‘лукавятъ, юлятъ, по обычаю собираясь выпросить что либо новое? или у нихъ худшее на ум? Нтъ, быть не можетъ… Въ начал смуты, когда только первыя всти о ней пошли, я спросилъ ихъ на тон: коли Пугачъ нагрянетъ на насъ, станете-ли, ребята, меня оборонять?— Куда ему въ такую берлогу навернуться!— отвтили.— Ну, однакоже, вдругъ онъ явится?— Тебя-то,— отвтили: не оборонить? грудью станемъ, ударимъ въ ломы, въ топоры…’
— Такъ какъ же, батюшка, Петръ Ильичъ, на чемъ положеніе твое?— спросилъ, видя молчаніе барина, Ермилъ.
‘Не понимаю!’ — терялся въ догадкахъ Лаптевъ: ‘неужели, наконецъ, вс амбары и кладовыя, къ ихъ удовольствію, надо отворить? или, и въ самомъ дл, къ нимъ дошли какіе-либо бунтовскіе листы?’
— Говори прямо, — объявилъ онъ, пересвъ ближе къ мужикамъ: тошно, право, съ вашими обиняками.
— Оно точно, сударь, лучше прямо,— сказалъ Ермилъ, тряхнувъ шапкой: прочіе, видишь ли, по окольности и дальніе мужички, сполняя, выходитъ, царевъ приказъ, вчера и еще раньше… поршили все.
— Что поршили?
— Не обидься, батюшка, а оно такъ и сталось… прикончили…
— Что прикончили?
— Своихъ, то-есть, баръ… однихъ, о, Господи, пристрлили, другихъ иначе, а мы, видишь, не сполняемъ приказу… не отвтитъ бы, въ конецъ, не лишиться бы живота и всего добра.
Всегда веселый, находчивый Лаптевъ сильно поблднлъ.
— Такъ вы, ребята, что же это, пришли, чтобъ погубить меня?— спросилъ онъ, превозмогая смущеніе: при томъ, можетъ, и не меня одного?
Ермилъ обернулся къ толп. Его срые, стальные глаза сверкали ледянымъ блескомъ.
— Какъ ршаете, братцы?— спросилъ онъ: одному барину конецъ, или съ дтьми? ну, сказывайте, какъ велитъ міръ?
— Встимо, не одному быть въ отвт, всмъ вмст!— послышались голоса.
— Такъ не обезсудь, батюшка, — сказалъ, кланяясь барину, Ермилъ: мы ужъ такъ тобою довольны, такъ… а что міръ положилъ, такъ тому и быть!
Петръ Ильичъ всталъ. Его руки дрожали, сердце билось сильно, глаза застилалъ туманъ.
— Извольте, ребята, готовъ!— произнесъ онъ, стараясь улыбнуться: и какъ же теперь,— въ дубины или станете стрлять?
— Гд намъ, сударь, стрлять,— отозвались мужики: и ружей у насъ нту-ти,— самъ ршай!
— Ну, ладно,— отвтилъ Лаптевъ: вижу, вамъ дйствительно приказано и вы иначе не можете поступить.
— Встимо, батюшка, не можемъ! пожалй и насъ!— загалдла толпа: мы твои и ты нашъ… родителямъ твоимъ и теб сколько служили… нешто наша воля на то, подумай?
— Такъ вотъ что, я согласенъ, — объявилъ, помолчавъ, Лаптевъ: съ однимъ только уговоромъ.
Говори, отецъ, повсегда тебя слушали, исполнимъ твою волю и теперь.
— Горько, ребята, помирать, не такъ ли?
— Что и говорить,— ой, какъ смерть не мила!
— Вы же ршили кончить не со мной однимъ, но и съ дочками? такъ, кажется?
— Такъ, сударь, такъ, по приказу.
— Вотъ, въ виду этого самаго, мн и пришло на душу… вдь отецъ съ вами говоритъ, не чужой!
— Еще бы, у самихъ дти.
— Такъ вотъ именно, по поводу дочекъ, и сказъ… Мн хотлось бы,— и въ томъ послднее мое слово… начните не съ меня, а съ нихъ! согласны?
— Почему съ нихъ?— удивились все боле пьянвшіе мужики.
— Да боюсь я, братцы, какъ помру,— вдь он барышни взрослыя, при томъ красивыя,— не обидли бы ихъ, посл меня, какіе озорники?
— Что ты, батюшка, Господь съ тобой!— заговорили въ толп: да нешто мы басурмане какіе? крестъ у насъ, да и душа, тоже, чай, хресъянская.
— Не о васъ однихъ говорю, но всякіе людишки нынче шатаются, — могутъ и мимо васъ наспть… а я, други мои, выростилъ, выхолилъ дтей, въ страх Божіемъ, въ правд и во всей чистот.
— Что же, ребята, какъ полагаете? можно это?— спросилъ Ермилъ.
— Можно, можно! отчего-же? согласны!— отвтили мужики.
— Спасибо, православные!— сказалъ Петръ Ильичъ, кланяясь: теперь обождите маленько, пойду, кликну дочекъ, а коли нтъ ихъ въ дом, пошлю за ними.
Лаптевъ вошелъ въ сни.
— Не убгъ бы, ребята?— отозвались вслдъ ему изъ толпы.
— Не уйдетъ, — экъ, выдумали, — нешто море какое, не нагнать его въ лсу? вс тропочки знаемъ…

XXV.

Петръ Ильичъ бросился въ комнату дочекъ, оттуда къ себ въ опочивальню. Здсь, у завшеннаго окна во дворъ, стояла Варя. На ней не было лица. Она слышала весь разговоръ отца съ мужиками.
— Такъ, значитъ, всё ты знаешь?— вскрикнулъ, шатаясь, Петръ Ильичъ.
Варя молчала.
— Гд Соня?— спросилъ Лаптевъ.
— Въ сторожк, съ Дугановой.
— И она тутъ?
— На лодк приплыла, ищетъ сына. Я ей сказала, гд онъ, и дрожки послала къ ней туда.
— Бги же, голубушка, бери её и Соню, и спасайтесь скорй.
Варя медлила. Лаптевъ перекрестилъ и поцловалъ дочку.
— Ахъ, папа, неужели эти изверги исполнятъ то, что говорятъ?— спросила, плача, Варя.
— Успокойся, милая,— пустяки! но надо принять мры съ этими дикарями, — лаской образумить ихъ… Одна ласка, доброе слово — все поршатъ,— успокойся… Господь съ вами, бги!
Взглянувъ на образъ, Варя обняла отца, отерла слезы и опрометью бросилась къ сторожк. Лаптевъ постоялъ у окна. Изъ-за занавски ему были видны мужики. Одни горланили, другіе, взявшись подъ бока и расшатываясь, поплёвывали передъ собой. Петръ Ильичъ упалъ на колни передъ кіотомъ и сталъ молиться, кладя земные поклоны.— ‘Боже — Господи! что же я сдлалъ дурнаго?’ — шепталъ онъ: ‘чмъ я обидлъ ихъ, чмъ согршилъ предъ Тобой? не о себ молю, о дтяхъ…— Послышался скрипъ крылечной двери.— ‘Неужели идутъ уже за мной?’ — подумалъ Лаптевъ, вставая. Увидя заряженное ружье на стн, онъ хотлъ снять его — и безнадежно махнулъ рукой.— ‘Зачмъ оно? не поможетъ въ такой толп!’ — ршилъ онъ и, пошатываясь, направился къ мужикамъ.
— Вотъ и я,— сказалъ онъ, снова выйдя съ трубкой, на крыльцо: послалъ за барышнями, а пока дайте, голубчики, покурить.
— Что же, можно, батюшка, кури!
— А кто, однако, первый изъ васъ,— по совсти, скажите,— собралъ сходъ и ршилъ это дло?— спросилъ Лаптевъ.
— Вс мы, разомъ, вс!— отвтила, напирая, толпа: пришелъ вчера такой человкъ, отъ царскаго, значитъ, енарала и объявилъ.
— Ну, да ладно, ребята. Сейчасъ придутъ дочки, все кончимъ. А совсть, все-таки, надо очистить. Вы вотъ говорите, всмъ отъ меня были довольны… а можетъ и не всмъ? говорите теперь прямо уже, безъ утайки… вдь скоро конецъ, на томъ свт разв опять увидимся!
— Оно точно, Петра Ильичъ, коли требуешь, — мы, какъ передъ Богомъ,— началъ, выдвинувшись изъ-за прочихъ, приземистый, въ старомъ зипунишк и опоркахъ, мужикъ Гёврикъ: ты вотъ берестову бухту отдалъ подъ тоню Тимошк, а чмъ онъ лучше хоть бы меня? мы всмъ, то-есть, міромъ, теб служили, а Тимошка что? дду Ермилу зять, такъ ему, живоглоту, и все подай?
— Брюханы-черти! право, брюханы!— вскрикнулъ, плюнувъ, Ермилъ: слопать дда и всю родню его захотли! ты что, паршивецъ, разводишь? по правд говори!
— И скажу.
— Выспись прежде, съпозаранку напился,— кричалъ Ермилъ.
— Ну, это ты ребятъ поилъ, а не я,— возразилъ цпляющимся языкомъ Гаврикъ.
— А кто сти у купца покралъ? за кмъ травкинскіе сторожа гнались?
— Не дло, ддъ, ябедничать, э-эхъ!… ты лучше о своемъ.
— А что мн? вотъ невидаль!— отбивался Ермилъ: докажи свое, да не докажешь, лопнешь прежде, вотъ…
Толпа раздлилась. Одни налегали на Гаврика, другіе лзли на Ермила. Отъ всхъ несло водкой, лукомъ и потомъ. Петръ Ильичъ не слушалъ спорщиковъ. До его слуха изъ лса донесся чуть слышный стукъ колесъ. Они прозвучали гд-то, за проской, и замерли, отозвавшись дале, уже надъ берегомъ. Лаптевъ мысленно перекрестился, а чтобъ скрыть свою радость передъ мужиками, сталъ опять набивать себ трубку.— ‘Ухали, голубушки, спаси ихъ Господь!’ — думалъ онъ: ‘а со мной будь, что будетъ… Съ Минихомъ, при Ставучанахъ, турокъ билъ, Хотинъ брали, и живъ остался!… неужели же, о, Господи, погибнуть отъ мужицкой пьяной петли?’
Подъ шумъ и гамъ горланившей и махавшей руками толпы, никто не замтилъ, что у высокихъ, раскрытыхъ воротъ, съ рзною кровелькой, показался, съ винтовкой за плечами, верховой, огромнаго роста, казакъ. Онъ отъ хмля едва держался на сдл. Мутнымъ взглядомъ окинувъ дворъ и толпу передъ домомъ, онъ медленно подъхалъ въ крыльцу. Мужики, завидя его, мгновенно смолкли.— ‘Новый царскій гонецъ’,— испуганно шептали въ толп.
— Это вашъ панъ, помщикъ, что-ли?— спросилъ подъхавшій, указывая нагайкой на Лаптева.
— Виноваты, батюшка,— онъ самый и есть.
— Виноваты? такъ вотъ вы какъ, нарушители, измнники свому царю? вяжи его!— крикнулъ, шатаясь, казакъ: меды разводить? бражничать? на осину! съ ихнимъ братомъ у насъ расправа коротка!
Казакъ спустился съ сдла и, оступаясь и чуть не падая, ползъ на крыльцо. Мужики, нажимая другъ на друга, послдовали за нимъ. Судорожно ухватясь за притолокъ двери, блдный, растерянный Лаптевъ молча глядлъ на ихъ такъ давно ему знакомыя, обычно-добродушныя, теперь дышавшія непонятною злобой и ненавистью лица…

——

Марья Родіоновна, съ дочерьми Лаптева, благополучно, лсомъ, потомъ прибрежною тропинкой, дохала до пчельника въ Дубцахъ. Имъ на встрчу, у възда въ лсную заску, встртился старикъ-пчелинецъ. На вопросъ, гд ребенокъ и няня, старикъ, снявъ шапку, отвтилъ, что на зар въ лсъ нахали, въ телгахъ, какіе-то незнаемые люди, должно, царевой команды, опрокинули лучшіе ульи, выбрали въ торбы медъ и взяли съ собой няньку и дитя.
— Куда взяли?— вскрикнула, бросаясь къ пчелинцу, Мари.
— Барченка, вишь, схоронилъ, и вдьма мамка съ нимъ!— закричали они: бери ихъ, братцы, волоки туда-жъ!— и поскакали.
Мари безъ чувствъ упала на траву.
— Воды, воды!— закричали двушки.
Пчелинецъ принесъ въ крынк воды. Варя и Соня привели Мари въ сознаніе. Она залилась слезами.
— Боже, не доставало этого!— говорила она, ломая руки: куда увезли? ахъ! говори же, ддушка, говори!
— Должно, въ городъ,— отвтилъ старикъ: всхъ господь, старыхъ и малыхъ, слышно, свозят туда.
— Что же ты раньше не далъ знать?
— И меня, сударыня, чуть не убили… Другіе это опять тоже назжали,— послдніе соты вырзали, везд шныряли… насилу спрятался отъ нихъ въ овраг…
‘Что же длать теперь?’ — мучилась догадками Мари: ‘остаться здсь,— какая польза? найдутъ… къ Травкину хать,— онъ самъ исчезъ… Въ городъ, въ городъ! Всмъ овладлъ этотъ извергъ, все теперь зависитъ отъ него. Онъ одинъ во власти, одинъ, если смилуется и захочетъ,— спасетъ меня, сына, няню и этихъ двушекъ. Зврь, лютый тигръ… не спрячешься отъ него. Не нынче, завтра изловятъ клевреты его, приведутъ къ нему… Такъ лучше попытаться, самой добровольно явиться къ нему!…’
— Далеко ли отсюда до Саратова?— спросила Мари кучера.
— Верстъ восемь.
— Ну, горой будетъ и десять,— замтилъ пчелинецъ.
— Нешто берегомъ, въ объздъ?— спросилъ дда кучеръ.
— А ты думалъ прямо, дорогой? попробуй,— версты не минешь, изловятъ и коней отберутъ.
— Нашихъ-то вороныхъ? ухну, птицей унесутъ.
Старикъ молча почесалъ въ бород.
— И вправду, ддушка,— сказала Мари: какъ намъ лучше прохать?
— На ту, вонъ, сударыня, гору,— отвтилъ пчелинецъ: оттоль низомъ къ Волг, а тамъ, версты черезъ три, круто отъ берега влво,— тутъ и самый городъ.
— Знаешь? провезешь?— спросила Мари кучера.
— Не безпокойтесь, доставимъ.
— Согласны?— спросила Мари по-французски Варю и Соню.
— Ахъ, демъ, демъ,— отвтили т, снова усаживая Мари на дрожки.
Кучеръ расправилъ возжи, медленно выбрался изъ гущины старыхъ, дуплистыхъ дубовъ, окружавшихъ пчельникъ, на рдколсную поляну и пустилъ лошадей рысью. Миновали гору. Дрожки спустились къ рк. Дорога пошла берегомъ. Волга на всей ея ширин была пуста, ни паруса, ни челна не виднлось на ея водахъ. ‘Все замерло, притаилось, съ приходомъ чудовища… Счастливицы Юнгеръ, ушли!’ — невольно думалось Мари.— ‘А что-то бдный папа? что съ нимъ?’ — размышляли Варя и Соня: ‘онъ такой находчивый, его такъ любятъ… но суметъ ли онъ образумить пьяныхъ?’ — Невдали, влво отъ дрожекъ, обрисовались верхи церквей и зданій Саратова. Дрожки въхали въ подгородную, рыбацкую слободу. У крайней избы стояли, съ дубинами, сторожевые казаки.
— Куда дете?— спросили они, заграждая дорогу путницамъ.
— Къ самому государю, — важно отвтилъ, придерживая коней, кучеръ.
— Кто такіе?
— Барыня Дуганова, съ прошеніемъ, и барышни Лаптевы.
— Раскрасавицы какія! стой-ка, давай выкупъ.
— Руки коротки!— отвтилъ кучеръ, ударивъ по лошадямъ.
Дрожки помчались въ улицу.— ‘Держи, держи!’ — раздались сзади голоса. Изъ ближняго двора двое выскочили верхомъ и нкоторое время гнались за дрожками. Вороные не выдали. Дрожки быстро умчались и скрылись въ закоулкахъ и огородахъ предмстья.
Улицы и площади города, куда въхали путницы, были безлюдны и пусты, какъ и Волга. Ограбленные купцы и дворяне прятались въ разоренныхъ домахъ. Чернь толпилась только у подгородныхъ кабаковъ и на выгон, въ лагер самозванца. На соборной площади, у длиннаго, комендантскаго дома, Мари увидла ружья въ кбзлахъ и часоваго.— ‘Гауптвахта!’ — подумала она: ‘здсь, значитъ, высшая власть!’ — и велла подъхать туда.
— Кто здсь главный изъ начальства?— спросила она часоваго.
— Енаралъ Панинъ,— отвтилъ тотъ, шагая съ ружьемъ.
— Какъ къ нему пройти?
— А теб для-че?
— Съ прошеніемъ къ государю.
Часовой указалъ на крыльцо. Мари съ спутницами вошла въ сни, доложила о себ и была, съ Варей и Соней, введена къ ‘Панину’. Начальникъ города ‘Панинъ’, то-есть, Ивашко Твороговъ, встртилъ ихъ, сидя за столомъ, и не предложилъ имъ ссть.
— Съ челобитной?— спросилъ онъ, не глядя на пришедшихъ.
— Сына у меня малолтняго взяли, единственнаго сына!— проговорила сорвавшимся, молящимъ голосомъ Мари.
— Ну, такъ что-жъ? абы живъ былъ, не иголка, найдется! какъ звать тебя?
— Жена капитана Дуганова,— отвтила Мари.
— Дуганова?— спросилъ Ивашко, глядя на нее.
Мари повторила свое имя.
— Откуда родомъ?— спросилъ Ивашко: гд твоя вотчина, гд мужъ?
— У свекрови вотчина въ Малороссіи, въ Изюмскомъ узд, своей не имемъ, мужъ служитъ въ Москв, а я гостила здсь, у золовки, съ ребенкомъ,— но его тайно отъ меня схватили съ няней и, сказываютъ, увезли сюда.
— А эти кто будутъ?— спросилъ Твороговъ, указывая на Варю и Соню: сродственницы твои?
— Сосдки золовки моей, Лаптевы, довезли меня изъ жалости сюда, но и сами — сироты, безъ матери, при старик-отц… тоже ищутъ защиты. Не откажи, милостивый, помоги.
— Кто твоя золовка?
— Тоже Дуганова.
— Гд она?
— Съ мужемъ своимъ, братомъ моего, отъхала въ гости подъ Казань и, что теперь съ ними, не знаетъ никто.
Въ глазахъ Творогова мелькнулъ огонекъ.
— Ладно!— сказалъ онъ, подумавъ: идите, васъ не тронуть, его величество теперь въ лагер,— завтра всхъ позоветъ и, какъ слдуетъ, разсудитъ.
По знаку Творогова, Дуганову и Лаптевыхъ отвели въ ближній переулокъ, гд три большихъ деревянныхъ дома были заняты арестантами и городскими и дальними просителями изъ дворянъ, ожидавшими на утро допущенія въ самозванцу, у Соколовой горы. Мужчины здсь были помщены отдльно отъ женщинъ. Войдя на женскую половину, Мари присла, отъ изнеможенія, въ углу на стулъ. Ея спутницъ окружили ихъ знакомыя. Пошли разспросы, какъ он спаслись и попали сюда. При разсказ объ отц, Лаптевы расплакались. Ихъ стали утшать, говоря, что самозванецъ, не тревожимый въ Саратов никмъ, оказался, сверхъ ожиданія, боле снисходительнымъ, что безъ его разбора и велнія никого не тронутъ, а ихъ отецъ, въ добавокъ,— совершенно добрый, никого не обижавшій человкъ. Мари съ тревогой вслушивалась въ общій говоръ.— ‘Вася мой, Вася!’ — думала она: ‘Живъ ли ты и гд тебя искать?’ — Изъ сосдней комнаты вошла въ это мгновеніе какая-то высокая, исхудалая и какъ бы гд-то виднная Дугановою женщина, въ измятомъ платьи и съ безпорядочно-взбитыми волосами.
— Машенька, ангелъ! ты ли это?— вскрикнула вошедшая, бросаясь къ Мари и, со слезами, обнимая ее.
Мари узнала Нинетъ Ладыженцеву.
— И ты спасена? какъ я рада!— съ искреннимъ участіемъ, проговорила Мари, усаживая ее возл себя: куда ты скрылась и какъ очутилась здсь?
— Я убжала въ Горкахъ черезъ садъ, лсомъ выбралась на дорогу и пустилась къ Травкину, его хуторъ былъ уже разоренъ, усадьба сожжена. Я переночевала въ саду, въ бесдк, и утромъ стала думать: что же дале? сегодня спрячусь въ одномъ мст, завтра въ другомъ, но гд-нибудь откроютъ, схватятъ — и тогда — врная гибель… Я ршилась прямо отправиться сюда и вчера, договоривъ подводу сосдняго колониста, пріхала.
— И я поступила такъ же,— произнесла Мари: ахъ, Нина! представь себ ужасъ,— няню и Васю пріютилъ было Лаптевъ, но ихъ схватили у него, на паск, какіе-то люди и увезли, какъ говорятъ, сюда. И гд они, живы-ли, не знаю.
— Что же ты намрена длать?
— Просить аудіенціи у этого, какъ его здсь вс называютъ, царя.
— Да,— отвтила Нинбтъ: кто бы онъ ни былъ, но здсь онъ самодержецъ… А какія событія, Богъ мой, и что открывается!— продолжала, понизивъ голосъ, Ладыженцева: да нтъ, ты не ожидаешь, и могъ ли кто предвидть, не только на яву, даже во сн!
— Что же именно? говори.
— Ахъ, нтъ, не могу, здсь не ршусь,— отвтила, оглядываясь, Нинетъ: могутъ подслушать… пойдемъ въ другую комнату.
Мари встала. Нинетъ провела ее въ небольшую, окнами во дворъ, горенку, гд лежали узлы, верхнія платья и другія вещи временныхъ постоялицъ этого дома. Въ горенк въ это время не было никого.
— Видишь ли тотъ вонъ домишко?— спросила Нинбтъ, показывая Мари въ окно на уголъ двора: я эту ночь спала тамъ, здсь съ вечера биткомъ было набито и нкоторыхъ переводили туда.
— Ну, и что же?
— Ахъ, не могу! ты не повришь… какой странный случай, какое совпаденіе нежданныхъ, невроятныхъ событій!
— Говори-же, говори.

XXVI.

Ладыженцева молча прошлась по комнат, взглянула за дверь и сла возл Мари.
— Прошлую ночь, повторяю, я спала, съ двумя здшними мщанками, въ томъ вонъ домишк,— начала она: тамъ же, въ другой, сосдней комнат, за запертою дверью, помщалась какая-то арестантка, съ дтьми. Къ нимъ былъ отдльный ходъ и у ихъ крыльца, какъ было видно изъ нашего крайняго окна, на караул стоялъ часовой. Все было тихо. Мои компаньонки съ вечера добыли черезъ стражу водки, выпили и вскор крпко заснули… Я, посл всего испытаннаго, — особенно никогда, пока жива, не забуду, какъ мы съ тобой обдали и какъ, посл возгласа Сысоевны: Пугачовъ! — раздались крики и толпа стала ломиться въ домъ… Вспоминая пережитое, и вчера я долго не могла сомкнуть глазъ. И вдругъ слышу,— это было уже незадолго до разсвта,— въ комнат сосдки-арестантки, сперва тихо, потомъ явственне послышались два голоса,— женскій и мужской. Мужчина вошедъ туда, очевидно, съ другаго крыльца. Но какъ его пропустилъ часовой?— удивлялась я. Долго не могла я разобрать, о чемъ говорятъ. Но бесдовавшіе заспорили. Я лежала головой къ печи, за которою въ смежную комнату была, какъ я убдилась потомъ, для вентиляціи, продлана отдушина, проходившій воздухъ покачивалъ неплотно припертою заслонкой. Въ эту отдушину я неожиданно услышала необычныя вещи… Арестантка, съ плачемъ, стала укорять пришедшаго къ ней человка.— Какой ты мн мужъ, а дтямъ отецъ?— говорила она, возвышая голосъ: коли вовсе отказываешься, не признаешь ни меня за жену, ни ребятъ за своихъ дтей?— Слушай, Дмитріевна, — проговорилъ на это вошедшій: вс пристали, начали просить, чтобъ я принялъ званіе и все… ну, я и принялъ…. Обожди, слушай,— на Донъ двинемся, Донъ поднимемъ, а оттуда въ Туречину, либо въ Персію… Озолочу васъ всхъ, милліоны будутъ у насъ…— Не надо мн твоихъ мильонъ мильоновъ,— живи лучше по-божески!— ишь вдь ты какимъ собакой сталъ, не приступишься къ дьяволу!— Молчи, дура, растяпа!— прохриплъ мужской голосъ: и попомни одно, — помшаешь въ чемъ, заикнешься кому, хоть словомъ, выдашь меня,— вотъ те крестъ святой,— своеручно при всхъ голову срублю!— Арестантка смолкла, потомъ будто тихо зарыдала. Вошедшій сказалъ въ полголоса еще нсколько словъ, которыхъ я уже не разслышала, и прекратилъ разговоръ. Скрипнула наружная дверь. Я поняла, что поститель уходитъ, бросилась къ окну и стала глядть въ него, изъ-за притолка. Въ это время уже начался разсвтъ. Я разглядла мужчину, медленно шедшаго въ двухъ шагахъ мимо окна, и замерла отъ изумленія… Какъ ты думаешь, кого я узнала въ томъ человк?
— Не догадываюсь… но для чего ты все это говоришь?
Ладыженцева схватила Мари за руку.
— Помнишь, близъ Ракитнаго, въ Кабаньемъ,— спросила она, задыхаясь: помнишь, у тамошняго крестьянина Коровки, проживалъ больной ногами казакъ Ивановъ и мы еще съ тобой лчили его?
— Помню… ну?
Нинбтъ нагнулась къ Мари.
— Не догадываешься?— спросила она: это и былъ тотъ самый казакъ Ивановъ,— тотъ же видъ, походка, т же глаза и борода,— только разряженный, въ бархатномъ кафтан и въ шапк изъ золотой парчи.
— Что же удивительнаго?— сказала Мари: онъ, какъ и прочіе казаки, присталъ къ самозванцу, разбогатлъ, разумется, на грабеж, могъ возвыситься въ этой шайк и отказывается теперь отъ семьи… Это такъ просто у нихъ…
— Да арестантка-то эта, арестантка!— прошептала Нинбтъ, сжимая руку Мари: утромъ спрашиваю у сторожей, кто подъ карауломъ въ сосдней комнат? Отвчаютъ,— жена, съ дтьми, казака Пугачова, врнаго слуги нашего истиннаго батюшки-царя… Пугачова, молъ, убили за помощь государю въ Питер, царь нашелъ его жену въ Казани и содержитъ ее, съ дтьми, въ память врнаго слуги, при себ. Поняла ты теперь?
— Ничего, извини, не понимаю.
Нинетъ всплеснула руками.
— Какъ же ты не понимаешь? Ну, эта арестантка — кто? сторожа говорятъ, жена Пугачова… Прошлою ночью кто къ ней приходилъ?— ея мужъ, который именуетъ себя царемъ… Ясно теперь? ну, ясно?… Что намъ за дло, какія тамъ у нихъ отношенія и женился ли онъ на ней, во время своихъ бдственныхъ странствій, или такъ держитъ ее при себ, будто бы въ память услугъ ея мужа,— этого я не знаю и знать не хочу. Но я довдалась, убдилась въ одномъ, — если только не обманули меня глаза, — приходившій ночью въ этой женщин человкъ былъ когда-то нашимъ паціентомъ, казакомъ Ивановымъ, а теперь онъ — царь!
— Что же ты хочешь этимъ сказать?— спросила Мари.
— А то, что теперь мы наврное спасены. У мужика Коровки, по сосдству съ нами, въ бдности и нищет, проживалъ истинный царь.
— Но ты же сама говоришь, что ночной поститель грозилъ смертью той женщин, если она обмолвится, выдастъ его обманъ…
— Еще бы! онъ не желаетъ, чтобъ узнали о ихъ связи… вдь у него жива въ Петербург жена — царица.
— Нина! ну, что ты говоришь? да этотъ самозванецъ зимой, подъ Яикомъ, женился уже открыто на другой.
— Ложь это все, злые слухи, — возл насъ, повторяю, проживалъ истинный царь. И я завтра, если только допустятъ меня къ нему, напомню ему наше вниманіе и заботы о немъ.
— Не совтую!— отвтила, подумавъ, Мари: впрочемъ, что же я? можешь поступать, относительно себя, какъ хочешь,— меня же не впутывай, прошу… И не только прошу, заклинаю, требую — ни однимъ словомъ, ни взглядомъ, не намекни обо мн…
— Да почему же?— удивилась Нинетъ.
— Не могу теб этого объяснить, но какое-то неодолимое предчувствіе тяготить меня… Ахъ, Нина, будь осторожна съ этимъ роковымъ человкомъ… Царь ли онъ,— какъ ты вчно увряла и теперь говоришь,— или самозванецъ,— какъ я убждена,— но берегись… Онъ половину Россіи залилъ кровью и что еще ты сама слышала ночью? вдь жен, матери собственныхъ дтей, за одно слово, грозилъ онъ голову отсчь!
— Мн не отсчетъ, кто бы онъ ни былъ! Вспомни сказочную двушку, какъ она вынула занозу изъ лапы льва, и что изъ того вышло… одна благодарность заставитъ его снизойти къ намъ и насъ охранять.
— Ну, я все теб сказала… Спасай, родная, себя, помоги теб Господь… меня же отъ его благодарности, — за вынутую занозу,— лучше избавь.
Нинетъ, нахмурясь, молчала.
— И о себ лучше не говори, — просто проси его… дай мн въ этомъ слово… даешь?
— Подумаю!— отвтила, пожавъ плечами, Нинетъ.
На другой день просители и арестанты не были допущены къ самозванцу. На вопросы истомленныхъ напрасными ожиданіями, почему ихъ не зовутъ къ Соколовой-гор, имъ отвчали, что царь-батюшка осматриваетъ войска и длитъ запасы хлба. Въ дйствительности — Пугачовъ на радости, что такъ удачно занялъ Саратовъ, два дня подъ-рядъ пьянствовалъ и его прятали отъ глазъ народа.

—-

Было утро десятаго августа. Погода стояла тихая, теплая, чисто-лтняя. На неб ни облачка. Лагерь мятежниковъ передвинулся ближе къ Волг, обогнувъ собой Соколову гору, на склон которой, впереди очищенныхъ, подъ свиту самозванца, зданій канатнаго завода, виднлась большая, блая палатка Пугачова. Не вдали отъ этой палатки, стояла другая, поменьше, для старшинъ и приближенныхъ самозванца, а рядомъ съ нею третья, такъ называемая — канцелярія. Съ разровненной и усыпанной пескомъ площадки, передъ этими палатками, былъ виденъ весь городъ, съ его слободами, и оба лагеря, пшій — вправо, конный — влво.
Невдали отъ ставки самозванца, стояло духовенство, для приведенія къ присяг все еще подвозимыхъ и приводимыхъ изъ окрестностей помщиковъ, офицеровъ, чиновниковъ и купцовъ. Въ заводскомъ двор, подъ стражей, виднлись ожидавшіе ршенія своей участи арестанты, а впереди крайней заводской избы, подъ ея тнью, стояли, сидли на заваленк и полулежали на трав нсколько городскихъ и сосднихъ дамъ и двицъ, которымъ Пугачовъ назначилъ явиться къ себ. Входную дверь въ его палатку оберегалъ, съ саблями на-голо, въ красныхъ кафтанахъ, караулъ изъ яицкихъ казаковъ, при барабанщик и трубач. Бывшіе во двор и у избы съ нетерпніемъ ожидали, скоро ли откроются полы этой палатки и начнётся общанный пріемъ.
Изъ другаго, боковаго входа въ палатку вышелъ нахмуренный Твороговъ. Медленно сложивъ бумагу, бывшую въ его рук, онъ направился въ старшинскую ставку, гд на кошм сидлъ едоръ Чумаковъ. Послдній что-то диктовалъ новому секретарю самозванца, Дубровскому, приспособившему свое писаніе на перевернутомъ, пустомъ боченк.
— Кончилъ?— спросилъ Ивашко, нетерпливо глянувъ на Чумакова.
— Кончаю,— отвтилъ тотъ.
Твороговъ подождалъ, цока Дубровскій, дописавъ бумагу, забралъ чернилицу и перо и вышелъ.
— Ну, едоръ едотовичъ,— сказалъ, опустясь на кошму, Ивашко: ухлопались мы, нечего сказать! ни впередъ теперь, ни назадъ.
— Что такое?— спросилъ, звнувъ посл ночной попойки, Чумаковъ.
— А то, что царь-то нашъ,— думалъ ли ты такое?— сдается мн теперь, какъ передъ Богомъ,— не царь, а просто мужикъ.
Чумаковъ привскочилъ на мст.
— Какъ? что ты, Иванъ, сказалъ? опомнись! спьяну, мало ли что покажется.
— Не спьяну, а ты слушай только, не перебивай.
Твороговъ всталъ, бережно выглянулъ изъ палатки и снова прислъ возл Чумакова.
— Давно, братъ едоръ, примчалъ я и догадывался,— началъ онъ вполголоса, останавливаясь и прислушиваясь къ двери: что нашъ явленный-то царь не грамотенъ и, какъ есть, въ письм и чтеніи несвдущъ… Еще первый его писарь, Почиталинъ, во хмлю, разъ проговорился мн, будто государь тайно сулилъ ему алмазный, дорогой перстень и, подъ смертною клятвою, заставлялъ по ночамъ — водить его рукой, обучая, какъ надо подписываться… ‘По царски, молъ, писать умю, но срокъ еще не пришелъ оказать мою монаршую руку, — такъ поучи, по-вашему, писать, по простому’… Я тогда промолчалъ, а Почиталинъ вскор попался въ плнъ. Ну, а теперь скажу — и впрямь, нашъ-то явленный оказался, какъ есть, неучъ, въ грамот слпъ…
Слова государева любимца сильно озадачили Чумакова.
— Какъ же ты довдался о томъ?— спросилъ онъ, глядя на разсказчика и думая: ‘Ужъ не подосланъ ли ты, не пытаешь ли, съ умысломъ, чтобъ погубить?’
— Узналъ я, другъ ты мой, вовсе, какъ есть, случайно. Написалъ съ моихъ словъ Дубровскій заказанную мн вотъ эту самую грамоту къ донскому войску, — что, молъ, врные мои донцы, встртьте меня врою и правдой, поддержите, иду къ вамъ,— ну, и прочее… Я взялъ ту грамоту, прошелъ это сейчасъ къ нему и говорю, — подпишите, ваше величество. Онъ взялъ ее, держитъ, вижу, передъ собой, вверхъ ногами, и будто читаетъ… А ты, едоръ едотовичъ, знаешь, я былъ въ пвчихъ и, хоть малость, а грамот знаю,— пишу неладно, каракулями, читать же гораздъ… Что за оказія?— подумалъ я и жду, что будетъ дале. А онъ отдалъ мн бумагу и говоритъ: пусть за меня подпишется Дубровскій, не время еще мою руку народу казать.— А я ему — прочитай хоть, батюшка, ладно ли все написано?— Взялъ онъ опять бумагу, также вверхъ концомъ, и говоритъ, съ сердцемъ: эхъ, дьволы, какъ это у васъ писаря плохо пишутъ! ничего не разобрать, — прочти самъ… Тутъ только все мн и объяснилось. Дубровскій плохо пишетъ? да онъ, братецъ, не писарь,— кудесникъ, нижетъ теб слова кругло, да четко, ну,— какъ жемчугъ,— лучше печатной книги разберешь.
Чумаковъ слушалъ все это молча.
— Что скажешь на мои слова?— спросилъ Твороговъ: какъ намъ быть?
— А ты какъ бы ршилъ?— отвтилъ Чумаковъ.
‘Ишь, чортъ, виляетъ, прямо не говорить!’ — подумалъ Твороговъ: ‘ну, ладно, сдашься и ты!’
— Что же, едоръ едотовичъ, — отвтилъ онъ: наше дло, самъ видишь теперь, такъ плохо, такъ плохо, что не угадаешь, какъ дальше быть!
— Дай время, надумаемъ,— сказалъ, вставая, Чумаковъ: я тоже, сказать теб, давно, въ сомнніи, а что длать, лучше обождемъ… Кто теперь у царя? скоро ли станетъ принимать?
— Скоро, рядится теперь,— презрительно усмхнулся Твороговъ: потребовалъ отъ Мясникова орденъ, ленту и платье съ повшенныхъ вчера князей Баратаева и Шахматова. Не въ дух съ похмлья,— да и пилъ же чортъ! на что глотка у Баранки, и того перепилъ. Спрашивалъ тоже, кто просители.
— Кого потребуетъ прежде?
— Разумется, бабъ… сколько ихъ!
— Что же, видно, красивыхъ опять припасъ ему Мясниковъ?
— Всякія есть,— сердито отвтилъ Твороговъ: да что ему? абы были новыя… баловникъ-дьяволъ,— не боится ни совсти, ни стороннихъ, совсмъ осатанлъ…
Раздался звукъ барабана. Отрядъ конныхъ казаковъ, подъ предводительствомъ Овчинникова, отдлясь отъ лагеря, поднялся въ гору и выстроился рядомъ съ пшею охраной, возл палатки самозванца.
— Не вритъ нашему караулу,— замтилъ Ивашко, указывая Чумакову на подошедшій отрядъ: позвалъ конныхъ.
Чумаковъ и Твороговъ прошли къ государевой палатк и стали у ея входа. Полы палатки распахнулись. Выглянувшій изъ-подъ нихъ Мясниковъ позвалъ Творогова къ самозванцу. Черезъ минуту Ивашко вышелъ оттуда, взялъ съ собой двухъ казаковъ и направился въ заводскій дворъ къ арестованнымъ.
— Гд тутъ барышни Юнгеръ?— спросилъ онъ, входя, мимо стражи, въ ворота.
Изъ толпы арестантовъ вышли, едва ступая ногами, съ заплаканными, обезображенными отъ страха лицами, дочери бывшаго саратовскаго коменданта. Он робко оправляли на себ платья и прическу.
— Васъ перехватили на барк?— спросилъ Ивашко.
— Да, господинъ, мы сироты, бдныя дворянки, отецъ умеръ, нашу мать убили, а вс наши вещи, деньги и все отняли сегодня бурлаки.
— Зачмъ было бжать?
— Ахъ, защитите, господинъ, не дайте погибнуть.
— Идите, — отвтилъ Твороговъ, подводя плнницъ къ палатк.
Двушки вошли въ неё. Мари, съ Ниннтъ и другими просительницами, стоя у заводской избы, съ замираніемъ сердца, слдила за всмъ, что происходило у палатки самозванца. Эта огромная, изъ блой, шелковой ткани, палатка, съ золотою бахромой по швамъ и съ алымъ, плисовымъ верхомъ, поражала своею красотой. Надъ нею разввался блый, шерстяной флагъ, съ нашитымъ на него осьмиконечнымъ, раскольничьимъ крестомъ, изъ золотаго галуна. Палатка, какъ толковали у избы, была взята въ усадьб пригородной вотчины казненнаго богача, князя Баратаева. Глядя на неё, Мари, съ содроганіемъ, соображала, куда изъ ея двери пойдутъ позванныя къ самозванцу сестры Юнгеръ,— обратно ли, въ заводской дворъ, или къ ближнему холму? За послднимъ, какъ толковали у избы, были устроены вислицы, гд, подъ надзоромъ самозванцевыхъ камергеровъ палачей, Ефима Давилина и Проньки Мертвецова, въ предъидущіе дни вшали и иными способами казнили немало жертвъ.
Полы палатки приподнялись. На площадк снова показались сестры Юнгеръ. Идя обратно къ прочимъ арестованнымъ, он едва сознавали себя отъ волненія и, отирая слезы, издали радостно восклицали знакомымъ: ‘помилованы! въ Царицынъ велно! простилъ!’
За двицами Юнгеръ были позваны дворяне Рахманиновъ и Быковъ, за ними офицеры гарнизоннаго батальона Астафьевъ и Мосоловъ. Всхъ четырехъ казаки отъ палатки увели за холмъ, гд черезъ мгновеніе раздался залпъ ружей. Услыша эти выстрлы, Мари чуть не упала въ обморокъ. Она оглянулась на Нинетъ. Ладыженцеву, въ это время, позвали къ самозванцу. Она твердою поступью направлялась въ его палатк.— ‘Сдержитъ ли Нина слово? не проговорится ли о себ и обо мн?’ — съ замираніемъ сердца, думала Мари, провожая ее глазами.
Ладыженцева вошла въ ставку Пугачова. Въ углубленіи, противъ двери, она увидла нсколько возвышенный надъ поломъ помостъ, крытый алымъ ковромъ. На немъ стояло большое, съ высокою, рзною спинкой, обитое желтымъ сафьяномъ кресло, взятое изъ разоренной и сожженной усадьбы князя Шахматова, какъ и висвшіе на стнахъ, по бокамъ кресла, въ золоченыхъ рамахъ, портреты: слва — императрицы Елизаветы Петровны, справа — цесаревича Павла Петровича. На кресл, въ мшковатомъ сромъ фрак, съ голубою лентой черезъ плечо и со звздой на груди, сидлъ, въ синихъ казацкихъ шароварахъ и въ треуголк, сильно загорлый, бородатый человкъ. У его пояса былъ морской кортикъ, въ рук зрительная трубка.
— Подойди ближе,— послышался голосъ съ возвышенія: не бойся, говори, кто ты и что теб нужно?

XXVII.

Нинетъ взглянула на говорившаго и едва совладла съ собой, чтобы двинуться отъ порога.— ‘Онъ, именно онъ!’ — пронеслось въ ея мысляхъ: ‘тотъ же голосъ, т же глаза и весь видъ,— тотъ самый, кто нкогда проживалъ, подъ именемъ казака Иванова, въ Кабаньемъ… Да, это царь!’ — говорила себ, съ радостною дрожью, Нинетъ, разглядывая нахмуренное лицо и невыспавшіеся, устремленные на нее, глаза самозванца: ‘онъ не прогнвается! за что быть немилости? такая заслуга… все онъ сдлаетъ, за помощь ему, въ годину бдствій, все!’
— О чемъ твоя челобитная? говори’— повторилъ Пугачовъ: какъ твое прозвище?
— Ладыженцева.
— Откуда? зачмъ явилась къ намъ?
‘Время смутное, много всмъ по невол обидъ,— защити меня и другихъ сиротъ-дворянокъ!’ — хотла сказать Нинетъ и промолчала. Изъ глубины ея души рвались иныя слова.
— Ваше величество,— вдругъ произнесла она: не казните, милуйте… узнаёте ли меня?
Самозванецъ, нагнувшись съ кресла, ближе взглянулъ на просительницу.
— Видлъ будто, а гд — не упомню,— отвтилъ онъ: говори, что надоть?
— Вы, государь, были больны, раны на ногахъ… въ Малороссіи… вспомните, въ Изюмскомъ узд… въ сел Кабаньемъ.
Въ сонныхъ глазахъ Пугачова какъ бы что-то зажглось.
— И мн, вашей врноподданной,— продолжала Нинетъ: выпало счастье лчить и вылчить ваше величество, я тогда гостила, по сосдству, у родныхъ.
Лицо самозванца покрылось красными пятнами, лвый глазъ его задергала судорога.— ‘Что это она? куда мтитъ?’ — подумалъ онъ, разглядывая просительницу: ‘узнала во мн бывшаго бродягу, мужика?… выкупа, что ли, захотла? Ихъ тогда было дв… Кажись, и вторая тоже пришла съ просьбой!’
— Вы, государь, въ то время, разумется, скрывались отъ враговъ,— проговорила Нинетъ: не время было явиться… но теперь вы снова въ сил и власти, народъ васъ призналъ…
— Скрывался я, точно, въ эвти самые годы,— произнесъ Пугачовъ: и гд только, въ какихъ странахъ и у какихъ народовъ не бывалъ, отъ земли потерянный, подлинный я самъ, на престолъ опять всхожу,— только не помню что-то ни Кабаньяго, ни тебя.
Нинетъ ожидала такого возраженія.— ‘Не диво, что онъ забылъ,— столько испыталъ, бдный, съ тхъ поръ!’ — подумала она.
— А это, ваше величество, помните?— сказала она, срывая съ шеи и подавая самозванцу крестикъ: вашъ даръ, святыня отъ Ченстоховской Божьей Матери?
— Такъ, такъ, теперича вспомнилъ!— отвтилъ Пугачовъ, взявъ и разсматривая крестикъ: и точно, вдь, выпало теб счастье! Не всякому приводится свому царю, въ бдности его и нищет, пособлять. Думала ли моя тётка,— или мой сынъ,— продолжалъ онъ, указывая на портреты императрицы Елизаветы и цесаревича Павла: думали ли они, что я, великій, значитъ, русскій царь, испытаю такія лютыя горести? Проси, что теб нужно…
— Дайте, государь, охрану свою намъ, беззащитнымъ, врноподданнымъ вашимъ дворянкамъ,— многихъ, простите, обижаютъ казаки. Страшно жить, ждешь всего…
— Ладно, будетъ исполнено. Еще что?
— Здсь тоже наши родные и ближніе, у иныхъ забрали все имущество, у другихъ — даже дтей. О послднемъ сами они, коли будетъ милость ваша, скажутъ…
— Ну, или себ, все прикажу!— нетерпливо отвтилъ Путачовъ: эй, кто тутъ?— крикнулъ онъ.
Вошелъ Твороговъ.
— Откинь занавску, душно,— сказалъ самозванецъ.
Твороговъ открылъ двери.
— Счастья и благоденствія вашему величеству! много лтъ царствовать!— произнесла, длая форменный реверансъ и уходя, Нинетъ.
Она слышала, какъ за ея спиной было произнесено имя Дугановой.
— Мужайся,— шепнула она, подойдя у избы къ Мари: сейчасъ позовутъ тебя… о, если бы ты знала, какъ онъ великодушенъ и добръ… и ты еще сомнвалась!
— Дай-то, Господи…
— Иди смло, увидишь, все подготовлено, хотя о теб не сказано ни слова.
Марья Родіоновна, не помня ни себя, ни окружающаго, черезъ силу приблизилась къ палатк Пугачова и вошла въ неё.— ‘Онъ самозванецъ, убійца столькихъ неповинныхъ жертвъ’, — думала она, цпеня отъ ужаса: ‘и въ рукахъ этого изверга судьба моего ребенка! Что я ему скажу, какъ буду просить?’
— Ближе стань,— послышался хриплый голосъ съ кресла: да говори скоре, что надоть? вс вы тянете, а у меня дловъ не ваши одни, и никто того понять не могитъ…
Мари ступила, шатаясь, отъ порога и безпомощно опустилась на колни. Слезы кипли въ ея горл, языкъ отказывался служить.
— Что же скажешь? говори!— повторилъ Пугачовъ.
Мари подняла глаза и остолбенла. Она въ самозванц, дйствительно, узнала постояльца Коровки, Емельянъ сразу узналъ ее. Они нсколько секундъ молча смотрли другъ на друга. Мари пришла въ себя.
— О помощи молю, о спасеніи дитяти,— сказала она, протянувъ руки: ребенка моего, единственнаго сына, схватили твои дозорцы, и — гд онъ, куда его дли — невдомо никому.
— Гд взяли твово сына?
— На паск, у сосда, въ лсу.
— Прятала его тамъ? зачмъ?
— Какъ не прятать! набжали казаки, ограбили усадьбу, гд мы жили у родныхъ, церковь сожгли,— нянька, безъ моего вдома, увезла ребенка въ лсъ.
— Кто ты? какъ прозываешься?— спросилъ Пугачовъ, не показывая вида, что узналъ просительницу.
‘Не призналъ меня и отлично!’ — подумала Мари: ‘еще недовольнымъ могъ бы остаться, что видла его простымъ, какъ есть, мужикомъ…’
Она назвала себя.
— Дуганова?— спросилъ Пугачовъ: прозвище какъ-бы знакомое,— не имла ли сродственниковъ, возл Казани?
— Братъ моего мужа, съ женой и съ дтьми, ухалъ туда въ гости… въ ихъ сел я, съ сыномъ, ждала ихъ возврата.
‘Да!’ — разсуждалъ, вглядываясь въ просительницу, Пугачовъ: ‘не та рыжая, долговязая и зубастая, что хвасталась тутъ, а она,— эта писаная красавица, — первая, въ то время, сжалилась надъ больнымъ, пропадавшимъ отъ ранъ, сермяжникомъ, осмотрла меня и прислала травъ и ту, рыжую, лчить меня… Но почему не признается она, какъ та?’
— Кто твой мужъ? и гд онъ?
— Въ Москв служитъ, былъ съ порученіемъ въ Петербург.
— Чмъ служитъ?
— Адъютантомъ московскаго главнокомандующаго.
— Видла ли ты меня когда-нибудь прежде?— спросилъ самозванецъ: встань, не бойся, говори правду!
Сердце Мари сильно билось. Холодъ пробгалъ у нея съ головы до пятъ. Она медленно встала.
— Нтъ, не имла случая, не видла!— отвтила она поблвшими губами.
— Смотри получше, подумай, вспомни!— повторилъ, вглядываясь въ просительницу, самозванецъ.
— Не помню… не видла!— твердо выговорила Мари.
‘Врётъ! полагаю, помнитъ, даже, пожалуй, признала меня, только боится, — подумалъ Пугачовъ: языкъ на привязи держитъ,— надяться можно, не разгласить, какъ та… а красавица какая… волосы, глаза!’
Онъ хлопнулъ въ ладоши. Вошли Твороговъ и Мясниковъ.
— Дать эвтой барын, отъ нашей монаршей милости, охрану! теб приказъ, — сказалъ Емельянъ Мясникову: помстить ее, слышь, въ лучшемъ городскомъ дом, хоть у Бошняка въ палатахъ, самъ ее навщу… да главное, оповстить въ лагер и въ город,— ребёнка, сына ейнаго, какіе-то озорники, завистцы нашего покоя, взяли у нея…
— И съ няней Сысоевной,— перебила Мари: звать дитя Васей… Василіемъ Глбычемъ, по отцу!
— Розыскать, слышьте вы, Василія Глбыча и съ нянькой Сысоевной,— объявилъ Пугачовъ: и возвратить ей немедленно, не дольше ноншняго вечера, а мн донести… Еще, барыня, не попросишь ли чего?
— Освободи, сударь, знакомцевъ, сосдей моихъ родныхъ,— отца и двицъ Лаптевыхъ и Травкина, съ сыномъ.
— Эвто старика-то, съ сыномъ-плясуномъ, что ты говорилъ?— спросилъ самозванецъ Творогова.
— Такъ точно, батюшка,— отвтилъ, кланяясь, Ивашко.
— Освободить и ихъ!— ршилъ Пугачовъ: дать имъ мою коляску,— ту голубую, на лесорахъ, — пусть дутъ, подъ охраной, а я нонче заду, барыня, къ теб… не попляшетъ ли эвтотъ паренёкъ и намъ?
Мари, поклонясь, направилась къ выходу.
— Да строго, Иванъ Александровичъ, подтверди,— сказалъ самозванецъ Творогову: не найдутъ псовы дти ея ребёнка, головы порублю…
Что было дальше съ Мари, какъ позвали Травкина съ Борей и двицъ Лаптевыхъ, какъ подали имъ коляску и, усадивъ всхъ пятерыхъ, повезли черезъ лагерь въ городъ, она уже не помнила. Пришла она въ сознаніе, передъ вечеромъ, когда въ отведенномъ имъ помщеніи ей послышались вдругъ веселые, сдержанные возгласы и къ ней, какъ буря, влетли об Лаптевы.— ‘Ангелъ, душечка! Марья Родіоновна!’ — кричали он, на бгу: ‘посмотрите, кто въ передней!’ — Мари, оступаясь, бросилась въ прихожую. Тамъ за дверью, отирая радостныя слёзы, стояла Сысоевна. Возл нея шевелилось что-то смющееся и махавшее руками. То былъ остриженный, въ чужомъ платьи, Вася. Мари вскрикнула и, подхвативъ его, осыпала поцлуями.— ‘Гд вы были, гд?’ — спрашивала она.— ‘У татарина какого-то, Баранки, либо, какъ его, дьявола, Овечки!’ — отвтила Сысоевна.— ‘Кто нашелъ, освободилъ?’ — ‘Енаралъ ихній, Панинъ, что-ли… по указу!’

——

По отъзд Дугановой, Лаптевыхъ и Травкиныхъ съ Соколовой горы, къ Пугачову привели другихъ просителей. Пока онъ ршалъ ихъ участь, у палатки появился высокій, лысый и сгорбленный старикъ, въ ученомъ академическомъ мундир, съ серебрянымъ шитьемъ. Держа треуголку подъ мышкой, онъ что-то бормоталъ, разводя руками, и съ нетерпніемъ поглядывалъ на палатку, къ которой протискался.
— Кто это?— спросилъ о немъ Творогова Чумаковъ.
— Ученый звздочетъ, Ловицъ.
— Зачмъ явился?
— Хвалебное слово хочетъ сказать государю,— да подождетъ,— пусть, для почета, подъ конецъ.
Изъ палатки вышли два купца и аптекарь Аменде. Купцы удалились, сіяя довольствомъ, блднаго, еле шагавшаго, аптекаря окружили стражей и повели въ холму.
— Черти нмцы, имъ все давай!— съ гнвомъ, сказалъ Пугачовъ, показываясь изъ палатки: не смй молъ, ходить, въ ихъ Сарепту, не трогай ихъ провизіи и лошадей! а самъ, блобрысый пёсъ, сколькихъ, чай, переморилъ аптекой… Ну, будетъ! обдать пойдемъ.
Сопровождаемый приближенными, самозванецъ прошелъ въ старшинскую палатку, гд, пока онъ чинилъ судъ и расправу, было все приготовлено для трапезы. Пугачовъ слъ на кошму. Твороговъ, Чумаковъ и Овсянниковъ, стоя, прислуживали за государевымъ обдомъ. Емельянъ не столько лъ, сколько пилъ, поднося и своимъ прислужникамъ. Начали донскимъ, перешли къ сантуринскому, а кончили ромомъ.
— Пейте, други станичники,— говорилъ Пугачовъ, наливая стаканы: пополнили мы тутъ нашу казну,— двадцать пять тысячъ рублёвъ, муки и всякихъ припасовъ погрузили на суда,— въ Астрахани поживимся еще боле… Всхъ надлю, всхъ озолочу! поддержите только, братцы, свово государя до конца.
Изъ-за трапезы Емельянъ всталъ уже совсмъ пьяный. Продолжать разборъ длъ въ своей палатк онъ отказался.— ‘Душно, братцы,— сказалъ онъ, отираясь: на двор маненечко, какъ бы, вольготнй!’ — Кресло для него поставили снаружи, у входа въ палатку. Оттертый карауломъ отъ государевой ставки, Ловицъ, ожидая, черезъ кого бы доложить о себ, видлъ, какъ въ самозванцу подводили остальныхъ арестантовъ и какъ вершилась ихъ участь. Едва сидвшій въ кресл, Пугачовъ, покачиваясь и то и дло отирая налившееся кровью лицо, почти не слушалъ того, что ему говорили, а, въ вид ршенія дла, только махалъ вправо или влво платкомъ. По знаку вправо,— арестантовъ и просителей отпускали на свободу, влво — немедленно уводили къ холму.— ‘Куда же это, однако, ихъ уводятъ?’ — раздумывалъ Ловицъ, не подозрвавшій роковаго значенія холма.
Вс арестованные и просители были наконецъ выслушаны.
— Годе, шабашъ!— сказалъ, вставая и направляясь опять въ палатку, Пугачовъ.
— Тутъ, батюшка, ваше величество, еще одинъ человкъ,— началъ было Твороговъ.
— Годе, опосля!— отвтилъ, не оглядываясь, самозванецъ: другія у насъ дла…
Поддерживаемый подъ руки Мясниковымъ и Чумаковымъ, онъ прошелъ въ дальнее отдленіе палатки, опустился, не раздваясь, на сложенныя здсь подушки, протянулся и почти мгновенно заснулъ.

——

Мари, съ Сысоевной, Лаптевыми и Травкинымъ, едва сталъ близиться вечеръ, начала въ тревог выглядывать въ окна, не детъ ли общавшій навстить ее страшный гость.
— А у меня, дорогая Марья Родіоновна, и лошади и экипажъ готовы,— шепнулъ Сила омичъ: едва сбудемъ онаго лютаго звря,— беру всхъ васъ и везу въ ночь, да знаете ли, куда?
— Не знаю…
— Прямо въ Москву,— надежне будетъ, благо даютъ конвой.
Пугачовъ не явился въ городъ къ Дугановой. Смеркалось, а онъ всё еще спалъ. Къ нему быстро вошелъ и едва добудился его Чумаковъ.
— Вставайте, ваше величество,— сказалъ онъ, теребя его: уходить надо, царицыны войска по близу.
— Откуда знаешь? врешь!— крикнулъ Пугачовъ, вскакивая и ища близъ себя оружія.
— Лазутчики донесли.
— Давай ихъ сюда, бей тревогу! поднимай лагерь… чекмень, шашку… коня!
Были введены лазутчики — дьячокъ и перебжчикъ солдатъ. Пока самозванецъ разспрашивалъ ихъ, Чумаковъ подавалъ ему дорожное платье. Емельянъ переодлся. Чумаковъ видлъ, какъ дрожали руки царя и какъ бгали по сторонамъ его красные отъ сна, свтившіеся испугомъ и злобой, глаза.
— Три дня были покойны,— сказалъ, по выход лазутчиковъ, навшивая къ поясу шашку, Пугачовъ: думалъ и доле… такъ нтъ! опять дьяволы гонятъ, опять грозятъ и тснятъ… Муфель да Меллинъ, — а гд-жъ Михельсонъ? отсталъ?… ну, да ужъ живыми, едотычъ, не сдадимся, на потху свою не возьмутъ.
Емельянъ распахнулъ полы палатки и бодро вышелъ наружу. Конный казачій отрядъ, стоявшій передъ палаткой, преклонилъ знамя, пшая охрана взяла ружья на караулъ. Съ площади было видно, что лагерь уже зашевелился. Гремли барабаны. Скакали, съ приказаніями, встовые. Въ обоз снимались тяжести и запрягались воловые и конные возы. Пугачову подвели осдланнаго, соловаго коня. Потрепавъ по ше любимаго, не разъ въ послднее время выручавшаго его, иноходца, Емельянъ взялся за луку сдла и, только что занесъ ногу въ стремя, сзади его раздалась иноземная рчь.
— Euere Majestt, unser grosser Kaiser und Wohlthter!— напыщенно и громко началъ кто-то, пробившійся къ нему въ общей сует.
Пугачовъ оглянулся. Въ двухъ шагахъ отъ него, высоко поднявъ въ рук треуголку, съ серебрянымъ шитьемъ, стоялъ и восторженно что-то говорилъ ему, по-нмецки, высокій и лысый, въ мундирномъ кафтан, старикъ. Искренно считая самозванца за императора Петра третьяго, питомца ученаго нмца Штеллина,— Ловицъ въ отборныхъ нмецкихъ выраженіяхъ излагалъ радость не только свою и города Саратова, но и всей юной русской науки, что пресвтлый государь, внукъ Петра Великаго, удостоилъ этотъ дальній, глухой и дикій край своимъ высокимъ посщеніемъ, и съ особымъ удареніемъ твердилъ: Ich habe, Euere Majestt… ‘Я, ваше величество, видлъ дальнія звзды, планеты и кометы! но выше и свтле ихъ всхъ — великій россійскій государь Петръ едоровичъ… vale, Imperator! радуйся, покровитель искусствъ, торговли и безсмертныхъ наукъ… hoch, hoch!’

XXVIII.

— Что это онъ, нмецкая колбаса, торочитъ тутъ?— впоголоса спросилъ Пугачовъ, обратясь къ окружавшимъ его пособникамъ: знаю ихніе иноземные языки, да галдитъ онъ несуразно, не все поймешь.
— О звздахъ, видно,— отвтилъ, съ поклономъ, Твороговъ: я давеча еще докладывалъ… изъ Питера онъ, сказываютъ, насланъ сюда, для науки,— промрщикъ и звздочётъ.
— Что же ему, дьяволу, нужно?— спросилъ, садясь на коня, Емельянъ.
Твороговъ молчалъ.
— Звздочётъ, говоришь ты?— произнесъ Пугачовъ, глядя на Ловица, пораженнаго такимъ обращеніемъ съ нимъ.
— Такъ точно, царь-батюшка,— отвтилъ Твороговъ.
Емельянъ оправился на сдл.
— Ну, и придвинь его, Иванъ, поближе къ звздамъ… подвсь!— сказалъ, удаляясь съ площадки, самозванецъ.
Твороговъ поклонился.
— Да кстати,— произнесъ, уже отъхавъ и подозвавъ его къ себ, Пугачовъ: тутъ еще была эта рыжая, высокая барышня, сухожилая такая… изъ просительницъ, помнишь?… еще съ длинными, какъ у блки, зубами.
— Ладыженцева?— спросилъ Твороговъ.
— Она самая…
— Простить изводилъ ты ее, батюшка, и охрану отрядилъ,— твоей милости она помощь гд-то оказала.
— Откуда знаешь?
— Сама радовалась она, выйдя отъ тебя, — призналъ, говоритъ, его величество…
— Ну, Иванъ, такъ вотъ что!— сказалъ самозванецъ: раздумалъ я… гд эта барышня теперь?
— У’попа въ слободк ждетъ, — вонъ его жильё, подъ вербами, — о чемъ-то еще хотла твою милость просить.
Пугачовъ глянулъ на пшіе и конные свои полки, шедшіе въ облакахъ пыли, къ городу.
— Надумалъ я иное,— произнесъ онъ, въ силу сдерживая коня, горячившагося отъ звуковъ барабановъ и трубъ: оно, вишь, спокойне будетъ… Пока поднимется весь обозъ, пошли за эвтою рыжею и на своихъ глазахъ удави ее…

——

Вечеромъ, десятаго августа, полчища Пугачова, обогнувъ Саратовъ, потянулись въ низовья Волги, къ Царицыну. У самозванца, въ это время, по слухамъ, было, еще до пяти тысячъ снабженнаго оружіемъ, доброконнаго войска, боле двадцати пушекъ, огромный, нагруженный добычею и състными припасами обозъ, въ нсколько сотъ конныхъ и воловыхъ подводъ, и до десяти тысячъ разнаго безоружнаго сброда, крючниковъ, рыбаковъ и окрестныхъ, помщичьихъ и казенныхъ, крестьянъ. Самъ Пугачовъ, съ полкомъ, яицкихъ и волжскихъ казаковъ, калмыковъ и татаръ, халъ впереди отряда. За нимъ, въ коляск и бричк, слдовали его жена, съ дтьми, и прислужницы изъ плнныхъ офицерскихъ и помщичьихъ женъ и дочерей. Въ нсколькихъ верстахъ за Саратовомъ, у помщичьей усадьбы, самозванецъ услышалъ шумъ и крики впереди себя. Подъхавъ къ шумвшимъ, онъ увидлъ окровавленныхъ, главныхъ своихъ есауловъ — Баранку и Идорку. Татары заспорили изъ-за какой-то лошади и бросились другъ на друга, съ ножами. Зачинщикомъ оказался Идорка.— ‘А, чортъ рябой! не утихомирился? баста теперь!’ — крикнулъ Пугачовъ и веллъ вздернуть Идорку на ворота усадьбы.— ‘Чей дворъ?’ — спросилъ онъ.— ‘Дугановыхъ’ — отвтили ему. Пугачовъ долго разсматривалъ разоренную, съ погорлою церковью, усадьбу Горокъ, дучи мимо нея.

——

Травкинъ сдержалъ слово, данное имъ спасенной Мари. Едва полчища самозванца прошли черезъ городъ и, въ наставшихъ сумеркахъ, улеглись тучи пыли, поднятыя въ предмстьяхъ пушками и подводами мятежниковъ, Сила омичъ вошелъ въ комнату Мари.
— Не досталъ я роскошнаго и удобнаго экипажа, подобнаго вашему берлину,— сказалъ онъ ей: но идемъ-те,— готовъ преобширнйшій, Макарьевскій тарантасъ,— та же, почитай, коляска. Протопопъ, отецъ Илларій, уступилъ по своей цн. Лошадей до ближней смны добылъ у кума, краснорядца.
— А конвой?— спросила Мари, все еще въ страх и тревог, не встртилась бы въ дорог какая-либо роковая случайность.
— Конвой? да зачмъ же онъ теперь?— улыбнулся Травкинъ: хать намъ на сверъ, а лютый аспидъ, съ своею аравой, ретируется вдь на югъ… До Москвы теперь — скатертью дорога. демъ, демъ! Молодцы Муфель и Меллинъ наспваютъ, за ними спшитъ. Михельсонъ, злоди отъ нихъ и бгутъ. Не ночью, къ утру, встртимъ, авось, и наши аванпосты.
— Но если, вмсто своихъ, вдругъ наткнемся на какую-либо отсталую шайку?— спросила Мари, боясь и думать о возможности спасенія.
— Какъ?— удивился Травкинъ: вы полагаете, что кто-либо изъ этой сволочи остался, припоздалъ, когда вотъ-вотъ наскочатъ наши крылатые герои? Плохо же вы знаете эту чернь! да она такъ теперь, сломя голову, бжитъ, что за городомъ обрушила два моста и бросаетъ по пути пушки и тяжести. Сейчасъ пономарь воротился изъ лсу и сказывалъ.
Мари оснила себя и ребенка крестомъ, со слезами простилась съ Варей и Соней Лаптевыми, которыхъ пригласилъ подъ свой кровъ тотъ же протопопъ Илларій, бодро вышла во дворъ, гд уже были готовы лошади, и сла, съ няней и Васей, въ тарантасъ.
— Да чья же, сударыня,— и не довдалась я,— на теб кофта и чей платокъ?— спросила ее Сысоевна, когда суетившійся по двору съ фонаремъ Травкинъ, разглядывая, удобно ли все уложено, посвтилъ въ тарантасъ.
— Дарьи птичницы… она дала мн, какъ я садилась въ лодку.
— Бдная ты, горемычная!— проговорила, всхлипнувъ, Сысоевна: нтъ Глба Андреича! вотъ повидлъ бы онъ, чего ты ни натерплась!
— Ничего, милая барыня, съ Богомъ!— сказалъ Сила омичъ, взлзая на козлы, гд уже сидлъ его крестникъ Боря: лишь бы Господь помогъ, а о прочемъ не безпокойтесь… Далъ намъ кумъ на дорогу, не токмо провизіи,— теплой покрыши для ночи, дубленокъ, полстей.
Тарантасъ выхалъ изъ воротъ, миновалъ опустлую Московскую и другія улицы, выбрался на выгонъ, гд еще такъ недавно стоялъ шумный лагерь самозванца, и понесся въ Медвдиц, по пути на Аткарскъ и Тамбовъ.— ‘Сказать-ли ей о судьб кузины ея?’ — раздумывалъ дорогою Травкинъ: ‘да, наказана бдная философка!’ — И, наклонясь съ козелъ, онъ сперва намёками, потомъ прямо передалъ Мари, что самозванецъ не пощадилъ Ладыженцевой и что, по словамъ отца Илларія, передъ своимъ уходомъ, веллъ казнить её. Услыша рыданія Мари, Сила омичъ промолчалъ объ участи другихъ знакомыхъ.

——

Передовые отряды Муфеля и Медлина встртились путникамъ, верстахъ въ десяти за городомъ. Едва тарантасъ выбрался изъ лса, окружавшаго городъ со стороны Соколовой и Алтынной горъ, и, миновавъ овраги и водороины, спадавшіе къ Волг, поднялся на ровную, гладкую степь, впереди послышался конскій топотъ. Увидвъ, при свт мсяца, пыль, летвшую по дорог, путники свернули въ сторону. Мимо нихъ, къ опушк лса, понеслись шеренги улановъ и гусаръ. Скакавшіе въ разсыпную всадники, съ разбга, натыкались на тарантасъ.
— А, черти! кто тутъ?— кричали черные отъ пыли солдаты, осаживая коней и снова уносясь дале.
— Свои братцы, свои!— кричалъ Травкинъ, стоя на козлахъ и размахивая шляпой: Саратовъ очищенъ! слышите ли, Саратовъ! злоди бжали внизъ!
— Ура!— откликались скакавшіе всадники, слыша радостную всть: ура!— гремло по ближнимъ и дальнимъ ихъ рядамъ.
Къ тарантасу подъхалъ, въ гусарскомъ доломан и ментик, худой и черный, какъ жукъ, полковникъ Муфель. Вжливо поклонясь дамамъ, онъ сталъ разспрашивать о бгств самозванца.
— Отъ васъ первыхъ слышу радостную всть,— сказалъ онъ Травкину: скоро, скоро злодю конецъ.
— А гд, позвольте узнать, другой нашъ герой, Иванъ Иванычъ Михельсонъ?— спросилъ Сила омичъ.
— Его-то мы и ждали это время, — отвтилъ Муфель: безъ него не ршались двигаться къ Саратову,— а теперь онъ невдали, подъ тою вонъ горой, встртите вы пхоту графа Медлина, а дале, если вашъ путь на Аткарскъ…
— Да, да, къ Медвдиц, на Аткарскъ,— сказалъ Сила омичъ.
— Въ такомъ случа,— произнесъ, откланиваясь, Муфель: за Широкимъ-буеракомъ вы увидите и Ивана Иваныча.
Въ станиц Широкій-буеракъ путникамъ предстояла смна лошадей. Задержанные на дорог конницей Муфеля и дале, подъ то рой, мушкетерами и обозомъ графа Медлина, они дохали до ста ницы уже на разсвт. Вася крпко спалъ на рукахъ усталой матери. Боря на козлахъ и Сысоевна въ тарантас, истомившись за ночь, такъ сильно покачивались, что едва, въ неодолимой дремот, не падали изъ экипажа. Одинъ Сила омичъ бодрствовалъ. Остановясь у околицы, онъ ввелъ всхъ въ ближайшую избу, наносилъ туда, съ хозяйкой-старухой, сна и, уложивъ всхъ спать, бросился отыскивать свжихъ лошадей. Большая часть жителей станицы, посл прохода здсь Пугачова, была въ бгахъ. Оставшіеся говорили, что они стары и хворы, и на вс просьбы, съ предложеніемъ щедрой платы, отвчали отказомъ.
— Гд намъ, батюшка, взять теб коней?— отвчали они, толпясь у воротъ и, съ тупымъ любопытствомъ, разглядывая барина, уцлвшаго отъ общаго погрома: все заграбилъ и забралъ антихристъ.
— Да можетъ лошади угнаны у васъ, для охраны, на дальніе луга или въ лсъ?— спрашивалъ не ожидавшій отказа Сила омичъ.
— Что ты, милъ-человкъ, полно!— возражали, кланяясь, мужики: не токмо лошадушки, послдняго телка не оставили лиходи,— порзали на жратву, до малаго теб курченка и порося.
— Ничего, слышьте, ребята, не пожалю,— твердилъ Травкинъ, соображая, что въ карман у него полный кошель золота, ссуженнаго тмъ же кумомъ-краснорядцемъ: ну, не хотите отдать въ наймы, продайте! что возьмете за тройку?
— Ахъ-ахъ, батюшка, родимый ты нашъ! и не думай, ну, не безпокойся! татары мы, что ли, аль супостаты теб? нешто можно грабить! мы съ радостью, только, прости, нту-ти ни одного коня.
— А чьи, вонъ тамъ, внизу, пасутся?— спросилъ Сила омичъ, указывая съ холма на берегъ рки.
— Клещовски, сударь, убей Богъ, чужіе.
— Ну, сходите, наймите или купите для насъ.
— Гд намъ, свтикъ! стары мы, убоги, хворы, куда по горамъ ходить?
— Нечего, видно, длать, ступай хоть ты,— обратился Травкинъ къ кучеру протопопа: да не скупись, помни, а главное — не возвращайся безъ лошадей, иначе,— что же это,— такъ намъ а сидть?
— Оно точно, батюшка, Сила омичъ,— сказалъ, почесываясь, кучеръ: кому, значитъ, пріятно? а какъ не добуду и я?
— Ну, тогда не прогнвайся,— вспылилъ Травкинъ: тогда… просто не отпущу тебя,— какъ знаешь, а задержу… покормимъ и двинемся дале. Сказано — до перемны,— ну, и отпушу тебя, какъ найдемъ, чмъ перемнить.
Кучеръ, съ неудовольствіемъ, отпрегъ лошадей, поставилъ ихъ подъ навсъ къ корму и, покачивая головой, отправился внизъ къ берегу. Сила омичъ прислъ въ тарантасъ и задумался. Глаза его слипались, одолвалъ сонъ.— ‘До этой Клещовки,— разсуждалъ онъ: будетъ, пожалуй, не меньше трехъ-четырехъ верстъ, вонъ гд виднются ея мельницы. Пройдетъ часа два, а то и больше, пока онъ розыщетъ тамъ хозяевъ, да сладитъ съ ними. Впрочемъ, оно и кстати, наши выспятся вдоволь, отдохнутъ. А пережито, пережито, Боже! Вс вдь на волосокъ были отъ лютой, позорной смерти. Бдняжки же Лаптевы остались, въ ожиданіи — хать къ отцу, и не знаютъ о его участи… А достойнаго Петра Ильича,— ужасъ и подумать, — своими глазами видлъ хавшій мимо его двора пономарь… собственные подданные повсили бдняка на воротахъ его двора! А Тарскій, Быковъ?’ — Задумавшись о роковой, страшной кончин стараго знакомца и сосда, Лаптева, Сила омичъ склонился на кузовъ тарантаса. Надвинувъ ниже на лобъ отъ солнца шляпу, онъ вспомнилъ, какъ еще недавно онъ, съ Петромъ Ильичомъ, на проводахъ хозяевъ изъ Горокъ въ Туровцово, игралъ плясовую на віолончели, а тотъ на скрипк. Прошептавъ. со вздохомъ: ‘миръ праху твоему, добрый человкъ и истинный анахоретъ!’ — онъ крпко заснулъ. Спалъ онъ, какъ показалось ейу, очень долго. Очнувшись отъ какихъ-то странныхъ и рзкихъ криковъ, онъ оправилъ съхавшую на носъ шляпу и растерянно взглянулъ на небо.
Солнце стояло высоко и сильно пекло. Было, вроятно, уже далеко за полдень. Лошади, довъ кормъ, дремали подъ навсомъ. Возвратившійся, ни съ чмъ, кучеръ мирно спалъ, раскинувшись на попон, возл ясель, въ холодк.
‘Да что же это? и онъ не усплъ?’ — подумалъ Травкинъ, вылзая изъ тарантаса: ‘неужели ни мольбы, ни деньги не въ силахъ уже намъ помочь?’ — Онъ направился подъ навсъ, къ кучеру.
До его слуха снова донеслись взрывы криковъ. Черезъ улицу, у противоположнаго двора, Травкинъ увидлъ, средняго роста, въ дорожной шийели, плечистаго офицера, съ нагайкой въ рук. Сзади его виднлись, въ гвардейскихъ шапкахъ, двое рослыхъ солдатъ-гренадеровъ, а передъ нимъ, опершись на палки, стояли т же станичные, — въ капелюхахъ и драныхъ зипунишкахъ,— старики, которыхъ такъ неудачно Сила омичъ утромъ упрашивалъ о лошадяхъ.
— Такъ вы говорите, что у васъ точно нтъ коней для смны?— визгливымъ, обрывавшимся отъ гнва, голосомъ выкрикивалъ офицеръ.
— Нту-ти, ваше благородіе… послднюю, то-есть тёлку, все до курятки, ёнъ, лшій, забралъ.
— Ахъ, вы бестіи, бородачи! вотъ вы какіе!— крикнулъ, взмахнувъ нагайкой, офицеръ: такъ вотъ вы какъ? передъ вами говоритъ посланный ея величества, а вы… ни тёлки, ни коня?
Мужики сняли шапки.
— На колни, ракаліи!
Вс упали на колни.
— Дибулинъ, Кузнецовъ!— скомандовалъ офицеръ: тесаки наголо! становись сбоку и жди приказа… не дадутъ,— головы ски!… Такъ у васъ, и въ правду, нтъ для смны, подъ коммиссію, коней?
Мужики, склонивъ головы, молчали.
— Ни тройки, ни пары?— кричалъ офицеръ: ни одного даже, чтобъ въ городъ послать?
— Есть, милостивый, есть, не гнвайся, прости!— взмолились, кланяясь въ землю, мужики: по клтямъ попрятаны, загнаны въ камыши! не опомнишься, батюшка, будутъ! Сколько теб? Терёха, Евдокимъ, бги… у Прокла тоже кобылёнка, у Сёвчихи меренокъ.
— Духомъ, черти! дв тройки, да добрыхъ.
— Будутъ, соколикъ, будутъ.
Убогіе и хворые съ виду, старики прытко пустились по улиц. Травкинъ вышелъ за ворота, — ‘Ай, да молодчикъ!’ — мыслилъ онъ объ офицер: ‘для себя досталъ, добудетъ, пожалуй, какъ попрошу, и намъ’.— Сила омичъ оправилъ на себ одежду, даже смахнулъ платкомъ пыль съ сапоговъ, крякнулъ и, наскоро обдумывая должное привтствіе, съ приподнятою шляпой въ рук, направился черезъ улицу къ офицеру. Тотъ, отдавая приказанія солдатамъ, не слышалъ его шаговъ.
— Такихъ-то царевыхъ слугъ, такихъ смлыхъ патріотовъ и нужно намъ!— началъ Сила омичъ: въ нихъ надежда и спасеніе страны…
Офицеръ обернулся на его голосъ. Травкинъ взглянулъ и замеръ въ изумленіи, остолбенлъ. Передъ нимъ былъ — Глбъ Андреевичъ Дугановъ.
— Сила омичъ! родной вы мой! какими судьбами?— вскрикнулъ Глбъ, обнимая его: вы живы, невредимы? какъ я счастливъ, радъ!
Травкинъ едва стоялъ на ногахъ.
— Да говорите же, добрый нашъ, какимъ чудомъ спасены? какъ очутились здсь?— спрашивалъ Дугановъ, видя, что старикъ глядитъ куда-то въ сторону: а вашъ Боря, здоровъ ли, гд онъ?
— Тамъ, охъ, тамъ… за этимъ тыномъ, то-есть, извините, заборомъ,— проговорилъ сиплымъ, упавшимъ отъ радости голосомъ Травкинъ, тыча рукой черезъ улицу: онъ здоровъ, благодарю сердечно-съ, и, можетъ быть,— что я,— наврное обрадуется…
— Крестникъ вашъ, говорите вы, тоже здсь? куда же вы направляетесь? Саратовъ, дйствительно, очищенъ?
— Да нтъ, помилуйте, не о томъ-съ, перебилъ, путаясь пересохшимъ языкомъ, Травкинъ: Саратовъ, положимъ, точно свободенъ и злодй бжитъ внизъ… Но можно ли о такомъ, относительно иныхъ лицъ, постороннемъ и неподходящемъ предмет? и что такое крестникъ, или хоть бы вс Борисы на свт! одна моя несообразность и безсиліе въ такой, по-истин, важный моментъ…

XXIX.

Травкинъ отеръ пылавшее свое лицо. Глбъ съ удивленіемъ смотрлъ на старика.
— Нтъ, благодтель, защитникъ невинныхъ и слабыхъ! нтъ, не могу!— вскрикнулъ Сила омичъ, снявъ и опять надвъ на себя шляпу: не здсь, среди улицы и въ пыли,— въ иномъ, такъ сказать, святомъ уединеніи и вдали отъ чужихъ недостойныхъ глазъ…
Онъ ухватилъ Глба за руку, крпко стиснулъ ее и, торжественно-загадочно поглядвъ ему въ глаза, потащилъ его къ воротамъ, изъ которыхъ вышелъ.— ‘Куда это онъ и что затялъ?’ — думалъ Глбъ, идя за Травкинымъ: ‘Мари и Вася, очевидно, благополучны, спасены, и онъ собирается сообщить о нихъ…’
Травкинъ и Глбъ, войдя въ сосдній дворъ, приблизились къ стоявшей тамъ изб. Въ окн избы мелькнула и скрылась какая-то тнь. Сила омичъ взошелъ на крыльцо, отворилъ дверь въ сни и знакомъ предложилъ Дуганову итти впередъ. Едва Глбъ ступилъ въ сни, справа растворилась другая дверь. Что-то знакомое, несбыточное и сказочно-дорогое предстало и замерло на порог.
— Глбъ! Глбушка! ахъ, да ты ли это?— послышался плачущій и вмст блаженно-смющійся голосъ Мари.
Она, съ безумными, порывистыми, горячими поцлуями, повисла на груди растеряннаго и плачущаго отъ радости мужа.
— Ну, представь, сейчасъ… не повришь,— во сн, ну, какъ живаго, видла тебя!— говорила Мари, увлекая мужа въ избу: и свтлый ты, свтлый такой, какъ теперь.
— А Вася? гд онъ? здоровъ ли?
— Вотъ онъ, вотъ!— смялась и плакала Мари, указывая мужу на улыбавшагося большими глазами, краснаго отъ сна, ребенка, пившаго молоко на колняхъ няни.
— Съ благополучнымъ, сударь, возвратомъ!— сказала, вставъ съ лавки и кланяясь, Сысоевна: ужъ ждали-ждали,— принесъ Господь!
Вася стадъ лепетать что-то, морща брови и повторяя — бумъ, бумъ.
— Это онъ о пушкахъ, что въ лагер палили, подъ городомъ,— объяснилъ Боря.
— Нтъ, ты лучше самъ скажи, какъ пляскою спасъ отъ гибели столько близкихъ,— сказала ему Мари.
— Увольте, матушка, до того ли вамъ теперь?— возразилъ Травкинъ, кивая крестнику: бери картузъ, Боря, иди сюда,— дло есть…
Онъ увелъ мальчика на крыльцо. Няня, съ Васей, ушла, черезъ сни, къ хозяйк. Глбъ посадилъ Мари на лавку, рядомъ съ собой, взялъ ея руки и долго смотрлъ ей въ глаза.
— Не стою я тебя, Маша!— сказалъ онъ, съ чувствомъ: вотъ гд увидлись!… Прости меня, прости,— я кругомъ предъ тобой виноватъ…
— Что ты, Глбушка, полно — ну, можно ли? да я и въ мысляхъ на тебя никогда…
— Нтъ, нтъ, я былъ не правъ, грубъ и жестокъ!— твердилъ Глбъ: и если намъ еще суждено счастье, если ты не разлюбила, прости, позабудь!
Онъ опустился возл Мари на колни, обхватилъ ее, припалъ къ ней головой. Его плечи судорожно двигались, слышались заглушенныя рыданія.
— Если теб, милый, дорогой, нужно мое извиненіе,— сказала Мари, положивъ ему руки на голову и сама плача: Господь тебя проститъ! прости меня и ты!

——

Дв телги у двора, черезъ улицу, давно были запряжены и давно неслись оттуда звуки колокольчиковъ и бубенцовъ. Товарищи Глба, съ снисходительнымъ терпніемъ, поглядывая на избу, гд онъ сидлъ съ женой, разговаривали на заваленк съ Травкинымъ. На ихъ разсказы объ ужасахъ въ Пенз, Курмыш, Казани и иныхъ городахъ, Сида омичъ имъ передавалъ о зврствахъ мятежниковъ въ Саратов и его окрестностяхъ.
Глбъ, въ бесд съ Мари, завелъ рчь о томъ же. Передавъ ей слышанную въ Пенз всть о гибели Туровцовой, въ разгромленной мятежниками ея усадьб, подъ Казанью,— Глбъ упомянулъ о брат и Серафим и остановился.
— Ну, что-жъ ты замолчалъ?— спросила, глядя на него, Мари: гд они? спасены, надюсь? ты знаешь о нихъ?
— Готовься усдышать нчто ужасное, вопіющее,— сказалъ Глбъ, мысленно подбирая слова: въ Петровск, только вчера, офицеръ изъ отряда Меллина сообщилъ мн слышанное отъ захваченнаго въ Курмыш слуги нашихъ, очевидно, Дрона… брать Алёша, Серафима и ихъ дти настигнуты, представь, въ томъ город злодями…
— Ну, ну? и что же съ ними?
Глбъ молча склонилъ голову. Мари, глядя на образъ, крестилась.
— Они въ плну?— спросила она: живы?
— Воля Божья… будемъ молиться за нихъ…
— Убиты, погибли?
— Покойники, кром одного ребенка…
Мари съ рыданьями упала на руки мужа.
— Бдный Алёша, бдный! а Серафима? ужасъ!— твердила она: думали-ль мы вс, прощаясь съ ними? а Лаптевъ! знаешь о немъ? Да, Богъ мой, что же я! главнаго и не сказала… Знаешьли, что съ Нинетъ?
— Не знаю.
— Она и Лаптевъ… нтъ, не могу…
Мари задыхалась.
— Оба… погибли, оба,— проговорила она: я молила бдняжку Нину… не послушалась она меня… вдь ты знаешь, кто этотъ Пугачовъ? помнишь казака въ Кабаньемъ? ну, больнаго, помнишь?
Мари разсказала о гибели Ладыженцевой и Лаптева. Глбъ слушалъ ее, понуривъ голову. Опять послышались колокольчики.
— Неужели пора?— сказалъ Глбъ, взглянувъ въ окно и тихо вставая: да, и вамъ запрягли лошадей,— позжай съ Богомъ! путь до Москвы вполн теперь безопасенъ. Кончу свое дло, возьмемъ Пугачова,— не сомнваюсь въ томъ,— съ какимъ наслажденіемъ вернусь опять въ нашъ уголъ. Черный годъ смнится свтлымъ…
Глбъ медлилъ, не уходилъ. Явился Травкинъ, — извстить, что Галаховъ ршилъ послать впередъ Рунича, съ гренадерами, а самъ подождетъ Глба Андреевича. Дугановъ просилъ благодарить его и еще остался съ женой. Руничъ ухалъ. Прошло боле часа. Глбъ и Мари продолжали говорить, строили планы, какъ они снова увидятся въ Москв, какъ заживутъ въ своемъ уютномъ гнзд, навстятъ Ракитное. У окна показался Травкинъ.
— Александръ Павловичъ совтуетъ,— сказалъ онъ, постучавъ въ окно: можетъ быть, останетесь, подъдете посл?
Мари встала, обхватила мужа и замерла. Слезы давили ей горло.— Въ самомъ дл, останься,— разв нельзя?— спросила она.
— Совстно, видишь,— ждутъ товарищи, скоро вечеръ.
— Благослови же меня, благослови сына!— сказала Мари, отворяя дверь въ сни: Сысоевна, неси Васю.
Глбъ перекрестилъ дитя и жену, осыпалъ ихъ поцлуями и вышелъ. Онъ представилъ Галахова жен. Разговоръ длился еще нсколько минутъ.
— Ну, демъ!— сказалъ Глбъ.
Колокольчики и бубенцы зазвенли. Тройки понеслись.
— Пищи же чаще!— кричала Мари, сквозь слёзы, глядя на отъзжавшаго мужа и издали крестя er.
Глбъ въ силу сдерживалъ слезы.

——

По выход изъ занятаго и ограбленнаго Саратова, Пугачовъ взялъ Камышинъ и Дубовку, выжегъ окрестности Царицына, разорилъ Сарепту и бросился въ низовья Волги, къ Черному Яру. Отрядъ Михельсона, опередивъ Муфеля и Меллина, гнался за нимъ по пятамъ. Члены коммиссіи, посланной для пріема самозванца, слдуя въ нсколькихъ дняхъ разстоянія за Михельсономъ, съ каждымъ днемъ убждались, что увренія хавшаго съ ними Долгополова о готовности казаковъ выдать Пугачова — ложь, что, напротивъ, въ самозванцу ежедневно пристаютъ новыя полчища и что его сообщники, въ виду смлаго его упорства и новыхъ побдъ, очевидно, расположены защищать его во чтобы то ни стало.
— Ну, Астафій Трифонычъ, гд же твой Емелька?— спрашивалъ Галаховъ Долгополова: что-то не выдаютъ его казаки, а самъ онъ, оказывается, и ухомъ не ведетъ.
— Подождемъ, увидимъ,— отвчалъ Долгополовъ.
Въ Дубовк имъ сказали, что движеніе Пугачова къ Сарепт — только отводъ глазъ, что оттуда онъ предположилъ повернуть вправо, къ близкому колну Дона, послалъ уже гонцовъ, съ воззваніями къ донскимъ казакамъ, и что, занявъ Донъ, онъ окончательно двинется на Москву.— ‘Царь Иванъ Грозный подъ Казанью семь лтъ стоялъ,— будто бы похвалялся онъ: а у меня она въ три часа пепломъ покрылась, — тоже будетъ и съ Питеромъ! божественныя книги указываютъ,— быть мн на престол опять!’ — хавшія въ отряд самозванца, его жена и дти сильно изнывали отъ жары и пыли. Онъ издали слдилъ за ними, посылая имъ въ коляску освжиться арбузовъ и дынь. Въ Сарепт нашли лавку съ пряниками. Самозванецъ послалъ дтямъ узелъ позолоченныхъ рыбокъ и коньковъ, говоря: ‘Жаль мн дтей врнаго моего слуги Пугачова, дайте имъ полакомиться.’

——

На разсвт, 24 августа, отрядъ Михельсона нагналъ самозванца, на, берегу Волги, у рыбнаго Сальникова завода. Узнанъ отъ развдчиковъ о наступленіи, Пугачовъ поднялъ лагерь, установилъ на склон холма длинный рядъ пушекъ, а ниже, впереди ихъ, пшіе полки, и готовился двинуть ихъ, подъ прикрытіемъ общей пальбы, съ цлью — раздавить наступающихъ. Впереди послднихъ халъ, отдавая окончательныя приказанія, Михельсонъ. Дувшій отъ Волги рзкій втеръ, играя его гусарскими, длинными доконами, заплетёнными на вискахъ, въ вид косичекъ, несъ на встрчу улановъ и гусаръ облака пыли. Михельсонъ не замчалъ ни втра, ни пыли. Его открытое, круглое лицо было весело, быстрые, голубые глаза, изъ-подъ надвинутой на лобъ шляпы, зорко, вглядывались въ полчища мятежниковъ.
— Нечего ихъ, подлыхъ собакъ, ждать!— сказалъ онъ, видя, что его отрядъ готовъ и только ждалъ его приказа: ну-ка, чугуевцы! донцы-молодцы! за бороды ихъ, сермяжниковъ, впередъ!
Онъ далъ шпоры коню. Рыжій, горбоносый кубанецъ, съ подтянутыми ребрами, пройдя рысью, помчался вскачъ. Уланы, гусары и малороссійскіе казаки слва, драгуны и донскіе казаки справа неслись возл него. На холм поднялись клубы дыма. Грянулъ залпъ пушекъ. Черезъ головы нападающихъ, звонко прогудло нсколько ядеръ, упавшихъ за пхотой и наспвавшей въ облакахъ пыли кавалеріей.
— Въ середину ихъ! бей прямо, въ середину!— кричалъ, размахивая саблей, Михельсонъ: на-двое ихъ, ребята, по-поламъ!
Несшіеся всидники врзались въ средину пшихъ мятежниковъ. Съ обихъ сторонъ загремли ружейные выстрлы, свистли пули. Два улана и нсколько драгунъ повалились съ коней. Всадники рубили и кололи направо и налво. Невдали отъ нападавшихъ донцевъ, на пригорк, среди мятежниковъ, виднлся, въ красномъ чекмен, плечистый, съ бородою, всадникъ. Донцы узнали Пугачова..
— А, Емельянъ Иванычъ! здорово!— кричали они, цлясь въ него и стрляя на скаку: къ намъ, Емеля! твоей хаты, у насъ въ станиц, уже чортъ-ма, сожгли… выстроимъ новый острожокъ!
Мятежники дрогнули, бросились бжать. Пугачовъ помутившимся взглядомъ окидывалъ бгущихъ. Онъ хриплымъ голосомъ молилъ биться, грозилъ,— никто не слушалъ его. Сквозь пордвшіе ряды, къ холму помчался рослый, лихой донецъ зимовеецъ, односелецъ Емельки, въ блой, распахнутой на груди, рубах и съ шапкой на затылк. Обскакивая бгущихъ, съ арканомъ въ голой, волосатой рук, онъ усмхался, мтя съ коня накинуть петлю на Пугачова. Стоявшій за самозванцемъ, бывшій дугановскій слуга, Сергй, увидлъ его, прицлился изъ винтовки и выстрлилъ, почти въ упоръ. Казакъ, съ арканомъ, грохнулся на земь съ сдла.— ‘Ура!’ — кричали драгуны и уланы, обхватывая пригорокъ, гд стоялъ Пугачовъ.— ‘Ура’ — гремли, надвигаясь за ними, со штыками на перевсъ, мушкетеры. Пугачовъ съ силой стегнулъ натайкой коня и, заслоненный горстью охранниковъ, бросился вскачъ къ глубокому и длинному оврагу, куда скрывались остатки разбитыхъ его полковъ. Раненая подъ нимъ въ ногу лошадь слегка прихрамывала.
— Лови его, лови! стрляй!— кричалъ Михельсонъ, указывая съ холма на оврагъ.
Мушкетеры дали залпъ изъ ружей. Трое изъ охранниковъ самозванца, въ томъ числ Овчинниковъ и Сергй, повалились съ коней. Донскіе и волжскіе казаки оцпили, въ это время, обозъ самозванца и, задержавъ его коляску, съ дтьми и казной, грабили добычу. Нкоторые изъ нихъ понеслись было къ оврагу: но, истомленныя шестимсячною гоньбой за мятежниками, лошади не могли догнать бглецовъ. Пугачовъ оврагомъ доскакалъ до ближняго лса, перевязалъ ногу коня и, съ послдними изъ сообщниковъ, скрылся въ лсной трущоб.

——

Коммиссія, посл длиннаго и утомительнаго перегона, не дозжая Царицына, остановилась въ станиц, надъ Волгой, перемнить лошадей. Былъ конецъ августа. Погода стояла знойная, безвтренная. Нагорныя, выжженныя солнцемъ, степи праваго берега Волги разстилались желтыми пустырями. Дневная жара и сушь въ ночи смнялись холодомъ и сыростью.
Близился вечеръ. Члены коммиссіи сидли у амбара, на выгон станицы, изъ табуновъ которой ожидали свжихъ лошадей. Посланный туда гренадеръ Дибулинъ возвратился съ извстіемъ, что въ станиц толкуютъ, будто Пугачовъ гд-то, ниже Сарепты, въ конецъ разбитъ, бросилъ войско и обозъ и, съ главными пособниками, едва спасся, переплывя за Волгу.
— Слышали мы такія басни!— сказалъ, звнувъ на это, Галаховъ: а вотъ мы лучше покуримъ, дай-ка, Трифонычъ, огня.
Онъ закурилъ трубку. Руничъ и Долгополовъ съ нимъ заспорили. Амбаръ, у котораго они толковали, стоялъ на высокомъ бугр, надъ ркой. Полулежа, съ прочими, въ его тни, Глбъ прислушивался къ говору собесдниковъ и, — соображая, гд въ это время могла быть Мари, дохала ли она до Аткарска, перебралась ли за Медвдицу и скоро ли кончатся его собственныя скитанія,— поглядывалъ на низменный, лвый берегъ Волги, мирно катившей синія, сверкавшія на солнц, воды. Вдругъ онъ приподнялся на локт. На противоположномъ берегу рки онъ примтилъ нсколько всадниковъ, показавшихся изъ-за зеленой уймы камышей. Поодаль за ними заклубился и сталъ близиться къ берегу столбъ пыли.
— Смотрите, господа, смотрите,— вскричалъ Глбъ: что это за конница?
Вс вскочили, стали глядть. Изъ-подъ пыли выдлились новые всадники. Они прыткою рысью неслись, въ обходъ прибрежнаго озера, направляясь вверхъ противъ теченія рки. Въ нсколькихъ десяткахъ шаговъ за ними, халъ, пригнувшись къ соловому, слегка хромавшему иноходцу, одинокій, съ ружьемъ за спиною, всадникъ. За нимъ слдовало небольшое прикрытіе, съ вьючными лошадьми.
— Прячьтесь, прячьтесь!— крикнулъ Долгополовъ, въ страх убгая за амбаръ: Боже-Господи! вдь это самъ Пугачовъ!
Вс послдовали за нимъ.
— Да почемъ же ты, однако, думаешь, что это онъ?— спросилъ, тлядя за рку, Галаховъ.
— Ахъ, не выставляйтесь… Бога ради!— жалобно молилъ блдный, какъ полотно, Долгополовъ: разв не видите? его посадка, вс ухватки и… соловой конь. При немъ всегда зрительная трубка… и такъ мы врзались вонъ впередъ войска… разглядитъ, пропали мы… перевшаетъ до одного!
— Пустяки!— сказалъ Глбъ, оставшись: что онъ сдлаетъ намъ?
Прочіе, зайдя за амбаръ, молча слдили оттуда за всадниками. Миновавъ озеро и камыши, послдніе выбрались на песчаный пригорокъ, похали шибче и скрылись вдали.
— Что же, Александръ Павловичъ,— обратился Глбъ къ Галахову: какъ все это объяснить? что, если, и въ самомъ дл, мы только-что, воочію, видли самого злодя и онъ дйствительно разбитъ?
— Увы,— отвтилъ въ раздумьи Галаховъ: слышали мы тоже въ Пенз и Саратов, наши странствія, полагаю, нескоро еще кончатся, если злодй и понесъ какое-либо новое, частное пораженіе, что же изъ того? видите сами, онъ уже на той сторон и не одинъ.

XXX.

Отъ станицы послышались звуки колесъ. По гладкому выгону, къ амбару, мчались дв телги тройками.
— Добрыхъ коней раздобыли,— сказалъ Галаховъ: съ такими къ ночи будемъ въ Царицын.
Телги приближались. На передней стоялъ второй изъ посланныхъ въ станицу гренадеровъ, Максимовъ. Держась за ямщика, онъ размахивалъ шапкой и издали еще кричалъ: ‘побда, радость, ура!’ — Гренадеръ спрыгнулъ съ телги. Вс окружили его.
— Говори, говори!— сказалъ ему Галаховъ.
— Отъ генерала Михельсона, ваше высокоблагородіе, только-что проскакалъ черезъ станицу гонецъ.
— Ну, и что-жъ?
— Онъ мнялъ въ расправ коня, изъ нашихъ лучшаго взялъ.
— И отлично.
— Такъ вашей милости приказалъ доложить,— злодй Емелька, у Сальниковой ватаги, на-голову, то-есть, въ конецъ разбить.
— Стой, повтори, — произнесъ Галаховъ: у Сальниковой-ватаги, въ конецъ? гд это?
— Не могимъ знать,— сказывалъ, въ степи гд-то, невдали отъ Чернаго-Яра. Бились четыре часа, положено немало главныхъ начальниковъ злодя и между ними, должно, его фельдмаршалъ Овчинниковъ,— а отнято двадцать пять пушекъ, весь обозъ, съ добычей, коляска, съ дочками и казною Емельки,— и божился гонецъ — больше десяти тысячъ плнныхъ… Коляска, ваше высокоблагородіе, какъ бжалъ злодй, опрокинулась на косогор, донцы и захватили, а женка и сынъ Емельки ускакали за нимъ верхами.
Вс молча сняли шляпы и перекрестились.
— Слава Теб, Господи, слава! поздравляю!— сказалъ Глбъ Галахову: теперь не скажете больше, что наши странствія нескоро еще кончатся?
— А это?— спросилъ Галаховъ, указывая на синющіе пустыри за Волгой: кто изловитъ бглецовъ, тамъ, въ этой дикой, родной имъ, степи? Недалеко солёныя озера, а оттуда рукой подать — лса и камыши пустынныхъ Узеней… ищи тогда втра въ пол, гонись!
— Осмлюсь еще доложить, запамятовалъ, — сказалъ, вытянувшись и весело глядя въ глаза Галахову, гренадеръ: гонецъ тоже, значитъ, сказывалъ,— въ Царицынъ ждутъ новаго всмъ здшнимъ корпусамъ командира.
— Кого, кого?— спросили офицеры.
— На простой телжк, одинъ, говоритъ, какъ перстъ, проскакалъ черезъ Сарепту.
— Да кто проскакалъ?
— Изъ Турціи прямо… генералъ-поручикъ Суворовъ… и всмъ начальникамъ велно сдать ему команду.
Галаховъ вторично снялъ шляпу и склонилъ голову.
— Теперь и я скажу, — произнесъ онъ, глядя на Рунича и Глба: залитую кровью, донскую лисицу, пожалуй, нын и вскор закапканитъ этотъ ловецъ… Ну, Астафій Трифонычъ,— улыбнулся Галаховъ Долгополову: готовься и ты, живымъ ли, мертвымъ ли, а скоро повидишь теперь былаго своего знакомца и земляка.
Долгополовъ, нахмурясь и какъ бы не слыша обращенныхъ къ нему словъ, молча глядлъ на пустынный, лвый берегъ рки.

——

Коммиссія прибыла въ Царицынъ ночью. Узнавъ тутъ же, что Суворовъ уже въ город, ея члены ршили пораньше представиться ему.
‘И такъ, я увижу того, къ которому такъ стремился, о которомъ столько думалъ’ — разсуждалъ Глбъ, подходя къ небольшой, блой мазанк, на краю города, въ которой помщался вновь прибывшій, главный командиръ края: ‘коммиссіи, очевидно, нечего боле длать, этотъ самъ возьметъ злодя,— будетъ неустанная погоня, молодецкія лихія стычки… Попрошусь къ нему, въ дйствующій, передовой отрядъ’.
Передъ избой стояло нсколько офицеровъ. Тихо перешептываясь другъ съ другомъ, они почтительно поглядывали на окна избы, у крыльца которой солдаты держали подъ уздцы осдланныхъ лошадей. Галаховъ приказалъ доложить о себ и былъ позванъ къ Суворову. Глбъ усплъ сказать пріятелю о своемъ желаніи перейти въ дйствующій корпусъ и просилъ замолвить за него слово. Галаховъ недолго оставался въ изб. Въ сняхъ послышался громкій, какъ бы сердитый, голосъ. На крыльцо быстро вышелъ, въ запыленной треуголк и въ потертомъ, сильно полинявшемъ на солнц, темнозеленомъ мундир, невысокій, худощавый человкъ. Поведя передъ собой краснымъ отъ загара носомъ, странно выдлявшимся среди блыхъ, выбритыхъ посл долгаго перерыва щокъ, вышедшій взглянулъ на стоявшихъ у крыльца и улыбнулся. Глбъ сразу узналъ Суворова, за которымъ стоялъ плотный полковникъ.— ‘Михельсонъ!’ — подумалъ Глбъ, глядя на него.
— Такъ вотъ, Иванъ Иванычъ, и прочіе герои!— произнесъ
Суворовъ, указывая Михельсону на остальныхъ членовъ коммиссіи: молодцы! явились живьёмъ взять Емелыку, да не удаётся все… Что же, помилуй Богъ, попробуемъ!… Курочка по зёрнышку клюетъ… Но одинъ изъ васъ просится въ дйствующій отрядъ… кто именно?
Глбъ молча поклонился.
— Дугановъ?— спросилъ, глядя на него, Суворовъ: очень радъ,— зналъ твоего отца, у него было двое сыновей,— гд твой братъ?
Глбъ разсказалъ о гибели Алекся и его семьи въ Курмыш. Суворовъ внимательно слушалъ его, посматривая на лагерь, виднвшійся невдали, у огородовъ, откуда неслись веселыя, солдатскія псни:— ‘Вс мужья до женъ добры, накупили имъ тафты… въ бисеръ низанную — плеть насвистанную’ — выводилъ запвало. Хоръ громко подхватывалъ.
— Знаешь о нихъ?— спросилъ Суворовъ Михельсона.
— О комъ?
— Слышалъ объ участи родныхъ ему страдальцевъ?— указалъ Суворовъ на Глба.
— Какъ же, ваше превосходительство, своими глазами видлъ убитыхъ… уцллъ, кажется, только младшій ребёнокъ, — отвтилъ Михельсонъ.
— Мученики! святые страдальцы! и сколько ихъ… сотни, тысячи неизвстныхъ!
— И что еще прискорбно,— замтилъ Михельсонъ: въ шайк изверговъ, ограбившихъ и залившихъ кровью Курмышъ, оказались, какъ помню, собственные слуги господъ Дугановыхъ, — старикъ камердинеръ, важный такой толстякъ, и молодой, грамотный лакей… Старику, кром прочаго, я на память обрзалъ уши, а молодой усплъ изъ-подъ стражи бжать и, по слухамъ, кажется, и теперь при самозванц.
‘Дронъ камердинеръ… неужели измнилъ?’ — подумалъ Глбъ: ‘а молодой? Жена писала Шимковой о бгств Сергя,— неужели нашъ Сергй?’
— Такъ желаешь въ дйствующіе?— спросилъ Суворовъ Глба.
— Удостойте, ваше превосходительство.
— Да, понимаю тебя и твои чувства… не удерживаю, или въ тмъ вонъ,— указалъ Суворовъ на лагерь: слышалъ? не унываютъ лихачи, точно дома, въ хороводахъ… Ты, слышалъ я, встртился на пути съ женой, очень радъ… Такъ и она побывала въ когтяхъ донской кошки? разскажи…
Глбъ передалъ о плн и спасеніи Мари.
— Дай ему, Иванычъ, поработать,— сказалъ Суворовъ, указывая Михельсону на Глба.
— Отъ души радъ, — отвтилъ Михельсонъ, протягивая руку Дуганову.
Суворовъ опять указалъ на лагерь.
— И съ такою горстью, помилуй Богъ,— сказалъ онъ: разбито пятнадцати тысячное скопище. Безсмертное дло! Летлъ я сюда прямо съ Дуная, дорожилъ часомъ, минутой, а когда не давали лошадей, не стыдно сказать, принималъ, для успха, даже злодйское имя, билъ турокъ, янычаръ, а ужъ Емельку и подавно догонимъ и разобьёмъ… демъ, Иванъ Иванычъ, демъ!
Вскочивъ на коня, Суворовъ понесся къ лагерю. Михельсонъ и свита послдовали за нимъ.

——

Причисленный къ одному изъ передовыхъ отрядовъ, посланныхъ въ погоню за самозванцемъ, Глбъ съ каждою посылкой на почту писалъ жен съ похода. Онъ сообщалъ ей, какъ, разбитый у Сальниковой ватаги, Пугачовъ переправился черезъ Волгу на рыбачьей лодк, а его сообщники прямо вплавь, подвязавъ къ хвостамъ лошадей плоты изъ тальника, съ уложенными на нихъ ружьями и одеждой, и какъ самозванецъ, спасаясь отъ налетвшихъ на него командъ Суворова, бросился сперва къ елтонскимъ озерамъ, а оттуда, по слухамъ, въ болота и камыши Узеней, съ цлью перебраться къ чернямъ и пескамъ у Каспійскаго моря и скрыться у дружественныхъ ему хановъ въ Персіи.— ‘Задуманный планъ злодю не удался,— писалъ Дугановъ жен: его главные пособники Твороговъ и Чумаковъ, измученные безполезнымъ скитаніемъ и голодомъ, поняли, что ихъ дло потеряно и, уговоривъ другихъ, ршили мнимаго государя связать, при удобномъ случа, и отвезти для выдачи законнымъ властямъ въ Яицкъ. Этотъ случай скоро представился. Сегодня, въ степи, намъ встртился верховой киргизъ: онъ клялся, что вчера на привал, на Узеняхъ, гд раскольничьи старцы-монахи поднесли Пугачову освжиться арбузовъ и ‘буквы’, степной здшней рпы, казаки-заговорщики выманили у него походный ножъ, какъ бы для того, чтобъ разрзать огромный арбузъ. Одинъ изъ нихъ крикнулъ: ‘Ты не государь, а Емелька! вяжите его, братцы!’ — а прочіе схватили его, сняли съ него шашку и стали вязать ему руки.— ‘Какъ смете такъ поступать съ государемъ?’ — крикнулъ Пугачовъ.— ‘Нтъ, братъ, теперь уже не обманешь!’ — отвтили ему казаки: ‘полно проливать безвинную кровь!’ — И представь, самозванецъ до того растерялся, что заплакалъ, божился, что не уйдетъ, и молилъ, чтобъ его не вязали. Но, едва посадили его на лошадь, онъ изъ всхъ силъ погналъ ее и ускакалъ. Его догнали, сбили тупыми концами копій съ сдла и, со скрученными за спину руками, вновь посадили на другую, тощую лошадь. Арестанта, по слухамъ, повезли на Бударинскій форпостъ, взятіемъ котораго, осенью минувшаго года, начались вс злодйства Пугачова, а оттуда препровождаютъ въ Яицкъ, куда изъ всхъ силъ скачемъ, по этимъ пустынямъ, и мы’.
‘Радуйся, милая, дорогая Маша,— писалъ жен, отъ 15-го сентября, Дугановъ: мы въ Яицк и сюда же сегодня прибылъ нашъ главный начальникъ, генералъ-аншефъ Суворовъ. Онъ тотчасъ принялъ въ свое распоряженіе злодя, выданнаго капитану Маврину. Я сосчиталъ, — Пугачовъ свирпствовалъ ровно годъ, безъ трехъ дней, поднялъ знамя бунта 18-го сентября прошлаго года, а выданъ и закованъ въ кандалы ныншняго 15-го сентября, описавъ истребительный кругъ злодяній и крови — отъ Яика за Уралъ, къ Казани и Курмышу, а оттуда — черезъ Пензу, Саратовъ и Царицынъ — къ Черному-Яру и Узенямъ,— боле чмъ въ дв тысячи верстъ. И странное совпаденіе: при обыск нашли у него кошель, съ золотою серебряною монетой, и какъ думаешь, что оказалось, среди послдней? Медаль, выбитая, двнадцать лтъ назадъ, на погребеніе того самаго, покойнаго государя Петра III-го, имя коего онъ, невжда-злодй, столь дерзостно принялъ на себя. Для препровожденія Пугачова къ главнокомандующему графу Панину въ Симбирскъ, по приказу Суворова, вооружается особая, на четырехъ колесахъ, деревянная, какъ бы звриная, клтка и формируется конвой, изъ двухъ ротъ пхоты, съ вонною казачьей эскортою и двумя пушками. При этомъ конво, въ числ другихъ офицеровъ, назначенъ шествовать и я’.
Въ начал октября, Мари получила отъ Глба письмо, изъ Симбирска, гд онъ, передавая о привоз и представленіи самозванца графу Панину, описалъ, какъ Пугачовъ, увидвъ графа, упалъ передъ нимъ на колни и, на его вопросъ: ‘Какъ ты, извергъ, дерзнулъ назваться царемъ Россіи?’ — отороплымъ, но яснымъ голосомъ, при всхъ, отвтилъ: ‘Виноватъ передъ Богомъ, государыней и министрами!’
Въ теченіе октября, Мари получила еще нсколько писемъ отъ Глба. Въ нихъ онъ, передавая подробности о шествіи съ арестованнымъ самозванцемъ, сообщилъ, между прочимъ, что на всхъ, ‘растахахъ’ ихъ встрчали особыя гарнизонныя команды, заготовленныя княземъ Волконскимъ, для охраны злодя отъ разъяреннаго противъ него чернаго народа.— ‘Вришь ли, Машенька, — писалъ Глбъ: не только, на всемъ пути, отъ черни, но даже отъ колодниковъ, недавнихъ пособниковъ изверга, изловленныхъ въ разныхъ мстахъ и, какъ и онъ, сгоняемыхъ на разборъ дла въ Москву, нтъ намъ отбоя. Вс рвутся взглянуть на страшилище Россіи, громогласно клянутъ его и, распалясь, грозятъ и готовы, еслибъ не охрана, разорвать его на части. И еще вообрази, что я узналъ давеча въ Рязани… ты не ожидаешь… Извстный намъ обоимъ, сосланный отцомъ на заводъ, но оттуда скрывшійся, едоръ Прядышевъ, уличенный въ измн и нахожденіи въ шайкахъ Пугачова, былъ арестованъ въ Курмыш, но, очевидно, подкупилъ гарнизонную стражу, подъ конвоемъ коей пересылался, въ партіи прочихъ колодниковъ, въ Москву, и надняхъ, по выход изъ Рязани, бжалъ, какъ слышно, съ деньгами и добытымъ оружіемъ. Бдный рязанскій воевода въ гор, боится отвта. Впрочемъ, его утшаютъ, что этому арестанту долго не быть на вол, такъ какъ и родитель Прядышева не дерзнетъ укрывать такого преступника, и самъ онъ, по наклонности своей, убжавъ, начнетъ, вроятно, прежде всего тмъ, что гд-нибудь не выдержитъ, запьетъ, а потому, безъ особаго труда, и выдастъ себя’.
Втораго ноября, Мари получила наконецъ письмо мужа изъ недалекой Коломны и, въ радостныхъ слезахъ, бросилась на шею гостившей у нея Шимковой.
— Ахъ, Надя, ахъ, мой другъ!— вскрикнула она, едва владя собой: представь, Глбъ… уже въ Коломн… пишетъ, вотъ письмо!… посл завтра, онъ будетъ въ Москв. демъ, голубушка, завтра на встрчу.
— Но насъ не допустятъ.
— Какъ? да онъ изъ главныхъ при страж. дешь? у меня и шубка новая, и капоръ…
— демъ.
Москва заволновалась, въ ожиданіи привоза Пугачова: Улицы, площади и паперти церквей были полны народа. Вс разспрашивали другъ друга, собирались идти на встрчу проклинаемаго въ церквахъ злодя. Множество пшаго люда, богатыхъ врытыхъ возковъ, колымагъ на полозьяхъ, простыхъ кибитокъ и пошевней потянулось изъ Рогожской заставы, по рязанскому тракту, къ Бронницамъ.

XXXI.

Около полудня, третьяго ноября, къ постоялому двору, на окраин Бронницъ, съхался рядъ экипажей, тройками, четвернями и шестёрками. Невдали, противъ постоялаго, виднлся, окруженный частоколомъ, острогъ, въ переулк, за дворомъ постоялаго, былъ кабакъ. Съхавшіеся изъ Москвы любопытные не сводили глазъ съ воротъ острога,— стража котораго, съ минуты на минуту, ожидала прибытія Пугачова,— и не слышали пьяныхъ возгласовъ и псень, несшихся изъ кабака.
— Что-й-то, братецъ, у васъ неприличіе какое?— вполголоса спросилъ соймоновскій кучеръ, указывая съ козелъ подошедшему мщанину на переулокъ.
— Іоська кабатчикъ менинникъ,— отвтилъ мщанинъ: блаженнаго пресвитера Іосифа нон, а у Іоськи дочь просватана,— съ утра онъ и угощаетъ…
Кучеръ сталъ высматривать городскихъ знакомцевъ. Экипажи и лошади Нелединскихъ, Вязмитиновыхъ, Архировыхъ и другихъ были здсь, Дугановскихъ еще не было видно. Изъ улицъ показалось нсколько бгущихъ мальчишекъ. За ними, отдльными кучами, слдовали взрослые. Повалила вскор сплошная толпа. Вс оглядываясь, спшили къ острогу. Махальный на сосдней полицейской каланч далъ знакъ. Выстроенные у острога солдаты, по команд офицера, вытянулись, взявъ ружья на плечо. Изъ-за невысокихъ, съ черепичными и соломенными кровлями, домиковъ, показалась просторная, рогожаная, поблвшая отъ инея, кибитка, справа и слва окруженная казаками. За нею, въ сопровожденіи пхотнаго отряда, двигались на колесахъ дв мдныя пушки.— ‘Пугачовъ! Пугачовъ!’ — пронеслось въ толп народа, запрудившаго площадь передъ острогомъ. Вс ближе надвинулись къ послднему. Туда же, кое какъ пробираясь между толпой, подъхали и экипажи, а за ними протиснулись и гости именинника-кабатчика.
— Такъ вотъ онъ, вотъ,— толковали въ, народ: Мать-Пресвята Богородица! Іисусе! и такой плюгавый, отрёпанный, съ бородёнкой, объявился царемъ! Почешетъ теб, паскуднику, спину-тоти рёбра катъ!
— Только-то? спину, да рёбра? ну, братъ, за таки убивства, да за пролитіе тысячей крови, нешто, помирятся на томъ?
— Кончилось мужичье царство!— разсуждали, въ то же время, въ колымагахъ и возкахъ: алчному тигру не властвовать, не пить больше крови… А смотрите, нашъ-то Дугановъ, Глбъ Андреичъ…
— Гд онъ? гд?
— Да вонъ, у кибитки, слдитъ, какъ изверга высаживаютъ казаки…
— Почему онъ тутъ?
— Разв не слышали? онъ и Повалошибиковскій причислены къ отряду Галахова… узнаетъ ли? хорошо бы подозвать его, разспросить.
Началъ падать снгъ. Пугачовъ медленно вылзъ изъ кибитки, отряхнулся, искоса, какъ подстрленный волкъ, глянулъ на народъ и баръ, смотрвшихъ на него, и, звеня ручными и ножными кандалами, пошелъ, среди конвоя, въ ворота острожнаго двора. Въ переднемъ ряду любопытныхъ, въ это время, стоялъ протискавшійся сквозь толпу, рослый и плотный, въ старомъ тулуп и мховой шапк, съ опухшимъ и потемнлымъ лицомъ, пьяный прохожій. Его налитыя кровью глаза впивались въ Дуганова. То былъ бжавшій изъ-подъ стражи и направлявшійся въ отцу, едоръ Прядышевъ. Онъ узналъ Глба.— ‘Такъ вотъ, гд встртились!’ — думалъ онъ, охваченный дрожью, вглядываясь въ Дуганова: ‘ты счастливъ, въ почёт,— да какомъ!— самозванца на судъ и казнь везешь! А я? не укрыться, видно, измннику — бродяг, везд найдутъ… одна судьба, одинъ конецъ!’ — Обрывки пережитаго проносились въ его хмльной голов. Смутно вспоминался ему спектакль у Соймоновыхъ, бгство съ Серафимой, пріздъ въ Кіевъ, цыгане, Луша, попойки, прибытіе отца съ Глбомъ, высылка за Уралъ и гибель Серафимы въ Курмыш… Снгъ падалъ, осыпая ему лицо. Мрачные, дикіе помыслы пронизывали его холодомъ и жаромъ. Что-то безобразное, подавляющее росло и поднималось въ его душ. И въ то мгновеніе, когда, нежданно-окликнутый знакомымъ голосомъ, Глбъ оглянулся, увидлъ передъ собой Прядышева, на секунду, удивленный этой встрчей, остановился и, съ радостною улыбкой, бросился на зовъ къ чьему-то подъхавшему возку,— Прядышеву показалось, что Глбъ, примтивъ его, спшитъ его арестовать. Онъ рванулся изъ толпы, выхватилъ изъ-за пазухи пистолетъ, взвелъ курокъ и прицлился. Раздался выстрлъ.
— Ай-ай| держи его, держи!— послышались крики: убили…
— Кого?
— Офицера… гляди! на смерть, видно! упалъ сердечный…
Дымъ отъ выстрла разсялся. Схваченнаго Прядышева окружилъ народъ. Шапка съ него свалилась, тулупъ былъ разорванъ.— ‘Кушаки, ребята! вяжи его!’ — кричали одни.— ‘На судъ! на разборъ самозванцева-то приспшника!’ — кричали другіе.— ‘Сами, православные, разберемъ! бей окаянника! въ смерть его, пса!’ — Толпа навалилась на схваченнаго. Мелькали дубины и кулаки, летли клочки тулупа/ Освирплая толпа мяла и терзала безпомощно-хрипвшую жертву.
Галаховъ, Руничъ и Повалошибиковскій бросились къ упавшему Дуганову.
— Что съ тобой, голубчикъ, Глбъ Андреичъ?— спросилъ Галаховъ, нагнувшись къ нему и растёгивая на его груди окровавленный мундиръ: ты раненъ? гд?
Глбъ не отвчалъ. Его большіе, черные глаза спокойно и кротко смотрли съ блднаго, неподвижнаго лица, какъ-бы говоря: ‘что съ вами? изъ-за чего тревога и смущеніе? разв не видите? я счастливъ, счастливъ вполн’.
— Пустите, пустите!— раздался вопль среди экипажей.
Толпа разступилась. На площадк показалась молодая, блдная женщина, въ голубой атласной шубк и собольемъ капор. Она подбжала къ столпившимся офицерамъ, вскрикнула: ‘Глбушка, Глбъ!’ — и, рыдая, припала къ простёртому на снгу Дуганову.
— Кто это?— тихо спросилъ Галаховъ даму, помогавшую ему и товарищамъ его приподнять и привести въ чувство упавшую.
— Боже мой! Жена его, жена!— отвтила дама: но онъ, скажите, живъ ли?
— Успокойтесь, живъ, но сильно раненъ,— отвтилъ Галаховъ: а того, тулупника, очевидно, поршили.

——

Четвертаго ноября, 1774 года, Пугачова торжественно ввезли въ Москву, на монетной дворъ, десятаго января его казнили, за Москвой ркой, на Болот.
Гостившій у Дугановыхъ и ухаживавшій за больнымъ еще Глбомъ, Травкинъ присутствовалъ при этой казни. Благодаря служебнымъ связямъ Глба, Сил омичу удалось помститься у самаго эшафота. Онъ видлъ, какъ самозванецъ, дучи по улицамъ, переполненнымъ народомъ, на высокомъ помост, устроенномъ поверхъ саней, держалъ въ исхудалыхъ рукахъ большую, горящую свчу желтаго воска, таявшаго отъ втра и обливавшаго ему судорожно-стиснутыя руки. Травкинъ видлъ, какъ Пугачовъ, взведенный на эшафотъ, молча выслушалъ приговоръ къ четвертованію и ‘съ уторопленнымъ видомъ’ сталъ кланяться на вс стороны, громко повторяя: ‘Прости, народъ православный! отпусти — въ чемъ согршилъ передъ тобой! отслужу, отслужу!…’
— ‘Въ чемъ это онъ, извергъ, надется отслужить?’ — удивился Травкинъ: ‘неужели, и вправду, какъ увряли, полагаетъ, что такого небывалаго злодя могли бы простить и дать ему загладить его вины, на иномъ, хотя бы ратномъ поприщ?’ — Травкину вспомнился лагерь самозванца подъ Саратовомъ, вислица надъ оврагомъ и пляска его крестника передъ пьяными душегубцами. Онъ не спускалъ глазъ съ эшафота. Пугачовъ, быстро подхваченный въ это мгновеніе палачами, снявшими съ него блый бараній тулупъ и рвавшими рукава его шелковаго, малиноваго полукафтана, сталъ было изъ всхъ силъ упираться, но вдругъ, какъ бы понявъ ужасъ неизбжной, надвигавшейся надъ нимъ развязки, безпомощно всплеснулъ руками и, какъ чурбанъ, опрокинулся навзничъ. По площади пронесся смутный гулъ…
На высокомъ столб эшафота показалась воткнутая на желзную спицу, отрубленная, растрёпанная и облитая кровью, голова Пугачова.
— Вотъ теб и корона, вотъ теб и престолъ!— толковали въ многотысячной толп, тснившейся къ эшафоту: тоже царемъ, сиволапый, захотлъ быть! сказывали — тузъ, богатырь… куда! бородка жидёхонька и весь-то, ну, харчевникъ плюгавый,— одно слово — мелкота…
‘Да’,— разсуждалъ Травкинъ, дучи съ казни: ‘мелкота!… а какихъ длъ натворилъ! сколько пролилъ крови, грозилъ двумъ столицамъ, да и имъ ли только грозилъ?’
Въ Москв говорили, что рана Дуганова не заживетъ, что онъ безнадеженъ, и одно время носилась даже упорная молва, что онъ скончался. Благодаря неустаннымъ заботамъ Мари, онъ остался живъ, выздоровлъ и, съ наступившимъ лтомъ, ухалъ на родину въ Малороссію.

——

Весной, передъ отъздомъ съ мужемъ въ деревню, Мари неожиданно получила письмо отъ Спесивцева. Это письмо было помчено 15-мъ февраля 1775 года. Находясь, для излченія, въ Италіи, онъ писалъ ей, что надняхъ, отъ зазжаго москвича, онъ случайно узналъ печальную всть о роковомъ событіи съ Глбомъ Андреевичемъ и о его нежданной кончин. Спесивцевъ спрашивалъ, вренъ ли этотъ ужасный слухъ, скорблъ о потер Марьи Родіоновны и просилъ простить ему то, что невольно рвалось высказаться изъ его сёрдца.— ‘Я когда-то былъ на волоск отъ смерти,— писалъ онъ Дугановой: и теперь еще далеко я не Голіафъ, едва, какъ видите, вожу перомъ, по прежнему, кашель и кашель… но все превозмогаетъ и, смло надюсь, превозможетъ великая и могучая сила природы. А когда, среди этой чудной, южной весны, среди вновь зацвтающихъ розъ, сиреней и геліотроповъ (сравните съ ними снга и морозы родного февраля, въ Москв!), воскресшій безумецъ наконецъ ршится сказать вамъ то, что давно таилось въ его душ и о чемъ онъ не дерзалъ вамъ до-нын даже намекнуть,— неужели вы не поврите ему, отвернетесь отъ него? Нтъ, вы пожалете его, протянете руку обожающему васъ безумцу’.
Лтомъ, уже въ деревн, Дуганова, разбирая на балкон свои, бумаги и какъ бы нечаянно вспомнивъ объ этомъ письм, дала его прочесть Глбу, сидвшему здсь, съ кипой новыхъ, привезенныхъ съ почты листовъ Московскихъ Вдомостей.
— И что же ты отвчала ему на это?— спросилъ Глбъ, прочтя письмо и помту на немъ.
Его голосъ былъ спокоенъ, въ глазахъ, устремленныхъ на жену, мелькнуло, однако, томительное недоумніе и какъ бы испугъ. Марья Родіоновна замтила это. Она вынула изъ шкатулки и подала мужу другое письмо, съ черною каймой. Въ немъ незнакомый ей человкъ, на французскомъ язык, по общанію, данному имъ, какъ онъ выразился ‘сосду по загородной вилл’ — русскому врачу Спесивцеву,— извщалъ ее, что названный Спесивцевъ,— 20-го февраля того же 1775 года, къ сожалнію всхъ, знавшихъ его, скончался близъ Палермо, на вилл ‘Fortuna dolce’.
— Бднякъ! прожилъ, посл своего письма, всего пять дней!— сказалъ, покачавъ головою, Глбъ.
— За то, пожалуй, и счастливъ… умеръ въ надежд,— не дождавшись моего отвта!— произнесла, съ затаеннымъ вздохомъ, пряча письма, Мари.

——

Въ деревн Глбъ Андреевичъ окончательно оправился, по совту матери вышелъ въ отставку, създилъ въ Курмышъ за осиротлымъ сыномъ Алекся, Колей, и принялъ опеку надъ нимъ и надъ его имніемъ.
Въ заботахъ о воспитаніи сына и племянника, Глбъ и Мари прожили въ Малороссіи тихо и счастливо длинный рядъ годовъ.
По смерти матери, Глбъ занялся устройствомъ Ракитнаго, развелъ новый плодовый садъ, увеличилъ запашку, вырылъ нсколько прудовъ въ степи, выписывалъ хозяйственные журналы и служилъ по выборамъ. Онъ держалъ себя со всми чинно, но ласково, былъ всегда чисто, со вкусомъ одтъ и тщательно выбритъ. Гляди на него и на Мари, посторонніе говорили: ‘Вотъ голубки эти Дугановы! входятъ въ преклонныя лта, а, кажись, влюблены донын другъ въ друга, какъ юноши, не наглядятся одинъ на другаго’.

——

Прошло двадцать пять лтъ. Сыновья Глба и Алекся Дугановыхъ, Василій и Николай, выйдя изъ кадетскаго корпуса, давно находились на служб, въ одномъ изъ кавалерійскихъ полковъ. Ракитнымъ завдывалъ, какъ всегда, самъ Глбъ, Горками — крестный сынъ престарлаго, еле уже двигавшаго ноги, но еще бодраго душою, Силы омича, Борисъ Травкинъ. Въ 1799 году, двоюроднымъ братьямъ привелось, съ арміей фельдмаршала Суворова, совершить походъ въ Италію, гд оба они участвовали въ знаменитыхъ битвахъ, при Требіи и Нови, противъ ‘корсиканскаго Пугачова’, какъ Глбъ называлъ Наполеона. Возвращаясь изъ похода, съ наградами за отличіе, одинъ — орденомъ, другой — чиномъ, они ршили, сюрпризомъ, захать въ Изюмскій уздъ, въ Ракитное, гд по прежнему, безвыздно, мирно и счастливо жили Глбъ Андреевичъ и Марья Родіоновна и куда, какъ братья знали изъ писемъ, они, около того времени, ждали изъ Москвы Шимкову, а изъ Горокъ — Травкина, съ крестникомъ.
Едва, со стороны деревни, послышался звукъ ихъ колокольчика, надъ столтними, дуплистыми ракитами и липами сада, поднялась, съ крикомъ, исполинская стая воронъ и грачей.
— Точно нашего Суворова на смотру армія привтствуетъ!— сказалъ Василій Дугановъ брату, съ улыбкой глядя на крылатыя полчища, горланившія въ небесной синев.
— А вонъ, смотри, вонъ!— произнесъ Николай Дугановъ, указывая изъ-за деревьевъ на домъ, къ которому они мчались.
Тамъ, на обветшаломъ крыльц, виднлся загорлый и сдоусый, какъ всегда, прифранченный, въ бломъ, пикейномъ редингот, Глбъ Андреевичъ, — рядомъ съ нимъ, въ палевой косынк на сдыхъ волосахъ, Марья Родіоновна, съ крошкой крестницей, имочкой, дочерью Бориса Травкина, а возл нихъ — Шимкова и махавшій платкомъ Сила омичъ. Вс они сидли передъ тмъ у стола, гд Марья Родіоновна кончала мтки на бль, заготовленномъ для сына и племянника, а Глбъ читалъ газеты.
Радостныя слезы текли по красивому еще лицу былой Мари. Облокотясь на руку мужа и глядя на подъзжавшихъ путниковъ, она счастливо улыбалась. Не помнила Марья Родіоновна, въ эти мгновенія, ни чернаго пугачовскаго года, ни другихъ бдъ и горестей, пережитыхъ ею. Ей вспоминалось одно, что въ это мгновеніе она была вполн и безконечно счастлива.— ‘А если, если,— мысленно говорила она себ: этому счастью, какъ всему на свт, суждено когда-нибудь кончиться,— Ты, Господи, охранялъ рабу Свою… приду подъ охрану Твою, прими тогда съ миромъ’!

Григорій Данилевскій.

1887

‘Русская Мысль’, кн.XII, 1888, кн.I—III, 1889

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека