Черная пятница, Толстой Алексей Николаевич, Год: 1924

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Алексей Николаевич Толстой.
Черная пятница

Первое появление

В семейном пансионе вдовы коммерции советника фрау Штуле произошло незначительное на первый взгляд событие: за столом появился новый пансионер — плотный, большого роста, громогласный человек.
Он шумно ел, выпил шесть полубутылок пива. Он хохотал, рассказывая племяннице фрау Штуле фрейлейн Хильде пресмешные ‘вицы’, во рту у него блестели два ряда крепких зубов из чистого золота.
Он сообщил соседкам справа, Анне Осиповне Зайцевой и дочери ее Соне, о последних парижских модах: черный цвет, короткую юбку — долой, носят только полосатое, черное с красным. (У Сони стало сползать платье, оголяя роскошное плечо, на котором она поминутно поправляла бретельки.)
Он поговорил коротко и веско с соседом слева, Павлом Павловичем Убейко, полковником, о хороших делах с печатной бумагой.
Он налил две рюмочки ликеру ‘Кюрасао Канторовиц’ и выпил с напротив сидящим японцем Котомарой за самую твердую из валют — японскую иену. (Котомара открыл желтые, в беспорядке торчащие зубы и сощурился под круглыми очками.)
Он обещался выпить полдюжины шампанского в кабаре ‘Забубённая головушка’, где служил сидевший рядом с японцем озлобленный актер Семенов-второй.
Он неожиданно и громко похвалил обедавшего за тем же столом писателя Картошина: ‘Вся эмиграция очарована вашим чудным русским языком, господин Картошин’. (Это вогнало Картошина в густую краску, потупившись, он принялся наливать себе пива, у него покраснела даже рука.)
Он обратился бы также и к другим пансионерам фрау Штуле, если бы не дальность стола. Он говорил по-немецки и по-русски. Засопев, обгрыз и закурил сигару в два пальца толщины. Он был брит, совершенно лыс и подвижен. Его звали Адольф Задер.
После обеда часть общества перешла в уютный уголок, отделенный аркою от столовой. Там, за кофе н ликером, Адольф Задер рассказал Анне Осиповне Зайцевой и дочери ее Соне свою первую автобиографию.
— Я родился в лучшей семье в городе Кюстрине, — так начал Адольф Задер, плотно глядя на Сонины плечи, — мои почтенные родители прочили меня к коммерческой деятельности. Но я был озорной парнишка. Младший сын герцога Гессенского был мой ближайший друг.
Однажды я говорю: ‘Папа и мама, я хочу ехать в Мюнхен, хочу сделаться знаменитым художником’. Папа был умный человек, он видит — я, как дикий конь, грызу удила, он сказал, ‘Ну, что же, Адольф, поезжай в Мюнхен’.
В Мюнхенской академии меня носили на руках. Что за чудные картины я писал! Со слезами на глазах вспоминаю то время. Кутежи, балы. В меня влюбилось одно высокопоставленное лицо… но не будем об этом. Родители посылали мне каждый месяц двести марок. (Тут все общество радостно засмеялось, иные только покачали головами.) Да, это были золотые марки.
(Отнеся в сторону мизинец с огромным ногтем, Адольф Задер выпил узенькую рюмочку ликеру и стряхнул пепел прямо себе на мохнатый костюм.),
Ничто не вечно под луной, как говорится. Отца хватил удар, мать умерла с горя. Мне на плечи свалилось крупное состояние. Я рыдал, как ребенок, бросая академию. Тяжело, господа, — зачем мне это дело? Зачем мне эти деньги, когда во мне кричит артист? Я даже до сих пор не успел обзавестись семьей: как белка в колесе. Тяжело. Но — я не теряю надежды. Я все брошу, расшвыряю деньги (волнение среди слушателей), — на что мне одному столько денег? Я закушу удила. Я опять возьмусь за кисти и палитру. Только еще не знаю, — где поселиться: здесь, в Берлине, или вернуться в Мюнхен? Мне надоела политика, вот что. Пока шла война, я был совсем болен. А вы думаете — теперь лучше? Ах, оставьте! Кавардак! Сегодня доллар — три тысячи марок, а завтра полторы, а после завтра пять. Может быть, я совсем покину Европу. Я уеду на Тихий океан. (Соня тревожно оглянулась на мать, Анна Осиповна поправила пенсне.)
Извините, медам, заболтался, еду в банк…

Писатель Картошин

После обеда Картошин и жена его, Мура, пошли к себе в комнату. Картошин по пути от нечего делать вел пальцем по обоям темного коридора. Он споткнулся на ступеньке и, как всегда, обругал фрау Штуле: ‘Сволочь вонючая, немка’.
Они вошли к себе в комнатку с одним, во двор, окошком, за которым моросил дождь. Мура забралась на плюшевый диванчик и стала глядеть на мокрые стекла. Картошин повалился на постель и лежал, длинный, худой, с большими ступнями, с вялым носом, — курил папиросу.
Такое времяпровождение можно было объяснить только отсутствием денег. Картошин был молодой писатель Его слава началась в Ростове-на-Дону с газетного фельетона ‘Рассказ очевидца’. Даже в те дни гражданской войны он царапнул по нервам читателей. С тех пор царапанье стало его специальностью.
В Берлине о нем напечатали статью, где сравнивали его с Эдгаром По.
Картошин переживал свою славу спокойно и трезво, оценивая ее не литературную, а главным образом денежную сторону. Он не был романтиком. Литература приносила скудные доходы. Хотя, за неимением иного, не плохое было и это занятие.
Так, лежа с огромными башмаками на кровати, посасывая немецкие папироски, воняющие прелыми листьями, он выдумывал рассказы из времен революции. По ночам, когда Мура спала, засунув голову под подушку, Картошин наедался пирамидону, так что сердце трепетало, как мышь в кулаке, и писал.
Мура сама носила продавать его рассказы, торговалась, как цыган, брала авансы. Мура была худая, с нервной спиной, помятая женщина. Замечательными были у нее расширенные глаза, она не смотрела ими, а всасывалась. Она исступленно ревновала Картошина ко всем проституткам. Иногда, среди ночи, он посылал ее на улицу за горячими сосисками. Мура накидывала пальто прямо на рубашку и бежала вниз, на угол, где всю ночь стоял бойкий малый с медной кухонкой, окруженный продрогшими и голодными девушками.
Она покупала четыре горячих сосиски на картонной тарелочке с горчицей, булочку-шриппе и с тоской вглядывалась в мутно-бледные под шляпками с розами, тощие лица проституток. ‘Которая, — думала она, — которая — смертный враг?’
Картошин положил огромные подошвы на спинку кровати.
— Мура!
— Что тебе нужно?
— А этот с деньгами, с золотыми-то зубами. Хорошо бы подбить его на издательство. (Мура неопределенно передернула плечами.) Ты бы с ним поговорила как-нибудь. А? Взяла бы аванс. Знаешь, — я хочу начать писать что-нибудь крупное, листов на десять. Психологический роман. (Картошин зевнул.) По-моему, его подбить можно. Мурка!
— Что тебе?
— Сбегай за папиросами.
— Не хочу.
— Почему?
— Скучно.
— А ты не гляди в окошко. Мура, а Мура! Он сказал, — у него два вагона бумаги куплено здесь. Надо ему объяснить, черту, — гораздо выгоднее издательство, чем просто спекулировать на бумаге. Устроили бы ярко-антисоветское издательство. Купили бы типографию. При ней — журнал. А потом, глядишь, через год — переносим дело в Москву.
Часа полтора, лежа на постели, Картошин развивал планы деятельности. Мура молчала, потому что, точка в точку, эти разговоры повторялись каждый день. Наконец лежать без папирос надоело, Картошин надел непромокаемый плащ и вышел на улицу.
В этот час на Фридрихштрассе проститутки шли густыми толпами. Их было столько, что исчезало даже любопытство к этим промокшим женщинам с бумажными розами на шляпах или просто на животе. Но, видимо, эти остатки доброй, старой романтики все еще привлекали сизобритых господ в котелках, с тросточками, и озабоченных семейственных немцев, запиравших конторы и меняльные лавки, и оборванных молодых людей с небритыми щеками, — они появлялись на перекрестках, у табачных лавок, глядя куда-то мимо свинцовыми глазами.
Картошин остановился перед витриной с шикарными дорожными вещами. Сейчас же его ущипнули через пальто ниже спины. Он обернулся. Плечистая и костлявая женщина лет сорока глядела на него желтыми глазами и вдруг принялась хмыкать, вытягивая губы трубкой, хихикать, — прельщала. Картошин попятился, людской поток увлек его.
У ювелирного магазина другая женщина, полная, под вуалью, в упор сказала ему: ‘Алло, я очень развратна’. Картошин миновал и это обольщение. Он зашел купить папирос.
Он долго выбирал, — ‘Маноли’, ‘Мурати’, ‘Бочари’ — все это была одинаковая труха из липовых листьев, — купил десять папирос и сигару почернее, для работы. Затем вошел в пассаж — посмотреть на пенковые трубки. Давно уже было решено, — как только получит аванс, купить пенковую трубку.
Пассаж, построенный еще в восьмидесятых годах, когда-то был бойким местом развлечения берлинцев. Здесь находился знаменитый паноптикум, лавки ‘парижского шика’ и модные кафе. Счастливое, полное надежд было время. Крыша блестела, яркие фонари освещали нарядных людей, построивших прочную жизнь на долгие века. Эти люди верили в добро, в любовь и в безгрешность золотой марки, когда в длинных сюртуках, с баками, с брелоками на цепочках, пробегали по пассажу поглядеть на модную новинку.
Надежды обманули. Мир оказался изменчивым и непрочным. Плодились злые поколения. Беспечность и радость жизни отошли в туман прошлого вместе с сюртуками, баками и брелоками. Пассаж обветшал, тускло горели фонари под грязной крышей. Пыль легла па окна и карнизы. Истлела материя на куклах в паноптикуме, моль источила их волосы. И только мрачный юноша, иностранец, да иззябшая девка приходили сюда погреться, не веря ни в бюст президента Карно, ни в каску Бисмарка, ни в дремлющих в банках спирта раздутоголовых младенцев.
Все же, когда Картошин вошел в пассаж, множество молчаливых людей брело мимо окон, где выставлена дрянь и дребедень. Пыльный свет был холоден, лица — серые, унылые. Шли, глядели на никому в этот час не нужный хлам, зевали…
Картошин прилип к окну с трубками. В это время его хлопнули по плечу, и хохотливый голос прокричал:
— Трубочки? Это — навоз. Я вам привезу трубочку из Голландии. Идет?
Это говорил в свете витрины Адольф Задер. От золотых зубов его шли лучи. Картошин крепко пожал ему руку и сейчас же пожал еще раз, — так ему показалась заманчивой эта встреча.
— Идемте, я хочу угостить вас хорошим вином, — сказал Адольф Задер и покрутил тростью.

Адские муки

‘Ушел за папиросами. К обеду не явился. Полночь, его нет…’
Мура металась по комнате, не зажигая света. Ледяными пальцами сжимала то горло, то лицо. Прижималась лбом к ледяной печке и тогда видела:
…Гнусный свет газа… Картошин сидит, — красный, взволнованный… На коленях у него — женщина в черном модном корсете. Волосы взбиты, шея в жилах, нос — туфлей, в пудре… Оба хохочут, курят, целуются…
Мура стонала, металась, прижималась лбом к зеленым изразцам печки и слышала…
— Картошин. Ты чудная, ты моя мечта, целуй меня, целуй…
Она (хохочет). Ужасно приятный мужчина…
Он. А вот у меня дома так — драная кошка.
Она. Жена твоя? Ха-ха-ха. Почему она драная кошка?!
Он. Нервная, волосы висят. Никакого влечения. Не женщина, а понедельник…
Она. Какая она странная. Как я ее жалею… Хи-хи…
Он. Давай над ней смеяться. Хо-хо-хо, она думает, я за папиросами пошел. Ха-ха-ха…
(Целуются, смеются, она гордится красотой, бельем, онкрасный, счастливыйобещает ей книгу с надписью.)
Она. Твоя жена бумазейное белье носит, конечно?
Он. Бумазейное. Ху-ху-ху.
Она. Чулки сваливаются?
Он. Английскими булавками прикалывает. Хм-хм-хм.
Она. Из корсета кости торчат? Рубашка желтая’
Он. У, ты, моя радость, счастье!
Она. А ты жену брось, брось, брось…
Мура кидалась на кровать, ничком. Кусала подушку. Кабы дома быть, в России, — в прислуги бы пошла. А здесь — некуда, никому не нужна, все — чужие, каменные. Мечись по комнатешке. Весь твой мир — кровать, печка, диван, стол… За окном — ночь, дождь, немцы.
Мура соскочила с кровати, вплотную придвинулась к зеркалу, всасывалась в свое отражение и не видела ничего, как слепая.
Вторая автобиография
В это время Картошин и Адольф Задер сидели у ‘Траубе’, ели шницель по-гамбургски и пили мозельское вино. Адольф Задер говорил:
— Уж если я поведу, — будьте спокойны: напою и накормлю. Я кутил во всех городах Европы.
— Я сразу понял, Адольф Адольфович, когда увидел вас за обедом, — вот, думаю, человек, который умеет жить…
— Живем, хлеб жуем, как говорится. Вы слышали, что я рассказывал этим двум дурам? Оставьте. Я взглянул на роскошные плечи Сони Зайцевой, и мне точно кто-то сразу продиктовал мою биографию. Эти плечи нужно целовать! Чего она ждет, о чем думает ее мамаша? Чокнемся. Я не художник. Я родился в Новороссийске, в семье известного хлеботорговца — вы, наверно, слыхали: знаменитый Чуркин. Я его приемный сын. Это была такая любовь ко мне со стороны хлеботорговца, что вы никогда не поверите. Он говорил постоянно: ‘Адольф, Адольф, вот мои амбары, вот мой текущий счет, бери все, только учись’. Широкая, русская душа. Но я презирал деньги, я был и я умру идеалистом. Чокнемся. В гимназии я — первый ученик, я — танцор, я — ухажер. Вы могли бы написать роман из моего детства. Незабываемо! У меня был лучший друг, князь Абамелек, не Лазарев, а другой, его отец — осетинский магнат. Половина Кавказа — это все его. Эльбрус — тоже его. Дворец-рококо в диких горах. Я там гостил каждое лето. Бывало, скачу вихрем на коне. Черкеска, гозыри, кинжал, — удалая голова. Находили, что я красив, как бог. Старый князь меня на руках носил. ‘Адольф, Адольф, ты должен служить в конвое его величества’. Поди спорь со стариком. Так и зачислили меня в конвой. А там — Петербург, салоны, приемы… Николай Второй постоянно говорил среди придворных: ‘У меня в Петербурге две кутилки — Грицко Витгенштейн и Адольф’. Наконец я опомнился (после дуэли на Крестовском из-за одной аристократки). Зачем я гублю лучшие силы? Двор мне опротивел, — дегенераты. Чуркин — ни слова упрека, но постоянно пишет: ‘Адольф, займись полезным делом’. Тогда я кинулся в издательскую деятельность. Я основываю издательства, журналы, газеты, Маркс, Терещенко, Гаккебуш со своей ‘Биржевкой’… Наконец между нами — Суворин… Я организую, я даю деньги, я всюду, но я — инкогнито… Бывало, Куприн кричит в телефонную трубку: ‘Адольф, выручай: не выпускают из кабака’. Пошлешь ему двадцать пять рублей. Великий князь Константин Константинович… Но об этом я буду писать в своих мемуарах… Я все потерял в революцию, но у меня колоссальные деньги были переведены в английский банк… Сейчас я приехал в Берлин — осмотреться. Хочу навести порядок среди здешних издательств… Что вы на это скажете?
У Картошина вспотели даже глаза. Он отставил стакан с вином и, царапая скатерть, стал развивать план небольшого, но красивого издательства, с ярко-антисоветским направлением. Адольф Задер, не слушая, барабанил ногтями…
— Бросьте, — сказал он, — это мелочь. Мы будем издавать учебники. Не вытягивайте физиономии. Я поставлю дело на миллионный оборот. А вы извольте организовать мне художественный отдел. Издавайте хоть черта, дьявола, но чтобы это было нарядно, денег не пожалею…
— Я бы мог начать писать роман, захватывающая тема…
— Я вижу — вы хотите аванс. Вы не знаете Адольфа Задера. Обер, чернила и бумагу. Пишите, — вы продаете мне роман… Условия… — поставьте цифру сами, я погляжу после того, как подпишу… Обер, еще вина… Можете этим мозельвейном вымыть себе ноги. Дайте нам шампанского. Картошин, скажите прямо — сколько вам нужно на ближайшие два дня? Возьмите двести долларов. Проглотите вашу расписку. Ну, идем, я хочу спать.
Адольф Задер, отдуваясь, повалился в автомобиль. Картошин, растерянно и блаженно улыбаясь, сел рядом с этим чудо-человеком. Всю дорогу он говорил об организации дела, но Адольф Задер не слушал. Он сразу заснул на ветру, шляпа сползла ему на нос.

Кипучая деятельность

Адольф Задер проснулся от треска будильника в без четверти девять. С закрытыми глазами вылез из постели, вставил золотые зубы, натянул шелковые носки и лакированные штиблеты, сопя пошел к умывальнику и вылил на голый череп графин воды.
Затем со спущенными подтяжками сел пить кофе, но, отхлебнув глоток, погрузился в чтение каких-то цифр на бумажке. Пошел к двери и крикнул, ‘Эмилия, мои газеты!’ Взял протянутую в щель пачку газет, вернулся к кофе, отхлебнул еще и развернул биржевые бюллетени. Повторяя: ‘А! а! а!’ — сильно ладонью потер череп, пошел к зеркалу, и в это время ему удалось пристегнуть одну из половинок подтяжек. Шепча ругательства, надел воротник и галстук, — синий с золотыми диагоналями. Вернулся к газетам… И так далее, до половины десятого, Адольф Задер непрерывно боролся с закоренелой неврастенией.
К десяти ему удалось привести себя в волевое состояние. Он надел широкое пальто, закурил сигару и спустился на улицу, где крикнул автомобиль.
Шофер повез его на биржу и ждал его там два часа, затем ждал около банкирской конторы, около парикмахерской, затем повез его за Александерплац и ждал около прокопченного кирпичного здания, от первого до пятого этажа занятого типографиями и складами бумаги, затем Адольф Задер приказал повернуть к Моабиту и ехать не шибко, причем опустил окно автомобиля и все время оглядывал проезжие унылые улицы, точно что-то выискивал. Затем крикнул адрес пансиона. Но по пути вдруг застучал в стекло, выскочил из автомобиля, взял под руку какого-то прохожего с морщинистым, прокисшим лицом, зашел с ним в кафе. Шофер видел через окно, как прокисший человек развернул крошечный узелок и Адольф Задер рассматривал, щурясь от дыма сигары, камни и перстни, надел два кольца на палец, бросил пачку денег и вышел, посвистывая.
В пансионе Адольф Задер появился в час, когда ударил гонг к обеду. За столом все уже знали, что Адольф Задер швырнул огромный куш на издательство и вообще, видимо, швыряет деньги.
Фрау Штуле положила перед его прибором вместо бумажной камчатную салфетку с серебряным кольчиком покойного коммерции советника. Фрейлейн Хильда вышла к обеду в цыплячье-желтом джемпере. Полковник Убейко, мрачный человек, похожий на льва с коробки спичек, не сводил во все время обеда с Адольфа Задера выпуклых фронтовых глаз, — взял его на прицел, с силой разглаживал на две стороны черную бороду. Картошины счастливо и растерянно улыбались, ели бессознательно. Вчерашнюю замученность Мура постаралась скрыть под пудрой, которая сыпалась ей на платье. Соня Зайцева поминутно вставала из-за стола к телефону, — ее теряющие свои бретельки плечи и роскошные бедра двигались гораздо больше, чем нужно для перехода через комнату.
После обеда Анна Осиповна подошла к Адольфу Задеру и предложила выпить у себя чашечку кофе. Картошин сказал Муре сквозь зубы: ‘Иди к себе’, взял газету и сел в прихожей в плетеное кресло, откуда была видна дверь Зайцевых. Три четверти часа он слушал за дверью громкий голос Адольфа Задера и платком вытирал себе ладони. Время от времени в другом конце прихожей неслышно появлялась черная раздвоенная борода полковника, выпученные глаза его медленно мигали и исчезали вместе с бородой. Когда раздавался серебристый хохоток Сони, Картошин быстро опускал локти на колени и — голову в руки, а густой голос за дверью говорил, говорил, вытачивая, как песок, у Картошина всю душу.
Наконец зазвенели ложки, задвигались стулья. Адольф Задер вышел и не удивился, что к нему мгновенно придвинулись Картошин и Убейко.
— Помещение для редакции найдено? Что же вы все утро дремлете? — сказал он, таща с вешалки пальто… У Картошина мелко зазвенело в голове. — Обегайте весь город, две комнаты под контору, третья под склад, завтра я хочу иметь редакцию.
Он пошел к двери. Убейко осторожно преградил дорогу:
— Беру на себя смелость спросить: могли бы вы уделить мне четверть часа беседы? Весьма важно.
— Шесть часов, кафе ‘Кёнигин’.
Адольф Задер вышел на улицу и купил сигар. На углу к нему подошел сутулый старик в золотых очках и, не здороваясь, сказал,
— Я готов, если вы настаиваете.
Адольф Задер щелкнул языком и, покачиваясь, поглядывая, двинулся по правой стороне тротуара. Он видел, как на верху автобуса проехал в незастегнутом пальто и криво надетой шляпе Картошин. Он прищуривался на чудовищные, с иголочки, автомобили, — целые потоки этих новеньких машин летели по зеркальному асфальту. Он бросил мелочь слепому, с изорванным ртом солдату, который шел через улицу, держась за ременную лямку большой собаки с эмалевым красным крестом, — она подвела слепого к углу и лаяла на проходящих, протягивала им лапу, просила милостыню. Таких собак правительство дарило патриотам, ослепшим на войне.
Адольф Задер остановился около русского книжного магазина и презрительно произнес: ‘Пф, мы им покажем’. Непроизвольно сами ноги поднесли его к другой, блестящей витрине, куда глядела шикарная женщина: мягкое платье, черный длинный обезьяний мех на шее и подоле, под мышкой — ручка зонтика из слоновой кости толщиной в полено, маленькая шляпа парижской соломки — на семьдесят пять долларов без обману, и — роскошь форм, любовно колышущихся под чудным платьем.
Мутно взглянул было Адольф Задер на эту носительницу прелестей, но попятился и сейчас же перешел улицу, он не был охотник до сорокапятилетних женщин, да еще жен знакомых дельцов.
На углу к нему подошел молодой человек, одетый, как картинка, и, не здороваясь, пошел рядом:
— Я согласен, если вам нужно.
— Завтра на этом углу, — коротко ответил Адольф Задер и вошел в универсальный магазин. Выбрал две шелковых пижамы, дюжину рубашек и еще некоторую мелочь и прошел в салон-парикмахерскую. Здесь он уселся в квадратное кожаное кресло и положил большие свои руки на подушку барышне-блондинке с потасканным личиком. Барышня проворно принялась за маникюр. Беседа с ней была содержательнее знакомства с вечерней газетой. Адольф Задер вынул из жилетного кармана серебряную коробочку и угостил барышню карамелькой. Затем не спеша он пошел в ‘Кёнигин’ — небольшое модное кафе, все в зеркалах рококо, шелковых диванчиках. Там оживление было на исходе, но еще пар десять танцевали на огненно-красном ковре в слоях сигарного дыма. Адольф Задер сел подальше от музыки, спросил кофе. Почти сейчас же подошел Убейко.
— Садитесь. Я вас слушаю, — сказал Адольф Задер, придвинув золоченый стульчик, протянул ноги, засунул пальцы в жилетные карманчики и, закусив сигару, прищурился на двух купидонов на потолке…
Что можно рассказать в пятнадцать минут
— Положение крайне тяжелое, — отчетливо сказал Убейко, сложил короткие пальцы на потертом жилете, уперся выпученными глазами в стол и сидел прямо. Львиное лицо его было красное, измятый воротничок врезался в шею, заросшую жестким волосом. — Ответственность перед членами семьи удерживает от короткого шага. Смерти не боюсь. Был в шестнадцати боях, не считая мелочей. Смерть видел в лицо. Расстрелян, закопан и бежал.
— Мой принцип, — сказал Адольф Задер, — никогда не оказывать единовременной помощи.
— Не прошу. Не в видах гордости, но знаю, с кем имею дело. Хочу работать. Разрешите вкратце выяснить обстановку. В тридцати километрах от Берлина у меня семья, — супруга и четыре дочки, младшей шесть месяцев, старшая слабосильна, в чахотке, две следующие хороши собой, в настоящих условиях только счастливой случайностью могут избежать института проституции. Не строю розовых надежд. Семья питается продуктами своих рук, как-то — картофелем и овощами. Духовной пищи никакой, — девчонки малограмотны.
Адольф Задер потянулся в карман за спичками, полковник молниеносно выхватил бензиновую зажигалку и подал прикурить. И снова сел прямо.
— Все мои сверстники, однополчане — в генеральских чинах. В Берлинах, Прагах, Парижах присосались к горячему довольствию. На мою судьбу выпало — строй, строй и строй. В гражданской войне только слыхал о тыловой жизни, — видеть, повеселиться не пришлось: бои, поход, эвакуация, сапоги снимать на ночь научился только за границей. Обманут кругом. В Константинополе варил халву, состоял букмекером при тараканьих бегах. В Болгарии варил халву. В Берлине варил тянучки. В настоящее время занимаюсь комиссионной деятельностью, преимущественно по подысканию квартир. По ночам пою в цыганском хоре в ‘Забубённой головушке’. Вчера смотрю — в зале сидит генерал Белов, в училище я его цукал, заставлял приседать. Пьет с дамами шампанское. Заказал хор. Я с гитарой принужден ему петь, ‘Любим, любим, никогда мы не забудем’. Обидно.
— Ваши политические убеждения? — спросил Адольф Задер.
— В настоящее время исключительно только борьба за существование. Иной раз действительно примешься думать, — и сразу собьешься. Кругом неправда. Злая судьба.
— Работать не отказываетесь?
— При условии ночного отдыха в три с половиной часа и час на еду, остальное в вашем распоряжении,
На потолке в это время погасили лампочки. Отравленные табачным дымом купидоны ушли в тень. Музыканты укладывали в футляры свои инструменты. Адольф Задер поднялся.
— Вы меня растрогали. Пойдемте и поговорим за бутылкой доброго вина.

Третья автобиография

— Вы знаете — приятно делать добро, — сказал Адольф Задер, сидя напротив Убейко в уютном, отделанном резным дубом, уголку в старом, готическом ресторанчике. Кончали третью бутылку вина.
— Несомненно, Адольф Адольфович, приятное чувство.
— Когда я могу помочь человеку, у меня слезы навертываются на глазах. На что мне деньги? — как сказал поэт. Ну, хорошо — заработай я в десять раз больше Моргана — оттяну я мою смерть на четверть минуты? Скажите, полковник?
— Никак нет, не оттянете.
— То-то. Четыре раза я был богат. Все раскидал. Я философ. Я люблю человечество. Хотя люди — сволочь. Но надо снисходить к слабостям. Разве они виноваты, что они — сволочь? Полковник, — скажите, — виноваты?
— Никак нет, Адольф Адольфович, не виноваты.
— Вы умный человек. Вы меня понимаете. Сколько раз бывало: придет дамочка, плачет и все врет. Ну, хорошо, — я ее выгоню, а что из этого? Лучше я ей дам денег, — и мне приятно, и ей приятно… Надо вам сказать, что я незаконный сын одного лица. Взгляните на меня внимательно, — вы ничего не догадываетесь? Ну, тогда не будем об этом. Если кто-нибудь скажет, что я получил высшее образование, — плюньте на этого человека. С двенадцати лет я — на своих ногах. В России мне стало скучно. Я поехал в Америку. Вы сами можете представить, с чего я начал, — не стыжусь. Я мазал себе лицо патентованной ваксой и на улице мылся щеткой и мылом. Собиралась толпа, я не плохо торговал. Тут был, конечно, маленький обман, хотя вакса как вакса, ничего особенного. Но у меня по лицу пошли прыщи. Ой! Я подумал и сделался журналистом. Я писал громовые статьи. Вот где паршивая сволочь — это газеты! Я узнал людей. Тянул лямку два года, плюнул, поехал в Техас. Я мог бы стать недурным ковбоем, но меня расшибла лошадь, выбила все зубы. Это остатки варварства — человеку ездить на животных, — мы не кентавры. В это время началась русско-японская война. Один человек предложил мне заняться поставками. Мы начали с грошей, а через год у меня лежало в банке полтора миллиона долларов.
— Полтора миллиона, — задумчиво повторил Убейко.
— Во второй раз я занялся поставками во время болгаро-турецкой войны. Я скупал кукурузу. Продолжись эта война еще полгода — я бы стал самым богатым человеком в Европе. Кроме того, умному человеку не советую ездить в Монте-Карло. Затем — война на Балканах, — я опять поправил дела. Вам может показаться странным, что в четырнадцатом году я уже играл в Харбине в драматической труппе. Да, разнообразные шалости устраивает с нами онкольный счет. Я изображал характерных стариков, — находили, что талант. Но началась война. Я взял поставку прессованного сена. В шестнадцатом году я организовал в Москве бюро всероссийской антрепризы с капиталом в два миллиона рублей золотом. Я давал авансы направо и налево. Бывало, Шаляпин звонит: ‘Адольф, что ты там?..’ Я собирался купить все газеты в европейской и азиатской России Это — власть. Я бы сумел провалить любую антрепризу. Я законтрактовал сто двадцать театров в провинции. Мои труппы, концертанты и лекторы должны были разъезжать от Минска до Владивостока. Всем известно, чем это кончилось. После Октябрьского переворота меня искали с броневиками и пулеметами, меня хотели схватить и расстрелять, как пареного цыпленка. Я спрятался в дровяном подвале, я жил на чердаке, я спал в царской ложе в Мариинском театре. Я не растерялся, мои агенты не дремали, — за две недели я совершил купчие крепости на двадцать четыре дома в Москве и на тридцать девять домов в Петербурге. Я купил пакет банка Вавельберга. После этого я перешел финляндскую границу. Я хохотал.
— Удивительная энергия, — пробормотал Убейко.
— Европейская война испортила мне печенку, — сказал Адольф Задер, закуривая новую сигару, — я заскучал… Не надо мне ни денег, ни товаров, ни людей. Деньги — бумага, товары — дрянь, а люди, а женщины — мышеедина, как говорится. В Берлине, бывало, идет немец, — семь футов ростом, румяный, штаны белые, того и гляди тебя на дуэль вызовет — такой гордый. К такому человеку попасть в дом — сто пудов земли выроешь лапами, раньше чем придешь к нему в гости. А сейчас какой-нибудь граф, — мелкий, лицо нездоровое, в глазах — сок, слеза, и он сам норовит с тобой познакомиться, прибежит к тебе в пансион. Скучно. Вот я и надумал устроить здесь несколько предприятий, — пускай вокруг них кормятся люди. Издательское дело. Типографское дело. Хочу купить газету, побороться с большевиками. На днях организую учетный банк. Что бы такое для вас придумать?
— Не за страх, а за совесть, Адольф Адольфович, готов работать.
— У меня есть идея. Вам известно, что средний обыватель в Берлине держит мелкую валюту, — один, два, пять долларов. Настанет черный день, они продают свои доллары безвозвратно. Я хочу пойти навстречу мелкому обывателю, рабочему, бедному чиновнику: зачем вам продавать валюту, когда я даю за нее небольшую ссуду. Вы всегда можете выкупить вашу пару долларов. Понятно? Я открою ряд маленьких ссудных контор. Мы не будем вешать вывески, — зачем нам эта официальность? Но нужно заслужить доверие населения. Мы будем им отцами родными. Я вас посажу в лавчонке, вы познакомитесь с кварталом, вы будете ходить на рынок, говорить, внушать… К вам понесут доллары. Вы поняли или не поняли?..
— Но если недоразумения с полицией?
— Вы будете торговать ваксой, спичками, гвоздями, — вы продаете дрянь. Разве я виноват, что само правительство обирает население, как липку. Мы будем бороться с государственным ажиотажем. Помяните мои слова: Шейдеман вгонит немцев в гроб. Ну, идем, я должен ехать выручить одну аристократку из тяжелого положения.

С птичьего полета

В какие-нибудь две недели пансион фрау Штуле нельзя было узнать. Куда девались сон и уныние за столом, бутылочки желудочной воды, патентованные пилюли, подвязанные зубы, мучные супчики, кремы брюле, дождливые окна в столовой, низкие серые облака над улицей, где под деревьями присаживаются знаменитые берлинские собаки да по асфальту катаются на колесиках золотушные мальчики, бледные от голода.
Оживление и бодрый тон витали над столом фрау Штуле. Шумные разговоры, хохот, звон стаканов. Пили в изобилии пиво и ликер ‘Кюрасао Канторовиц’. Золотые зубы Адольфа Задера, как прожектором, освещали повеселевшие лица.
Полковник Убейко завел новый галстук и ел и пил за троих, катая глаза в сторону Адольфа Задера, дела в Моабите шли неплохо. Картошин постукивал о пивной бокал золотым перстнем с печаткой, снисходительно рассказывал о процессе творчества. Мура стала носить в волосах огромный испанский гребень. Семенов-второй рассказывал курьезы из жизни актеров в провинции. У него уже был разговор с Адольфом. Задером по поводу расширения дела с ‘Забубённой головушкой’. Соня Зайцева сидела теперь рядом с Адольфом Задером. Она душилась парижскими духами ‘Безумная девственница’ и вся была пропитана грозовым беспокойством этих духов. Фрейлейн Хильда похудела, как москит, стала прозрачной.
Часто приходили с улицы бойкие шикарно одетые знакомцы Адольфа Задера. Всем чудились между слов грандиозные планы этого человека. Фрау Штуле подняла цены на пансион, и это было принято без ропота.
Адольф Задер слегка располнел за это время. От него никто не уходил с отказом. Дел было по горло. Но он с непостижимой легкостью справлялся с ними. Он гонял из одного конца города в другой па собственном теперь автомобиле, входил в редакцию, в конторы, в банк, шумно разговаривал, приказывал, подписывал. Лучи от его зубов, казалось, намагничивали жизнерадостностью всех его сотрудников. Дела были в периоде организации и разбега.
Убейко начал уже ежевечерне приносить выручку, — вещественную пачку долларов, перехваченную резинкой. Но его работа облечена была тайной.
После трудового дня Адольф Задер водил сотрудников освежаться в кафе. Шли пешком. После дождя пахло бензином, листьями и грозой. На сырые тротуары лился свет из ярких окон. Восковые женщины в черных корсетах, в кружевном белье глуповато улыбались за стеклами, навевая жуткие мечты. Длинной тенью с пылающим глазом проносился автомобиль, вереницы автомобилей. Выше — сыро шумели липы бульвара. Еще выше — в разорванные облачка, в летящий никому не нужный месяц падали две готические башни церкви. Из зарослей плюща, из красного света ресторанов вырывались оборванные, как клочки шелковой юбочки, синкопы фокстрота и шимми, проеденные тайными болезнями. Это была сторона, куда не забредали немцы.
Хотя немцы попадались. У выхода из театрика сидел на тротуаре человек, — бритый череп в белых шрамах, глаза вытекли, на военной куртке — крест. Подняв лицо, он выл глухим, диким голосом песню, — протягивал к проходящим алюминиевые руки.
Ночные безумства
— А, Картошин, ну как?
— То есть что — как?
— Говорят — вы стали гордый. Скоро журнал?
— Выходит через две недели.
— Пальто это новое сшили? Ишь, хорошую палочку завел. Настоящая слоновая кость?
— Кажется.
— Так через две недели? Напишем. А издательство?
— В печати два сборника моих рассказов. Собираю материал для альманаха. Талантливого мало.
— Вот повезло человеку. Ну, пока.
Картошин несуетливо раскланялся со знакомцем и пошел далее, постукивая тросточкой. На нем было новое пальто в обтяжку, новая шляпа, внутри которой находилась особая машинка, защемлявшая верхнюю складку. На носу — круглые роговые очки (немцы надевали такие очки лишь по воскресным дням). Он шел в учетный банк к Адольфу Задеру, — назавтра предстояли платежи.
— Картошин, здравствуйте. Я к вам заходил.
— Я принимаю в редакции от трех до пяти.
— Загляну. Я только что написал повесть, замечательно любопытную. Сочно, густо… В центре — любовь. Петербург, вывески с буквами ять Треуголки лицеистов. Гранит. Она любит мужа. Революция, чрезвычайки, расстрелы. Муж пропадает без вести. Она бежит с другим, сходится. Берлин. Радость от белого хлеба, — вспоминайте. Кружка холодного пива! Вдруг муж появляется. Психологический клубок. Два листа. Мне уже предлагали в нескольких местах по восьми долларов за лист.
— Хорошо, принесите, я прочту.
Переходя улицу, Картошин увидел несущийся пыльный зеленый автомобиль. Он круто свернул к дверям учетного банка. С сиденья стремительно поднялся Адольф Задер, сбросил пыльник и вбежал в банк.
Картошина словно укололо в сердце. Но он сейчас же отогнал неясную тревогу и вошел. Комната с низким потолком была полна клиентов банка. Они жестикулировали, ссорились. Адольф Задер стоял у кассы, как тигр, ощерив зубы.
Картошин долго протискивался к нему и фамильярно взял за рукав. Он обернулся, но не увидел Картошина. Когда же тот сказал: ‘Я за деньгами, Адольф Адольфович, завтра платить, — мы уже условились’, — Адольф Задер проговорил быстро: ‘К черту, к черту!’ Картошин обиделся и ушел.
Он прождал весь день, сначала в редакции, затем — дома, — Адольф Задер к обеду не появился. Картошина начало пусто звенеть в голове. Он лег на кровать. Мура сидела с расширенными глазами на диванчике, затем разрыдалась. Картошин вскочил, принялся швырять на пол книжки и кричал, что его ‘сводят с ума бабьей истерикой’, что он ‘не может писать крупных вещей, когда у него под ухом — бабья истерика’. Он схватил было знаменитую трость, чтобы сломать, но Мура отняла.
Раздался стук. В комнату вошел Адольф Задер. Он был красен, потрепан, но весел.
— Чепуха, — сказал он, сдвигая шляпу на затылок, — ничего не случилось. В чем дело? Дураки устроили небольшую панику. Какие-то люди ходят по городу и уверяют, что надо покупать марки. Идиоты. Испугались доллара… В общем, сегодня я не заработал, но и не потерял ни пфеннига. Едем кутить, я хочу жрать.
В ресторан поехали, кроме Задера, супруги Картошины, Убейко и Семенов-второй. У всех камень свалился с души, — Адольф Задер был цел, весел и полон бурных планов. Пили водку и французское вино. Чувствовалось, что этот вечер кончить просто нельзя.
В ресторане просидели до закрытия, затем взяли автомобиль и поехали на угол Иоахимсталерштрассе и Курфюрстендамм. Картошин, сидевший с шофером, поманил пальцем стоящего под липой человека в котелке. Тот подбежал и шепотом вступил в разговор.
— Только неделю тому назад открыт, останетесь довольны.
— Девочки будут?
— Первые красавицы. Абсолютно голые. Роскошный оркестр. Посетители исключительно американцы и русские.
— Едем.
Незнакомец встал на подножку. Автомобиль свернул в боковую улицу, в другую и остановился на углу. Все вышли. На пустынном тротуаре (немцы все уже спали, наевшись картошки) появился второй незнакомец в котелке. Первый указал на него,
— Не шумите. Спокойно. Он вас доведет. Подошли к воротам, над которыми была надпись:
‘Воскресная школа’. Второй незнакомец прошептал: ‘Тсс!’ — и открыл под воротами дверку в темное помещение, где Семенов-второй споткнулся о пустые бутылки. Здесь разделись, светя карманным фонариком. Затем поднялись в длинную, оклеенную грязно-зелеными обоями комнату. У стен стояли столы и детские парты, под потолком — лампочки, обернутые розовой бумагой. На стене — карта обоих полушарий. У изразцовой печки сидел старичок гитарист, перед ним сизый скрипач в смокинге — человек с провалившимися щеками, — они играли полечку так тихо, как во сне.
Когда компания Задера разместилась за столом, украшенным бумажным цветком и двумя пепельницами с надписью: ‘Пиво. Берлинер Киндл’, — с одной из детских парт поднялись две женщины и, не производя шума, принялись танцевать, ходить под едва слышные синкопы фокстрота. Их черные кисейные шляпы покачивались. Гитарист сонно трогал басы, скрипач поворачивал за танцующими мертвенно-бледное лицо.
Подскочивший к Адольфу Задеру хозяин сказал с польским акцентом:
— У нас художественная постановка дела, посмотрите до конца, сейчас начнется съезд, я выпущу лучших девушек Берлина…
Действительно, внизу послышались голоса, и в воскресной школе появилась новая компания — знакомцы Адольфа Задера. Сдвинули столы. Спросили шампанского. Появились новые девушки, без шляп, сели ближе к гостям. Хозяин говорил:
— Вы не думайте, что это какие-нибудь проститутки, это девицы из лучших домов.
— А голые, — скоро голые? — крикнул Картошин.
— Тсс, пожалуйста, говорите немножко тише… Голые женщины с половины третьего…
Появилась третья компания — тоже знакомцы, — они привели знаменитую московскую цыганку, от песен которой плакал еще Лев Толстой. Адольф Зад ер, багровый, в каплях пота, поднялся навстречу:
— Вошло солнце красное!
Он целовал у цыганки жесткие руки в кольцах, спросил про Льва Толстого и начал было рассказывать четвертую автобиографию, но вскочил, плеснул ладошами:
— Давайте петь. Чем мы не цыгане! Гей, Кавказ ты наш родимый!..
Цыганка сделала сонные глаза и запела про Кавказ. Адольф Задер, а за ним все гости подхватили припев, плеща в ладоши… Хозяин обмер от страха. Но ему крикнули, ‘Дюжину Матеус Мюллер!’ А цыганка пела: ‘К нам приехал наш родимый, Адольф Адольфович дорогой’. Начали славить. Картошин поставил бокал на ладонь и подал его Задеру. ‘Пей до дна, пей до дна’, — ревели гости. Барышни из лучших домов липли к столу, как мухи.
— Чем не Яр! — закричал Адольф Задер. — А знаете, у меня у Яра был собственный кабинет. Отделывали лучшие художники. Ха-ха! Бывало — генерал-губернатор, командующий войсками, вся знать у меня. Два хора цыган… Всем подарки — золотые портсигары, брошки с каратами, кому деньги… Эх, матушка Москва!..
Он покачнулся, выпучил глаза и пошел в уборную. Шел грузно по каким-то пустым комнатам. Пахло мышами. Надо было пройти еще небольшой темный коридорчик. Адольф Задер вдруг остановился и закрутил головой. Непроизвольно, как бывает только во сне, заскрипел зубами. Но все же вошел в коридорчик. У двери в уборную явственно невидимый голос проговорил: ‘Продавай доллары’. Адольф Задер сейчас же прислонился в угол. Ледяной пот выступил под рубашкой. Стены мягко наклонялись. Он напрасно скользил по ним ногтями. Невыносимая тоска подкатывала к сердцу. Ужасна была опускающаяся на глаза пыль.
Когда Адольф Задер вернулся в залу, томный и мутный, — около стола танцевала голая женщина, делала разные движения руками и ногами.
У нее было мелкое личико в веснушках, локти и колени — синие. Музыка еле-еле слышно наигрывала вальс ‘На волнах Рейна’. Все глядели на девственный живот этой женщины. Она поднимала и опускала руки, переступала на голых цыпочках, но на животе не шевелился ни один мускул. Живот казался почему-то голодным, зазябшим, набитым непереваренным картофелем.
Адольф Задер сел спиною к ней, уронил щеки в ладони:
— Уберите от меня эту — с кишками!
Появилась вторая танцовщица, — полненькая, с перевязанными зеленой лентой соломенными волосами, она тоже была голая, две медные чашки прикрывали ее грудь, как у валькирии. Музыка заиграла ‘Не шей ты мне, матушка, красный сарафан’ (из уважения к русским гостям). Голая женщина села на пол и принялась кувыркаться, показывая наиболее красивую часть тела. Так она докувыркалась до ног Адольфа Задера. Он повернулся и долго глядел, как внизу, на полу перекатывались — соломенная голова, медные чашки, толстые коленки и пышный зад. На лице Адольфа Задера вдруг изобразился ужас, — губы перекривились, запрыгали.
— Зачем? — закричал он. — Не хочу! Не надо!
Он стал пить из бутылки шампанское, покачнулся на стуле и потянул за собой скатерть. Мура закричала, мелко закудахтала, слезы хлынули у нее по морщинкам напудренных щек. (Тоже напилась.) Надо было кончать веселье.

Похмелье

Адольфа Задера втащили под руки в пансион фрау Штуле. К обеду никто из участников кутежа не вышел. Начали выползать только к трем часам — на угол, через улицу, в кафе Майер — пить содовую и шорли-морли. Выяснилось, что утром приходило много народа — спрашивали Адольфа Задера, звонили из типографии, из банка. Но он даже не поинтересовался — кто звонил, о чем спрашивали. На него нашло странное оцепенение.
Так игрок, пойдя по банку, где сейчас — вся его жизнь, — вдруг положит заледеневшие пальцы на две карты… Судьба уже выкинута: вот они — синий и красный крап… Лица их повернуты к сукну. Но приподнять уголок, — рука застыла, сердце стиснуто…
Адольф Задер пил шорли-морли за плюшевой стеной на террасе у Майера. Не хватало решимости купить вечернюю газету, заглянуть в биржевой бюллетень. Пришел Картошин, прихлебывая пиво, счел долгом понести чушь про издательство, журнал, альманахи. Он напомнил о платежах. ‘Завтра’, — сквозь золотые зубы пропустил Адольф Задер. Он взял автомобиль и поехал за город в Зеленый лес.
В рот ему дул сильный ветер. Природа, видимо, существовала как-то сама по себе. Под соснами сидели немки в нижних юбках. Дети собирали сучочки и еловые шишки. Промчался поезд по высокой насыпи…
‘Очнись, опасность, очнись, Адольф Задер… Но разве я знаю — что нужно: покупать или продавать?.. Я потерял след… Это началось… Это началось… Не помню, не знаю… Это началось около уборной, мне кто-то сказал… Нет, раньше, вчера… Когда я вбежал в банк, у дверей стояла женщина в смешной шляпке пирожком, худая, старая… Да, да, тогда я подумал, это одна из клиенток Убейко… У нее тряслась голова… Вот и все… Нет, не то, не она…’
— Шофер, какой сегодня день? — Четверг.
— Как, завтра — пятница?.. Вы с ума сошли!
— Что поделаешь, господин Задер, пятница день действительно тяжелый, да зато другие шесть легкие…
Адольф Задер вернулся в пансион за полчаса до обеда. В прихожей дверь в комнату Зайцевых была отворена. У окна стояла Соня и глядела внимательно и странно. Адольф Задер вошел в комнату. Соня продолжала молча глядеть. Не здороваясь, он сел на диванчик.
— Что вы скажете, Соня, если бы я сделал вам предложение? (Она только мигнула медленно три раза.) Мне нужен друг. Ах, эти все мои друзья, — пошатнись я, — разбегутся как паршивые собаки. Я не жалуюсь. Я только смотрю правде в лицо. Соня, мне нужен друг.
Он говорил очень серьезно и тихо, но Соне почему-то стало смешно, она быстро повернулась к окну. Он не понял ее движения.
— Я отношусь к вам и к вашей мамаше с глубоким уважением, не считайте меня за нахала. Сейчас я пройду к себе. Когда вернется ваша мамаша, я сделаю вам формальное предложение.
За ужином Зайцевых не было. Адольф Задер после второго блюда пошел к ним. У Сони было заплаканное, припудренное лицо. У Анны Осиповны из-под пенсне текли жидкие слезы. Адольф Задер поклонился и вполголоса, как говорят у постели больного, сделал предложение. Соня подошла и холодными губами поцеловала его в череп.

Черная пятница

На следующий день, в полдень, Картошин, сидевший у себя за столом в редакции, взял телефонную трубку. Послышался голос Убейко, торопливый, срывающийся:
— Где Задер? У вас?
— Нет. А что?
— Разве ничего не знаете?
— Нет. А что?
— На бирже паника. Доллар летит вниз. Кошмар. На улицах кричат, что это — Черная Пятница.
— Какая пятница?.. Не понимаю…
— Сегодня пятница, тринадцатого. Бегу его искать. Приезжайте на биржу.
Этот голос из черной гуттаперчевой трубки был так страшен, что Картошин на несколько минут ослеп. Он ушел из редакции без трости и черепаховых очков. За квартал до биржи был слышен шум голосов, напоминавший дни революции.
На верху широкой лестницы кричали несколько сотен человек, лезли к черным доскам. Проворные руки стирали губками меловые цифры, и мгновенно на черном возникали новые цифры. Из дверей выходили люди с остановившимся взором. Один, тучный, в визитке, сел на ступенях и закрыл лицо. Другой, засунув руки в карманы, глядел перед собой с глупой, застывшей улыбкой,
Наконец из главных дверей биржи медленно вышел Адольф Задер. Голова его была опущена, в руке — обломок трости. Он спустился к своему автомобилю, потрогал крыло, потряс кузов,
— Скажите-ка, шофер, это хорошая машина? Шофер усмехнулся, вскочил с сиденья, завел мотор, сел, бросил окурок:
— Машина новая, хорошая, сами знаете.
— Новая, хорошая, — закричал тонким голосом Адольф Задер, — так берите ее себе… Я вам ее дарю… Поняли вы, дурень…
Прежде чем шофер опомнился, прежде чем Картошин успел подбежать, — Адольф Задер вскочил в проходивший с адским визгом по завороту двойной трамвай. Люди, автобусы, автомобили заслонили дорогу, и Картошин еще раз только увидел его в окне трамвая: он, гримасничая, нахлобучивал шляпу.
А доллар продолжал лететь вниз. Бешеные руки стирали и писали меловые цифры. На скамьях перед досками ревели и толкались, — стаскивали стоящих за ноги. Рысью подъехала карета скорой помощи. Из дверей четверо вынесли пятого с мотающейся головой. Зеленые полицейские проходили попарно по площади, удовлетворенно улыбаясь.
За завтраком у фрау Штуле к столу явились только японец да студенты-португальцы. Все уже знали о биржевой грозе, разразившейся над Берлином. Даже в прихожей пахло валериановыми каплями. В комнате Зайцевых было, как в могиле. У телефонной будки шепотом совещались, курили, курили Картошин и Убейко. Несколько раз в прихожей появлялась Мура, умоляюще глядела на мужа, точно хотела сказать: ‘Пока я тебя люблю — ничего не бойся’. Но он гневно отворачивался.
В пятом часу позвонили в парадной. Вошел Адольф Задер, весь обсыпанный сигарным пеплом. Картошин и Убейко рванулись к нему. Он ответил спокойно:
— Сейчас я ложусь спать. Это самое лучшее. Слышали, как он затворил дверь на ключ и опустил шторы.
Убейко побледнел, покрылся землей:
— Если он пошел спать, — значит скверно. Он крупно играл. На онкольном счету были не его деньги.
Спустя некоторое время вдруг яростно протопали каблуки, щелкнул ключ, и голос Задера спросил с ужасной тревогой в пустоту коридора:
— Никто не звонил? Что?
Подождал. Дыхнул. Запер дверь. Каблуки заходили, заходили. Стали. Убейко мгновенно вытянул шею, прислушиваясь. В комнате Задера полетели на пол башмаки. Заскрипела кровать. Картошин, с отвисшей губой, с прилипшей к губе папироской, сказал:
— В Прагу надо уезжать. Зовут. Говорят, там возрождается литература.
Он несколько раз пересчитал деньги в бумажнике.
— Пойдемте пиво пить.
Не получив ответа, он ушел, едва волоча ноги, как от желтой лихорадки. Убейко остался один в прихожей. Глаза у него горели от сухости и табаку. В столовой часы пробили половину десятого. Сейчас же в комнате Задера грузно соскочили с постели, голыми пятками подошли к двери, задыхающийся, шамкающий, не похожий на Задера голос спросил:
— Не звонили? Никто мне не звонил?
Убейко лег головой в руки на камышовый столик перед зеркалом. Ему показалось, будто в комнате Задера поспешно, шепотом спорят, бормочут. Он думал о четырех своих дочерях, не знающих грамоты, о жене. Чтобы подавить жалость — кусал большой палец. Когда часы окончили бить десять — в комнате Адольфа Задера раздался револьверный выстрел. Сейчас же у Зайцевых закричали пронзительно, упали на пол. Изо всех дверей выскочили жильцы. Один Убейко остался спокоен и звонил уже в комендатуру.
Явилась полиция. Взломали дверь. Адольф Задер, в ночном белье, лежал ничком на кровати, мертвый. На ночном столике, под электрическим ночником, сверкали двойным рядом крепкие золотые челюсти, все тридцать два зуба, — все, что от него осталось.

Комментарии

Впервые напечатан в сборнике А. Толстого ‘Черная пятница. Рассказы 1923—1924 гг.’ изд-ва ‘Атеней’, Л. 1924. Неоднократно включался в сборники произведений автора и собрания сочинений.
Рассказ ‘Черная пятница’ относится к циклу произведений А. Н. Толстого об эмиграции и зарубежном мире. Выступая в начале 1924 года с чтением своего нового рассказа в Ленинградском институте истории искусств, писатель указал, что богатый материал для ряда этих произведений ему удалось собрать в недавние годы жизни своей за границей (см. отчет о выступлении А. Толстого в журнале ‘Русский современник’, 1924, No 2, стр. 276).
При переизданиях рассказа автором проводилась правка стилистического характера.
Печатается по тексту сборника А. Толстого ‘Повести и рассказы (1910—1943)’, ‘Советский писатель’, М. 1944.

———————————

Источник текста: А. Н. Толстой. Собрание сочинений в десяти томах. Том 3. Аэлита. Повести и рассказы 1917-1924 Москва: Гослитиздат, 1958.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека