Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Чепуха
Помню, мне один мой знакомый с окраины Москвы, с которым я раньше ловил рыбу на удочку, говорил:
— Мы,— говорит,— живем в такое время, что понять трудно. Будто это освободительное движение, так что, значит, освобождаться будем. Выходит так, что ни на что ручаться нельзя. И как-то все стали ссориться. В газетах читаешь — в Полинезии восстание, а в Лиссабоне забастовка, и где это Лиссабон — неизвестно. Встретил недавно Александра Ивановича Глушкова. Трактирщик он с Солянки. Говорит: ‘Время теперь такое, несмотря на праздники, а веселья этого самого нет. Даже мои посетители жалуются, говорят, как-то не то. Пьешь, а тебя в грусть вдаряет. У меня прежде в трактире на Солянке, ах,— говорит,— гуляли ряженые, пляс идет, песни, веселье. А теперь сидят по столам все, насупившись, серьезные. Смотришь — поругаются, драка. Про политику говорят. В сурьез входят и спорят, спорят. Он, Глушков-то, смекалистый,— так я, говорит, нарочно двух горлотяпов держу. Как вижу, за столом в трактире про политику горячо в спор ударяются, я сейчас горлотяпам и мигну. Ну, они, значит, живо наружу выбегут и уж ‘караул’ орут. Ну, сразу в трактире все к окнам бросаются смотреть — что такое. Помогает, говорит, это самое. И драк меньше бывает. И спору нет’.
— Ну и чудно,— рассмеялся мой приятель, художник Винокуров. — Когда ‘караул’-то кричат, поди, народ собирается.
— А как же, народ глядит, городовые бегут — что такое? Горлотяпы и пятое-десятое, орут чепуху разную. Ничего не понять, а все ж всем интересно, вроде как веселее становится. Прежде, бывало, Новый год встречали, рады все, а теперь думают, ну вот, Новый год пришел, а что? Кто говорит — война будет, а с кем, конечно,— неизвестно. А кто говорит — свобода полная начнется. Все всеобщее будет. Каждый должен сам себя обслужить. Сапоги сам шей, воду в колодце сам качай, калачи сам себе пеки.
— Ну, это чепуха,— сказал мой приятель Винокуров.
— Конечно, но только говорят. Извозчиков, половых — не будет.
— Ну, а как же чай пить? Надо чай самому сажать? А он у нас и не растет. Ерунда…
— Мяту будут пить, лист березовый…
— Нет, этого не будет никогда.
— А вот, говорят, будет. Сам граф Толстой говорил и лаптей себе наплел на это самое время. На все семейство наплел, чтобы босому не остаться. Зимнее время, не годится босому-то…
— Позвольте,— заспорил Винокуров.— Толстой босиком ходит, даже Репин его босиком написал, а вот дети его, графья, изнежились. Он, должно быть, лапти для них и плетет.
— Конечно, трудно будет каждому на свое положение становиться. Ох, трудно. Но, говорят, начальство, перед тем как становиться на этакое положение, каждому кобылицу предоставит. И так как все будет всеобщее, то и луга всеобщие. Пускай, значит, каждый кобылицу пасет. Кобылица нажрется досыта травы, и, значит, на ней верхом и айда — поехал, куда хочешь. Дорогой дои ее и молоко пей. Здорово и свободно. Ну и живи себе на свободе.
— Ну, это черт-те что… — сказал мой друг-приятель Коля Курин. — Позвольте, а если я никаких кобылиц доить не желаю и молока не пью, это что же такое? Произвол, насилие. Какая же это свобода?
— Ну уж как хотите, а все-таки это будет. Придет такое время. Я одного этакого-то знаю. Ученый. Он уж на кобыле уехал.
— Чепуха!— повторил Винокуров.
— Ведь вот сегодня канун Нового года,— сказал Коля Курин. — А что-то чепуху говорим. В деревне когда — такая чепуха в голову не лезет. Все ясно. Живешь себе. Новый год, рыжики в сметане, пирог с груздями, капуста кочанная, окорок. Газет не читаешь. Вот жизнь. Сам вроде как корова становишься, и глаза такие делаются, как у коровы.
— Вот у тебя глаза сейчас,— говорю я Коле Курину,— какие-то хитрые, все щуришься, все думаешь — кого бы объегорить…
— То есть как это, позволь?.. Кого же это я объегорить хочу? Это, позволь, что ты, с ума сошел?
— Ну, бабу какую-нибудь… — говорю я.
— Ну, это другое дело. Это вопрос другой. Тут не объегоришь, а сам объегоришься. Это любовь, брат, сам не знаешь, в каком состоянии находишься. Это ведь ни ученый, ни философ разрешить не могут. Женский вопрос — это самая трудная вещь на свете. Науке не поддается.
В коридоре раздался звонок. В енотовой шубе, бобровой шапке вошел доктор Иван Иванович. Усы и баки белые от мороза.
— Ух, холодно…— сказал он. — Крещенские начинаются. А у меня вчера вечером ряженые были. И кто — так я и разобрать не мог. Но откуда они? Не иначе, что пациенты. Как они узнали, что я жену у рыбника Афросимова отбивал? Ведь это в Нижнем было. Запрошлый год, и дело без драки не обошлось. Но только, это самое, в городском саду было весной — в кустах сирени — дрались. И что же? Сознаться надо, здоров Афросимов. Я помирился. Потом выпили тоже на поплавке. И кто видел? Понять невозможно.
— Ну, так, значит, тебе за волокитство попало.
— Попало. Зря и попало. Она сама соблазнительница. И вот соблазнительница до чего… Ну, я, конечно, молодой врач — понравился. А теперь не жалею, что не отбил, потому Афросимов оказался душа-человек и ко мне заезжает, и уж мы и обедаем и ужинаем вместе, и он мне на жену свою до того жалуется, что просто заплачешь. Вот она ему рога ставит, вот ставит… Я ему говорю: дорогой, хорошо, что я между ними не попал в чепуху такую. Как бы я тебе теперь в глаза глядел. И вот до чего у нас дружба в душу вошла, прямо адоремус {Здесь: почитание, любовь (лат.).} выходит. И он мне и говорит: ‘Давай мы с тобой вместе ей рога ставить будем’. Я подумал и говорю ему: ‘Я-то ведь вроде как ни при чем…’ — ‘Все равно,— говорит,— вали, я за все плачу, я отвечаю. Пускай узнает потом, что и ты. Пускай повертится…’ И вот это самое ряженые мне все и рассказывают.
— Эх, Иван Иванович,— сказал Коля,— так ряженая-то — она и была… жена Афросимова.
— Эка я дурак. Верно. Я-то думал — кто, похож голос. Она — верно. Вот ведь. Я-то лошадь. В голову не пришло.
— Может, и он там был… — добавил Коля Курин.
— Но, постой, это уж чепуха… А ведь все может быть. Опять я, выходит, дурак. Я-то говорил ей — ряженой,— что уж вот он жену-то любит, ни на кого не глядит. Вот ведь что. Ряженая-то мне сказала: ‘Приезжай,— говорит,— в Новый год в 10 часов к ‘Яру’ ужинать. Мы,— говорит,— маскированные будем. Я,— говорит,— в домино, красная роза на груди пришпилена. Приезжай, я все равно найду тебя…’
Вот как быть? Опять бы чепухи не вышло… Все-таки неловко, пациенты у меня. Вот — поедемте вместе.
— Нет, Иван Иванович, пословица есть: ‘Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить’… Поезжай уж один, а то опять выйдет чепуха.
Так, от чепухи к чепухе, в мелких дрязгах, то потешном, то грустном, и всегда несуразном,— так в этих пустяках, без конца, без начала,— жила-была Москва, как могла и как умела… И не чуяла, не предчувствовала, что надвигается на всех такая чепуха, такая странная и злая чепуха, которая снесет все ее несуразные жизни.