И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Письма в восемнадцати томах.
Том одиннадцатый. ‘Литературные и житейские воспоминания’. Биографические очерки и некрологи. Автобиографические материалы. Незавершенные замыслы и наброски. 1852—1883
Издание второе, исправленное и дополненное
М., ‘Наука’, 1983
ЧЕЛОВЕК В СЕРЫХ ОЧКАХ
(Из воспоминаний 1848 года)
Всю зиму с 1847 на 1848 год я прожил в Париже. Квартира моя находилась недалеко от Пале-Рояля, и я почти каждый день ходил туда пить кофе и читать газеты. Тогда еще Пале-Рояль не был таким почти заброшенным местом, каким он стал теперь, хотя дни его славы уже давно миновали, той громкой и особенной славы, которая, бывало, влагала в уста нашим ветеранам 1814 и 1815 годов, при первом свидании с человеком, возвратившимся из Парижа, неизменный вопрос: ‘А что поделывает батюшка Пале-Рояль?’ Однажды — дело было в первых числах февраля 1848 года — я сидел за одним из столиков, расположенных вокруг кофейной Ротонды (de la Rotonde) под навесом. Человек высокого роста, черноволосый с проседью, жилистый и сухощавый, в заржавленных железных очках со стеклышками серо-дымчатого цвета на орлином носу, вышел из кофейной, оглянулся и, вероятно, убедившись, что все места под навесом были заняты, подошел ко мне и попросил позволения подсесть к моему столику. Я, разумеется, согласился. Человек в серых очках не сел, а обрушился на стул, сдвинул на затылок свой ветхий цилиндр и, опершись костлявыми руками на суковатую палку, потребовал чашку кофе, а от поданной ему газеты отказался с пренебрежительным пожатием плеча. Мы обменялись немногими незначительными словами, помнится, он раза два воскликнул про себя: ‘Какое проклятое… проклятое время!’ — торопливо выпил чашку и вскоре ушел, но впечатление, оставленное им, не тотчас во мне изгладилось. То был, несомненно, француз из южной Франции — провансалец или гасконец, его загорелое морщинистое лицо, ввалившиеся щеки, беззубый рот, глухой и как бы каркающий голос, самая одежда, истасканная, запачканная, словно не на него сшитая,— всё говорило о беспокойной, страннической жизни. ‘Бывалый, ломаный, битый человек,— думалось мне,— он не только теперь в ‘подмазке’, он, вероятно, всю жизнь провел в тесноте да в подчинении, откуда ж это — не то невольное, не то сознательное чувство превосходства в выражении лица, в каждом движении, в самой походке, шмыгающей, небрежной? Бедняки — смиренные — так не ходят’. Особенно поразили меня его глаза, темно-карие с желтоватыми белками, он их то раскрывал во всю ширину и устремлял прямо перед собою неподвижный и тупой взор, то странно ежил их, приподнимая взъерошенные брови и взглядывая боком через края очков… злая насмешливость загоралась тогда в каждой его черте. Впрочем, я недолго размышлял о нем в тот день: ожидание предстоявших банкетов в пользу реформы волновало весь Париж — и я принялся читать газеты.
На следующий день я опять отправился пить кофе в Пале-Рояль и опять встретился с вчерашним господином. Он первый поклонился мне, как знакомому. Слегка усмехнувшись и уже не испросив позволения — точно он знал, что свидание с ним должно мне быть приятным,— он поместился за моим столиком, хотя ни один из других столиков занят не был, и немедленно вступил в разговор, нисколько не чинясь и не стесняясь.
Прошло несколько мгновений…
— Ведь вы иностранец? Русский? — внезапно спросил он, медленно пошевеливая ложкой в чашке кофе.
— Что я иностранец — вы могли догадаться по моему выговору, но почему вы признали меня за русского?
— Почему? Вы сейчас сказали ‘pardon’ — вот этак, с растяжкой: ‘pa-ardon’. Одни русские так растягивают слова. Впрочем, я и без того знал, что вы русский.
Я хотел было попросить объяснения… Но он заговорил опять:
— Вы очень хорошо сделали, что приехали сюда именно теперь. Время любопытное для туриста. Вы увидите… большие дела (‘de grandes choses’),
— Что я увижу?
— А вот что. Теперь начало февраля… Месяца не пройдет — и Франция будет республикой.
— Республикой?
— Да. Но погодите радоваться… если только это вас радует. К концу года Бонапарты будут обладать (он употребил гораздо более сильное выражение) той же самой Францией.
Когда он упомянул о близости республики, я, конечно, ему ни йа волос не поверил и только подумал: ‘Вот человек удивить меня хочет: благо я, в его глазах, неопытный скиф’… Но Бонапарты! с какой стати Бонапарты?! В тогдашнюю пору, при Лудовике-Филиппе, никто не думал о Бонапартах, во всяком случае, никто не говорил о них. Уж не наткнулся ли я на мистификатора? Или на одного из тех проходимцев, которые питаются по кофейным и гостиницам, вынюхивая иностранцев, и кончают обыкновенно тем, что деньги взаймы просят? Однако нет: не такая у него повадка… Притом эта бесцеремонная развязность обращения, этот равнодушный тон, с которым он произнес свои парадоксы…
— Вы, стало быть, полагаете, что король не согласится ни на какую реформу? — спросил я после небольшого молчания.— Требования оппозиции, кажется, не велики…
— Да, да, да! (Connu, connu…) — небрежно промолвил он.— Расширение выборного права, допущение талантов, и т. д., и т. д. Слова, слова, слова. Ни банкетов не будет, ни король не уступит, ни Гизо не захочет. А впрочем,— прибавил он, вероятно заметив то не совсем выгодное впечатление, которое он произвел на меня,— к чёрту политику! Делать ее — весело, смотреть, как другие ее делают,— глупо. Маленькие собачки так поступают, когда большие… наслаждаются жизнью. Маленьким остается одно: лаять или визжать. Будемте говорить о другом.
Не помню, о чем зашла наша беседа…
— Вы, конечно, бываете в театрах? — спросил он меня опять с той же внезапностью, которую я уже в нем заметил и которая заставляла предполагать, что он нисколько не слушает то, что ему говорят.— Ведь вы все, г<оспо>да русские, до этого большие охотники.
— Бываю.
— И, вероятно, восхищаетесь нашими актерами?
— Да, иными… Особенно в Thtre Franais…
— Всех наших актеров,— перебил он меня,— губит хороший вкус. Эти традиции там, консерватории — беда! Все они какие-то выпотрошенные да замороженные. У вас в России такие рыбы бывают на рынках, зимой. Ни один из наших актеров не скажет на сцене: ‘Я люблю вас’, не расставив ноги в виде циркуля и не закатив томно глаза. И всё ради хорошего вкуса! Настоящих актеров можно найти только в Италии. Когда я жил в Италии… Кстати, что вы скажете о той конституции, которую король Бомба пожаловал своим верноподданным? Не скоро он им простит эту милость… не скоро! Ну… вот, когда я жил в Неаполе — на тамошнем народном театре такие водились молодцы… прелесть! Да всякий итальянец — актер. У них это в натуре… А мы только толкуем о натуральности. У нас даже на Пале-Рояльском театре никто не может потягаться с любым уличным проповедником… ‘Per le santissime anime del Purgatorio!’ {‘Клянусь святейшими душами чистилища!’ (итал.).} — воскликнул он вдруг певучим носовым голосом и, сколько я мог судить, очень похоже, с чистым итальянским акцентом.
Я засмеялся — и он засмеялся беззвучно, широко раскрывая рот и косясь через края очков.
— Однако… Рашель,— начал было я…
— Рашель,— повторил он.— Да, это сила. Сила и цвет того жидовстза, которое теперь завладело всеми карманами целого мира и скоро завладеет всем остальным. У кого карман в руках, у того и женщина, а у кого женщина, у того и мужчина. (Qui a la poche, a la femme, et qui a la femme, a l’homme.) Да… Рашель! То же вот, что Мейербеер, который всё грозит да дразнит нас своим ‘Пророком’. Дам… Нет, не дам… Ловкий человек, еврей — одним словом… маэстро, только не в музыкальном смысле. Впрочем, и Рашель в последнее время попортилась… а всё вы, г<оспо>да иностранцы, виноваты. В Италии есть одна актриса… ее зовут Ристори. Она, говорят, за какого-то маркиза вышла и сцену покинула. Хороша, только кривляется маленько.
— Вы долго жили в Италии? — спросил я.
— Да, пожил. Да где я не жил!
— Вы, кажется, и в России были?
— А музыку вы тоже любите? — промолвил он, не отвечая на мой вопрос.— В оперу ходите?
— Я музыку люблю.
— Любите? Гм! любите? Понятное дело: вы — славянин, а все славяне — меломаны. Самое это последнее искусство. Когда оно не действует на человека — скучно, когда действует — вредно.
— Вредно? почему же вредно?
— Оно вредно — как слишком теплые ванны. Спросите докторов.
— Вот как! Ну — а о других искусствах вы какого мнения?
— Искусство только одно и есть: ваяние. Вот это холодно, бесстрастно, величаво — и зарождает в человеке мысль — или иллюзию, как угодно,— о бессмертии и вечности.
— А живопись?
— Живопись? Крови много, тела, красок… много греха. Голых женщин пишут! Статуя никогда гола не бывает. И к чему разжигать человека? Люди и так все грешны, преступны, все насквозь проникнуты грехом.
— Все без исключения? и все насквозь?
— Все! Вы, я, даже вот этот толстый холостяк с добродушным лицом, который покупает куклу в подарок чужому ребенку, а может быть, и своему,— все преступны. У каждого в жизни есть уголовщина — и никто не имеет права сказать, что ему нет места на той пакостной скамейке, на которую сажают обвиняемых.
— Вам это лучше знать,— вырвалось у меня невольно.
— Именно так: мне это лучше знать. ‘Experto credi (вместо crede) Roberto’ {‘Верь опытному Роберту’ (лат.).}.
— Ну — а литература? Какое ваше мнение о литературе? — продолжал я свой экзамен. ‘Коли ты меня мистифицируешь,— подумал я,— почему ж и мне не потрунить над тобою? Ты же делаешь ошибку в латинской цитате, которой никто от тебя не требовал’.
— Литература не искусство,— промолвил он небрежным голосом.— Литература должна прежде всего забавлять. А забавляет только литература биографическая.
— Вы такой охотник до биографий?
— Вы меня не так поняли. Я разумею те произведения, в которых авторы рассказывают читателям о самих себе — напоказ себя выставляют — то есть на смех. Ничего иного люди настоящим образом знать не могут… да и то! Вот почему самый великий писатель — Монтень. Такого нет другого.
— Он слывет за великого эгоиста,— заметил я.
— Да, и в этом его сила. У него у одного достало смелости быть эгоистом — и посмешищем — до конца. Оттого он меня и забавляет. Прочту страницу, другую… посмеюсь над ним, над самим собою… и баста!
— Ну — а поэты?
— Поэты занимаются музыкою слов, словесной музыкой. А вы знаете мое мнение о музыке.
— Что же должно читать? И что должен, например, читать народ? Или вы полагаете, что народу читать не следует?
(Я заметил на одном из пальцев незнакомца кольцо с гербом, несмотря на его мизерный и обтерханный вид, мне сдавалось, что он должен придерживаться аристократических мнений, а быть может, и сам он по происхождению принадлежал аристократии.)
— Напротив,— отвечал он.— Народ должен читать, но что он читает — это совершенно безразлично. Говорят, ваши мужики всё одну и ту же книжку читают. (‘Францыл Венецианец’,— мелькнуло у меня в голове.) Дочитают один экземпляр — другой такой же купят. И прекрасно делают. Это придает им важности в собственных глазах и мешает им размышлять. А кто в церковь ходит — тому и вовсе читать не нужно.
— Вы придаете такое значение религии? Незнакомец покосился на меня через края очков.
— Я в бога плохо верю, милостивый государь, но религия — дело важное. Служить ей… быть попом едва ли не лучшее звание. Попы молодцы, они одни постигли сущность власти: повелевать с смирением — и повиноваться с гордостью, вот и весь секрет. Власть… власть… обладать властью — другого счастья на земле нет!
Я уже начал привыкать к неожиданным скачкам нашего разговора — и только старался не отставать от моего странного собеседника. А он, напротив, говорил с таким видом, как будто все эти аксиомы, которые он столь уверенно высказывал, вытекали одна из другой последовательно и логично, хотя вы в то же время чувствовали, что ему совершенно всё равно, соглашаетесь ли вы с ним или нет.
— Если вы так властолюбивы,— начал я,— и такого высокого мнения о духовенстве,— отчего же вы сами не пошли по этой дороге, не сделались священником?
— Ваше замечание справедливо, милостивый государь, но я метил выше. Я сам хотел основать религию. И я попытался… во время моего пребывания в Америке. Впрочем, не я один имел это намерение. Там этим вообще занимаются.
— Вы тоже были в Америке?
— Я там два года прожил. Вы, может быть, заметили — я вынес оттуда скверную привычку жевать табак. Не курю и не нюхаю… а жую. Извините! (Он сплюнул в сторону.) Так вот в чем дело: я хотел основать религию и уже придумал было очень недурную легенду. Только для того, чтобы она принялась, надо быть мучеником, кровь свою пролить… Без этого цемента фундамента не выведешь. Не то, что на войне: там гораздо полезнее чужую кровь проливать. А свою… нет! я этого не хотел. Слуга покорный!
Он помолчал с минуту.
— Вы меня сейчас назвали властолюбивым,— заговорил он снова.— Это вы правду сказали. Я, например, уверен, что я еще буду королем.
— Королем?
— Да, королем… На каком-нибудь необитаемом острове.
— Королем… без подданных?
— Подданные всегда найдутся. У вас в России есть поговорка: ‘Было бы корыто’ п т. д. Людям это свойственно — подчиняться. Нарочно в мой остров через море переплывут, чтобы только подчиниться властителю. Это верно.
‘Да ты сумасшедший!’ — подумал я про себя.
— Не оттого ли вы полагаете,— промолвил я громко,— что французы подчинятся Бонапартам?
— По этой именно причине, милостивый государь.
— Позвольте, позвольте,— воскликнул я,— ведь у французов и теперь есть король, властитель. Стало быть, та людская потребность, о которой вы говорите, потребность подчиняться — удовлетворена.
Мой собеседник покачал головою.
— В том-то и штука, что нынешний наш король, Лу-довик-Филипп, вовсе не чувствует себя королем, властителем. Впрочем, мы не хотели говорить о политике.
— Вы предпочитаете философию? — заметил я.
Он сплюнул свой жевательный табак далеко в сторону, по-американски.
— Ага! Вам угодно иронизировать? Что ж? Я и от философии не прочь, тем более что она у меня очень проста и вовсе не похожа, например, на немецкую философию, которую я, впрочем, совсем не знаю, но ненавижу, как и всех немцев.— Глаза незнакомца внезапно разгорелись.— Я ненавижу их, ибо я патриот. Ведь и бы тоже, как русский, должны их ненавидеть?
— Позвольте… я…
— А коли нет — тем хуже для вас. Вот погодите — они еще дадут вам себя знать. Я их ненавижу, я их боюсь,— прибавил он, понизив голос,— и одно из моих лучших воспоминаний состоит в том, что и мне удалось стрелять по ним, по этим немцам!
— Вы стреляли? где же это?
— А опять-таки в Италии. Я участвовал… Впрочем, постойте. Мы, кажется, беседовали о философии. Честь имею доложить вам, что вся моя философия заключается в следующем: в человеческой жизни есть два несчастия — рождение и смерть. Второе несчастие менее велико… оно может быть добровольным.
— А сама жизнь?
— Гм! гм! Этого разом не определишь. Но заметьте, что и в жизни есть только две хорошие вещи: а именно — когда человек способствует рождению… или смерти, то есть одному из тех двух несчастий, о которых была речь. ‘Guerra, caza y amores’ {‘На войне, на охоте и в любви’ (исп.).},— говорят испанцы.
Я случайно знал эту поговорку.
— Вы забываете второй стих,— заметил я.— ‘Por un placer mil dolores’ {‘За одно наслаждение — тысяча страданий’ (исп.).}.
— Прекрасно! Вот вам и доказательство верности моей философии. А впрочем,— прибавил он, быстро вставая со стула,— мы достаточно поболтали. До свидания!
— Погодите… постойте! — воскликнул я.— Мы с вами разговаривали около часа — а я еще не знаю, с кем я имел честь…
— Вы хотите знать мое имя? К чему вам оно? Ведь я не спрашивал вас о вашем. Я не спрашивал вас также о том, где вы живете,— и не считаю нужным сказать вам, где я живу, в какой пребываю трущобе. Мы сходимся здесь — ну и прекрасно. Ведь моя беседа вам нравится? — Он насмешливо прищурил глаза.— Я вам нравлюсь?
Меня немножко покоробило. Очень уже бесцеремонен был этот господин.
— Я вами интересуюсь, милостивый государь,— отвечал я с преднамеренной расстановкой,— но вы мне не нравитесь.
— А я вами не интересуюсь — но вы мне нравитесь. Кажется, этого довольно для таких отношений, каковы наши. Если угодно, зовите меня… ну, хоть monsieur Franois. A вас, если позволите, я буду звать monsieur Ivan. Ведь почти все русские Иваны. Я в этом удостоверился в то время, когда имел неудовольствие состоять гувернером у одного вашего генерала, в одной вашей губернии. И глуп же был этот генерал — и бедна ж была эта губерния! Засим прощайте, monsieur Ivan!
Он повернулся — и пошел.
— Прощайте, monsieur Franois,— крикнул я ему вслед.
——
‘Что за человек? — спрашивал я самого себя, возвращаясь домой.— Что за странное существо! Дразнит ли он меня, выдумывает разные небылицы, или действительно убежден в том, что говорит? Что он делает? Чем занят? Какое его прошедшее? Кто он? Неудавшийся литератор, публицист, школьный учитель, разоренный промышленник, обедневший дворянин, актер в отставке? И чего он добивается теперь? И почему он выбрал именно меня в свои поверенные?’
Все эти вопросы я себе ставил… и разрешить их, конечно, не мог. Но мое любопытство было затронуто — и я не без некоторого волнения отправился на другой день в Пале-Рояль. На этот раз я, однако, напрасно прождал моего чудака, зато на следующий день он опять появился под навесом кофейной.
— A! Monsieur Ivan! — воскликнул он, как только меня завидел.— Здравствуйте. Вот нас опять свела судьба. Как вы поживаете?
— Помаленьку, благодарствуйте. А вы как, monsieur Franois?
— И я тоже помаленьку. a boulotte. Вчера, однако, чуть не издох… Судороги в сердце… Смертью запахло… скверный запах! Но это неважно. Только знаете что: пойдемте, сядемте в сад, а то здесь народу много набралось. Терпеть не могу, когда на меня смотрят со стороны или кто сзади сидит, за спиной. Да и погода чудесная.
Мы отправились в сад — сели. Помнится, когда ему пришлось платить два су за свой стул, он достал из кармана крошечный, ветхий, плоский портмоне, долго рылся в нем — да и денег в портмоне едва ли было много больше, чем те два су. Я ждал, что он возобновит свои парадоксы… но вышло иначе. Он принялся меня расспрашивать о разных значительных русских лицах. Я отвечал ему, как умел, но ему всё хотелось больше подробностей, больше биографических черт. Оказалось, что ему много было известно такого, чего я не подозревал. Большой запас сведений был у этого человека.
Понемногу разговор перешел на политику. Да и трудно было ее избегнуть, при тогдашнем возбужденном состоянии умов. Мусье Франсуа упомянул вскользь il словно нехотя о Гизо, о Тиэре, по поводу первого заметил, что вот как Франция несчастна: один только у ней и выискался человек с твердой волей — и то некстати, а о втором пожалел, сказав, что роль его теперь надолго кончена.
— Помилуйте, она только начинается! — воскликнул я.— Какие речи он держит в палате депутатов!
— Теперь пойдут другие люди,— пробормотал он,— а все эти речи — один только шум, и больше ничего. Плывет человек в лодке — и говорит водопаду… а тот его сейчас перекувырнет вместе с его лодкой. Да, впрочем — вы мне не верите.
— Что ж,— продолжал я,— вы разве полагаете, что Одилон Барро…— Тут мусье Франсуа уставился на меня — и расхохотался, закинув назад голову.
— Бум, бум, бум,— произнес он, передразнивая гарсона, разносившего кофе в ротонде,— вот вам весь Одилон Барро… Бум, бум!
— Да! — промолвил я не без досады.— Ведь, по-вашему, мы накануне республики.— Социалисты, что ли, будут эти новые люди?
Мусье Франсуа принял несколько торжественную позу.
— Социализм родился у нас во Франции, милостивый государь,— да и во Франции же умрет, если уже не умер. Или его убьют. Убьют его двояко: или насмешкой — не может же г-н Консидеран безнаказанно уверять, что у людей вырастет хвост с глазом на конце… или вот как.— Он поставил обе руки, как бы прицеливаясь из ружья.— Вольтер говаривал, что у французов не эпические головы, а я осмеливаюсь утверждать, что у нас не социалистические головы.
— За границей о вас не такого мнения.
— В таком случае вы все, господа, за границей в сотый раз доказываете, что не понимаете нас. В настоящее время социализм требует творческой силы. Он пойдет за ней к итальянцам, к немцам… к вам, пожалуй. А француз — изобретатель (он почти всё изобрел)… но не творец. Француз остер и узок, как шпага,— вот он и проникает в суть вещей, изобретает, находит… А чтобы творить — надо быть широким, круглым.
— Как англичане или ваши любимые немцы,— ввернул я не без насмешки.
Но мусье Франсуа не обратил внимания на мою шпильку.
— Социализм! Социализм! — продолжал он.— Это не французский принцип. У нас совсем другие принципы. У нас их — два, два краеугольные камня: революция и рутина. Робеспьер и мусье Прюдом — вот наши национальные герои.
— В самом деле? А военный элемент — куда вы его деваете?
— Да мы вовсе не военный народ. Вас это удивляет? Мы храбрый, очень храбрый народ, воинственный, но не военный… Слава богу, мы больше этого стоим.
Он пожевал губами.
— Да, это так. И со всем тем — не было бы нас, французов, не было бы и Европы.
— Но была бы Америка.
— Нет. Ибо Америка — та же Европа, только наизнанку. У американцев нет ни одной из тех основ, на которых зиждется здание европейского государства… а между тем — выходит одно и то же. Всё людское — одно и то же. Вы помните наставление унтер-офицера рекрутам: ‘Направо кругом — совершенно то же самое, что налево кругом, только оно совершенно противуположно’. Ну вот и Америка: та же Европа — только налево кругом.
— Если бы Франция была Римом,— проговорил мусье Франсуа после недолгого молчания,— вот когда бы кстати явиться Катплине! Теперь, когда скоро, очень скоро — вы это увидите, милостивый государь! — камни (он возвысил голос) — камни на наших мостовых — вот тут, близко, где-нибудь рядом с нами — опять отведают крови! Но у нас Катилины не будет — и Цезаря не будет, а будет всё тот же Прюдом с Робеспиером. Кстати, не согласитесь ли вы со мною: как жалко, что Шекспир не написал ‘Катилины’!
— А вы высокого мнения о Шекспире, несмотря на то, что он поэт?
— Да. Он был человек, счастливо рожденный — пс дарованием. Он умел видеть в одно и то же время и белое и черное, что очень редко, и ни за белое не стоял, ни за черное — что еще реже. Вот еще хорошую вещь он написал — ‘Кориолана’! Лучшая его пиеса!
Мне тотчас же припомнились мои догадки насчет аристократизма мусье Франсуа.
— Вам ‘Кориолан’, может быть, оттого так нравится, что в этой трагедии Шекспир очень непочтительно, почти презрительно отзывается о народе, о черни?
— Нет,— возразил мусье Франсуа.— Я чернь не презираю, я вообще народ не презираю. Прежде чем презирать других, надо бы начать с самого себя… что со мной случается лишь урывками… когда мне есть нечего,— прибавил он, понизив голос и сумрачно насупив брови.— Презирать народ?! С какой стати? Народ — то же, что земля. Хочу, пашу ее… и она меня кормит, хочу, оставляю ее под паром. Она меня носит — а я ее попираю. Правда, иногда она вдруг возьмет да встряхнется, как мокрый пудель, и повалит всё, что мы на ней настроили,— все паши карточные домики. Да ведь это, в сущности, редко случается — эти землетрясения-то. С другой стороны, я очень хорошо знаю, что в конце концов она меня поглотит… И народ меня поглотит тоже. Этому помочь нельзя. А презирать народ? Презирать можно только то, что при других условиях следует уважать. А тут ни тому, ни другому чувству места нет. Тут надо пользоваться умеючи. Всем уметь пользоваться — вот что надо.
— А позвольте спросить — вы умели пользоваться? Мусье Франсуа вздохнул’
— Нет, не умел.
— Неужели?
— Не умел, говорят вам. Вы вот смотрите на меня и, пожалуй, думаете: ‘Ты, мол, пророчишь, что скоро во Франции настанут перевороты… вот тут тебе и ловить рыбу — в мутной-то воде’. Но щука не в мутной воде ловит рыбу. А я даже не щука!
Он круто повернулся на стуле и ударил кулаком по его спинке.
— Нет! ничем я не умел пользоваться, а то бы я не в таком виде предстал перед вами! — Он указал на всего себя беглым движением руки.— Я бы тогда, может быть, совсем не познакомился с вами… О чем я бы очень сожалел,— прибавил он с натянутой улыбкой.— И я бы не жил там, в том чердаке, где я живу,— не имел бы возможности, вставая поутру и бросая взгляд на море крыш и труб Парижа, повторять восклицание Югурты: ‘Urbs venalis!’ {‘Продажный город!’ (лат.).} Гм. Да, а был бы я сам, как этот город, не был бы я в теперешнем положении, не было бы этой нужды да бедности…
‘Вот когда он у меня денег попросит’,— подумалось мне. Но он умолк, уронил голову на грудь и начал чертить по песку концом палки. Потом он опять глубоко-глубоко вздохнул, снял очки, достал старый клетчатый платок из заднего кармана, свернул его в клубочек и провел им раза два по лбу, высоко поднимая локоть.
— Да,— промолвил он наконец чуть слышно,— жизнь — печальная штука, печальная штука жизнь, милостивый государь мой. Одно утешает меня, а именно то, что я умру скоро — и непременно насильственной смертью. (‘И не будешь королем?’ — чуть не сорвалось у меня с языка, но я удержался.) Да, насильственной смертью. Вы посмотрите на это (он поднес ко мне левую руку, в которой держал очки, ладонью кверху — и, не выпуская платка, положил на нее указательный палец правой… неопрятны были обе). Вы видите эту черту, пересекающую жизненную линию?
— Вы хиромантик? — спросил я.
— Вы видите эту черту? — настойчиво повторил он.— Стало быть, я прав.— А вы наперед знайте, милостивый государь, если, находясь в таком месте, где вам меньше всего бы следовало вспоминать обо мне, вы все-таки обо мне вспомните — знайте: меня не стало.
Он опять понурился и руку с платком уронил на колено, другая с очками повисла, как плетка. Я воспользовался тем, что глаза мусье Франсуа были опущены — не смущали меня,— и внимательнее прежнего посмотрел на него. Он мне вдруг показался таким стариком, такая усталость сказывалась в наклоне его спины и плечей, в самой постановке его больших плоских ног, обутых в заплатанные сапоги, так горько стиснулись губы, так глубоко ввалились небритые щеки, так хило поникла тощая шея, так уныло повис клок поседелых волос на изрытый морщинами лоб… ‘Несчастный, жалкий ты человек,— решил я тут же про себя,— несчастный во всех твоих начинаниях и предприятиях, в семейных и всяческих делах. Если ты был женат — жена тебя обманула и бросила, а если у тебя есть дети — ты их не видишь и не знаешь…’
Громкое восклицание на русском языке прервало мои размышления: кто-то звал меня. Я обернулся и в двух шагах от себя увидел всем известного А. И. Г<ерцена>, проживавшего тогда в Париже. Я встал и подошел к нему.
— С кем ты это сидишь? — начал он, нисколько не умеряя своего звонкого голоса.— Что за фигура?
— А что?
— Да, помилуй, это шпион. Непременно шпион.
— Ты разве его знаешь?
— Вовсе не знаю, да стоит только взглянуть на него. Вся ихняя манера. Охота тебе с ним якшаться. Смотри берегись!
Я ничего не ответил А. И. Г<ерцену>. Но так как я знал, что при всем его блестящем и проницательном уме понимание людей, особенно на первых порах, у него было слабое, так как я хорошо помнил, что за его гостеприимным и радушным столом попадались иногда самые неблаговидные личности, личности, которые возбуждали его доверчивую симпатию двумя-тремя сочувственными словами и которые впоследствии оказывались действительными… агентами, как он это сам потом рассказал в своих записках, то я и не придал особенной важности его предостереженью и, поблагодарив его за дружескую заботливость, вернулся к своему мусье Франсуа. Тот сидел по-прежнему, неподвижный и понурый.
— Что я хотел сказать вам,— заговорил он, как только я уселся возле него.— За вами, господа русские, водится дурная привычка. Вы на улице, перед чужими, перед французами, говорите громко между собою по-русски — словно вы уверены, что никто вас не поймет. А это неосторожно. Вот я, например, всё понял, что сказал ваш приятель.
Я невольно покраснел.
— Пожалуйста, не думайте…— начал я.— Конечно… мой приятель…
— Я его знаю,— перебил меня мусье Франсуа,— он человек весьма остроумный… Но ‘errare humanuni est’ {‘человеку свойственно ошибаться’ (лат.).} (мусье Франсуа, очевидно, любил щегольнуть латынью). Судя по моей наружности, можно предполагать обо мне… всё что угодно. Но только позвольте спросить вас: если даже я был бы тем, чем меня назвал ваш приятель, какая была бы мне польза выслеживать вас?
— Конечно… конечно… вы правы.— Мусье Франсуа уныло посматривал на меня.— Вы выучились русскому языку, когда были гувернером у генерала? — спросил я довольно некстати, но мне хотелось поскорее загладить неприятное впечатление, которого не могло не произвести несколько опрометчивое суждение А. И. Г<ерцена>.
Лицо мусье Франсуа оживилось, он даже осклабился, похлопал меня по колену, как бы желая дать мне почувствовать, что понимает и ценит мое намерение, надел очки, поднял уроненную им палку.
— Нет,— промолвил он,— я выучился раньше. Я тогда выучился вашему языку, когда попал из Америки в Сибирь, из Техаса чрез Калифорнию… Я и там был — в вашей Сибири! И какие со мной чудеса совершались!
— Например?
— Я о Сибири говорить не стану… по многим причинам. Боюсь огорчить вас или оскорбить. Памалшим лутчи,— прибавил он ломаным русским языком.— Хе-хе. Но вот послушайте, что со мной однажды случилось в Техасе.
И мусье Франсуа принялся, с не свойственной ему до тех пор обстоятельностию, рассказывать, как он, странствуя по Техасу зимой, забрел раз, поздно вечером, в блокгауз к одному поселенцу из мексиканцев, как, проснувшись ночью, он увидал своего хозяина сидящим на его постели с обнаженным ножом в руке — ‘con una navaja’, как этот человек, огромного роста, бычачьей силы и пьяный, объявил ему, что намерен его зарезать по той причине, что он, Франсуа, лицом напоминает ему одного из злейших его врагов. ‘Докажи мне,— говорил мексиканец,— что мне не следует потешить себя и не выпустить из тебя всю кровь, как из борова,— так как я могу совершить всё это вполне безнаказанно, и никто на свете не узнает, что с тобою сталось, да если кто бы и узнал, все-таки к ответу меня не потянут, ибо никому на свете нет до тебя никакого дела. Ну, доказывай!.. времени у нас, слава богу, довольно’. ‘И я,— продолжал мусье Франсуа,— всю ночь до утра, лежа под его ножом, принужден был доказывать этому пьяному зверю — то приводя тексты из священного писания (на него, как на католика, это могло действовать), то придерживаясь общих рассуждений, что удовольствие, которое доставит ему моя смерть, не настолько будет велико, чтобы стоило из-за него марать руки… ‘Надо будет мой труп зарыть, хоть ради опрятности, всё это хлопоты…’ Я принужден был даже сказки сказывать, даже песни петь… ‘Пой со мною! — рычал он.— La muchacha-a-a!..’ И я ему подтягивал… а лезвие ножа, de cette diablesse de navaja {этой дьявольской навахи (франц.).} висело на вершок от моего горла. Кончилось тем, что мексиканец заснул рядом со мною, положив свою косматую гадкую голову ко мне на грудь’.
Всю эту историю мусье Франсуа рассказал мне тихим голосом, не спеша, как бы засыпая, и вдруг вытаращил глаза и умолк.
— Ну и что же вы с ним сделали? — спросил я,— с мексиканцем-то?
— Да я… лишил его возможности вперед так глупо шутить.
— То есть это как же?
— Взял у него из рук нож… да, покончивши с этим делом, отправился далее. Случались со мною и другие приключения… А всё больше от них, от проклятых,— прибавил он, указывая пальцем на проходившую женщину, скромно одетую, средних лет.
— От кого?
— От этих… юбок,— пояснил он свою мысль.— О, эти женщины! женщины! Они-то вам ломают ваши крылья, они отравляют лучшую вашу кровь. А впрочем, прощайте. Я, вероятно, уже надоел вам — а я никому надоедать не намерен. Особенно тому, в ком я не нуждаюсь.
Он гордо выпрямил свой стан, встал — и удалился, едва кивнув мне головою и развязно помахивая палкой.
Я, признаться, всей этой мексиканской истории не поверил, она даже повредила мусье Франсуа в моих глазах. И опять мне пришло на мысль, что он меня дурачит. Но с какой целью? ‘Чудак! чудак!’ — повторял я. За шпиона я его, однако, признать все-таки не мог, несмотря на уверения А. И. Г<ерцена>. Меня удивляло то, что каким это образом ни один из многочисленных прохожих в Пале-Рояле не заговорил с ним, не узнавал его? Правда, он некоторым из них подмигивал глазом… Или это мне тоже так показалось?
Я забыл сказать, что от мусье Франсуа никогда не пахло вином. Впрочем, ему, может быть, не на что было и купить вина. Но нет: он вообще производил впечатление трезвого человека.
Ни на другой день, ни в следующие дни он не явился на свидание — и понемногу я забыл о мусье Франсуа.
——
Незадолго до 24 февраля я уехал в Бельгию — и весть о государственном перевороте во Франции дошла до меня в Брюсселе. Помнится, в течение целого дня никто не получал ни писем, ни журналов из Парижа, жители толпились на улицах и на площадях, всё замирало в тревожном ожидании. 26 февраля, в шесть часов утра, я еще лежал — хотя и не спал — на постели в нумере гостиницы,— как вдруг наружная дверь растворилась настежь и кто-то зычно прокричал: ‘Франция стала республикой!’ Не веря ушам своим, я вскочил с кровати, выбежал из комнаты. По коридору мчался один из гарсонов гостиницы — и, поочередно раскрывая двери направо и налево, бросал в каждый нумер свое поразительное восклицание. Полчаса спустя я уже был одет, уложил свои вещи — и в тот же день несся по железной дороге в Париж. На границе сняты были рельсы, спутники мои и я — мы с трудом в наемных повозках добрались до Дуэ и к вечеру прибыли в Понтуаз… Рельсы около Парижа были также сняты. Здесь не место передавать всё то, что я испытал, видел и слышал во время этого путешествия. Помню, что на одной станции мимо нас с шумом и треском пронесся локомотив с одним вагоном первого класса: в этом экстренном поезде мчался ‘экстренный комиссар’ республики, Антоний Туре, ехавшие с ним люди махали трехцветными флагами, кричали, служащие на станции с немым изумлением провожали глазами громадную фигуру комиссара, до половины высунутую из окна, с высоко приподнятою рукою… 1793, 1794 годы невольно воскресали в памяти. Помню, что, не доезжая Понтуаза, произошло столкновение нашего поезда с другим, встречным… Были раненые — но никто не обратил даже внимания на этот случай, у каждого тотчас явилась одна и та же мысль: можно ли будет дальше ехать? И как только наш поезд снова тронулся, все тотчас заговорили с прежним одушевлением, все, исключая одного седого старичка, который с самого Дуэ забился в угол вагона и беспрестанно повторял шёпотом: ‘Всё пропало! всё пропало!’ Помню также, что в одном вагоне со мною находилась известная г-жа Гордон {Приятельница и эмиссарка Луи Наполеона.}, она вдруг начала проповедовать о необходимости прибегнуть к ‘принцу’, о том, что ‘принц’ один может всё спасти… Сначала никто ее не понял, когда же она произнесла имя Луи Наполеона — все отвернулись от нее, как от безумной. Однако слово, сказанное мусье Франсуа насчет Бонапартов, на мгновенье мелькнуло у меня в голове… первое пророчество его сбылось же.
Не стану также распространяться о пережитых мною впечатлениях при въезде в Париж, при виде всюду пестревших трехцветных кокард, вооруженных блузников, разбиравших камни баррикад, и т. п. Весь первый день моего пребывания в Париже прошел в каком-то чаду. На следующий день я, по обыкновению, отправился в Пале-Рояль, спросил у ‘гражданина’ гарсона чашку кофе — и хотя не встретил там мусье Франсуа, однако мог убедиться, что его предчувствие насчет крови, долженствовавшей обагрить камни на улицах, окружающих Пале-Рояль, оправдалось: известно, что почти единственная битва, ознаменовавшая февральские дни, произошла на площади, отделяющей это здание от Лувра. И в последующие дни я не наткнулся на мусье Франсуа. В первый раз увидел я его 17 марта — в самый тот день, когда громадная толпа работников ходила к ратуше протестовать перед временным правительством против известной манифестации так называемых ‘медвежьих шапок’ (раскассированных гренадеров и вольтижеров национальной гвардии). Размахивая руками и широко шагая, шел он посреди толпы — и не то пел, не то кричал, он подпоясался красным шарфом и пришпилил красную кокарду к шляпе. Глаза наши встретились, но он не подал вида, что узнает меня, хотя нарочно обратился ко мне всем лицом: ‘Смотри, мол, да, это я!’ — и закричал пуще прежнего, преувеличенно раскрывая темный рот. В другой раз увидел я его в театре. Рашель пела своим гробовым голосом марсельезу, он сидел в партере, там, где в обыкновенное время помещаются клакёры. В театре он не кричал и не хлопал, но, скрестив руки на груди, с сумрачным вниманием глядел на певицу, когда она, кутаясь в складках схваченного ею знамени, призывала граждан — ‘к оружию’, ‘к пролитию нечистой крови!’ Не могу наверное сказать, видел ли я его 15 мая в массе народа, шедшего мимо церкви Маделены на штурм палаты депутатов, но нечто похожее на его фигуру мелькнуло в передних рядах, и едва ли не его голос — его особенный, глухой и гулкий голос — послышался мне среди криков: ‘Да здравствует Польша!’
Зато в начале июня, а именно 4-го числа, мусье Франсуа внезапно предстал предо мною в той же кофейной Пале-Рояль. Он поклонился мне, даже руку мне подал (чего прежде не делал) — но не подсел к моему столику, как бы стыдясь своей окончательно истасканной одежды, своей надломанной шляпы, да и, кроме того, его пожирало — так по крайней мере мне показалось — беспокойное, нервическое нетерпенье. Лицо его осунулось, губы и щеки подергивало то вверх, то вниз, воспаленные глаза едва виднелись под очками, которые он беспрестанно поправлял и надвигал на нос всей пятерней. Я в этот раз мог убедиться в том, что уже подозревал прежде: стекла в его очках были простые стекла, и он собственно вовсе не нуждался в них: оттого-то он так часто взглядывал через их края. Очки для него были вроде маски. Тревога, та особенная тревога бесприютного и голодающего бродяги, сказывалась во всем его существе. Почти нищенская наружность этого загадочного человека возбуждала мое недоуменье. Если он точно — агент, то отчего же он так беден? Если же он не агент — то что же он такое? Как понять его поведение?
Я заговорил было с ним о его предсказаниях…
— Да… да…— пробормотал он с лихорадочной торопливостью…— Это всё дело прошлое — de l’histoire ancienne. Но вы разве не собираетесь в вашу Россию? Вы еще останетесь здесь?
— А почему же мне не оставаться?
— Гм. Это ваша забота. Но ведь мы скоро воевать с вами будем.
— С нами?
— Да, с вами, с русскими. Нам скоро славы будет нужно, славы! Война с Россией неизбежна!
— С Россией? А почему же не с Германией?
— Прежде с Россией. Впрочем, это всё впереди. Вы молоды… доживете. А республика… (он махнул рукою). Кончено! C’est fichu!
— Национальные мастерские! Национальные мастерские! — воскликнул он с внезапным одушевлением.— Были вы там? видели их? Видели, как они в тачках землю с одного места на другое перевозят? Вот откуда всё пойдет. Что будет крови! крови! Целое море крови! Какое положение! Всё предвидеть — и ничего не мочь сделать!! Быть ничем! ничем! Всё обнимать (он широко расставил руки с болтавшимися, изорванными рукава vin… кольцо на указательном пальце, однако, уцелело…) — и ничего не схватывать! (он стиснул кулаки) — ни даже куска хлеба! Завтрашние выборы тоже довольно важны,— поспешно подхватил он, как бы не давая самому себе останавливаться на высказанном чувстве. Мусье Франсуа назвал мне поименно депутатов, которых, по его словам, непременно выберут парижане, сказал мне число голосов — круглыми цифрами,— которые каждый из них получит. Между именами, названными мусье Франсуа, находилось имя Коссидиера, которому он назначал первое место.
— Несмотря на 15-е мая? — спросил я.
— Вы, может быть, полагаете, что я это говорю, потому что он был префектом полиции? — возразил мусье Франсуа с горькой усмешкой, но тотчас же встряхнулся и опять заговорил о выборах. Луи Наполеон тоже попадал в список.— Он будет из последних, в хвосте ( la queue),— заметил мусье Франсуа,— но и этого довольно. Взбираясь по лестнице, надо сперва перешагнуть последние ступеньки, чтобы попасть на первую.
Я в тот же вечер передал все эти имена и цифры в доме А. И. Г<ерцена>, и очень хорошо помню его изумление, когда на другой день все предсказания мусье Франсуа опять сбылись, от слова до слова. ‘Откуда ты всё это знаешь?’ — спрашивал меня не раз А. И. Г<ерцен>. Я назвал источник, откуда я почерпал свои сведения. ‘А! Гибрид этот!’ — воскликнул Г<ерцен>.
Но возвращаюсь к нашей беседе в кофейной. Около того времени в числе имен, вращавшихся в устах молвы, часто стало повторяться имя Прудона. Я назвал его. Он, по мнению мусье Франсуа, тоже стоял в списке избранных, правда последним, что, впрочем, тоже оправдалось. Но оказалось, что мусье Франсуа не придавал ему большого значения, так же как и Ламартину и Ледрю-Ролленю. Обо всех этих лицах он отзывался с пренебрежением — с оттенком сожаления о Ламартине, с оттенком злобы о Прудоне, этом ‘софисте в деревянных башмаках’ (ce sophiste en sabots). A Ледрю-Ролленя он прямо назвал: ‘Ce gros bta de Ledru’ {‘Этот толстый идиот Ледрю’ (франц.).} — и всё возвращался к национальным мастерским. Вся наша беседа продолжалась, впрочем, недолго, не более четверти часа. Мусье Франсуа так и не присел и всё оглядывался, словно поджидая кого-то. Я, между прочим, вспомнив его красную кокарду, сказал:
— Так как вы все-таки мне кажетесь республиканцем…
— Какой я республиканец! — перебил он меня,— с чего вы это взяли? Это хорошо для овощных торговцев (pour les piciers). Они еще верят в принципы 89 года, всеобщее братство, прогресс — а я…
Но тут мусье Франсуа внезапно затих и глянул в сторону. Я оглянулся тоже. Какой-то старик в блузе, с длинной белой бородой, делал ему знаки рукою. Он ответил ему тем же и, не прибавив слова, подбежал к нему, и оба исчезли.
После встречи в кофейной я видел мусье Франсуа всего три раза. Раз издали, в Люксембургском саду. Он стоял рядом с бедно одетой молодой девушкой, она о чем-то слезно умоляла его, стискивала руки и подносила их к губам… А он угрюмо отнекивался, нетерпеливо топал ногой и, внезапно оттолкнув ее локтем, надвинул шляпу на лоб и пошел прочь. Она побежала в другую сторону, как потерянная. Вторая наша встреча была более знаменательна, она произошла 13 июня, в самый тот день, когда на площади Согласия в первый раз появилось скопище бонапартистов, на которое Ламартин указал с трибуны палаты и которое вскоре разогнали линейные войска. В одном из углов, образуемых стеной Тюльерийского сада, я увидал человека в пестром костюме шарлатана, стоявшего на ручной, двухколесной тележке и раздававшего брошюры. Я взял одну из них: в ней заключалась биография, крайне хвалебная, Луи Наполеона. Этого человека, бретонца, с громаднейшей шапкой длинных и взбитых кверху волос, я видывал и прежде на загородных бульварах и площадях, он продавал зубной эликсир, мазь против ревматизма — разные всеисцеляющие средства и т. п. Пока я перелистывал взятую мною брошюру, кто-то слегка тронул меня за плечо. Мусье Франсуа! Он улыбался во весь свой беззубый рот и иронически посматривал на меня через края очков.
— Начинается! Вот когда оно начинается! — проговорил он, странно переминаясь на месте и потирая руки.— Вот когда! Вот он — апостол, провозвестник! Нравится он вам?
— Этот волосатый шарлатан? — воскликнул я.— Этот шут? Да вы смеетесь надо мною!
— Да, да, шарлатан! — возразил мусье Франсуа.— Так оно и следует. Необычайные волосы, запястия на руках, трико с золотыми блестками… Это-то и нужно! Надо поражать воображение! Легенда, милостивый государь, легенда нужна! Чудодейство нужно! Реклама! Сценическая постановка! Сперва человек удивится… а потом уважает! Что я говорю — уважает? Верит… верит! А вы извольте помнить: настоящее дело теперь только начинается… И когда будет пройдено Чермное (Красное) море (la Mer ronge)…
Но тут с площади Согласия нахлынула толпа, беспорядочно бежавшая от солдатских штыков, и разрознила нас.
В последний раз я увидал — тоже издали — мусье Франсуа во время страшных июньских дней. Он был одет в мундир национального гвардейца из провинции, держал ружье наперевес — и я не берусь передать словами, какую холодную жестокость выражало его лицо.
——
С тех пор я уже никогда не встречался с мусье Франсуа. В начале 1850 года мне пришлось побывать в русской церкви, на свадьбе одного знакомого — и вдруг, бог ведает почему — словно что меня толкнуло,— стал думать о мусье Франсуа. Мне тут же пришло в голову, что так как другие его предсказания сбылись, то, пожалуй, и на этот раз он мог оказаться пророком — и его точно нет уже в живых. Впрочем, несколько лет спустя мне довелось с достоверностью убедиться в его смерти. А именно: в одном магазине, за прилавком, я заметил женщину, в которой я, после недолгого колебания, узнал девушку, так горько плакавшую в Люксембургском саду перед мусье Франсуа. Я решился напомнить ей об этой сцене. Сперва она выказала недоумение — но, как только поняла, в чем дело, тотчас пришла в страшное волнение, побледнела, покраснела и попросила меня не вдаваться в дальнейшие расспросы.
— По крайней мере скажите мне, умер ли этот господин или нет?
Женщина пристально посмотрела на меня.
— Он умер смертью, которой заслуживал… Он злой был человек. Впрочем,— прибавила она,— он был тоже очень… очень несчастлив.— Больше я ничего добиться от нее не мог, и кто собственно был мусье Франсуа — осталось для меня загадкой.
Есть такие морские птицы, которые появляются только во время бури. Англичане называют их stormy petrels {буревестниками (англ.).}. Они носятся низко в тусклом воздухе, над самыми гребнями разъяренных волн, и исчезают, как только настанет ясная погода.
ПРИМЕЧАНИЯ
ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА
Черновой автограф начала очерка (до слов: ‘злая насмешливость загоралась тогда в каждой его черте’ — с. 99, строки 10—11), без заглавия, 1 л. Перед текстом зачеркнутое обращение к редактору газеты ‘Неделя’: ‘М<илостивый> г<осударь> H. H.! Вы желаете отмени статьи для возобновляющейся ‘Недели’, я бы рад был [Вам] оказать Вам посильную услугу, так как искренне сочувствую направлению Вашего журнала. Но у меня нет ничего готового — и я поневоле принужден ограничиться небольшим эпизодом из заграничной моей жизни, который, быть может, не покажется Вашим читателям вовсе лишенным интереса’ — и помета: ‘NB. Продолжение на отдельных листках’. Датируется 1876 г. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 86, описание см.: Mazon, p. 84, фотокопия — ИРЛИ, P. I, оп. 29, No 271.
‘К серым очкам’. Черновые наброски, автограф, л. 1—5. Датируется 1876 г. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 77, описание см.: Mazon, p. 91, фотокопия — ИРЛИ. P. I, оп. 29, No 241.
Черновой автограф, без заглавия, л. 1—6. После текста подпись ‘И в. Тургенев’ и дата: ‘Буживаль. Les Frnes. 12 сент<ября>/31 авг<уста> 1879. Пятница. Полночь’. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 77, описание см.: Mazon, p. 91, фотокопия — ИРЛИ, Р. I, оп. 29, No 241.
Беловой автограф, л. 1—11. После текста подпись ‘И. Т.’ и дата: ‘Буживаль. Сент. 1879’. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 77, описание см.: Mazon, п. 91, фотокопия — ИРЛИ, P. I, оп. 29, No 241.
Беловой автограф — наборная рукопись, л. 1—12. После текста дата: ‘Буживаль. Сентябрь 1879’. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 77, описание см.: Mazon, p. 91, фотокопия — ИРЛИ, P. I, оп. 29, No 2-41. Т, Соч, 1880, т. 1, с. 110—136.
Впервые опубликовано во французском переводе: La Nouvelle Revue, 1879, 15 dcembre, t. 1, p. 1265—1290, под заглавием ‘Monsieur Franois (Souvenir de 1848)’ и с подписью ‘Ivan Tourguneff’. В начале 1880 г. напечатано в первом томе ‘Сочинений П. С. Тургенева’.
Печатается по тексту Т, Соч, 1880 с устранением явных опечаток, не замеченных Тургеневым, а также со следующими исправлениями по другим источникам:
Стр. 103, строка 25: ‘быть попом’ вместо ‘быть может’ (по беловому автографу и наборной рукописи).
Стр. 104, строка 14: ‘помолчал’ вместо ‘промолчал’ (по первому черновому, беловому автографам и наборной рукописи).
Стр. 117, строка 35: ‘спрашивал меня не раз’ вместо ‘спросил меня не раз’ (по второму черновому, беловому автографам и наборной рукописи).
Над очерком ‘Человек в серых очках’ Тургенев работал в 1876—1879 гг. В феврале 1876 г. писатель ответил согласием на просьбу редактора-издателя газеты ‘Неделя’ П. А. Гайдебурова прислать небольшой рассказ (см. письмо к Я. П. Полонскому от 14(26) февраля 1876 г.), а 5(17) апреля этого же года просил Я. П. Полонского передать ему, что ‘немедленно принялся за обещанную <...> статейку’, которую Гайдебуров ‘непременно получит через неделю’. В это время Тургенев, видимо, и написал начало очерка, намереваясь предварить его письмом к редактору ‘Недели’, возобновившему в апреле ее издание после трехмесячного перерыва (см.: Правительственный вестник, 1876, No 11, 15(27) января, Неделя, 1876, NoNo 3—5, 15 апреля). Однако дальнейшая работа потребовала от писателя более значительных усилий, чем он, может быть, сам сначала предполагал. Прежде чем продолжать рассказ, возникла необходимость суммировать и обдумать еще раз суждения героя, разговоры автора с ним, факты, эпизоды, характеризующие ‘мусье Франсуа’ с той или другой стороны. В результате появились пять листков черновых набросков. Предположение о таком порядке работы подтверждается пометой: ‘NB. Продолжение на отдельных листках’ на черновом автографе начала очерка.
Окончание и переписывание романа ‘Новь’ отвлекли внимание Тургенева от очерка. Он вернулся к нему почти через год, и 14(26) февраля 1877 г. написал сотруднику ‘Недели’ Е. И. Рагозину: ‘Я перед ‘Неделей’ виноват: я обещал г. Гайдебурову статью — и не сдержал слова. Однако я не покинул моего намеренья — и в скором времени журнал, в котором Вы принимаете участие, получит от меня небольшой очерк, в котором я постараюсь воспроизвести довольно загадочную политическую личность, с которой мне пришлось столкнуться в Париже в 1848-м году’.
Характер будущей работы самим писателем здесь определен впервые. А за несколько дней до этого (7(19) февраля 1877 г.) в письме Тургенева к М. Ф. Де-Пуле проскользнуло замечание, вошедшее потом в развернутом виде в текст очерка: ‘Вообще Белинский, удивительно чуткий критик, был довольно слаб в реальном понимании живых людей, которых судил большей частью в силу предвзятых идей. То же самое замечалось и в другом, столь же даровитом, хотя и вовсе не похожем на Белинского, человеке — в А. И. Герцене’. Работа над ‘Человеком в серых очках’ продолжалась до конца августа ст. ст. 1879 г., дата окончания ее (12 сентября (31 августа)) проставлена самим Тургеневым на последней странице второй черновой рукописи. В ‘Неделе’ ‘Человек в серых очках’ опубликован не был. 18(30) августа 1879 г. Тургенев писал Флоберу, что очерк предназначается для журнала г-жи Адан ‘La Nouvelle Revue’. В сентябре 1879 г. Тургенев дважды переписал текст (беловой автограф и наборная рукопись), внеся в него много существенных добавлений и кое-что сняв, а 1(13) октября выслал его В. В. Думнову для первого тома сочинений, печатавшегося в 1880 г. в Москве. К 25 октября (6 ноября) 1879 г. Тургенев закончил французский перевод очерка и показал его Флоберу, который в конце ноября—начале декабря читал и его корректуру, поправки и замечания Флобера были с благодарностью приняты Тургеневым (см. письмо к Г. Флоберу от 20 ноября (2 декабря) 1879 г., см. также: Adam Juliette (Lamber Juliette). Aprè,s l’Abandon de la Revanche. Paris, s/a, p. 400, 450). Русскую корректуру ‘Человека в серых очках’ Тургенев правил в начале ноября, продолжая при этом шлифовку текста (см. письмо к В. В. Думнову от 2(14) ноября 1879 г.).
‘Человек в серых очках’ — второе, после очерка ‘Наши послали!’, обращение Тургенева к теме революции 1848 г., объясняющееся теми же, что и в 1874 г., причинами (см. ниже, с. 392). Мысль писателя развивалась в данном случае в русле того начавшегося во Франции с конца 1860-х годов движения, когда французы, по словам К. Маркса в письме к Л. Кугельману от 3 марта 1869 г., принялись ‘прямо-таки штудировать свое недавнее революционное прошлое’ {Маркс К., Энгельс Ф. Соч. М., 1964. Т. 32, с. 496.}.Движение началось с критики империи Наполеона III и выяснения обстоятельств прихода его к власти {Большое значение имели в этом отношении книги Э. Тено (Тnоt Е. 1) Paris en dcembre 1851. Etude historique sur le coup d’tat. Paris, 1862, 2) La province en dcembre 1851. Paris, 1868), приобретенные Тургеневым, как и упоминаемая далее книга А. де ла Героньера, для его библиотеки (хранятся в Государственном музее И. С. Тургенева в Орле).}. Закономерно возникавший вопрос, почему бонапартистский переворот последовал за революцией, каким образом революция породила империю, заставлял историков и романистов вновь и вновь рассматривать события 1848 г. и роли их участников. Едва ли не первым занялся решением этих актуальных проблем Флобер, окончивший в 1869 г. свой роман ‘Воспитание чувств’. Начиная с этого времени, во Франции непрерывно выходят книги, с одной стороны, о Наполеоне III {Например: Lefranc P. Le deux dcembre (1851). Ses causes et ses suites. Paris, 1870, Guranniè,re A. de la. L’homme de Sedan. Dixiè,me dition. Bruxelles, 1870, Hugо V. Histoire d’un crime. Paris, 1877.}, а с другой — о революции 1848 г. {Сastille H. Les Massacres de juin 1848. Paris, 1869, Vermоrel A. Les hommes de 1848. Paris, 1869, Pierre V. Histoire de la Rpublique de 1848. Gouvernement provisoire. Commission executive. Cavaignac. 24 fvrier — 20 dcembre 1848. Paris, 1873, Сhrest A. La vie et les uvres de Maiie. Paris, 1873, Вarrоt O. Mmoires posthumes, 4 tt. Paris, 1875—1876, Du Сamp M. Souvenirs de l’anne 1848. (La Rvolution de fvrier, le 15 mai, l’insurrection de juin). Paris, 1876, и др.} Дальнейшие события французской истории — крах империи, Парижская Коммуна, борьба между монархистами и республиканцами за форму правления, в ходе которой остро встал вопрос о республиканских традициях в стране, еще более углубляли интерес к 1848 г. Свидетельств, что Тургенев читал указанные работы, у нас нет (исключением является книга А. де ла Героньера), но его внимание к этой тематике подтверждается фактом другого рода: он с интересом перечитал ‘Воспитание чувств’, вышедшее новым изданием в ноябре 1879 г., когда ‘Человек в серых очках’ был уже написан (см. письма к Флоберу от 1(13) и 11(23) ноября 1879 г.).
В тургеневском очерке бонапартизм и революция 1848 г. рассматриваются во взаимосвязи. Его герой не только предсказывает февральский переворот и скорое пришествие Бонапартов, но и объясняет, почему страна пойдет по этому пути. Во французском национальном характере сочетаются два противоположных принципа — революционность и рутина, обозначенные в очерке именами Робеспьера и Прюдома. Поэтому победоносная революция невозможна и всегда есть почва для монархического заговора. Эти мысли Тургенева — как, впрочем, и рассуждения о ‘военном элементе’, свойственном французам, и о преобладающем значении для мирового исторического развития все-таки именно Франции, а не Америки,— восходят к концу 1840-х годов и совпадают с мнениями Герцена, высказанными им в циклах ‘Письма из Франции и Италии’ и ‘С того берега’ {Указано Л. В. Павловым в статье: И. С. Тургенев и А. И. Герцен. (К истории взаимосвязей в 40-е годы).— Уч. зап. Орловского пед. ин-та, 1963, т. 17, с. 30—31. В пору работы над очерком Тургенев, по собственному его признанию в письме к Е. Я. Колбасину от 5, 14(17, 26) августа 1879 г., ‘перечел <...> сочинения Герцена’.}. На протяжении 1860—1870-х годов Тургенев все более укреплялся в этих своих убеждениях. Так. он писал П. В. Анненкову 24 января (5 февраля) 1868 г.: ‘Французам не освободиться ввек, да они и не желают этого. Не Наполеон, другой будет le matre’: сходную мысль выражал в письме к А. В. Головину 26 сентября, 9 октября (8, 21 октября) 1877 г.: ‘Французы никогда не имели сильного и крепкого чувства свободы…’, а 12(24) января 1879 г. замечал в письме к Флоберу: ‘Я вырезал для вас из газеты прилагаемую статью, мне кажется, ее написал законченный г-н Прюдом!’
Размышления Тургенева о путях развития Франции представляют собой только один аспект содержания очерка. ‘Человек в серых очках’ связан также с комплексом идей, выраженных в статье ‘Гамлет и Дон-Кихот’ {См. об этом в статье: Левин Ю. Д. Статья И. С. Тургенева ‘Гамлет и Дон-Кихот’. К вопросу о полемике Добролюбова и Тургенева.— В сб.: Н. А. Добролюбов. Статьи и материалы. Горький, 1965, с. 124.}. Правда, герой очерка воплощает начало отрицания скорее в его мефистофельской, нежели гамлетической разновидности: он не только эгоистичен и скептичен в крайней степени, но и чудовищно властолюбив, холодно жесток, преступен (убийство поселенца-мексиканца, перевоплощение в национального гвардейца с ружьем наперевес во время ‘страшных июньских дней’). С точки зрения Тургенева появление такой фигуры в стране Монтеня и Вольтера в периоды сильных общественных потрясений неудивительно и исторически объяснимо при всей ее загадочности (может быть, поэтому герой носит обобщающе-символическое имя, а очерк заканчивается словами: ‘Есть такие морские птицы со как только настанет ясная погода’). Видя в ‘мусье Франсуа’ национально-исторический тип, писатель тем не менее подчеркивал, и в примечании к французскому переводу, и в письме к Е. И. Рагозину от 14(26) февраля 1877 г., что им описана реально существовавшая личность. Интересны в связи с этим отзыв об очерке М. Санда, узнавшего в его герое человека, которого ему приходилось встречать в 1848 г., и ответ Тургенева, писавшего своему корреспонденту 17(29) декабря 1879 г.: ‘Очень рад, что ‘Г-н Франсуа’ вам понравился. Отнюдь не исключено, что вы его знали,— я стремился, насколько это было возможно, к портретному сходству — и почти ничего не добавил от себя. Во всяком случае это был тип, а тины повторяются’ (см. в сб.: Тургенев и его современники. Л., 1977, с. 13).
‘Человек в серых очках’ охарактеризован Тургеневым всесторонне: показаны его политические воззрения, взгляды на философию, религию, искусство, отношение к женщинам, он дан и в рассуждениях, и в действии. Скептицизм, цинизм, которым проникнуты каждое его высказывание, оттенены, усилены автором в ходе работы. Обращение Тургенева в 1870-х годах к типу скептика и пессимиста, по-видимому, может быть в какой-то мере объяснено в числе прочего и тем кругом мыслей и настроений, под влиянием которых писатель в это же время создавал сбои ‘Стихотворения в прозе’. Эти мысли и настроения удачно определил Л. Н. Толстой, в письме к А. Н. Пыпину от 10 января 1884 г. указавший, что в Тургеневе ‘сомнение во всем’ жило рядом с ‘верой в красоту (женскую любовь — искусство)’ и ‘добро — любовь и самоотвержение’ {Толстой, т. 63. с. 150.}.
Изучение рукописей ‘Человека в серых очках’ показывает, что отношение автора к герою с самого начала косит ощутимо неприязненный, даже враждебный характер и что в основе этого неприятия лежат мотивы этического порядка, а не исходящее от Герцена и, на первый взгляд, очень правдоподобное подозрение, что ‘человек в серых очках’ — шпион-бонапартист (см.: Т сб, вып. 4, с. 90—92). В связи с этим представляется сомнительным утверждение А. Гранжара, что в ‘мусье Франсуа’ изображен агент, провокатор, распространитель бонаиартистских брошюр, который вместо с г-жой Гордон и Юбером готовит приход Луи-Наполеона к власти {См.: Granjardl. Ivan Tourgunev et Jes courants politiques et sociaux de son temps. Paris, 1966., p. 208. Несогласие с A. Гранжаром выражал и А. Звигильский (см.: T, Nouvcorrind, t. 2, p. XLIV).}.
Литературные обозреватели некоторых русских изданий информировали своих читателей о появлении за границей нового произведения Тургенева. В небольших заметках в ‘Живописном обозрении’ от 5 января 1880 г. (No 1) и ‘Современных известиях’ от 16 февраля 1880 г. (No 46) был дан пересказ очерка ‘Человек в серых очках’, который разделил печальную судьбу ‘Сна’ и ‘Рассказа отца Алексея’: до выхода в свет в составе первого тома нового собрания сочинений Тургенева в газете ‘Правда’ от 30 декабря 1879 г. (No 286) появился его неточный и сокращенный обратный перевод с французского, перепечатанный затем в газетах ‘Харьков’ от 8 и 9 января 1880 г. (NoNo 527 и 528) и ‘Саратовский листок’ от 10 и 11 января 1880 г. (NoNo 8 и 9). Критических откликов на очерк Тургенева было немного. Рецензент журнала ‘Кругозор’, высоко оценив мастерство, с которым, оперируя далеким от русской жизни материалом, Тургенев изобразил ‘истого француза 1848 года’, справедливо отметил, что в образе ‘мусье Франсуа’ ‘выступают черты, родственные другим тургеневским лицам’: ‘Человек в серых очках <...> один из тех, в которых гибнут даром, искажаются недюжинные силы, один из осужденных на неудачу, частию по своей, частию по чужой вине’ (Кругозор, 1880, No 1, с. 10—11), Благоприятный отзыв об очерке дал и В. П. Бурении (Z. <Буренин В. П.>. Журнальные заметки.— Новороссийский телеграф, 1880, No 1555, 3(15) мая). П. Д. Боборыкин, которому очерк в целом также понравился, высказал в статье ‘Тургенев в новом издании’ мнение, что для русских читателей фигура героя ‘остается несколько отрывочной <...>. Господин Франсуа <...> даже недостаточно выяснен в политическом смысле’. Попутно рецензент выражал сожаление, что Тургенев ограничивается эпизодами из прошлого и не пишет больших мемуаров о 1848 годе и европейской жизни вообще, свидетелем бурных событий которой он является уже столько лет (Критическое обозрение, 1880, No 2, 15 января, с. 80).
Очерк Тургенева не остался незамеченным и в XX в., о чем свидетельствует дневниковая запись И. А. Бунина от 21 апреля 1940 г. Перечитав ‘Литературные и житейские воспоминания’, Бунин среди особенно понравившихся ему произведений ‘совершенно замечательного человека и писателя’ назвал и ‘Человека в серых очках’ (см.: БаборекоА. К. Бунин в начале войны. 1939— 1941.— В кн.: Индивидуальность писателя и литературно-общественный процесс. Воронеж, 1978, с. 110).
Выполненный самим Тургеневым и просмотренный Флобером перевод ‘Человека в серых очках’ имеет ряд отличий от русского текста. К заглавию очерка сделано примечание: ‘Ce petit crit a un grand dfaut: on y croira trouver des prdictions faites aprè,s coup. C’est un dfaut que je ne puis corriger, mais j’affirme que le personnage dont je parle a rellement exist et qu’il m’a dit les paroles que je rapporte’ (‘Этот маленький рассказ имеет один большой недостаток: в нем могут увидеть предсказания, сделанные задним числом. Этот недостаток я не могу исправить, но утверждаю, что человек, о котором я говорю, действительно существовал и говорил мне те самые слова, которые я здесь привожу’). Во французском переводе немного иначе определено время действия: не ‘первые числа февраля 1848 года’, а первые числа января (‘au commencement de janvier 1848’). Вместо ‘Thtre Franais’ употреблено другое его наименование — ‘Comdie Franaise’. Фамилия и имя Герцена раскрыты полностью. После слов ‘меня не стало’ (с. 110, строка 31) следует текст: ‘Vous croyez donc aussi a la fatalit? — M. Franois eut un lger mouvement d’paules.— Eh, Monsieur! Je suis comme Socrate, qui savait beaucoup de choses et prtendait ne rien savoir. Je ne crois rien… et je crois beaucoup de choses. Il n’y a que mon bonheur auquel je ne croie pas’ (‘Вы, стало быть, тоже верите в судьбу? — Г-н Франсуа слегка повел плечами.— Ах, милостивый государь! Я, как Сократ: он знал многое и уверял, что ничего не знает. Я ни во что не верю… и во многое верю. Только в счастье мое я не верю’), а за словами ‘…ты их не видишь и не знаешь’ (с. 111, строки 4—5) — фраза: ‘Tu est seul, seul au monde’ (‘Ты один, один на свете’). Во французском переводе дана несколько иная редакция рассказа героя о том, чем закончилось его техасское приключение (с. 112—113, строки 25—23): ‘M. Franois se passa la main sous le menton.— Je lui tai son couteau, c’est ce que vous auriez fait, n’est-ce pas? — Et puis? — Et puis…— Il me jeta un regard oblique.— Cette affaire rgle, je partis pour la Californie’ (‘Г-н Франсуа провел рукой под подбородком.— Я взял у него нож, вы бы тоже это сделали, не так ли? — А потом? — А потом…— Он искоса взглянул на меня.— Покончив с этим делом, я отправился в Калифорнию’). Текст: ‘Помню, что не доезжая Понтуаза со ‘Всё пропало! всё пропало!» (с. 114—115, строки 38—3) — следует после слов: ‘первое пророчество его сбылось же’ (с. 115, строки 11 — 12). К утверждению г-жи Гордон: »принц’ один может всё спасти’ (там же, строки 6—7) — прибавлено: ‘le prince tait l’homme dsign par le destin’ (‘принц — человек, предназначенный судьбой’). Несколько иронически звучащие слова: ‘спросил у ‘гражданина’ гарсона чашку кофе’ (там же, строки 19—20) — в переводе ‘La Nouvelle Revue’ отсутствуют, слово ‘citoyen’ (гражданин) отнесено к имени ‘экстренного комиссара’ республики Антония Туре. В описании революционного Парижа есть штрихи, отсутствующие в русском тексте. Фраза: ‘Не стану также распространяться о пережитых мною впечатлениях ~ и т. п.’ (там же, строки 13—16) — звучит во французском переводе так: ‘Je ne parlerai pas non plus des motions qui m’assaillirent mon entre Paris, en voyant des cocardes tricolores sur les chapeaux, les casquettes et jusque sur les enseignes, puis des hommes en blouse qui dmolissaient des barricades, le fusil en bandouliè,re et au chant de la Marseillaise’ (‘Ile буду говорить также о переживаниях, охвативших меня при въезде в Париж, когда я увидел трехцветные кокарды на шляпах, картузах и даже на вывесках, вооруженных люден в блузах, которые разбирали баррикады и распевали марсельезу’). Снято, вероятно, лишнее для французского читателя пояснение, касающееся демонстрации ‘медвежьих шапок’: ‘(раскассированных гренадеров и вольтижеров национальной гвардии)’ (там же, строки 31—32). Вместо ‘А почему же не с Германией?’ (с. 116, строка 43) — сказано: ‘Pourquoi pas avec une autre nation?’ (‘Почему же не с какой-либо другой нацией?’). Рассказ ‘мусье Франсуа’ о той бесполезной работе, которой были заняты пролетарии в национальных мастерских (с. 117, строки 3—6), дополнен конкретным топографическим указанием: ‘Avez-vous vu comment, au parc Monceaux, ils brouettent de la terre d’un endroit un autre?’ (‘Видели вы, как в парке Монсо они перевозят землю в тачках с одного места на другое?’).
Как только очерк был опубликован в ‘La Nouvelle Revue’, Ю. Роденберг обратился к Тургеневу с просьбой о помещении его немецкого перевода в своем журнале ‘Deutsche Rundschau’. Тургенев согласился и объяснил ему некоторые трудности, с которыми Роденберг столкнулся при переводе (см. письма к этому переводчику от 15(27) декабря 1879 г. и 26 декабря 1879 г. (7 января 1880 г.)). Очерк был опубликован в первом номере ‘Deutsche Rundschau’ за 1880 г.
Стр. 98. Квартира моя находилась недалеко от Пале-Рояля…— Пале-Рояль (Palais-Royal) — дворец в Париже, связанный с различными политическими событиями французской истории, начиная с Фронды. Построен архитектором Ж. Лемерсье в 1629—1636 гг., достраивался и расширялся в XVII—начале XVIII в., был (с некоторыми перерывами) резиденцией французских королей и членов их семей. В зданиях Пале-Рояля помещались театр, рестораны, игорные залы, кафе и лавки.
Стр. 99. …ожидание предстоявших банкетов в пользу реформы волновало весь Париж…— Оппозиционное движение против режима Луи Филиппа Орлеанского приняло форму банкетной кампании, начавшейся в июле 1847 г. Ее организаторами были умеренные республиканцы во главе с О. Барро. В первых числах февраля 1848 г. (время, к которому относится начало действия очерка) парижане обсуждали вопрос о банкете XII округа (предместье Сен-Марсо).
…Месяца не пройдет — и Франция будет республикой, ~ К концу года Бонапарты будут обладать ~ Францией.— Франция была провозглашена республикой 25 февраля 1848 г., Луи Наполеон Бонапарт был 10 декабря этого же года избран ее президентом, а через три года (2 декабря 1851 г.) совершил государственный переворот и стал императором французов.
Стр. 100. Слова, слова, слова.— Реплика Гамлета из трагедии Шекспира ‘Гамлет’ (акт II, сцена 2).
…ни Гизо не захочет.— Франсуа Пьер Гизо (Gisot, 1787—1874), занимавший в 1832—1836 и 1841—1848 гг. пост премьер-министра и фактически управлявший страной, действительно заявил 12 февраля 1848 г., во время заседания палаты депутатов, что правительство не намерено идти на какие-либо уступки оппозиции (см.: Journal des Dbats politiques et littraires, 1848, 13 fvrier).
Стр. 101. …Кстати, что вы скажете о той конституции, которую король Бомба пожаловал своим верноподданным? — Неаполитанский король Фердинанд Л (1810—1859), напуганный восстанием в Сицилии и демонстрациями в Неаполе, издал 29 января 1848 г. указ о разработке проекта конституции. Уже в мае он подавил революционное движение в Неаполе, а осепью расправился с Сицилией. Прозвища ‘Король Бомба’ в феврале у пего еще не было: он получил его после 48-часовой бомбардировки Мессины 7 сентября 1848 г.
…То же вот, что Мейербеер, который все грозит да дразнит нас своим ‘Пророком’ ~ только не в музыкальном смысле.— Премьера оперы Мепсрбера ‘Пророк’ (либретто Э. Скриба), оконченной в 1843 г., состоялась лишь 10 апреля 1849 г. Задержка во многом зависела от автора, сумевшего и в данном случае удачной газетной рекламой подготовить успех своего нового сочинения (см. об этом: Тургенев И. С. Несколько слов об опере Мейербера ‘Пророк’ — наст. изд., т. 4, с. 455, Гейне Г. Полн. собр. соч. М., Л.: Academia, 1936, Т. 12, с. 155— письмо к Г. Кольбу от 17 апреля 1849 г.).
Впрочем, и Рашель в последнее время попортилась со Хороша, только кривляется маленько.— О двух знаменитых трагических актрисах, французской и итальянской: Рашели (Rachel, настоящее имя Элиза Рашель Феликс, 1821—1858) и Аделаиде Ристори (Ristori: 1822—1906), ставшей в 1847 г. маркизой Капраника дель Грилло, современники часто говорили как о соперницах. Тургенев высоко ценил игру последней (ср. письмо к А. А. Краевскому от 25 октября (6 ноября) 1860 г.), вероятно отдавая ей предпочтение (его отзыв о Рашели см. в письме к П. Впардо от 19 ноября (1 декабря) 1847 г.). Упоминания о французской актрисе есть также в романе ‘Новь’ (гл. XXVI) и повести ‘Клара Милич’ (гл. III).
Стр. 102. Experocredi(вместо crede) Roberto. — Латинская фраза, восходящая к Вергилию (‘Энеида’, песнь 11, стих 283), употребление ее в средние века было связано с авторитетом ученых Сорбонны, основанной в 1250 г. Робертом Сорбоном (Михельсон М. И. Ходячие и меткие слова. СПб., 1896, с. 420).
Вот, почему самый великий писатель — Монтень.— Мишель Монтень (Montaigne, 1533—1592), французский философ, автор ‘Опытов’ (1580), один из любимых писателей Тургенева. О намерении переводить Монтеня он писал Я. П. Полонскому 18, 21 февраля (2, 5 марта) 1877 г. (ср. также письмо к П. И. Вейнбергу от 22 октября (о ноября) 1882 г.).
Стр. 103. ‘Францыл Венецианец’,— мелькнуло у меня в голове.— Имеется в виду популярная в XVIII в. лубочная переделка рыцарского романа ‘История о храбром рыцаре Франциле Венециане н прекраспой королевне Ренцивенэ’ (см.: Сопиков В. С. Опыт российской библиографии. СПб., 1904. Ч. 3, с. 104, No 4865).
Стр. 103—104. Я сам хотел основать религию ~ Там этим вообще занимаются.— Источником сведений о религиозней жизни Америки для Тургенева могло быть знакомство с А. Я. Павловским и Н. В. Чайковским (см. письма Тургенева к Г. О. Гинцбургу от 10(22) января 1879 г. и M. M. Стасюлевичу от 23 августа (4 сентября) 1879 г.). Н. В. Чайковский, в частности, вместе с А. К. Маликовым и В. Фреем (Н. К. Гейнсом) основал в Америке коммуну, пытавшуюся жить по законам новой религии — богочеловечества (or.: Фаресов А. И. Семидесятники. СПб., 1905, с. 304—323, а также в сб.: Русские ведомости. 1863—1913. М., 1913, с. 282—284).
Стр. 105. …и одно из моих лучших воспоминаний состоит в том, что и мне удалось стрелять по ним, по этим немцам! ~ Я участвовал…— Речь идет либо о революциях 1820—1821 гг. в Неаполе и Пьемонте, либо о восстаниях 1831 г. в герцогствах Парма и Модена и в папской области Романья, подавленных австрийскими войсками.
‘Guerra, caza y amores’. — говорятиспанцы.— См. в статье Т. И. Бронь ‘Испанские цитаты у Тургенева’ (Т сб, вып. 1, с. 309).
Стр. 107. …какие речи он держит в палате депутатов! — Во время парламентской сессии, открывшейся 21 января 1848 г.. Адольф Тьер (Tiers, 1797—1877), подвергнув критике финансовую политику государства и выразив сочувствие борьбе Италии за независимость, заявил: ‘Я всегда буду принадлежать к партии революции’. Это заявление мало согласовалось с той ролью, которую он сыграл в пору своего пребывания у власти.
…вы разве полагаете, что Одилон Барро ~ Бум, бум! — Камилл Гиацинт Одилон Барро (Barrot, 1791—1873) — французский политический и государственный деятель, до февраля 1848 г. возглавлявший умеренно-либеральную ‘династическую оппозицию’ (см. комментарий к с. 99), а с декабря 1848 г. но октябрь 1849 г.— первое правительство в президентство Луи Наполеона. К. Маркс и Ф. Энгельс называли его ‘воплощением либерализма’, ‘nullit grave (напыщенным ничтожеством)’, ‘тяжеловесным пустомелей’, ‘добродетельным громовержцем буржуазии’ (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., М., 1956. Т.7, с. 35, т. 4, с. 367). Пренебрежительный отзыв о Барро см. в письме Тургенева к Л. Виардо от 24—25 мая 1848 г. (Т, NouvcorrInd, t. 2, p. 5).
…не может же г-н Консидеран безнаказанно уверять, что у людей вырастет хвост с глазом на конце…— Тургенев считал, что это утверждение принадлежит Ш. Фурье, учителю В. Консидерана (см. письмо к Ю. Роденбергу от 26 декабря 1879 г. (7 января 1880 г.)). В действительности Фурье говорил не о хвосте, но о дополнительном органе, который, по его мнению, разовьется в будущем у соляриев — жителей самых далеких иланет и который, учетверив их силы, не будет стеснять движений: см., например, статьи ‘Le nouveau monde scientifique’ (Le Phalanstè,re, journal pour la Fondation d’une Phalange agricole et manufacturiè,re associe en travaux et en menage, 1832, Nо 14, 30 aot, p. 120) и ‘Esprit fauss chez les dtracteurs’ (La Rforme Industrielle, ou le Phalanstè,re, journal des intrts gnraux de l’industrie et de la proprit, 1833, No 31. 2 aot. p. 355— 356). Он сам пишет, что это дало его критикам из ‘National’ повод доказывать, что фурьеристы хотят населить мир чудовищами, имеющими хвост с глазом на конце (см. статью ‘La quarantaine vers sa fin, ou l’Arriè,regarde des Zoiles’ в журнале ‘La Rforme Industrielle, ou le Phalanstè,re…’, 1833, No 35, 16 octobre, p. 388). Глава фурьеристской школы (после смерти Фурье в 1837 г.) В. Консидеран (1808—1893), украшенный этим будущим усовершенствованием человеческого рода, был излюбленной темой карикатур и анекдотов (см.: Mirecourt Eugè,ne de. Les contemporains. Paris, 1857, p. 77).
Вольтер говаривал, что yфранцузов не эпические головы…— Эти слова, принадлежащие Николя де Малезье (Malezieux, 1650—1729), Вольтер процитировал со ссылкой на него в ‘Essai sur la posie pique’ (Oeuvres complè,tes de Voltaire. Paris, 1877. T. 8, p. 363).
Стр. 108. …мусье Прюдом…— Monsieur Prudhomme (господин Прюдом) — тип самодовольного буржуа, созданный французским карикатуристом и писателем Анри Монье (Monnier, 1799—1877) в 1830—1860-х годах (см., например, ‘Scè,nes populaires dessines la plume’ (1830), ‘Nouvelles scè,nes populaires’ (1835—1839) и др.).
Но у нас Катилины не будет — и Цезаря не будет…— Луций Сергий Катилина (108—62 гг. до н. э.), римский политический деятель, возглавивший в 63—62 гг. заговор, который, по-видимому, имел демократический характер. Кай Юлий Цезарь (102—44 гг. до н. э.), римский политический деятель и полководец, победив в гражданской войне Помпея, был в течение 45—44 гг. единоличным правителем государства. И Катилина, и Цезарь действовали в обстановке распада республики, воплощая противоположные политические тенденции.
Стр. 109. Вам ‘Кориолан’, может быть, оттого так нравится со о народе, о черни? — Представление Тургенева о трагедии Шекспира ‘Кориолан’ было очень устойчивым, см. его ранний отзыв о ней в связи с работой А. В. Дружинина над переводом пьесы (Шекспир и русская культура/Под ред. акад. М. П. Алексеева. М., Л., 1965. Гл. 6, с. 487).
Стр. 110. …повторять восклицание Югурты: ‘Urbsvenalis!’ — Слова ‘Urbem venalem et mature perituram, si emptorem invenerit’ (‘О продажный город, он падет, как только найдется покупатель’) принадлежат, по преданию, нумидийскому царю Югурте, который в 111 — 105 гг. до н. э. вел с Римом войну, обнаружившую начавшийся упадок республики.
Стр. 111. …А. И. Г<ерцена>, проживавшего тогда в Париже.— В феврале 1848 г. Герцена в Париже не было. В декабре 1847 г. он уехал в Италию и вернулся в Париж в мае 1848 г.
…личности, которые возбуждали его доверчивую симпатию ~ в своих записках…— Ср.: Герцен, т. 11, с. 197—204 (‘Былое и думы’, ч. 6, гл. VIII).
Стр. 114. …’экстренный комиссар’ республики, Антоний Туре…— Венсан Феррар Антони Type (Thouret, 1807—1871), французский политический деятель, в 1848 г. член Учредительного собрания, в июне 1848 г. поддерживал Кавеньяка.
Стр. 115. …известная г-жа Гордон…— Элеонора Мари Гордон (Gordon, 1808—1849), рожд. Бро, французская певица, с 1831 г.— один из наиболее активных секретных агентов Луи Наполеона, принимала участие в Страсбургском заговоре 1836 г.