Источник текста: Джером К. Джером — ‘Во что обходится любезность и другие юмористические рассказы’. Второе издание.
Книгоиздательство ‘Польза’, В. Антик и Ко, Москва, 1912 г.
Перевод: М. Розенфельд
OCR, spell check и перевод в современную орфографию: Афоризмы Уайльда
.
В первый раз, когда я его увидел — т.е. не только увидел, но и поговорил с ним, — он сидел, прислонившись к ивовому пню, и курил глиняную трубку, Делал он это очень медленно, Но чрезвычайно добросовестно. А после каждой затяжки вынимал трубку изо рта и фуражкой отгонял дым.
— Тошнит? — спросил я из-за дерева, приготовившись в ту же минуту дать стрекача, потому что ответы больших мальчиков за дерзости малышей обыкновенно принадлежат к вещам такого рода, которых полезнее избегать.
К моему удивлению — а также и облегчению, ибо при втором взгляде я заметил, что не оценил по достоинству длину его ног — он, по-видимому, нашел вопрос естественным и уместным и ответил с непритворной искренностью: ‘Нет еще’.
Мне захотелось чем-нибудь помочь ему — чувство, которое он, по-видимому, понял, я оценил. Выйдя из своей засады, я уселся рядом с ним и некоторое время молча разглядывал его. Вдруг он спросил: ‘Ты когда-нибудь пробовал пить пиво?’
Я признался, что нет.
— О, это такая гадость! — прибавил он с невольным содроганием.
Забыв из-за горьких воспоминавший прошлого, невзгоды данной минуты, он задымил своей трубкой без должной осмотрительности.
— А вы часто пьете? — осведомился л.
— Да, — мрачно ответил он. — Все мы, пятиклассники, пьем пиво и курим трубки.
Бледное лицо его еще более позеленело. Он вдруг вскочил и побежал к забору. Но не дойдя до него, остановился и обратился ко мне — не поворачивая однако головы:
— Если ты, клоп, пойдешь за мной и станешь подглядывать, я тебе колотушек надаю, — быстро сказали он и скрылся со странным горловым звуком.
По окончании учебного года он покинул школу, и мы с ним долго не видались. Но как-то раз (в это время мы оба были уже взрослыми молодыми людьми) я наткнулся на него, на Оксфорд-Стрите, я он пригласил меня провести несколько дней у его родных в Сэрри.
Застал я его бледным и удрученным. Время от времени он вздыхал. Пока мы гуляли по лугу, он значительно повеселел, но лишь только мы приблизились к дверям дома, он вдруг словно опомнился и опять начал вздыхать. За обедом он ровно ничего не ел, выпил только стаканчик вина, да искрошил кусочек хлеба. Меня это встревожило, но его родные — незамужняя тетка, которая вела хозяйство, две старшие сестры, да подслеповатая кузина, бросившая своего мужа в Индии, — по-видимому, были в восторге. Они переглядывались, одобрительно кивали головой и улыбались. Разочек он по рассеянностн проглотил корочку хлеба, и они тотчас же приняли огорченный и изумленный вид.
В гостиной я под прикрытием чувствительного романса, распеваемого кузиной, расспросил тетку.
— Что с ним? — сказал я. — Он болен?
Старушка захохотала.
— И вы когда-нибудь будете таким, — лукаво шепнула она.
— Когда? — осведомился я, естественным образом сильно встревожившись.
— Когда влюбитесь, — был ответ.
— Так он, значит, влюблен? — после маленькой паузы спросил я.
— А разве вы этого не видите сами? — ответила она с легким презрением.
Я был молод, и вопрос меня заинтересовал.
— И он ни разу не будет обедать, пока это не пройдет? — спросил я.
Она зорко посмотрела на меня, но очевидно решила, что я только глуп.
— Подождите, когда придет ваша очередь, — ответила она, тряхнув локонами.— Разве пойдет на ум еда тому, кто действительно влюблен!
Ночью, часов около двенадцати мне почудились шаги в коридоре. Тихонько проскользнув к двери я, открыв ее, я увидел моего приятеля, который в халате и туфлях спускался по лестнице, я подумал, что муки любви подействовали на его психику, и он сделался лунатиком. Частью из любопытства, отчасти же боясь оставить его одного, я наскоро оделся и пошел за ним.
Он поставил свечу на кухонный стол и прямехонько направился к дверям кладовой, откуда вскоре вынырнул с куском холодной говядины, фунта в два весом, и с кружкой пива, вместимостью около литра. Я удалился в то время, когда он еще разыскивал пикули.
Я присутствовал на его свадьбе, и мне показалось, что он старается проявить больше восторга, чем может чувствовать человеческое существо. Пятнадцать месяцев спустя я случайно увидел в Times’е объявление, извещающее, что у моего приятеля прибавление семьи, и, возвращаясь со службы домой, зашел поздравить его. Я застал его в передней, где он со шляпой на голове расхаживал взад и вперед, останавливаясь время от времени у стула, за котором стояли тарелка с неаппетитным куском холодной баранины и стакан лимонада. Видя, что кухарка и горничная праздно слоняются но дому, очевидно скучая без дела, и что столовая, где ему было бы гораздо лучше закусывать, совсем убрана и пуста, я в первую минуту не мог понять, зачем он нарочно устраивается так неудобно. Но оставив свои размышления при себе, я осведомился, как здоровье матери и ребенка.
— Как нельзя лучше, — со стоном ответил он. — Доктор говорит, что это самые благополучные роды за всю его практику…
— Рад слышать, — ответил я. — Я боялся, что ты очень измучился.
— Измучился! — воскликнул он. — Милый мой, я сам не знаю, стою ли я на ногах, или на голове. — (Он и производил такое впечатление) — Это первый кусок пищи, который я беру в рот за целые сутки.
В эту минуту наверху лестницы показалась сиделка. Он бросился в ней, опрокинув по дороге лимонад.
— Ну что? — хриплым голосом спросил он.
— Всё благополучно?
Старушка перевела взгляд с него на холодную баранину и одобрительно улыбнулась.
— Оба чувствуют себя великолепно, — ответила она, материнским жестом похлопывая его по плечу. — Не тревожьтесь.
— Я не могу не тревожиться, мистрис Джобстон, — возразил он, усевшись на верхней ступеньке и прислонившись головой в перилам.
— Само собой, — с восхищением сказала мистрис Джобстон. — Какой же вы были бы муж, если бы могли.
Тут меня осенило, почему он в шляпе и закусывает в передней куском холодной баранины.
На следующее лето они наняли живописный старый дом в Бэкшайре и однажды пригласили меня погостить у них с субботы до понедельника. Дача их лежала близ реки, поэтому я сунул в саквояж фланелевую пару и в воскресенье утром сошел вниз в этом костюме. Он встретил пеня в саду в сюртуке и белом жилете. Я заметил, что он всё косится на меня и, по-видимому, чем-то встревожен. Наконец, когда раздался первый звонок к завтраку, он спросил:
— У тебя нет с собой приличного костюма? — Приличного костюма? — вскричал я, слегка встревожившись. — А что, разве мой где-нибудь лопнул?
— Нет, не то. — объяснил он. — Я хочу сказать костюма, чтобы идти в церковь.
— В церковь, — сказал я. — Неужели вы пойдете в церковь в такую чудную погоду? Я был уверен, что вы будете играть в теннис или поедете кататься на лодке. Вы всегда так делали раньше.
— Ну да, — ответил он, нервно ударяя по кусту шиповника поднятым с земли прутиком. Это, собственно, не мы сами. Мод и я, видишь ли, тоже предпочли бы другое, но наша кухарка шотландка и строга насчет веры.
И она требует, чтобы вы каждое воскресенье отправлялись в церковь? — спросил я.
— Не то, чтобы требовала, — ответил он. — Но она находит странным, если мы не бываем в церкви, вот мы обыкновенно и ходом каждое воскресенье — утром и вечером. А днем к нам собираются деревенские девушки, мы поем псалмы — и прочее в таком роде. Я не люблю оскорблять ничьих чувств, если могу этого избежать.
Я не высказал ему своего истинного мнения, я только скачал: — У меня есть костюм, в котором я был вчера. Могу его надеть, если желаешь.
Он перестал бичевать шиповник и нахмурил чело, по-видимому, он воссоздавал мой костюм в своем воображении.
— Нет, — сказал он, качая головой. — Боюсь, что он будет шокировать ее. Я знаю, что это моя вина, — с раскаянием прибавил он. — Мне надо было предупредить тебя.
Вдруг ему пришла в голову блестящая мысль.
— Может быть, ты согласишься притвориться больным и лечь в постель? — сказал он. —Только на сегодня.
Я объяснил ему, что совесть не позволит мне, участвовать в таком обмане.
— Так я и думал, — отозвался он. — Придется объяснить ей в чем дело. Я ей скажу, что ты потерял чемодан. Мне бы не хотелось, чтобы она дурно думала о нас.
Некоторое время спустя, умер его десятиюродный брат, оставив ему большое состояние. Он купил имение в Йоркшире и сделался ‘помещиком’ — и тут-то начались его истинные мытарства.
С мая до середины августа его жизнь протекала сравнительно мирно — за исключением незначительного ужения, обычно кончавшегося тем, что он промочит ноги и схватит насморк. Но с ранней осени до поздней весны он, вероятно, находил требуемую, от него работу чересчур утомительной. Это был мужчина плотного сложения с инстинктивной боязнью огнестрельного оружия и шестичасовое странствование по вспаханным полям с тяжелым ружьем на плече и в компании легкомысленных субъектов, стрелявших на вершок от его носа, утомляло и раздражало его. В холодные октябрьские утра он должен был вскакивать с постели в четыре часа, чтобы идти охотиться на лисиц. А зимою — если только благодетель-мороз не давал ему краткого отдыха, ему приходилось два раза в неделю ездить на охоту с борзыми. Надо полагать, что только благодаря своему маленькому росту и полноте, он отделывался лишь ушибами, ссадинами и легкими сотрясениями спинного мозга, ни разу не причинив себе более серьезного вреда.
Перед препятствиями он закрывал глаза и скакал быстрее, а в десяти саженях от реки начинал мечтать о мостах.
Но всё-таки никогда не жаловался.
— Раз я помещик, — говаривал он,— то и должен себя вести как помещик и принимать горькое наравне со сладким.
Злой рок пожелал, чтобы случайная спекуляция удвоила его состояние, и ему пришлось сделаться членом парламента и купить яхту. От парламента у него болела голова, а на яхте начиналась морская болезнь. Тем не менее, он каждое лето наполнял ее кучей дорогостоящих гостей, которые наводили на него скуку, и отправлялся на месячное мытарство по Средиземному морю.
В одну из таких поездов его гости устроили за картами преинтереснейший скандал. Сам он в это время лежал в каюте и ничего не знал о происшествии, но оппозиционные газеты ухватились за эту историю и отныне упоминали о яхте не иначе, как о ‘плавучем игорном доме’, а ‘Полицейские Известия’ поместили его портрет на почетном месте, как портрет главного преступника за неделю.
Позже он попал в кружок культурных людей, где заправилой был некий толстогубый кандидат. До тех пор его любимым чтением были романы, в духе Корелли, и юмористические журналы. Теперь он начал читать Мередита и научные книги, и всеми силами старался понимать их. Вместо того, чтобы абонироваться в ‘Gaiety’, он абонировался в ‘Independent-Theatre’ и ‘услаждал свою душу’ голландскими Шекспирами. В живописи он любил картины, изображающие хорошенькую поселяночку у дверей коттеджа с молодым человеком, избранником её сердца, или же ребенка и собачку, затеявших какую-нибудь забавную игру. Теперь ему сказали, что эти картины никуда не годятся и заставляли покупать произведения импрессионистов, от которых у него с души воротило: зеленые коровы на красных холмах при розовом лунном свете, или тощие тела, обросшие ярко-красными волосами и с шеями в три фута длины.
— Он робко говорил, что, по его мнению, эти картины неестественны, что в природе ничего такого нет, но ему отвечали, что природа не имеет сюда никакого отношения, художник видел предметы именно такими, а что художник видел и изобразил (независимо от состояния, в котором он находился в ту минуту), то и есть истинное искусство.
Его возили па Вагнеровские празднества и на выставки картин Берн-Джонса. Ему читали всех новейших поэтов. Для него покупали билеты на все пьесы Ибсена. Его ввели во все артистические кружки с духовными интересами. Его дни были сплошным праздником, на котором веселились другие.
Как-то утром я встретился с ним, когда он выходил из дверей артистического клуба. Вид у него был очень утомленный. Он только что посетил частную выставку картин, днем должен был присутствовать на любительском представлении ‘Ченчи’ — Шелли, затем ему предстояло три визита в артистические и литературные дома, обед с индийским набобом, ни слова не понимающим по-английски, ‘Тристан и Изольда’ в опере и, наконец, чтобы закончить день, бал у лорда Салисбери.
ДИ положил ему руку на плечо.
— Едем со мной в Эппипг-Форест, — сказал я. — В одиннадцать часов туда отправляется омнибус. Сегодня суббота, и там, наверное, будет много публики. Мы с тобой сыграем партию в кегли и постреляем в кокосовые орехи. Ты раньше делал это очень ловко. Там мы позавтракаем, затем к семи часам вернемся в Лондон, пообедаем в Трокадеро, проведем вечер в театре ‘Empire’ и поужинаем в Савойском ресторане. Что скажешь на это?
Он стоял в нерешительности на ступеньках подъезда, во взгляде сквозило желание согласиться на мое предложение.
Но в это время к подъезду подкатила его карета, и он словно очнулся от сна.
— Нет, голубчик,— сказал он: — Что скажут люди?
И, пожав мне руку, он сел в экипаж, а лакей захлопнул за ним дверцу.