Что было несносно и в первой, и во второй Думе — это их безгосударственность. Но что такое сама государственность? Это — завершение общественности. Государственность поглощает частный интерес, требует жертвы от частного интереса. Государство требует служения, т.е. отречения, отречения от себя и своего частного интереса. В этом отношении две безгосударственные Думы были и антиобщественными. Это кажется дико сказать, но это так. Кричали, молились, теряли целые дни на разбирательство не столько ‘дела’ о каком-нибудь тюремном злоупотреблении, сколько сплетен о каком-нибудь арестанте, против которого употреблена была сила после того, как он никакому слову не повиновался. Четыреста слишком законодателей изображали столько же слушателей какого-нибудь частного письма, об авторе которого не было известно ни того, не психопат ли он, ни того, не злодей ли он. Все это было бы хорошим упражнением в фельетоне провинциального листка и решительно было смешно, когда претендовало занять внимание целого мира.
Частный интерес, частные претензии и претенциозность, частные страсти заняли весь фон еще неопытной парламентской жизни. Разумеется, к числу частных интересов мы относим и партийные: ибо каждая партия уже тем одним, что она противополагает себя всем прочим партиям, т.е. всем с нею несогласным частям населения, выделяется из этого общего населения и становится чем-то обособленным и частным. А если мы прибавим, что каждая партия составляет в сущности штат служащих около какого-нибудь политического выскочки и честолюбца, очень нередко около политического проходимца, — то совершенно частный характер партий сделается в высшей степени ясен. Это суть частные, внегосударственные и вненациональные явления, хотя они и хлопочут с таким жаром о политике. Они хлопочут о политике, стараясь не помочь политике государства и нации, а подчинить ее своим партийным интересам и предубеждениям. Столько потратив жара на одного побитого арестанта, Дума ни одним словом не обмолвилась об убитых и убиваемых не арестантах. Она не занялась и вопросом вообще о тюрьмах и тюремном ведомстве, — об этих десятках тысяч порочных и преступных пансионеров, которых за какие-то добродетели должны кормить, одевать и отоплять ничем против них не провинившиеся труженики народа. Воры грабят чужое имущество, и за это ограбляемые обязываются кормить и поить их всю жизнь в особых пансионах, откуда они не могли бы убежать и кого-нибудь вновь ограбить. Слишком много расшаркивания перед пороком и злодейством, перед шулерством и ничегонеделанием.
После войны, обнаружившей бесчисленные язвы флота и армии, в обеих Думах ни разу и ни одного голоса не поднялось об армии и флоте. Как будто или армия и флот — не русские или уж обе Думы были не русские. Но они были, конечно, русские, но только какие-то наивно-русские, книжно-русские. Они в том же духе и направлении выражали ‘русское’ и служили ‘русскому’, как былые ‘Отечественные Записки’ или газетка ‘Сын Отечества’ служили отечеству, патриотизму и народности. Название было одно, а занятие — совсем противоположное. У нас, русских, это уживается.
Конечно, в этом не приходится очень винить обе интеллигентные или, вернее, полуинтеллигентные Думы. Оторванная от почвы и от реальной занятости, никогда не допускавшаяся до политики и едва допущенная до губернского и уездного хозяйства интеллигенция, собравшись в Думе, и не могла дать другого, нежели что дала. Собрались частные люди, которые и принесли сюда частный интерес. Собрались читатели своих журналов, которые и принесли сюда мнения этих журналов. Как и самая жизнь, Дума очень напоминает собою бойкие полемики 60-х годов и сокрушительные передовицы некоторых газет. Все это, уместное в печати и абсолютно неуместное в политике, было принесено в политику. Серьезным образом и надолго подчинить законодательство страны такому составу людей — значило все равно что начать расснащивать корабль: снимать с него паруса, подпиливать мачты, ломать машину, приводы, портить руль и винт. На такое самоубийство русская государственность не могла решиться. История во второй Думе с социал-демократическою фракциею до очевидности обнаружила, в чем дело, с именем и правомочием законодателей прошли в высшее государственное учреждение люди, и тайно, и почти явно боровшиеся против самого принципа закона и законности. ‘Закон — у того, кто не хочет закона’. На это ‘не хочу’ законодателей только и можно было ответить встречным ‘не хочу’, но уже по адресу самих псевдозаконодателей. В этом-то ‘псевдо’ и заключалось все дело. Собрался или, точнее, был выбран неопытным населением парламент. Может ли служить обедню не верующий в Бога священник? Может ли служить в армии офицер, передающий врагу планы крепостей? Может ли заседать, положим, в центральном комитете социал-демократической партии Крушеван или Пуришкевич с правом решающего голоса и ‘директив’. Последний пример может быть всего убедительнее. Как поступила бы социал-демократия с сочленом Крушеваном, — так точно, но только более мягко русская государственность поступила с обеими Думами. ‘Вы против государственности, и этим самым вы государственности не нужны‘. А новыми правилами 3 июня она прочла урок и населению, что оно имеет право выбирать каких угодно лиц, но чтобы оно смотрело на эти выборы не как на игру, а как на государственную обязанность, как на что-то государственное по источнику и по цели своей. Так как и на первых, и на вторых выборах население действовало негосударственно, то правительство исправило самые выборы, придав им государственную сообразованность, государственный дух. Вот и все.
Самое важное отличие третьей Думы от двух первых заключается в том, что она будет государственною Думою, а не общественною Думою. Она потеряет черты ‘вольного клуба’ и приобретет черты национально-русского представительства. Критики поубавится, творчества прибавится. Но самое главное — прольется новый дух в творчество. Самые заядлые полемисты против третьей Думы не могут отвергнуть, что она прежде всего гораздо образованнее двух первых Дум в своем личном составе. Это чего-нибудь стоит, и против этого никакой архилиберал ничего не найдется возразить. Остается скрежет зубовный досады и неудачи, и никакого мотивированного довода. Затем, личный состав третьей Думы гораздо зрелее возрастом, т.е. он богаче опытом и имеет более расширенный горизонт суждения. Возрасты — как лестница. Мы по ней подымаемся, и никто не скажет, чтобы мы по ней опускались. Было решительно смешным зрелище, что вся седая старая Русь, что люди серьезнейших должностей и профессий, призваны самим государством выслушивать как что-то поучительное разный вздор, какой, поднявшись на думскую кафедру, мелет какой-нибудь Рамишвили или Зурабянц с Кавказа. Это было похоже на то, как если бы серьезный орган печати отдали в распоряжение каких-нибудь институток, — да и отдали еще с обязательной подпиской и почти с казенными объявлениями. На казенный счет и в казенном помещении Аладьины, Зурабянцы и Рамишвили мололи социально-гимназический вздор, который будто бы служит пропедевтикою к законодательству. Нельзя не вспомнить знаменитого стиха о том, что есть вещи, над которыми хочется смеяться, если бы от них не приходилось плакать.
Ссылаются и жалуются, что правилами 3 июня было выдвинуто всего несколько десятков тысяч населения, голос которых будет определять состав последующих Дум. Это, конечно, преувеличение, но примем его в редакции обвинителей и ответим: что же делать, если даже оказалось невозможным набрать 450 действительно серьезных людей в члены Думы? Значит, вообще страна некультурна и необразованна, и пришлось переделать одежду парламентаризма по небольшому росту того, кто ее носит. Зрелую функцию можно вручить только зрелым людям: и не было ли бы странно, если бы во время шторма к попорченному механизму корабля были призваны не механики, хотя бы и в небольшом числе, но все пассажиры парохода, ‘потому что их много’. Не в числе спасение: эта нравственная аксиома есть вместе и политическое правило. Оно и стало программою в новом курсе, который до известной степени берет Россия.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1907. 26 окт. No 11359.