По темной степи тянуло дымком. Кашевар сгреб кучкой золу — под ней тлели угольки сухого навоза. Тишина была такая, что слышно за версту, как потыркивает сверчок, а еще далее, в лощинке, в стороне, где недавно догорела вечерняя заря, — хрипел дергач. Летел бы, дура, к Дону, в плавни, здесь много не наковыряешь носом. В степи земля теплая, сухая, было бы что подложить под голову, — и так лежат мужики у костра, а кто — под телегой с поднятыми к звездам оглоблями. Звезды просторно раскинулись над степью. Один человек сидит, другие слушают.
— Да, товарищ, пришлось…
— Хлебнул?
— А что же ты думаешь, — конечно, хлебнул горя…
— Расскажи по порядку, дяденька.
— А по порядку рассказать — будет так: в каком это году, забыл я, — в шестнадцатом… Ну, ладно… Вошли мы, русские войска, в Париж. А были мы, солдаты, взятые для этой экспедиции, как на подбор: рослые, молодые, ужасно все бойкие. Идем по Парижу, колонна за колонной, сорок тысяч человек — это ты шутишь! И поем во всю глотку. По дороге на кораблях спелись: с жизнью прощаться ведь неохота на чужой стороне… Да и бабы на тротуарах видимо-невидимо — глядят на нас… Хороши… Ах, чистые, хорошие дамочки у них…
— Ну?
— Это кто там сказал ‘ну’, под телегой?
— Будет вам, — слушайте, ребята.
— Да. Идем мы через город Париж и поем песни. Запеваем по очереди, поротно, — в каждой роте запевала и подголосок, мы подхватываем — стекла звенят… Начальство нарочно подбирало голосистых в эту экспедицию, чтобы удивить иностранцев: какой у нас народ веселый, вся армия сытая, мордастая, в бой — так в бой, ей хоть бы что, с песней грудью за отечество. Так и в газетах французы писали: ‘Русский, мол, солдат умирает с песней на устах…’
— Как это?.. (Опять из-под телеги.) Вот ведь, ребята, а?..
Рассказчик покосился под телегу, но разобрать ничего было нельзя — так темно. Месяц еще не всходил над степью.
— Как же им нас не хвалить: нас пригнали помирать за их отечество… Ну, конечно, языка они нашего не понимали, русского, — от этого много зависело… Когда проходили под Триумфальной аркой, дамочки стали бросать в нас цветы — розы. Мы, будто эти розы нам обыкновенное дело, груди выпячиваем, будто такие уродились орлы, да и грянули свою, солдатскую: ‘Дррррищем дегтем, дррррищем дегтем, табаком…’ Так что же вы думаете: у дамочек на глазах — слезы, и руки к нам протягивают… А наши господа офицеры только косоротятся, но ничего не поделаешь: парад…
— Здорово это вы — про табак… Показали…
— Мы бы не то еще показали, не прогони нас прямо на фронт в тот же день… У них народ малорослый. Умом одним берут, образованием. А культура у них высока.
— Высока?
— Немцы еще умственней, а англичане всех покрывают… Я этого не люблю, когда под телегой смеются на то, что я говорю. Недолго и за виски оттуда вытащить. Я этого не люблю, когда над культурой смеются. Вы что же думаете у нас степь велика, так нас нипочем и не возьмешь? Нет, мы пробовали шапками закидывать. Не те времена. Кинули нас на фронт, через две недели — бой. Офицеры — в новых лаковых сапогах, начисто выбриты, чистые, и нам — по чарке коньяку и папирос. В зубы, конечно, никто не бьет, но командиры говорят серьезно: ‘Ребята, не посрамим русского оружия, отступать невозможно, потому что, между прочим, на задних позициях — французы с пулеметами…’
— Это французы, свои же, по своим?
— А ты как думал?.. Нас для случки, что ли, туда привезли?.. Ну, хорошо. Мы в то время о культуре еще ничего не знали. Приказ: наступление. Значит — музыканты вперед, и мы — урррра, и вся недолга, грудью в штыки… А нас — и бомбометами, и огнеметами, и пулеметами, и газом, и вонью, и с аэропланов сверху, и с танков в лоб… А сзади — французы: вали! вали! Вот тебе русский человек и попал в Европу… Вам хорошо в степи портками трясти, а вас туда бы… Апропо [Между прочим (от франц. a propos)], — как французы говорят, — апропо искрошили всю нашу дивизию. Нам, конечно, обидно это, врага мы все-таки выбили. Заняли позицию. А на другой день — приказ: отступить. Был это не бой, а демонстрация.
— Это что ж такое?
— Ну, вроде репетиция.
— А это что?
— С вами, ребята, образованному человеку говорить нельзя. Ну, вроде напоказ.
— Ага!
— Нам, конечно, растолковали, будто немцы испугались и теперь войне конец. Кто умнее, этому не поверил. Скрошить дивизию мы бы и дома могли. А вот начальство большие награды получило за этот бой.
— Поддержали славу оружия.
— Вот то-то что… Нас отвели в тыл. Действительно, и вино, и говядина, и табаку — вдоволь. Но в России заминка с деньгами или неудача на фронте союзники начинают воротить морду, — нас опять кидают на позиции, и мы грудью идем на немцев. Нет, ребята, не страшно умирать, а страшно умирать зря. Иной мужик и в городе уездном сроду не был, а ему приказ — умирать за морем: там ему отрывают руки и ноги и прожигают газом, и французская дамочка кладет ему на могилу цветок. Солдатики плакали втихомолку — вот до чего обидно. Но мы оттого безропотные, что у нас культуры нет, у нас одни песни. И многие в ту пору стали дружить с сенегальцами, с черными людьми, обучали их по-русски, те нас по-африкански. Вместе горевали. Звали их к нам в степи.
— Это как так — черные? — спросили из-под телега,
— А как деготь, — и здоровые мужики. И среди них есть очень дельные мужики. Мы расспрашивали: то же самое, что у нас: кукурузу сеют, просо, свиней у них много. А вот птицы у них не те.
— Не те?
— У нас, скажем, эта мелочь — воробьи, скворцы, вороны. А у них пеликан-птица с носищем в полтора аршина.
Хоть и темно было, но рассказчик почувствовал, как один из слушателей усмехнулся, другой покачал головой. Он помолчал небольшое время, разрывая в золе уголек, — раскурил трубку.
— Да. Помню — сижу в бараке. Два земляка, — Иван Рындин, монтер, шофер, электритчик, словом — на все руки, да Алексей Костолобов пишут письмо на родину. А у меня живот болел. На воле — дождь, ветер, — скука. Вдруг входит прапорщик, весь мокрый, в грязи:
‘Здорово, товарищи солдаты! Я, мол, прямо из Парижа, привез вам радостную весть: поздравляю с великой бескровной революцией…’ И пошел и пошел чесать… Мы только переглядываемся. А Иван Рындин смекнул. Выступает и говорит без обиняков: ‘Этого мы давно ждем, отпустите нас теперь скорее на родину, потому что там без нас землю поделят’. Прапорщик как вспыхнет: ‘Ах, сукины вы дети, говорю это вам в последний раз… Нет, ваш священный долг теперь сражаться до последней капли крови за свободу’. Хлопнул дверью и ушел. Дивизию нашу сейчас же перекинули в глубокий тыл и там давай обрабатывать на митингах, чтобы мы домой не просились, а просились в бой. А мы разве им можем возразить, без культуры? У нас даже винтовки отобрали. Значит, опять умирать.
— А я бы убег, — сказали под телегой.
— Дура. Географии не знаешь. И что я вам скажу: эти господа в шляпах, которые к нам приезжали руками махать на митингах, хуже нам были военного начальства. Ей-богу. Несут чепуху, махнет тебе рукой на виноградники: ‘Вы, говорит, не забывайте, что эта почва родила Дантона и Камилла Демулена…’ А нам все равно, кого она породила, мы правду хотим знать — кто русской землей распоряжается? Кто теперь хозяин?
Почему нас во Франции гноят? Зачем вы нас обманываете, раз мы некультурные?
Так мы зубами и лязгали до самых большевиков. А в ноябре, здорово живешь, загнали нас за проволоку. Поставили пулеметы. Голодный паек. И эти дамочки: мимо нас идет — погрозит кулачишком. Мы, конечно, бунт. Нас из пулеметов, из броневиков. Зачинщиков расстреляли по ихнему обычаю — у столбов. Вот тебе и русские орлы!
С земли поднялась рослая фигура с бородой от самых ушей, заслонила звезды. Поддернув портки, сказала:
— Я, ребята, сам за французов кровь проливал.
— Где это тебя угораздило?
— А на Мазурских озерах. Наших там тысяч сто побили.
Мужики помолчали. Дергач перелетел поближе и тыркал, казалось, где-то за телегой. Над краем степи в одном месте как будто просветлело, — это должна была скоро показаться луна.
— Сидели мы без малого год за проволокой на положении пленных, — опять заговорил рассказчик. — А у французов большая нехватка в рабочих руках. И мы замечаем — эти дамочки грозить бросили, ходят мимо нашего лагеря, присматриваются. Конечно, ребята наши крепкие, широкоплечие, работать здоровые… Что же без дела-то им сидеть? Только п…т за проволокой от дурной пищи.
— Это обыкновенное дело… (Из-под телеги.)
— Помолчи.
— Ну вот, эти дамочки — по-нашему женщины деревенские, вдовы — и начали наших брать на поруки. Сначала выбирали молодцеватых, в ихнем вкусе.
— Чтобы породу не портить.
— Совершенно верно. Носы наши очень им не нравились. Иной мужик — кровь с молоком, а нос — леший его знает что, а не нос: у иного — дуля, у иного пипкой, одни ноздри. Мы смекнули, стали в носах разбираться. Одному оттягивали, — ничего не вышло. Уставится дамочка на такой нос и не доверяет. Мы солдата проваживаем, хлопочем: гляди, мол, какой мужчина — сутки может косой махать, веселый, и жрать, мол, не очень здоров, а если ты насчет чего другого сомневаешься — первый на деревне жеребец.
И хочется ей, и — нос вот дался. Потом, конечно, и со всячинкой стали брать. Так многие ребята вышли из батраков в хозяева, женились на вдовах, хорошо стали крестьянствовать. А дамочки эти забыли, как и порожняком-то ходят: не поспевают рожать. Французы много дивились.
— А ты как же пристроился?
— Попал я к ведьме. Мужественная женщина лет сорока, хозяина на войне убили. Одним салатом, проклятая, норовила кормить. Орет весь день, как погонщик. За день наломаешься, а вечером она напьется красного вина и в ботинках лезет к тебе в кровать. Плюнул, вернулся в лагерь, и по причине примерного поведения отпустили меня на поденную работу, где я захочу. Надумали поехать в Марсель. Там встретился я с Алексеем Костолобовым и с Иваном Рындиным, он тоже от бабы ушел: попрекала его русским происхождением. Стали мы грузить пароходы. Заработали в скором времени на этой погрузке четыре тысячи двести франков, но опять-таки через свою некультурность: спины здоровы. Иван Рындин и говорит: ‘Не век нам, ребята, ящики таскать, давайте подыщем работу почище’. Гимнастерки мы побросали, справили чистую одежу, рубашки с галстуками, шляпы. На это хлопнули без малого тысячу. Но на улице нас уже не толкают, придешь в кафе — ‘Гарсон, вян-блан!’ Подбегает половой: ‘Кескевуле?’ Значит — чего желаете? И тащит белого вина. И мы стараемся между собой говорить по-французски, не иначе.
Под телегой фыркнули. Затем кто-то в темноте, видимо, щелкнул того по затылку. Рассказчик продолжал:
— Доехали мы по железной дороге до Тулузы. Пересели на узкоколейку, вылезли на одной станции и пошли пешком в уездный город, в глушь. Идем по шоссе в холодке, под деревьями. Кругом — поля, виноградники. Земля — как сад разделана. На хуторки заглядишься. Живут тихо, сытно, и народ в этих местах живет старый. Молодых совсем мало.
— Перебиты?
— Которые перебиты, а которые в города уходят. Деревенская работа им теперь не нравится: тяжела. Каждому хочется поскорее схватить, веселее пожить. Война, как ложкой, весь народ перемешала. Мы так и думали, что Рындин привел нас в эти места на сельскую работу: на нас все поглядывали из-за палисадников старики и старушки, особенно на Алексея Костолобова: длинный мужик, здоровенный. Но — нет. Сели отдохнуть у канавы, Рындин и говорит: ‘Про эти места мне давно рассказывали. Здесь такая скука — люди на ходу засыпают. Конечно, в Париже, например, нам без культурного образования пробиться трудно, там нас всякий зашибет. Но здесь легко можем сойти за столичных авантюристов’.
— А это что же такое?
— Авантюрист, по-нашему, мастер на все руки, другие работают, он пенки снимает [Рассказчик употребляет слово ‘авантюрист’ не совсем в обычном смысле, очевидно, избегая слова ‘спекулянт’, как слишком узкого понятия].
— Есть такие.
— За границей, между прочим, они большие отламывают дела. На культуре все основано. Ты там, под телегой, знаешь, что такое акция?
— Чего это? (Сквозь смех.) А ну тебя…
— Акция — это, брат ты мой, такая бумага: купил ее — тебе за это платят, продал — опять деньги платят. Ты год будешь спину ломать авантюрист в минуту больше заработает. Он мигнул кому-то: покупаю, мол, акцию… А у самого, заметь, в кармане — битая вошь. Все дело, кому мигнуть… И ему несут деньги…
После этих слов опять началось качанье головами. Рассказчик, очень довольный, похрипывал трубочкой.
— Так-то сидим на канаве и ахаем, а Рындин рассказывает. Обдумали наше предприятие со всех сторон. Под вечер пришли в город. Красивый городок: речка, сады, каменные дома, в каждом на дворе — голубятня. На улицах чисто. Тишина и скука. И мы этой скуке рады. Зашли в гостиницу, заказали ужин: пареного кролика со сметаной, лягушек…
— Тьфу! Будет тебе нести…
— А ты ел лягушек? Ну и молчи. У нас в болотах полно этой дичи, орет, а вам жрать нечего, а это самая первая еда. Эх, некультурность! Ну, хорошо. Трактирщик подает нам ужин, вино, ликер, шоколад, и сам удивляется, как мы сытно едим, и спрашивает: откуда, зачем? Мы говорим: приехали обсмотреться, может, понравится, — депо заварим. И сразу пошел по городу слух: приехали-де из Марселя иностранные авантюристы. Особенно Костолобов удивил горожан: ростом в дверь, глаза маленькие, ручищи как лопаты, ходит — спотыкается, ему стыдно, что на него смотрят. Утром проснулись — опять горячий завтрак: охолощенный петух и улитки с чесноком. И пошли мы будто бы прогуляться по городу. На нас — глядят изо всех окошек. Хорошо. До обеда обошли кругом города три раза. И у самой реки, неподалеку от базарной площади, Рындин указал на один амбар — каменный, старинный, крепкой стройки: ‘Здесь, говорит, наше счастье’. Амбар этот мы арендовали на год за самые пустые деньги. Нам сейчас же в городе — кредит: видят, что приехали солидные авантюристы. Взяли мы в кредит елового леса, досок, кумачу, картону разного, красок, электрических принадлежностей. Городок оживился, торговля пошла. Мы, не теряя времени, начали ремонт: починили на амбаре крышу, подправили штукатурку, снаружи, изнутри стены выкрасили. Понаделали скамеек, обили кумачом, и около входа Алексей Костолобов — он кузнецом был до войны намалевал по штукатурке что ни на есть пестрее, страшнее, разных кавказцев в папахах, большевиков с красными бородами, с ножами, башкир косоглазых… И пушки тут стреляли, и на конях дрались, и хаты горели… ‘Эти картины, Рындин говорит, — главный наш козырь’. И верно — ленивы французы, а из соседней деревни приходили смотреть, весь день у амбара — толпа. ‘А что, спрашивают, тут у вас будет?’ Рындин им: ‘Милостивые государыни и милостивые государи, подождите, скоро увидите, а между тем благодарим за ваше почтенное внимание’. Когда работа стала подходить к концу, он взял две тысячи — выдал нам расписку — и уехал в Париж. Оттуда прислал телеграмму: ‘Удача, все достал, пишите вывеску’. Мы тем временем мусор вывезли, около амбара подмели, посыпали песочком и занялись писать вывеску. Через неделю Рындин вернулся с двумя ящиками. ‘Ну, ребята, завтра открываемся’. И ночью мы повесили вывеску. Наутро весь город ахнул. ‘Новость! Первый раз в городе. Кинематограф из Парижа. Веселое и полезное развлечение для лиц обоего пола. Для начала будет показано: 1) Кошмарная драма из жизни парижских бандитов. 2) Уморительные приключения одного доктора. 3) В перерыве выступит русский великан Алексей Костолобов с ломанием об голову досок и других предметов’.
Для этого номера Рындин привез вязаные штаны, фуфайку и трубу. К семи часам у нас все было готово — аппарат поставили, ленты проверили, Алексея одели в красную вязанку, научили скрипеть зубами, когда дойдет дело ломать доски. Рындин сел в кассу, я стал внутри — проверять билеты, сажать на места, выкликать картины, Костолобов заревел в трубу — за речкой слышно. Смотрим: потянулись французы.
Триста франков собрали в первый вечер, дали три сеанса, и четвертый бы дали, но Костолобов отказался ломать доски — голову намял. Французам очень понравился наш театр: действительно, до этого времени к ним ни один кинематограф не заезжал — глушь. Рисковать боялись. А у нас дело пошло хорошо. Рындин привез вторую серию, и к нам с хуторов стали приходить. Особенно дивились на Костолобова. ‘Это, говорят, монстра, о ля-ля’. Действительно, здоровый мужик: берет он доску в полтора дюйма и хрять ее об голову! Дамочки вскакивают и его щупают…
Ну, хорошо. Деньги у нас не переводятся. В гостинице почет. Гуляешь по городу — не поспеваешь кланяться. И стали мы жиреть, стали скучать. На разное баловство потянуло. И пьем мы один бенедиктин. А тут зима пришла, дожди, сумерки. Костолобов как напьется, так — плакать: ‘Не видать, говорит, мне сроду тихого Дону, лучше бы я жил в степях бобылем каким-нибудь безлошадным, чем перед французами выламываться, это неприлично’. Так и сидим долгий вечер три мужика в гостинице, пьем бенедиктин, говорим по-французски, а ветер за окошком надрывается, ветер зовет в степи.
— По кизячку заскучали?
— По гнезду.
— А у нас тут были дела, покуда вы прохлаждались с тиятром. Не то что сейчас, — одни верхоконные носились по степи. Пушечки постреливали…
— Как столб телеграфный, так, смотри, и человек висит.
— Повторяю, — продолжал рассказчик, — будь мы культурные, мы бы денежки прикопили и — в Париж, например, акциями бы занялись, стали бы ходить с дамочками по роскошным ресторанам. Словом, развлекались. А у нас только и разговоров, что про деревню: как там да что, да живы ли… Может, и России-то уж больше нет.
— Гы! (Под телегой.)
— А что ты думаешь… Рындин привозил из Парижа газеты, там прямо писали: ‘Россия пропала, одни кресты, и народ весь разбрелся — кто куда’. В зимние вечера много выпили ликеру под эту тоску. Поговорить не с кем, ни поругаться, ни пошуметь… Вот приезжает как-то на масленой Рындин из Парижа. Сеанс отслужили. Электричество погасили. И Рындин повел нас за амбар на берег. ‘Ну, ребята, говорит, хотите ехать на родину?’ — ‘Как? Что?’ ‘Генерал Деникин вызывает добровольцев, дают экипировку, проездные и подъемные’. — ‘Против кого же воевать?’ — спрашиваем. ‘Против большевиков, потому что они у крестьян, у казаков землю отняли и хлеб отнимают, и эти большевики — на германской службе, распродают Россию, хотят ее передать германцам. Говорил мне это верный человек в комитете. А вот и газеты, — и показывает нам газеты, — в них то же сказано’.
Недолго мы с Костолобовым думали: ‘Едем. И ты с нами?’ — ‘Нет, — он говорит, — я вас потом догоню, надо дело ликвидировать’. И мы, два дурака, не поняли, что он нас обманывает. Жадность его заела — с нами барышами жалко делиться, и он нас спроваживает. У него уж был нанят на место Костолобова француз, фокусник-шпагоглотатель, человек-змея — бродяга, за пять франков в вечер. А мы — ‘едем и едем’. Так что же вы думаете? Французы узнали, что мы с Костолобовым уезжаем воевать, пришли с нами прощаться. Явился в гостиницу городской голова, подпоясанный, как при исполнении обязанностей, трехцветным шарфом, и с ним депутация. Вызвали нас. Голова подает нам бумагу с печатями и говорит: ‘В этой бумаге официально город благодарит вас за насаждение культурного развлечения в виде кинематографа. Мы сами, говорит, до этого не додумались, потому что у нас от войны головы скружились, и мы скучали, а вы развлекали нас, соединив приятное с полезным’. Я в ответ: ‘Мерси, домой приедем, оттуда вам напишем’.
Костолобов говорить, конечно, не мастер — только плакал. Ну, выпили с депутацией…
— И что же — попали на фронт?
— Через месяц высадились в Новороссийске. Подплывали к родной земле что было… Так бы эту винтовку и кинул в море. Нас ехало добровольцев человек двести, и мы сговорились: покуда не пообсмотримся — зря не стрелять.
— Ведь по своим же.
— Конечно. Мы это понимали, не дураки. Высадились. Смотр. Командующий, как полагается, говорит: ‘Здорово, орлы, постоим грудью за единую, неделимую’. — ‘Эге, думаем, про этих орлов мы уже семь лет слышим’. И мы начинаем замечать, что нет, не туда попали: опять генералы, опять господа, и мы будто бы ни при чем, опять мы — серая скотина. А господ видимо-невидимо, больше, чем мужиков, — плюнуть негде. Так. Вот попали мы с Костолобовым в наряд за дровами, с нами еще человек двадцать, — в гору поднялись, в лес, офицерика прикололи, царствие ему небесное, и перебегай к зеленым. А оттуда пообсмотрелись — и по деревням…
— Тут вас в Красную Армию и закрючили.
— Само собой.
— И под Варшаву.
— А что ж такое… Теперь-то мы уж знали, за что воевать. Я так скажу мы горя хлебнули, но видели много полезного. Ни в каком случае нам нельзя без культуры — пропадем… Я почему не люблю, когда под телегой смеются? Ты смейся над смешным, вихрястый, а тебе рассказывают про обиды над человеческим достоинством… Тут над собой надо задуматься…
Над степью взошла луна, посеребрила траву. Неподалеку отсвечивали металлом пласты пашни. Забелела дорога, и на ней, бросая длинную тень, показался верховой. Он ехал шзгом, без седла, вез мешок с хлебами. Тем, кто лежал на земле, он казался великаном, за спиной его поднимался желтоватый лунный шар. Чей-то голос сказал негромко:
— Ну, и чертушка.
Другой:
— Он не то что доску об голову — ось переломит.
Рассказчик позвал подъехавшего верхового:
— Алеша, она где у тебя? В телеге, что ли, в сумке?