Бытовые очерки из русской истории XVIII века, Костомаров Николай Иванович, Год: 1886

Время на прочтение: 63 минут(ы)
Костомаров Н.И. Земские соборы. Исторические монографии и исследования.
М.: ‘Чарли’, 1995. — (Серия ‘Актуальная история России’)

БЫТОВЫЕ ОЧЕРКИ ИЗ РУССКОЙ ИСТОРИИ XVIII ВЕКА1

1 Впервые опубликовано в журнале ‘Исторический вестник’, 1883, т. XI, кн. 1, т. XI, кн. 3, т. XXVI, кн. 10

I.
Московские торговки

В XVIII столетии, в Москве, встречается своеобразный тип женщин, промышляющих ручною разносною торговлею, тип, не исчезнувший совершенно и до настоящего времени. Эти женщины ходили со двора на двор, из дома в дом, в одном месте покупали вещи, в другом продавали. Те из этих торговок, что были попроще и победнее, ограничивались разною ветошью и мелочью и носили кличку ветошниц: у них в разносе были разные лоскуты мехов и тканей, старые юбки кандячные и байберсковые, холстинные рубашки и всякие безделушки, как серебряные пуговки, стеклярус, хрустальные и оловянные стаканчики и тарелки и пр. Попадались по случаю в их руки и более ценные вещи. Другие, которые были поразбитнее и посметливее, находили возможность иметь кредит у купцов, у таких торговок можно было достать и жемчуг, и серьги с дорогими каменьями и золотые перстни, и камки, и другие материи, и собольи меха. Предметом их торговли были также монеты русские и иностранные. Иногда торговки обменивались между собою продажными вещами и доверяли их одна другой для продажи. С раннего утра до ночи шатаясь по Москве, они были вхожи в дома и знатных и простых, и благородных и подлых, знали их и попы, и церковники, и купцы, и мастеровые, и барские слуги, составлявшие тогда чуть не треть народонаселения Москвы, и самые бары. Не брезговали ими важные госпожи, угощали их у себя чаем, оставляли ночевать, показывали им свои уборы, продавали или отдавали на продажу то, что считали у себя лишним, приобретали от них то, что им нравилось, и вели с ними интимные беседы. Вечно бродячие бабы не были скучны, с ними всегда было о чем поговорить. Они были большие сплетницы. В некоторых домах они сходились и дружили с господскою прислугою, от нее узнавали, как живут господа, кроме того, и сами присматривались в доме, куда их допускали, подмечали всякие признаки, по которым смекали, как где живется, где что делается, и обо всем этом сообщали в других домах. От них можно было услышать, что вон там-то муж не ладит с женою, там родители недовольны детьми или дети родителями, такой-то мужчина ухаживает за такою-то женщиною или девицею, там готовятся к свадьбе, там скоро нужно ожидать похорон, тот проигрывает в карты или проматывает свое имение на прихоти, тот скряжничает и копит деньги, тот собирается покупать имение, а тому угрожает опасность, которой он и не чает: о всех чужих делах у них был готовый запас сведений. И торговые дела были им знакомы: знали они, что в Москве подешевело, что подорожало, какой купец получил большие барыши, какой близок к тому, чтобы в трубу вылететь — все это как на ладони выложит вам шатающаяся по Москве торговка-вестовщица. Посещали эти вестовщицы московские монастыри и архиерейские подворья, узнавали, что вот там-то будут ставить в попы, постригать в монахи, посвящать в схимники, присутствовали сами при такого рода церемониях и чувствительно описывали их в своих рассказах, сообщали новости о явлениях чудотворных икон, о слезах, истекавших от иконы Богоматери, о случившихся при иконах и мощах исцелениях: все это с удовольствием слушалось там, где были ханжи, а их в тот век было гораздо больше, чем теперь в первопрестольной столице. Вместе с такими благочестивыми сведениями вестовщицы эти ловили и разносили по Москве скандальные анекдоты о сановных людях духовного чина, а русские люди всегда были падки, при всем своем усердии к церкви, слушать и вымышлять скандальные анекдоты о своем духовенстве. Московские барыни, замкнутые в узкий круг частного домашнего быта своего звания, не читали газет, в которых тогда не сообщалось ничего, что бы могло быть для них интересным, не читали и книг, потому что тогда не писали книг, приспособленных к чтению для таких госпож, в свиданиях с другими госпожами своего звания барыня из приличия должна была соблюдать осторожность, не смела всего говорить, не могла всего услышать, чего бы ей хотелось. Барыне было скучно, сидя дома, и потому явление такой вестовщицы и сплетницы было большим развлечением. То, что мы теперь читаем в обзорах текущих событий, печатаемых в наших газетах, то самое передавалось тогдашнею московскою торговкою, и приход ее в дом имел такое значение, как в наше время доставка газеты. Такие точно стереотипные выражения, какими, нас угощают газеты, вроде: мы слышали, нам сообщают, мы узнали наверное, были в обычае и у московских торговок, только они смелее относились о личностях, чем наши газеты, которые опасаются преследования за диффамацию. Торговки не имели привычки скрывать настоящее имя того, о ком передавалась сплетня, никто не преследовал их за сплетни, потому что и преследовать было невозможно: никто не мог доискаться, кто первый вымыслил сплетню, раз она пущена была в обращение, то скоро изменялась так, что иногда сам первый сочинитель ее не узнал бы своего произведения: сплетницы отличались способностью и охотою разукрашивать пойманную ими весть добавлениями собственного искусства. Притом надобно заметить и то, что обыкновенно лица, имевшие право принимать сплетню на свой счет и оскорбляться за нее, узнавали о ней тогда уже, когда она успеет облетать пол-Москвы и принять такой вид, что уже трудно решить — действительно ли она относится к этому лицу, а не к иному. Поэтому сплетни и вести, разносимые по дворам московскими торговками, так же бесследно исчезали, как и возникали. На счет их у русских всегда была наготове поговорка: собака брешет, ветер носит!
Но бывали сплетни, говоря о которых, нельзя было приложить такой поговорки. Это были те сплетни и вести, которые касались высоких особ царского дома и действий верховной власти. Тут бедная вестовщица могла попасть в такие тенета, из которых нельзя было выпутаться, и принять такую беду, что лучше бы ей на свет не родиться, чем терпеть ее. А этому статься было так легко! Вестовщица, по своим качествам, не отличалась сдержанностью на язык и осторожностью в выборе приятельских знакомств, а в охотниках закричать: ‘слово и дело’ не было недостатка, даром что и тому самому, кто произнесет эти страшные слова, придется солоно. По таким словам начнется розыск, и тут с бедной вестовщицы будет струями литься кровь, члены будут выходить из своих суставов, вздуются волдыри от кнутов и раскаленного железа, станут ее мучить затем, чтоб допытаться, откуда вышло предосудительное для чести высокой особы, а она этого сказать не в состоянии, и невозможен будет ей исход из страшного заточения. Есть у нас пример двух таких несчастных московских торговок: их скорбную, ужасающую историю мы намерены рассказать читателям.
В 1731 году, в числе многих торговок, ходивших по Москве, было две: одну звали Татьяною, другую Акулиною.
Татьяна была вдова сержанта Шлиссельбургского пехотного полка, Павла Посникова, убитого в сражении лет назад тому около тридцати. С тех пор, оставшись без мужа, она проживала в Москве и года за четыре или за пять перед 1731 годом поселилась в Сущевской слободе за Тверскими воротами, в приходе церкви Казанской Богоматери, в доме посадского человека Тимофея Дмитриева, стоявшем рядом с домом кригс-цейхмейстера Воейкова. Прежде когда-то занималась Татьяна скорняжным шитьем, а достигши старости, пропитывалась тем, что ходила по домам с разными вещами, продавала их и брала вещи для продажи, получая себе вознаграждение за труд.
Акулина была вдова дворового человека господ Телепневых, Василия Степанова, отпущенного на волю назад тому лет тридцать наследниками умерших господ своих. Потом Акулина вместе с мужем проживала в наймах у разных лиц лет тринадцать, тогда овдовела и с той поры жила у пасынка своего, портного Федора Смирнова, помещавшегося в избе, выстроенной на земле, принадлежавшей Садовой слободы посадскому человеку Ивану Васильеву, на Тверской улице, в приходе церкви Николы Чудотворца, что в Гнездниках. И Акулина, как Татьяна, получала пропитание тем, что ходила по дворам, но она торговала ветошью и известна была под именем Акулины ветошницы.
Много было сходного между собою в занятиях этих двух торговок. Обе они в одинаковой степени вестовщицы и сплетницы. Но как по своей наружности, так и по внутренним качествам характеров они представляли собою одна другой противоположность. Татьяна — женщина лет за пятьдесят, сангвинического темперамента, живая, быстрая, разбитная, словоохотливая, одна из тех, что как затараторит, так ей и удержу нет. Баба такая, что хоть куда проберется, со всяким пытается познакомиться, обо всем заводит разговор, чтобы побольше чего проведать, если ей где-нибудь не удастся и ее, как говорится, огреют, она не сердится, не скорбит, а спешит обратить все в шутку, на смех, если же ей что-нибудь расскажут, она тотчас пускается в восклицания, показывающие, как ее сказанное занимает. Ничего у нее долго не удержится в секрете, тотчас что услышит, другим переносит. Она вхожа к знатным господам, с ними любезна, вкрадчива, забавна, и за то ее господа любят и принимают. Акулина — баба лет за шестьдесят, сухощавая, глядит как-то сумрачно, сподлобья, не болтлива, более серьезна, не допытывается усильно, когда хочет что-нибудь узнать, а начинает речь как бы вскользь, будто ее это мало занимает и для ней все равно, скажут ли или не скажут ей. А когда слышанное и узнанное она переносила другим, то делала это без увлечения, не так, как Татьяна, а рассказывала шепотом, с видом большого секрета, пусть-де думают, что она много кое-чего знает, да не всякому скажет, а открывает только тем, кому особенно доверяет. Татьяна любила хвастать, что бывает у больших господ, и ее везде ласкают, Акулина никогда с этим не выказывалась, а хоть и случалось ей бывать у господ, не рассказывала о том каждому. Акулина была скупа и большая постница: по средам и по пятницам круглый год не ела рыбы и не пила вина, а в великую четыредесятницу все дни, исключая субботы и воскресенья, не ела ничего вареного. Она была набожна и простаивала длиннейшие монастырские богослужения, не дозволяя себе ни прислониться к стене, ни облокотиться, ни даже переступать с ноги на ногу, хотя это не мешало ей иногда выражаться о духовных лицах очень язвительно, причем, однако, она каждый раз, как бы опомнившись, творила крестное знамение и произносила: ‘Боже, прости мое согрешение!’ Татьяна хоть и ходила в церковь, но часто, встретивши там приятельницу, выходила с нею на паперть, и обе там смеялись, рассказывая дружка дружке что-нибудь вовсе не благочестивое. Обе торговки знали одна другую, познакомившись на площади у китай-городской стены, где собирался ветошный рынок.
Однажды, в рождественский пост 1731 года, Татьяна отправилась к Акулине, она узнала, что последняя приобрела серьги с изумрудами, и хотела купить у нее эти серьги, чтобы понести на продажу в господские дома. В это время, так сказать, злобою дня в Москве была ссылка князя Василия Владимировича Долгорукого. Его обвинили в произнесении хульных слов о государыне императрице, и в том же обвинили и жену его. Собственно, однако, он перед государынею Анною Ивановною был виноват тем, что был Долгорукий, Анна Ивановна ни за что не хотела простить роду Долгоруких ни намерения ограничить самодержавную власть российских монархов, ни плутовской попытки возвести на престол одну из девиц Долгоруких на том странном основании, что она была невестою покойного императора Петра II. Князь Василий Владимирович Долгорукий, однако, не только не принимал участия в этой проделке своих родичей, но отнесся к ней с омерзением, тем не менее, когда между вельможами шла речь о том, кому передать упраздненный престол по прекращении мужеской линии дома Петра Первого, он предлагал избрать государынею не Анну Ивановну, тогда еще герцогиню курляндскую, а царицу Евдокию, отвергнутую первую жену Петра Первого. Этого знатного боярина, носившего важный чин фельдмаршала, московский народ любил и уважал до чрезвычайности. Князь Василий имел репутацию человека правдивого, не способного ни к какой лести, готового хоть государю в глаза высказать колкую правду. Он уже потерпел от царя Петра Первого во время страшного процесса над царевичем Алексеем Петровичем. Вся вина князя Василия Владимировича состояла в том, что он советовал царевичу идти в монастырь, прибавивши с своим обычным остроумием, что ведь клобук не гвоздем к голове прибит. Об этом объявил при допросах сам трусливый царевич, которого ничтожность понимал сам князь Василий Владимирович. Петр наказал князя Василия Владимировича лишением всех почестей и ссылкою в одно из отдаленных имений, если его не постигла тогда более суровая кара, он обязан был заступничеству князя Якова Федоровича Долгорукого, который выступил защитником чести своего рода перед грозным, но к нему всегда милостивым царем. Народ русский в деле между отцом-царем и сыном-царевичем был своим сочувствием не на стороне царя-отца, а соболезновал о судьбе царевича и всех с ним и за него пострадавших. Опала, постигшая в то время князя Василия Владимировича, понималась народом как терпение за правое дело и увеличивала к нему любовь и уважение. По ходатайству жены в эпоху устроенной Петром ее коронации, Петр облегчил участь князя Василия Долгорукого, а по смерти Петра возвращено ему было все прежнее величие. Народ любил князя Василия Владимировича еще и за то, что он был совсем русский человек, горячо предан был русской народности и ненавидел немцев до крайности, а немцев в те времена не терпел и народ. И эта ненависть князя Василия Владимировича Долгорукого к немцам чуть ли не была главнейшею причиною постигшей его опалы, так как с восшествием на престол Анны Ивановны наступило могущество немцев в России, и сам человек, подавший на князя Долгорукого донос, был немец, состоявший на русской службе в генеральском чине, принц Гессен-Гомбургский. Императрица указала сослать князя Василия Владимировича в Иван-город. По обычаям того времени, знатных лиц, подвергавшихся царской опале, не сразу карали полною карою, какой считали их достойными, сперва назначали им кару сравнительно легкую, а по прошествии некоторого времени вдруг, без всякой новой причины, увеличивали. Так произошло и с князем Василием Долгоруким: к концу царствования Анны Ивановны он очутился в Соловках и притом в самом суровом заключении, а был освобожден уже императрицею Елисаветою.
Этого-то любимца московского народа готовились, в конце 1731 года, отправлять в ссылку. Выставлен был на московских улицах для всенародного сведения царский указ, где излагались вины князя Василия Долгорукого, навлекшие на него опалу и ссылку. Независимо от того, что московские жители, как мы уже говорили, очень любили князя Василия Владимировича, надобно присовокупить, что русский народ вообще не верил прямому смыслу того, что ему объявлялось от правительства, а склонен был подозревать иные причины, которых ему не хотят открывать и до которых он начинал докапываться собственным умом. Отсюда возникали выдумки и сплетни. В Москве только и думы было у всех, что о ссылке любимого князя, но говорили об этом только шепотом и оглядываясь по сторонам. Много было сочувствия к судьбе князя, но слишком мало смелости гласно заявлять его.
В это-то время пришла Татьяна к Акулине, и обе кумушки заговорили о том, что тогда всю Москву занимало. Акулина в виде глубокого секрета шепотом сказала Татьяне: ‘близко государыни живет иноземец — имени его вот не выговорю, мудреное какое-то, заморское — и государыня от него стала брюхата, хочет наследником учинить того ребенка, что дает ей Бог, и вот скоро народ погонят присягать. А князь Василий Долгорукий ей государыне за то выговаривал и оспаривал, и за то осерчавши, государыня велела его сослать в ссылку’.
Татьяна не утерпела, чтоб не разболтать слышанного при первом случае. Была она вхожа в дом Воейковых, своих соседей. Жена Воейкова покупала у Татьяны вещи и давала ей на продажу свои. Когда Татьяна вошла к ним в дом, господа в то время пили чай. И Татьяне чаю поднесли. Татьяну так вот и подмывало поделиться с господами свежею новостью, и она передала им сплетню, слышанную от Акулины. Воейков человек бывалый и смекавший дела, тревожно сказал ей: — черта ли ты врешь! — Затем, обратившись к жене, сказал: — не было бы кого в горнице за печью? — Татьяна в свою очередь заглянула за печку и увидела там спящего тринадцатилетнего мальчика, племянника Воейковых. Но тот не слыхал ничего.
У Воейковых не постигла Татьяну опасность, она только получила там предостережение, но им не воспользовалась. Немного спустя, перед самым праздником Рождества Христова, встретила она на Тверской улице знакомого ей дворового человека Воейковых Артемьева. Остановившись и очутившись с ним наедине, Татьяна завела разговор о том и сем и между прочим сообщила и ему новость, слышанную от Акулины, но уже несколько в измененной и поясненной редакции: ‘ныне у нас делается присяга о учинении, по соизволению ее императорского величества, наследника на всероссийский престол, а бывший фельдмаршал князь Василий Долгоруков послан в ссылку за то, что государыня императрица брюхата, прижила с иноземцем графом Левольдою, и его, Левольду, наследником учинила, а князь Василий в том ей, государыне, оспорил’.
Видно, что Татьяна перед тем еще с кем-то говорила об этом и узнала имя того иноземца, о котором сообщала ей Акулина, не умея выговаривать его иностранного прозвища. Кроме того, Акулина говорила Татьяне, что государыня хочет учинить наследником ребенка, который должен родиться от иноземца, теперь же Татьяна говорила, что государыня хочет учинить наследником этого самого иноземца.
Этот перековерканный московскою торговкою граф Ле-вольда был не кто иной, как Рейнгольд Левенвольде, сильный и влиятельный человек из иноземцев в описываемое время. Некогда взятый в плен офицер шведской армии на полтавском сражении, он вступил в русскую службу и, благодаря влиянию своего отца, который еще прежде служил царю Петру, когда сын его находился в службе у неприятеля Петрова, молодой Левенвольде быстро возвысился. Он был красив собою и чрезвычайно счастлив в любовных делах. При Екатерине 1-й он был гофмейстером. Когда Анна Ивановна была еще курляндскою герцогинею, Левенвольде в России работал в ее пользу вместе с ее сторонниками с целью возвести ее на всероссийский престол. Когда, наконец, это исполнилось, Левенвольде был осыпан милостями новой государыни, наделен богатствами и получил важное место маршала двора, дававшее ему возможность распоряжаться всем дворцовым бюджетом. Он зажил роскошно и пользовался беспредельным доверием императрицы. Известно было многим, что он одерживал блестящие победы над женскими сердцами, подозревали даже, что он был в связи с Екатериною I.
Догадывались, что императрица Анна Ивановна непременно должна иметь фаворита из иноземцев, которые брали такой верх над всем со дня ее воцарения, но кто был этот избранник — не могли отгадать. Бирона предварительно женили для того, чтоб все было шито-крыто. На Левенвольде, как на бедного Макара шишки, .повалились народные сплетни.
Впрочем, как всегда почти бывает в подобных случаях, эти сплетни имели корень в действительно происходившем факте, хотя изуродованном в народной молве. По известиям Бирона в его записке, писанной после его ссылки в Сибирь, вскоре по вступлении Анны Ивановны на престол, Остерман и Левенвольде составили проект объявить заранее манифестом о приведении народа к присяге тому наследнику, которого захочет назначить после себя императрица. Когда, после многих рассуждений по этому поводу, пристал к их совету архиепископ новгородский, Анна подписала представленный ей проект. Рейнгольд фон-Левенвольде взялся доставить племяннице императрицы, Анне Леопольдовне, жениха, долженствовавшего произвести на свет необходимого наследника, а впоследствии, при его старании, его родной брат Карл-Густав нашел принца Антона-Ульриха Брауншвейгского. Хотя проект этот вначале держали в секрете, но, так как нет ничего тайного, что бы, по евангельскому слову, не могло стать явным, то весть об этом, как видно, проникла в народ, пошла разгуливать с произвольными изменениями и породила сплетню, повторявшуюся московскими торговками. Как ни нелепа сама по себе эта сплетня, но она не была, как говорится, высосана из пальца, существовала-таки немецкая странная хитромудрая выдумка заставить русский народ присягать в верности такому наследнику престола, которого не было на свете, но который должен откуда-то явиться. Народная фантазия окрасила ее по-своему.
Артемьев, дворовый человек господ Воейковых, в то время содержался под арестом при компанейской конторе за корчемство. Преступление этого рода было в ходу в оные времена. Многие предметы потребления составляли царские регалии и продавались от казны дороже, а между тем представлялась возможность приобрести их дешевле, нанося ущерб царской казне. Смельчаки соблазнялись этим и отваживались на рискованное предприятие, хотя им за то угрожало наказание батогами, а за неоднократное корчемство и ссылка в Сибирь. Артемьев попадался уже не в первый раз в корчемстве, и теперь попал в круг товарищей, из которых были такие ж, как и он, рецидивисты. Артемьева караульные капралы уже не раз отпускали из-под ареста на побывку во двор его господина и таким же образом отпустили его накануне праздника Рождества Христова, когда он, идя в двор Воейкова, встретился на Тверской улице с Татьяною. По возвращении к месту своего заключения, Артемьев на другой день праздника сидел на окне вместе с одним из товарищей заключения, посаженным под арест также за корчемство, артиллерийским столяром Федоровым. Оба глядели на улицу, где народ толпился вокруг прибитого царского указа. Указ был о ссылке князя Василия Владимировича Долгорукова. — За что это его ссылают? спрашивал Федоров. Артемьев сообщил ему сплетню, слышанную от Татьяны, но не сказал, откуда он узнал об том.
Федоров проболтался об этом третьему товарищу, сидевшему в тюрьме за то же преступление, как и прочие, московскому посадскому человеку Басманной слободы Ивану Маслову.
5-го января 1732 года позвали Ивана Маслова в судейскую и прочли приговор, которым он присуждался за неоднократное корчемство к наказанию кнутом и ссылке на вечное житье в Охотск. Тогда Маслов объявил, что за сидевшими с ним колодниками есть великое государское дело по первому пункту.
В наше время может показаться странным, как человек, чтоб отклонить немедленно ожидающие его муки наказания, решается на такое дело, где ему угрожают горшие мучения, потому что почти всегда доносчик подвергался пытке после того, как обвиняемое лицо отвергало взводимое на него обвинение. Однако, в судебной практике XVIII-го века замечается обычное явление, что, присуждаемый к наказанию за какое-нибудь преступление, провозглашает против кого-нибудь страшное ‘слово и дело’. Это, по нашему мнению, объясняется, во-первых, общим человеческим свойством устрашаться беды близкой, тогда как далекая не представляется ему в таком ужасном виде, хотя бы на самом деле она была ужаснее, подобно тому, как застигнутый на пожаре огнем готов стремглав кинуться в воду, не думая тогда о верной своей гибели, во-вторых, могла таких лиц соблазнять надежда, что в вознаграждение за открытие государственного преступления они получат облегчение или даже прощение кары за свое прежнее преступление.
Маслова препроводили в московскую тайную канцелярию. Он сообщил, что слышал от Федорова. Сделали допрос Федорову. Тот оговорил Артемьева и от страха показал еще на двух женщин крестьянского звания, сидевших с ним в тюрьме неизвестно за что.
Дали знать в главную тайную канцелярию, находившуюся в Петербурге. Начальствующий ею, Андрей Иванович Ушаков, потребовал присылки к нему всех прикосновенных к этому делу колодников. Они были доставлены 16-го февраля 1732 года.
В первый же день по доставке обвиняемых, Федорова подвергли пытке и дали ему двадцать ударов кнутом. На этот раз он объявил, что ни от Артемьева, ни от тех женщин, что сидели в тюрьме, которых он оговорил, не слыхал ничего, а выдумал все сам и говорил спьяна.
Федоров, видно, был душа добрая, хоть и не крепкая. Ему совестно стало подвергать мукам других, и он сам решался лучше понести на себе наказание, которое, как за преступление неумышленное, совершенное в пьяном виде, должно было по закону быть мягче.
Но не так отнесся к делу неумолимый и проницательный Андрей Иванович. Ему, вероятно, известна была ходившая о государыне сплетня и он не мог поверить, что Федоров выдумал ее спьяна. 26-го февраля он велел Федорова вести снова в застенок.
Федорову влепили двадцать два удара и довели до такого изнеможения, что несчастный потребовал отца духовного, исповедался и после исповеди, по увещаниям священника, объявил при дежурном капрале и канцеляристе тайной канцелярии, что действительно Артемьев ему говорил, так как он показал сначала, но ему потом стало жалко Артемьева и он с него сговаривал. От женщин же, которых он оговорил, он не слыхал ничего.
9-го марта привели в застенок Федорова и Артемьева. Федоров на этот раз в виду новых истязаний показал снова, что слышал непристойные речи от Артемьева. Артемьев отпирался. Подняли на дыбу Федорова, закатили двадцать ударов — Федоров подтверждал, что говорил ему непристойные речи Артемьев. Подняли на дыбу Артемьева, влепили и ему двадцать ударов: Артемьев твердил, что не говорил ничего подобного.
20-го марта, по приказанию Андрея Ивановича Ушакова, Артемьева повели снова к пытке
— Я повторю, — сказал Артемьев, — не говорил я никогда Федорову непристойных речей.
Но ему вложили руки в хомут, подняли на дыбу, начали бить кнутом. Он до крайности был измучен уже предшествовавшею пыткою и теперь совершенно изнемог и закричал, что все говорил, как показывал Федоров, а не сознавался прежде оттого, что страшился жестокого наказания за свои затейливые вымышленные слова. Тут же он показал на Татьяну.
После шести ударов пытку прекратили. Артемьев сделался болен и просил священника. На другой день его исповедали и он, по увещанию священника Петропавловской церкви, при капрале и при канцеляристе из тайной канцелярии, яснее и отчетливее подтвердил, что слышал все от московской торговки Татьяны.
Андрей Иванович Ушаков послал в Москву приказание сыскать торговку Татьяну Николаеву вдову Посникову и допросить ее в московской тайной канцелярии.
В Москве нашли Татьяну и допрашивали. Она твердила, что не говорила никому никаких непристойных слов. Ее поставили в ремень и обнажили. Татьяна твердила одно и то же.
Получивши из Москвы такое известие, Андрей Иванович Ушаков послал туда приказание доставить Татьяну в Петербург в главную тайную канцелярию.
Ее доставили по назначению, и 17-го апреля сделан был Татьяне первый допрос с пристрастием у дыбы. Она все отпиралась. Ей дали очную ставку с Артемьевым. Татьяна не сознавалась, чтоб говорила Артемьеву то, что он на нее показывал, но тут уже поколебалась, прибавила, что, может быть, она и говорила Артемьеву, да не то, что он на нее показывает. Затем она или спутавшись, или испугавшись угрожавших ей мук пытки, оговорила торговку Аку-лину и показала, что от нее слышала непристойные речи о государыне, о которых шло теперь дело.
На другой день, по поводу разноречий, бывших между показаниями Артемьева и Татьяны, обоих повели в застенок, подняли на дыбу и пытали под кнутом. Татьяна, после семи ударов, повторила сказанное об Акулине и впутала в дело Воейкова, рассказавши о том, как она передавала в его доме слышанное от Акулины. Впоследствии, однако, 1-го мая, под новою пыткою она изменила свое показание насчет Воейкова и таким образом избавила этого господина от привлечения в тайную канцелярию по этому делу.
Ушаков послал в Москву приказание сыскать Акулину, допросить ее и всех тех, на кого она покажет, а при этом подвергнуть их и пытке по одному разу, доставивши их розыскные речи в Петербург. 3-го мая в Москве Акулина была отыскана, подвергнута пытке двадцатью пятью ударами, и ни в чем не повинилась. Андрей Иванович Ушаков, получивши такое сведение, потребовал присылки самой Акулины в Петербург. Из Москвы сообщил ему секретарь Казаринов, что Акулина, после розыска и пытки, сделалась очень больна, исповедовалась и причастилась св. тайн, и нет возможности отправлять ее больную в Петербург, потому что она может умереть в дороге. Но Андрей Иванович Ушаков послал приказание привезти в Петербург Акулину, хотя бы и больную, немедленно под крепким караулом.
Лейб-гвардии московского батальона солдат Петр Мякинин 8-го июня того же года привез в Петербург торговку Акулину, закованную в ножных железах, за крепким караулом, и сдал в тайную канцелярию.
Тогда в петербургской тайной канцелярии между двумя старухами началось состязание в терпении и продолжалось в течение трех летних месяцев. Их пытали обеих. Татьяну водили в застенок семь раз {9-го июня дали 30 ударов, 20-го июня — 20 ударов, 27-го июля — 14 ударов, 29-го июля — 12 ударов, 17-го августа — 12 ударов, 31-го августа — 15 ударов.}, Акулину шесть раз {27-го апреля, в Москве, дали 25 ударов, 22-го июня — 7 ударов, 10-го июля (неизвестно сколько дали ударов), 27-го июля — 15 ударов, 17-го августа — 9 ударов, 31-го августа — 15 ударов.}. Пытки давались им так, что когда одну встягивали на дыбу, другая стояла подле дыбы. Пытка для обеих была так жестока, что Татьяна два раза после пытки просила дать ей священника для напутствия к смерти. Акулине, которую жестоко истязали в Москве, в Петербурге отпускали меньшее число ударов, чем Татьяне, потому что Акулина была слабая дряхлая старуха. Обе твердили одно и то же, каждая свое: Татьяна под пытками показывала, что слышала от Акулины те непристойные слова о государыне, за распространение которых ее, Татьяну, привлекли к ответственности, Акулина стояла твердо на том, что никогда ничего такого не произносила. Дело запуталось и не могло никак разъясниться, не могли никак допытаться до открытия первоначального источника, откуда вышли оскорбительные сплетни о высокой особе ее величества. Оставить вопрос нерешенным и выпустить Акулину, за которой не было никаких юридических улик, почитали невозможным: слишком большая важность придавалась тогда всему, что касалось чести царственной особы. 5-го сентября решили только участь Маслова, Федорова и Артемьева, и без того уличенных уже прежде в неоднократных корчемствах: всех их приговорили наказать кнутом и сослать в Сибирь. Маслова не спасло доносничество, которым он затевал выгородиться, вместо Охотска, куда прежде хотели его, по наказании кнутом, сослать, он попадал разом с Федоровым на работы в серебряных рудниках вечно, а Артемьева отправляли в Охотск. Обеих московских торговок, Татьяну и Акулину, задержали в походной канцелярии впредь до указа.
Пошли годы за годами. Обе несчастные сплетницы не получали свободы. 21-го февраля 1736 года тяжко больная Акулина попросила священника, исповедалась и причастилась св. тайн. Видно было, что страдания ее окончатся скоро. К ней привели в последний раз Татьяну на очную ставку. Татьяна по-прежнему утверждала, что слышала от Акулины непристойные слова о государыне императрице. Акулина по-прежнему стояла на том, что никогда их не говорила. Прошло еще немного дней, и 5-го марта умерла Акулина. Дело так и осталось неконченным, вопрос нерешенным. О Татьяне мы имеем известие, что в марте 1738 года она отправлена была в синод, но по какому поводу — неизвестно.
Размышляя об этом потрясающем событии из прошлой истории нашего народного быта, мы затрудняемся решить: более должно ли нам возмущаться бесчеловечным тиранством, господствовавшим над русским народом, или удивляться терпению, стойкости и необычной силе воли в личностях слабого пола из этого народа, притом из того класса, который тогда, как и долго впоследствии, носил наименование ‘подлого’.

II
Царский родич

Великим страшилищем для русского народа в XVIII-m веке был вопрос об оскорблении чести царственных особ. В предыдущем рассказе мы показали, какие тенета расставлял этот вопрос для людей из так называемого подлого происхождения. Не избегали таких же страшных тенет и люди происхождения благородного и даже попадались в них чаще, чем простолюдины. Можно выставить многочисленный мартиролог высших государственных лиц, внезапно сверженных с высоты своего величия, попадавших в когти тайной канцелярии, претерпевавших там мучительные пытки и кончавших жизнь в нищете в грустных сибирских пустынях, а не то — и под руками палачей. Но изображать судьбы этих исторических лиц не в наших целях, притом приключения многих из них довольно общеизвестны из истории. Бывали, однако, очень немногие исключительные случаи, когда иначе велось дело в таком вопросе. Эти случаи представлялись тогда, когда обвиняемое лицо находилось в родстве с царским домом. Мы собственно знаем один такой случай в царствование Петра Второго. Случаи такие стали немыслимы с тех пор, как члены царствующего рода стали вступать в супружество с лицами из царственных домов иностранных государств и между царскими подданными не могло быть уже законной родни. Последний брак русских царей с подданными был брак царя Петра с Евдокиею Лопухиною, брак, имевший такие печальные последствия. Вся родня царицы Евдокии не только не пользовалась при царе Петре Первом почетом и влиянием, но подвергалась гонениям. Иначе относился этот царь к другому родственному дому, собственно, к родне своей матери, к Нарышкиным. Петр Первый горячо любил свою мать, во всю жизнь хранил о ней добрую память и постоянно был милостив и внимателен к ее роду. Дядя Петра, Лев Кириллович Нарышкин, был в большой чести, носил боярский сан, и в то время, когда царь, уезжая из России в первое свое путешествие по Европе, оставил управление государством совету из бояр, под председательством князя Ромодановского, носившего титул кесаря, Лев Нарышкин был первым лицом в этом боярском совете после председателя. Он скончался в 1705 году. Любовь к нему царя перешла и на его детей, из которых один сын, Александр Львович, заслуживал ее и своими отличными дарованиями. Петр всегда обращался с ним как с любимым родственником, а не как с подданным. Несмотря на то, что Александр Львович находился в дружеских отношениях с царевичем Алексеем Петровичем, во время страшного процесса над последним Александр Львович не был привлечен к допросам и не утратил царской милости. Впрочем, и другой Нарышкин, Семен Григорьевич, находившийся в гораздо отдаленнейшей кровной связи с царем и сильно компрометированный по делу царевича, хотя и был удален в дальнюю деревню свою, но не был лишен имущества, а это показывает исключительную внимательность царя Петра к роду Нарышкиных, так как в процессе над сыном Петр Первый вообще показывал себя чрезвычайно жестоким и безжалостным и не обращал внимания на прежние заслуги и преданность к себе многих знатных и близких лиц. Александр Львович до смерти царя пребывал в его постоянной милости, и молва, проникавшая даже в иностранные газеты, делала его предполагаемым женихом царской дочери, царевны Анны, вышедшей потом за герцога голштинского. Александр Львович, никогда не игравший важной роли в ряду государственных деятелей в конце царствования царя Петра Первого, был начальником морской академии и считался в службе по флоту. Екатерина Первая, стараясь вообще, чтобы ее царствование было продолжением Петрова, и привлекая всех милостями м благорасположением, была милостива и внимательна ко всем Нарышкиным и даже возвратила из ссылки в деревню Семена Григорьевича и назначила при дворе гофмейстером. Положение Александра Львовича, как близкого царского свойственника, возгордило его. По смерти Екатерины он не сошелся с Меншиковым, Нарышкин не думал гнуть шеи перед могучим временщиком, а Меншиков, в свою очередь, не терпел Нарышкина. Преследуя Девиера и Толстого с компанией, Меншиков, пользуясь своим всемогуществом, именем несовершеннолетнего царя Петра Второго, находившегося у него в зависимости, удалил Александра Львовича от двора. Нарышкин уехал в свои подмосковные вотчины. Но Меншиков скоро пал. Его место заступили другие временщики, Долгорукие, которые подготовляли молодого царя к связи с своим родом через супружество царя с девицею из своего рода, подобно тому, как делал Меншиков для себя неудачно. Они перетащили молодого царя на жительство в Москву, где отвлекали царственного юношу от учения и серьезных занятий и забавляли охотою. У царя Петра Второго эта забава стала страстью. Нарышкин, надеясь на свою родственную близость к царскому дому, стал давать молодому царю наставления, побуждая отстать от забав и заниматься полезным делом. Это не понравилось царю, не понравилось и Долгоруким. Нарышкин, человек гордый и избалованный давнею милостью к себе царя Петра Первого, надулся и уехал в свое подмосковное село Чашниково. Молодой царь всю осень 1728 года провел в шатании по лесам и полям со сворами собак, в постоянном сообществе Долгоруких, сопровождаемый своими придворными, и в таком виде заезжал в дачу Чашникова, но владелец, Александр Львович, не счел нужным являться к нему и тем менее объясняться на счет немилости, которую замечал к себе. После утомления от шатерной жизни в полях Петр возвращался в Москву, чтобы снова пускаться на охоту. И вот 10-го декабря 1728 г. на царский двор явился новгородец, подьячий Кузьма Шульгин, и объявил караульному офицеру, что имеет подать донос на Александра Львовича Нарышкина и, кроме того, желает объяснить на словах, но никому не откроет, кроме как лично государю.
Его допустили к царю и он подал донос в, собственные руки его царского величества. В доносе излагалось следующее: живет он, Шульгин, на квартире у сторожа вотчинной коллегии, Семена Никитина Крылова, в Кисловской слободе. В прошедшем ноябре к его хозяину приезжала женщина из подмосковного села Филей, вотчины Александра Львовича Нарышкина, жена садовника иноземца, по имени Анна Иванова, ночевала две ночи и рассказывала, что когда государь был на охоте близ вотчины Нарышкина Чашникова, Александр Львович Нарышкин у себя дома поносил государя неподобными словами. Это она сказывала при свидетелях: стороже Семене Крылове, при жене его Ирине Акундиновой, при фельдшере гречанине Юрии Бресте и при жене последнего Авдотье Ивановой.
Царь передал донос для исследования Остерману и князю Алексею Григорьевичу Долгорукому, двум самым приближенным к царю особам.
Кузьму Шульгина посадили за караул, потом потребовали к допросу. Он объяснил дело так:
Когда садовница Анна Ивановна была в гостях у сторожа Семена Крылова и все гости сели за ужин, бывший в числе гостей бритовщик Юрий Исаев спросил ее: когда его величество был на охоте в Чашникове, отчего ваш барин Нарышкин не выехал к нему и не просил прощения? Садовница на это отвечала: ‘как ему прощения просить, когда он в то время неоднократно ругал государя и говорил: что мне к этому щенку ходить и прощения просить?’ Садовница, говоря это, не была пьяна. Я хотел было немедленно донести об этом его величеству, но в то время скончалась великая княжна Наталья Алексеевна, и я напрасно три раза приходил во дворец, а 10-го декабря пришел уже в четвертый раз и велел через караульного офицера доложить о себе и подал прошение.
Позваны были свидетели, на которых указывал Шульгин, что слышали слова садовницы. Они подтвердили донос Шульгина.
Послали за садовницею, но Нарышкин сообщил, что она уже с неделю назад ушла неизвестно куда, и муж ее находится третий день в безвестной отлучке.
Но 13-го декабря, вечером, эта садовница была отыскана и на другой день подвергнута допросу. Она объявила вот что:
— Я живу в вотчине Нарышкина, в селе Филях. Назад тому недель восемь — подлинно когда не упомню — приходил Александр Львович, сказал: ‘что мне ему такому щенку кланяться? Я почитать его не хочу’. При этом он ругал государя всячески. В другой день, Александр Львович Нарышкин с дворянином Козловым приехал из Кунцова в Фили и пошли они вместе по саду гулять. Козлов и стал говорить ему, что вот скоро император будет на охоте в Чашникове, и он бы, Нарышкин, поехал к нему. На это Нарышкин ответил ему прежними словами и прибавил: ‘Я думаю, и я таков же, как и он, и думал на царстве сидеть. Отец мой ведь государством правил. Дай вот мне только выйти из этой нужды, так я буду знать, что делать’. При этом разговоре был брат Козлова, Василий, и двое пажей нарышкинских, я и муж мой садовник Илиас фон Поммарн. Я тогда же сообщала об этом девке Марье Савиной, живущей у Арбатских ворот, но она не донесла, потому что се дело женское и случая к тому не представлялось.
Позвали и допросили дворян братьев Козловых и пажей нарышкинских, которых садовница выставляла свидетелями. Те заперлись во всем и не подтвердили доноса.
15-го декабря позвали самого Александра Львовича Нарышкина. Сначала он во всем заперся, а потом сознался, что точно ему кто-то. говорил, чтоб он ехал к государю, когда государь был на охоте в Чашников е, но кто именно ему это говорил — он не помнит. Александр Львович просил дать ему четыре дня на размышление и на припоминание.
Ему дали шесть дней. 21-го декабря позвали его снова и он объявил, что вспомнил: говорил ему о том, чтоб ехать к государю Козлов, а на счет своего родителя Александр Львович не один раз, а неоднократно говаривал, что отец его некогда государством правил. Здесь, конечно, разумелось то время, когда царь Петр Первый, уезжая в чужие края, оставлял управление государством совету бояр, между которыми отец Александра Львовича, Лев Кириллович, занимал такое видное и почетное место. Это была правда и не заключала в себе ничего предосудительного. Во всем прочем, что взводили на Александра Львовича, Нарышкин запирался.
Тогда Остерман и князь Долгорукий приказали привести сидевшую под караулом садовницу, в присутствии Нарышкина прочитали ее донос, объявили ей ‘с пристращением’, чтоб она говорила сущую правду, и предупредили, что если Нарышкин окончательно запрется, то ее станут пытать. ‘Я подтверждаю свой донос, — сказала садовница, — я сказала сущую правду и готова за нее пострадать’.
Нарышкин, как видно, чувствовал, что в доносе заключается значительная доля правды, и ему как будто стало совестно подвергать пытке женщину, которая хотя и хотела причинить ему вред, но говорила справедливо. Он попросил дать ему еще три дня на размышление, чтоб иметь возможность припомнить все прошедшие обстоятельства. Ему дали желаемый срок.
24-го декабря его позвали снова. Тогда он решительно объявил, что ничего не может более вспомнить, и во всяком случае утверждает, что не произносил таких слов, за какие его обвинить хотели. Он знал и знает, что за произнесение таких слов придется голову потерять.
До сих пор это дело велось с исключительным льготным для обвиняемого характером. Ни прежде, ни после в подобных обстоятельствах не давалось отсрочек. Самое требование срока для размышлений и припоминаний набрасывало на обвиняемого сильное подозрение: если б он не чувствовал за собою ничего дурного, то ему тут нечего было ни размышлять, ни припоминать, достаточно было стоять твердо на одном — не говорил ничего такого, и только. Конечно, те, которые готовились быть его судьями, понимали это и не добивались от него немедленного сознания, не приступали к стеснительным мерам. В последний день перед праздником Рождества Христова Нарышкина отпустили и не пытали в его присутствии садовницы, как угрожали. На святках садовница тяжело заболела и казалась близкою к смерти, однако, спрошенная еще раз, не сговорила с Нарышкина своего обвинения. Садовница не умерла, а выздоравливала, и Остерман с князем Долгоруким представили императору, что дело о Нарышкине остановилось в таком положении, что приходится вести его розыском над прикосновенными к нему лицами, начиная с садовницы.
Государь, по силе воздействовавших в то время на него влияний, мог положить решение только в духе тех господ, которые были докладчиками по этому делу, потому что эти самые господа были его воспитателями и руководителями. Задача состояла не в том, чтоб добраться до истины, а в том единственно, чтоб не допустить соблазна и не дать распространиться в народе слуху, что царский свойственник обругал царя. Положили, как говорится, замять, затереть это дело. Последовала такая всемилостивейшая резолюция: ‘Его императорское величество по природной своей к милосердию склонности и великодушию не указал оное дело розыском вести, и чтоб оное яко весьма мерзкое и ужасное не могло разгласиться и таким образом в народе рассеяно быть, того ради его величество указал, как его Александра Нарышкина, так и прочих всех, которые в том деле прили-чились, послать: его Александра Нарышкина в дальнюю его деревню и велеть ему там быть безвыходно, а прочих всех в другие дальние места и учинить тем, которые по их доводам правы явились для их пропитания определение с награждением’. Указ этот был подписан 14-го января 1729 года.
Ясно видеть можно, что была уверенность в том, что донос был справедлив, и что Нарышкин действительно произносил оскорбительные слова против царской особы, но желание предупредить всякую молву об этом было так велико, что должны были потерпеть более не действительно виновные, а те, которые случайно слышали от Нарышкина оскорбительные слова или даже слышали о них от других лиц. Нарышкин, знатный барин, хотя и был удаляем от двора и столичного круга в глушь, но мог проживать в собственном гнезде, пользуясь многими удобствами, которые доставляли ему там богатства и знатность происхождения, тогда, как другие, люди не знатные и не богатые, осуждались на стеснения и лишения без всякой вины с их стороны.
27-го февраля 1729 года лейб-гвардии московского батальона каптенармус Степан Венгеров получил указ везти Александра Львовича Нарышкина с четырьмя при нем служителями в Симбирский уезд, в принадлежавшее ему, Нарышкину, сельцо Покровское, и там оставить на безвыездное житье. С Нарышкиным не велели поступать так, как обыкновенно поступали с сосланными господами. Не указывалось никакого стеснения и ограничения свободы. Обыкновенно к отправляемому в ссылку господину на пути во время переезда не дозволялось допускать посторонних лиц, равно запрещалось ему писать. Офицеру, посланному с Нарышкиным, приказывалось только наблюдать: кто из посторонних будет приезжать к нему, зачем и откуда, и доносить об этом. Нарышкин не торопился своим отъездом из Москвы и отправился в назначенный ему путь только 6-го марта. Когда он отъехал десять верст от столицы, в селе Выхове встретил его родной брат Иван Львович, флота капитан, и с ним двое Нарышкиных, Григорьевичи Иван и Михайло, братья того Семена Григорьевича, который при царе Петре Первом был в ссылке по делу царевича Алексея Петровича, а теперь находился в большом приближении у царя. 7-го марта, проехавши двадцать верст от Москвы, увидал Александр Львович приехавшего проститься с ним отставного поручика Александра Раевского. 16-го марта, в деревне Кондыревой явился к нему отдать поклон местный помещик, а марта 18-го в селе Вознесенском приезжал к нему с тою же целью поручик Азовского драгунского полка Савин Раевский. За 550 верст от Москвы, в Керенском уезде, в селе Ушниках, догнал Венгерова курьер из Петербурга с приказанием Остермана объявить Нарышкину, что государь император разрешил не принуждать его ехать в Симбирскую свою деревню, а позволил остановиться и жить в Шацком своем имении в деревне Рождественке впредь до указа.
Когда, наконец, 25-го марта прибыл Нарышкин в Шацкий уезд, многие дворяне и офицеры из этого уезда, прослышав о водворении такого знатного барина в их среде, стали являться к нему с поклоном, но Александр Львович не принимал их и тотчас по своем прибытии в свое имение стал усердно заниматься хозяйственными делами. У него в усадьбе была многочисленная дворня — шестьдесят два человека, а с женским полом состоявшая из семидесяти четырех душ.
Таким образом, Александр Львович отделался сравнительно легко от грозившей ему беды. Он не только избавился от розыска, но в самой ссылке предоставили ему жить довольно свободно с надеждою на возвращение к себе царской милости, что скоро и случилось, хотя уже при другом царствовании. Не без основания полагали, что ему помогло ходатайство Семена Григорьевича Нарышкина, которого молодой царь любил и ценил, памятуя преданность его родителя. Тяжелее была судьба, постигшая других, прикосновенных к делу особ. Все те, которые оказывались свидетелями вины Александра Львовича или только имели несчастье услышать о ней от других, были в первых числах марта того же года отправлены в Сибирь. Дворяне Василий и Алексей Козловы принуждены были ехать в Сибирь на безвыездное житье ‘в дальние сибирские малые городки’, вольного фельдшера грека Юрия Бреста с женою Авдотьею, вотчинного сторожа Семена Никитина с женою Ириною, отправили также в Сибирь на житье с определением им пристойного пропитания. Это делалось, как и выражено в протоколе, из предосторожности, ‘чтоб они, оставаясь на прежних местах жительства, не повторяли слышанного’. Были тогда также по этому делу, без означения причин, сосланы в Сибирь: конюх швед Алексей Савин, служители Александра Львовича, Василий Беляев, Евфим Бехтеев, кучер Яков Гаврилов, садовник Иван Астамуков, дворовый человек Кузьма Тюрин и служитель московского вице-губернатора Вельяминова-Зернова Иван Тараканов. За что именно эти люди простого звания пошли тогда в Сибирь — неизвестно, но, вероятно, они почему-то возбуждали подозрение, что имеют возможность распространять в народе слухи о ‘поносных’ словах против императорской особы, произнесенных Нарышкиным. Главную доносчицу и. распространительницу вести о поносных словах садовницу Анну Иванову, вместе с ее мужем иноземцем Илиею фон Поммарн, велено сослать в Сибирь и там отдать их обоих в монастырь, впрочем, учинив им пристойное пропитание. О Кузьме Шульгине до нас не дошло сведений, что с ним сталось после поданного им доноса, но, вероятно, и его куда-нибудь упрятали, так как он был один из тех, которые слышали от Анны Ивановой рассказ о ‘поносных’ словах наравне со сторожем Семеном, его женою и греком фельдшером, подвергшимся ссылке в Сибирь за такое слышание.
Царствование Петра Второго представляется вообще более мягким и кротким в сравнении с другими царствованиями в XVIII веке. И в самом настоящем деле не видим мы страшных пыток и притом о сосланных в Сибирь приложено было попечение, чтоб дать им пристойное пропитание. Тем не менее, однако, решение дела этого по своему принципу остается вопиющею неправдою.

III
Черви

У древних последователей Зороастра существовало верование, что чародеи, служители злого начала, постоянно занятые тем, чтоб делать пакости добрым людям, разбрасывали в воздухе маленьких червячков, и те неосторожные люди, которые постоянными молитвами и соблюдением предписанных в законе благочестивых приемов не ограждали себя от внезапного пагубного воздействия Агримана и его девов, подвергались вхождению в них злой силы в виде этих червячков и через то жестоко страдали болезненными припадками. Подобное представление существовало и, быть может, продолжает существовать в нашей русской народной демонологии. Мы предоставим ученым решать: надобно ли здесь видеть остаток влияния древнего иранского верования, которое через ряд веков прошло к нашим предкам, или же оно принадлежит к разряду таких явлений, которые сами собою зарождаются на разных пунктах пространства земного шара, заселенного человеком, и основания которых следует искать в глубине человеческой природы. Черви, по народному понятию, представляются в отвратительном виде. Их ползание для не вникающего в суть явлений природы взгляда представляет большое подобие с гадами, в виде которых воображение представляет себе злую духовную силу. Заводящиеся иногда от язв, при неопрятности, червячки в человеческом теле — есть такое страшное болезненное явление, хуже которого народное воображение себе и представить не может. ‘Чтоб его черви источили!’ говорит рассердившийся на кого-нибудь русский простолюдин. Об Ироде, оставшемся в предании типом тирана и мучителя, сохраняется всеобщая в народе уверенность, что он в наказание от Бога за свои злодеяния был живой изъеден червями. Неудивительно, что поражение человеческого тела червями считается воздействием силы духа тьмы, который вообще есть источник наших страданий. Люди злые, находящие для себя удовольствие делать дурное своим ближним, заводят сношения с этим злобным духом и его бестелесными слугами и направляют их на вред тем людям, которых сами не терпят. Отсюда — порча, в которую так упорно веровал и продолжает веровать наш народ. Разными способами воображает он себе эту порчу и, между прочим-, черви играют немаловажную роль. В Малороссии существует верование в страшную силу ‘даванья’. Чаровница, решаясь совершить самое жестокое дело (не одна из них отворотится от такого средства, при всем желании причинить вред) поддает человеку в водке, в хлебе или в каком-нибудь другом кушанье или питье, и отравленный спустя некоторое время начинает кричать, метаться, показывается присутствие таких ужаснейших мук, что больной ни на минуту не может успокоиться, ни стоя, ни сидя, ни лежа, и после многих таким образом проведенных дней и ночей, доходит от страшных болей до потери рассудка и в безумном бешенстве кончает жизнь. Думают, что если
393
вскрыть тело таким образом умершего, то в животе у него найдут массы червячков, прогрызающих всю внутренность. Чаровница — думает народ — дает яички какого-то насекомого, которого личинки формируются внутри человека и точат его {Нелишним считаю привести здесь сообщенное мне одним почтенным лицом, бывшим некогда врачом, но оставившим эту профессию для иного рода деятельности и теперь занимающим одно из видных мест в нашей ученой литературе по истории и археологии. Во время своей врачебной практики случилось ему, по его словам, видеть одного малоросса простолюдина, который жаловался, что какая-то злая баба поддала ему даванья. Врач употреблял над ним разные средства, какие только указывала ему наука. Все было напрасно. Несчастный умер в страшных мучениях. Когда после того труп его подвергли вскрытию, то нашли стенки пищеприемного канала изъявленными как бы личинками какого-то насекомого. Господин, сообщавший об этом, делал даже предположение, какого насекомого могли быть эти личинки.}. В Великороссии существовало и, может быть, существует до сих пор верование о наслании на человека порчи посредством бросания по воздуху губительных червячков, — прием, совершенно совпадающий с древним верованием последователей Зороастра и по смыслу своему относящийся исключительно к области демонологии без всякой возможности искать какого-нибудь основания в явлениях природы.
В конце шестидесятых годов XVIII-ro столетия в северовосточной России явилась эпидемия порчи людей посредством наслания на них червей. Преосвященный Иоанн, епископ великоустюжский и тотемский, сообщал в синод, что во многих местностях его епархии и в самом городе Устюге ‘от таковых порчей особливо женского пола в хороших купеческих домах весьма многие страждут’. Признаком такой порчи было то, что испорченное лицо начинало кричать и называть то лицо, которое его испортило, отцом или матерью, смотря по тому, к мужескому или женскому полу оно принадлежало. Процедура порчи происходила везде таким способом: чародей или чародейка разбрасывали на ветер по воздуху червячков, полученных фантастическим способом от самого дьявола, являвшегося для этой цели в человеческом виде, и червячки эти входили в того, кто имел неосторожность выходить из дома, не оградив себя крестным знамением, и не произносил молитвы Иисусовой.
Сами чародеи и чародейки, когда им другие сообщали впервые таинственное знание сношений со злыми духами, совершали одинаковым образом гнуснейшее отречение от Бога и признавали над собою господство дьявола. Вот что рассказывал, неизвестно как попавшийся в руки правосудия в 1768 году, крестьянин Яренского уезда, Печерской волости, Егор Пыхтин, занимавшийся ловлением белок. В декабре 1766 года сошелся он с крестьянином Герасимом Романовым. Оба вместе подвыпили. Егор стал жаловаться, что ему как-то все не удается ловить белок, и просил Герасима сказать ему: не знает ли он такого средства, чтоб ловились белки? — ‘Знаю’ — отвечал Герасим — ‘и научу тебя!’ Вышли они на двор. Наступала зимняя ночь. Герасим сказал: ‘коли хочешь, чтоб у тебя всегда ловились белки, надобно не веровать в Бога, отрещись от солнца и месяца и три раза проклясть Бога, солнце и месяц’. Егору стало страшно от таких слов и он хотел уйти, но тут его кто-то невидимо толкнул и он стал как вкопанный. Герасим свистнул и на его свист появился дьявол. Он был в виде малорослого мужичонки, одет и обут по-крестьянски, очень толст и черномаз. Герасим приказывал Егору поклониться дьяволу в ноги и поцеловать его сзади. Егор исполнил это приказание. Тогда Герасим дал Егору двух червячков и велел в благодарность дьяволу повторить прежнее целование. — ‘Вот’ — говорил Герасим Егору — ‘береги этих червячков, а как пойдет от них приплод, выпускай по скольку там на ветер и приговаривай: кто будет выходить из дома не крестясь и не молясь, и не прочитавши молитвы Иисусовой, или кто станет браниться скверно, в тех людей входите ртом’. Егор понес этих червячков в пазухе и держал их так, пока не пришлось ему опять идти на свой промысел. Тут заметил он, что от данных ему двух червячков уже появилось четверо. Помня наставление Герасима, он пустил на ветер двух червячков, а спустя некоторое время пустил еще двух. Через две недели две девки — Афимья Прохорова и Марья Анисимова стали кричать и называть Егора Пыхтина своим отцом, из чего заключил последний, что пущенные им два червячка вошли в этих девок, а в кого вошли другие два червячка — он не мог узнать, потому что кроме этих двух девок никто более не кричал и не называл его отцом. Чрез немалое время после того, неизвестно — вследствие чего, он прослышал, что его хотят взять и отправить в яренскую воеводскую канцелярию, он стал прятаться и уходил ночевать в овчарный хлев. Там явился к нему уже знакомый дьявол. Егор опять совершил приличное целование сзади. Дьявол дал ему трех червячков: двух черных и одного серого. Но от отправки Егора в яренскую воеводскую канцелярию дьявол не избавил. Егору все-таки скоро после того пришлось там очутиться и, взявши с собою червячков, он положил их в том покое, куда его посадили, за печь в печурку. На четвертый день явился близ окна этого покоя знакомый дьявол и приказал пустить на ветер червячков, выбросивши их на улицу. Егор исполнил приказание. Неизвестно, когда именно взят был Егор, но пробыл он под арестом в яренской воеводской канцелярии до лета 1768 года, тогда препроводили его в архангелогородскую губернскую канцелярию, а 4-го, августа того же года передали в консисторию на суд преосвященному Иоанну, епископу велико-устюжскому и тотемскому. ‘Во все время своего содержания в яренской воеводской канцелярии’ — сознавался Егор — ‘я в церковь за караулом для обращения в познание истинного Бога ходил к божественным пениям, стоя в трапезе, крестился и кланялся, только делал то для одного народного вида, а все в уме своем содержал, что я в Бога не верую и состою в упорственном дьяволослужении, иногда же в разуме помышлял, чтобы мне от того дьявольского служения и чародейства отстать, но тут на меня находил великий страх. В Петров пост, в 1767 году, я был и на исповеди у отца своего духовного, священника Петра Сидорова, но о своем отступничестве от Создателя и о чародействе утаил, и хотя правила к причастию вместе с другими прослушал, но не причащался, стоя в в трапезе (вероятно, в притворе), и в церковь не входил затем, что свое богомерзкое преступление имея в мысли, преступить не смел и одержим был великим смятением духа и боязнью’. Учитель Егора, Герасим, умер того же года и месяца, когда познакомил Егора с дьяволом.
Бедный умом Егор отрекся от Бога и предался чародейству из-за того только, чтоб иметь возможность удобнее ловить белок. Но 4-го сентября 1768 г. из яренской воеводской канцелярии в ту же великоустюжскую консисторию доставлены были еще лица по обвинению в том же способе чародейства, прибегавшие к этому способу по иным побуждениям. То были две особы женского пола и одна — мужского. Первая была семнадцатилетняя девушка Авдотья Бажукова, от рождения своего она всего только один раз была на исповеди и ни разу не причащалась. Это обстоятельство достаточно показывает, как она далека была от православной церкви и, следовательно, как легко могла отважиться, без всякого волнения совести, на всякий разрыв с религией. В предшествовавший великий пост посетила она солдатскую женку Авдотью Пыстину и последняя сказала Авдотье Бажуковой: если она желает, чтоб ее все любили, то можно ее в том наставить. Девка Авдотья заявила такое желание и тогда солдатская женка стала петь песню, упоминая в ней часто имя дьявола и приказывая повторять за собою слова песни. Вдруг явился дьявол в человеческом образе. Тогда солдатская женка сказала девке: ‘сними с себя крест и положи под ноги, отрекись от Господа Бога и христианской веры, прокляни отца, мать, солнце, месяц, землю и воду, поклонись дьяволу и поцелуй его сзади’. Все это девка Авдотья исполнила. Тогда солдатская женка, вынувши откуда-то шесть живых червячков, дала их девке Авдотье и говорила: ‘пускай их на ветер, коли захочешь портить людей, а когда надобно будет еще новых червячков — дьявол принесет их тебе’. В избе, где все это происходило, не было никого, кроме солдатской женки, девки Авдотьи и явившегося дьявола. На четвертый день после того девка Авдотья Бажукова у себя дома топила баню и там явился к ней дьявол и снова подтвердил, чтоб она пускала на ветер червячков и тем портила бы людей, а о том, что научилась чародейству, не сказывала бы никому. Девка Авдотья Бажукова чувствовала злобу к некоторым близким лицам и, пользуясь наставлением дьявола, пустила на ветер трех червячков с пожеланием, чтоб они вошли в девку Афимью Бажукову и в женок Марфу Пыстину и Лукерью Герасимову Богдановых. Ее желание исполнилось. Червячки вошли в означенных лиц, так как они стали кричать и называть Авдотью Бажукову своею матерью. На другой после того день Авдотья Бажукова пустила на ветер и других червячков, но вошли ли они в кого-нибудь — ей осталось неизвестным.
Другая особа женского пола, доставленная в велико-устюжскую консисторию, была учительница Авдотьи Бажуковой, солдатская жена Авдотья Андреевна Пыстина. Это была баба тридцати одного года от рождения и, так же, как прежняя, проводившая жизнь в отдалении от православной церкви: по ее сознанию, будучи в девках, она хоть и ходила в великий пост на исповедь, но причащалась до своего замужества только один раз и то во время болезни. Она не запиралась, что учила чародейству девку Авдотью, а сама научилась от крестьянина Захара Ивановича Мартюшова. Обучение это происходило в бане. Там явились к ним в человеческом виде два дьявола, вошедших в баню дверьми. Захар приказывал Авдотье снимать с себя крест, проклинать отца, мать, солнце, месяц, землю и воду, кланяться дьяволам в ноги и целовать их обоих сзади. Когда Авдотья все это исполнила, Захар дал ей для порчения людей червячков, ‘примером с тридцать, пестрых и белых, все были живы и с крыльями’. После того баба пожелала испортить свою родную мать, Федосью Фаддееву, и пустила одного червячка, он долго летал по избе, а когда мать стала бранить детей своих, то насекомое вошло в нее ртом, и через четыре дня оказались признаки порчи: Федосья стала кричать и называть матерью дочь свою Авдотью. Затем, пустивши таких же червячков, Авдотья испортила еще нескольких лиц (девку Авдотью, Кирилову женку Катерину Иванову, слепую девку Акулину Фаддееву и крестьянского сына Тита Семенова Пыстина), все кричали и называли ее матерью. После такого обучения, совершившегося в бане, приходили к ней эти два дьявола в разное время и в разных местах, но всегда так, когда случалось ей быть одной, и приносили ей червячков штук по двадцати и по тридцати. Она пускала их на ветер, но входили ли они в кого-нибудь, она не может этого сказать, потому что никто не кричал, а узнала она только, что один такой червячок вошел в крестьянина Панкратия Пыстина, который через две недели после того умер, но от порчи ли постигла его смерть, или от иной причины, она не знает. Кроме червячков, пущенных на ветер, у ней спрятано было в ее квартире с науличной стороны в гнилом углу сорок червячков и закрыты мхом. ‘Хоть бы кто и нашел их — без меня они никому вреда причинить не могут’, сказала она.
Разом с этими двумя женщинами доставлен был в ту же консисторию и наставник Авдотьи Пыстиной, Захар Иванович Мартюшов, молодой мужик, двадцати восьми лет от роду. Он не запирался в том, что учил чародейству Авдотью Пыстину таким способом, как она показывала, и объявил, что сам он научился этому чародейству от крестьянина Федора Бажукова, умершего назад тому семь лет. Во время его обучения происходили те же обряды, которые описаны были уже выше: снятие с себя и поругание креста, отречение от Бога, произнесение проклятия отцу, матери, солнцу, месяцу, земле и воде, появление дьявола, поклонение ему и целование. Дьявол дал ему для порчения людей до тридцати червячков, все они были черные с небольшими крыльями, первый, которого пустил он на ветер, вселился в девку Акулину Фаддееву, потом пускал он других червячков и таким способом многих людей испортил (девку Авдотью Кирилову, женок Настасью Григорьеву и Федосью Поликарпову), все кричат и называют его отцом. Много раз после того принашивал ему дьявол червячков, и он пускал их на ветер, чтоб людей портить, а двадцать шесть червячков бросил в воду. Захар объяснил, что принятых от дьявола червячков он считает не действительными червями, а только мечтаниями дьявольскими, потому что тем, которые этому чародейству не обучались, видеть их невозможно.-
Преосвященный Иоанн, по сношению с яренскою воеводскою канцеляриею, нашел нужным нарядить следователей для дознания: нет ли в Печерской волости, отстоявшей от Устюга более тысячи верст, подобных чародеев и испорченных ими лиц. Для этого назначены были от духовного ведомства из присутствующих в яренском духовном правлении священник Василий Матфиев, а от яренской воеводской канцелярии майор Комаров, воеводский товарищ. О преступниках же, находившихся под судом консистории, преосвященный без воли святейшего синода не принимал на себя смелости произнести приговора, хотя и сообщал, что все четыре чародея ‘по добровольному их раскаянию в совершенное очуствование приходят, в Господа Бога веруют и обратиться в христианскую веру желают, и от дьявольского служения вовсе отрицаются’. Преосвященный просил святейший синод в таком великоважном деле снабдить его благорассудительною резолюциею.
В былые времена подобные преступления наказывались самым жестоким образом и не возбуждали никаких сомнений в лживости самых фактов, представляемых следствием и судом. Но теперь уже свет науки распространился настолько, что и духовные не ограничивались мистическими мировоззрениями в таких случаях, когда по поводу какого-нибудь чудесного факта возникал вопрос о вероятности его. В настоящем деле святейший синод нашел, что ‘прописанное в доношении великоустюжского епископа чародейство, по многому в допросах несходному разноречию и противоречию, крайне невероятно и на одном только вымышленном обмане основано, и в том им о признании самые истины никакого достодолжного увещания и испытания, как из доношения видно, не было’. Поэтому святейший правительствующий синод приказали: ‘преосвященному устюжскому по пастырскому своему долгу показанных им людей увещевать и стараться привести в признание самой истины, а особливо крестьян Егора Пыхтина и Захара Мартюшова, также и солдатку Авдотью Пыстину, из коих сами яко бы чародейству обучали’ (Мартюшов ее, Пыстину, а она означенную девку Бажукову), что они ‘не сами ли оный обман вымыслили, или от кого другого тому обучены. А что оные Пыхтим и Мартюшов показывают, что учители их померли, то и то их показание, что подлинно ль они от тех людей научены, по тому ж их разноречию — сумнительно, и если они в таковом обмане признаются или хотя не признаются, — о том представить святейшему синоду с мнением тех же людей, которые только оному чародейству учились, а сами других никого не учили, и истинное в том раскаяние принесут, к св. церкви по надлежащему принять, и поелику они при означенном яко бы чародействе от самого Господа Бога и от христианской веры отреклись, крест сняв с себя бросали, отца и мать, месяц, солнце, землю и воду проклинали, то за такое их тяжкое преступление послать их устюжской епархии в пристойные монастыри в монастырские черные труды на год, и велеть во время церковного славословия в церковь Божию ходить на молитву и во все четыре поста исповедываться, а до принятия св. тайн (кроме смертного случая), как в ту в монастырях бытность, так и по свободе из оных, через пять лет не допускать, разве они, будучи под тою епитимиею в посте и молитвах, окажут плоды покаяния достойные: в таком случае оный преосвященный устюжский может по своему рассмотрению им ту епитимию и уменьшить. Почему и с прочими, если кои по оному делу в подобных тому богопротивных действиях окажутся, поступать’.
Указ в этом смысле был выдан 26-го января 1769 г., а 3-го февраля преосвященный Иоанн прислал новый рапорт с новыми данными, касавшимися того же чародейства. Посланные следователи доставили из той же Печерской волости женку Федосью Мезенцову, уличенную в таком же преступлении по делу, производившемуся на месте. Эта женщина обучена была тем же, как прежние, приемам чародейства, от умершего крестьянина Герасима, учившего Пыхтина. Происходило такое же явление дьявола, но только в виде не маленького мужичонки, а напротив, мужика большего ростом, безбородого, толстого и черного цветом, такие же поклонения, проклятия, обещания веровать в дьявола… Герасим дал Федосье в тряпице двадцать разносортных червячков наподобие мух, приказывая пускать их на ветер и входить в тех, которые станут без молитвы выходить из дома или будут браниться скверными словами. Фе-досья, принявши этих червячков, положила в маленький берестовый чумашик в лебяжий пух, держала у себя в пазухе и каждые сутки выпускала и кормила на доске крупами, вареными в молоке и коровьем масле, толокном и пряниками, одного из них положила в толокно и дала для испорчения нарочно женки Фекле Мезенцовой, отчего последняя стала кричать и называть Федосью матерью. Потом Федосья в разные дни пустила на ветер пятнадцать червей, а оставшихся пять при учиненном ей допросе от воеводского товарища Комарова и от священника Матвеева принесла всех живых, объявляя, что ‘когда верующими в Бога людьми эти червячки будут увиданы, то диавольская сила от них отступит и в руках христианских они живы не будут, а когда отпущенные на ветер для порчи от нее червячки в кого войдут, то у того всю внутренность и сердце чрезвычайно грызут и растут величиною большого роду в мыша, другие же в таракана, и от нетерпимого кричания тот человек ничего помнить уже не может’. Мезенцова объявила, что у ней червячков более нет, и она бросила свое чародейство, чувствует свое претяжкое от Создателя отречение и желает обратиться и веровать, а от мерзостного служения диаволу отрекается. Кроме Феклы Мезенцовой, объявилась также испорченною другая крестьянка, Степанида Шахтарова. По свидетельству многих спрошенных повальным обыском и по уверении следователей майора Комарова и священника Василия Матфиева, бывших очевидцами, испорченные бабы, после взятия их к допросу, неоднократно кричали и бились необычайно, волосы на себе рвали и за людьми бросались, ‘показывая неподобные виды, что все от них происходит будучи подлинно в беспамятстве’. О том, что эти бабы были испорчены — не возникало сомнения. Следователи, принявши оставшихся пять червячков, положили их в склянку и закупорили воском, чтоб они не могли утратиться, и в таком виде доставили в Устюг. Но три из этих червячков неизвестно как и куда исчезли, осталось только два и те были свидетельствованы в консистории при депутате от устюжской провинциальной канцелярии, воеводском товарище коллежском асессоре Сибилевском. Они оказались изгиблыми, по наружному виду походили на ползающих ‘кубашек’ (букашек): одна о двух белых крылышках, другая — без крыл, из них крылатая распалась на две половины, обе хранятся в консистории.
На посланный из святейшего синода 26-го января указ преосвященный Иоанн от 17-го марта рапортом доносил, что, по указу синода, он делал им увещание, чтоб они открыли, не обман ли был с их стороны, но они все подтвердили прежнее свое показание, и никакого обмана не было. Показываемых ими червячков они сами считают бесовским мечтанием, и хотя являвшихся им в человеческом образе дьяволов признают за настоящих дьяволов, а не за людей, но никому кроме их они видимы быть не могут и голоса их слышать никому из посторонних невозможно. Сверх того, и по произведенному следователями на месте в Печерской волости майором Комаровым и священником Василием Матфиевым следствию, по повальным обыскам открылось, что ‘показуемые оными чародеям лица все испорчены и никакого в том от них притворства ниже обману предвидимо не было, ибо де ими усмотрены крайние и тяжкие в них болезни, да и сами они, чародеи, единственно допросами заключали и, наконец, на довольное мое увещание утвердили то, что означенные испорченные люди чрезвычайно страждут от их чинимого дьявольским действом порчения без всякого притворства и обману’. В заключение, преосвященный в своем рапорте сообщал, что как ему и его консистории, так ‘и здешним светским командам довольно известно, что не только в тамошних местах, но и в здешнем городе Устюге от таковых порчей особливо женска пола в хороших купеческих домах весьма многие страждут, каковых чародеев и прежде сего в яренской воеводской канцелярии много бывало, в том числе здешней епархии бывый поп Наум Семенов нашелся, за что с ними всеми тогда и поступлено было в яренской воеводской канцелярии по законам. В рассуждение таковых обстоятельств, объявленные все чародеи, яко опасные и злые людям вредители, по содержанию в книге Кормчей св. отец правил: Василия Великого 21-го главы 65 в законе Богом данном, 3-го в законе градском грани 39, 2-го и 21-го царя Леона и Константина 20 пунктов, соборного уложения 1-й главы 1-го пункта, военного артикула 1-ой главы 1-го и 19-го 162 артикулов, за толь важные их преступления ко пресечению такого злодейства, дабы, смотря на них, другие таких зло-действенных дел чинить не отваживались, по мнению моему непременно следуют к отсылке к указному с ними поступлению в светскую команду’. Относительно Пыхтина и Бажуковой, которых указом святейшего синода велено было отправить в монастыри на черные труды, преосвященный доносил, что ‘хотя они из консистории при указах и отосланы, точию архангелогородская губернская канцелярия об нем, Егоре Пыхтине, присланною в консисторию мою августа 4-го, прошлого 1768 года, промемориею требовала: если как он в том чародействе, так и прочие таковые окажутся виновными, то всех их, по окончании следствия, отослать за крепким караулом и с подлинным о них делом к светскому наказанию в здешнюю провинциальную канцелярию’.
Мая 15-го, 1769 года, в святейшем правительствующем синоде состоялось такое решение по этому делу: ‘Содержащихся в устюжской духовной консистории чародеев, крестьян Егора Пыхтина и прочих, для надлежащего с ними по указам поступка по объявленному архангелогородской губернской канцелярии требованию в устюжскую провинциальную канцелярию и с подлинным в той консистории произведенным об них делом за караулом немедленно отослать, ибо хотя о предписанном чародействе, что оное действительно ли, как те чародеи утверждают, по чародейству или по вымыслу их обманно чинимо было ими и сумнительно, но понеже порча и вред людям, как по следствию в самом деле оказалось, так и сами те чародеи в том виновными точно себя признали, почему о таком, яко вреднейшем от них происшедшем зле, последует рассмотрение — учинить уже в светском суде, когда же они по учинении в той канцелярии надлежащего рассмотрения, для принятия по объявленному их ныне обращению к церкви святой и положения на них церковной епитимий к оному преосвященному устюжскому присланы будут, тогда и учинить его преосвященству как о том прежде святейшим синодом об них определено и посланным его преосвященству указом велено’. Вместе с тем положено сообщить правительствующему сенату об этом сведение с тем: ‘не соблаговолит ли оный правительствующий сенат к пресечению таковых вредных означенными чародеями чинимых действий, от коих не токмо в тамошних местах, откуда те чародеи взяты, но в самом городе Устюге (как о том в доношении преосвященного устюжского объявлено) весьма многое число людей страждут, о изыскании пристойных способов учинить надлежащее рассмотрение и куда надлежит подтверждение’.
Не ранее, как октября 2-го того же года, преосвященный известил святейший синод, что все содержавшиеся по этому делу чародеи отосланы из консистории в велико-устюжскую провинциальную канцелярию, а между тем еще 19-го августа того же года правительствующий сенат сообщил сведением в святейший правительствующий синод, что ‘как сие дело требует особливого примечания, то велико-устюжской провинциальной канцелярии приказано преступников крестьян: Егора Пыхтина и Захара Мартюшова, також женок Федосью Мезенцову, Авдотью Пыстину и девку Авдотью Бажукову со всем об них письменным производством и ополичиванием за надлежащим караулом немедленно прислать в правительствующий сенат в Санкт-Петербург, где в то время о их преступлении и надлежащее определение учинено будет, и о том в оную великоустюжскую провинциальную канцелярию, а для ведома и в архангелогородскую губернскую канцелярию указы посланы’.
Дальнейшая судьба обвиненных и окончание производства этого дела известны нам из сенатского указа, сохранившегося в 137427 статье XIX тома Полного Собрания Законов.
Правительствующий сенат не так отнесся к этому делу, как провинциальные начальства и духовные власти. Сенат находился в столице, близко двора, уже знакомого с принципами французской философии, и притом под сильным влиянием императрицы, как известно, преданной всею душою этой философии и дорожившей дружескими сношениями с Вольтером и энциклопедистами. Кроме означенных выше чародеев Печерской волости, в Петербург отправлены были по тому же делу обвиненные крестьяне Устненской волости — Степан и Илья Игнатовы и женщина Анна Игнатова. Правительствующий сенат увидел ‘закоснелое в легкомыслии многих людей, а паче простого народа, о чародейственных порчах суеверие, соединенное с коварством и явными обманами тех, которые или по злобе, или для корысти своей оным пользуются’. Кроме того, сенат увидал ‘с крайним своим неудовольствием не только беззаконные с мнимыми чародеями поступки, но невежество и непростительную самых судей неосторожность в том, что с важностью принимая осязательную ложь и вещь совсем несбыточную за правду, следственно пустую мечту, за дело достойное судейского внимания, вступили без причины в следствие весьма непорядочное, из чего, сверх напрасного невинным людям истязания, не иное что произойтить могло, как вящее простых людей в сем глупом суеверстве утверждение’. Сенат указывал, как на истину очевидную каждому благоразумному человеку, что, не давая употребить в пищу вредных для здоровья человеческого веществ, невозможно причинить зло какими-то сверхъестественными средствами, в особенности тем, которые даже находятся в отсутствии. Как вещественные улики преступления, доставлены были в сенат червячки, отысканные у чародеев майором Комаровым, но правительствующий сенат, рассмотрев их, нашел, что это были простые засушенные мухи, которых женка Федосья Мезенцова, чтоб с одной стороны удовольствовать требование майора Комарова, а с другой — избавить себя от большего истязания, наловила в избе той бабы, где содержалась под караулом, и ему представила, а он столько же суеверен и прост был, что распознать их с червяками не мог, но как такие представить в высшее правительство не устыдился.
В указе сенатском в таком виде представлялся понятый сенатом ход этого чародейного дела. ‘Несколько беспутных девок и женок, притворяясь быть испорченными, по злобе или в пьянстве, выкликали имена несчастных людей, называя мужчин батюшкою, а женщин матушкою. Соседи, услышавши это, стали приступать с угрозами к тем, на которых выкликали, домогаясь, чтобы они в тех порчах признались добровольно. Потом стали к ним привязываться сотские, и те уже не удовольствовались угрозами, а стали их сечь и мучить, хотя в сем случае власти никакой не имели. Сии совсем невинные, но много притесненные люди, не стерпя побой, а притом опасаясь не только горшего себе жребия, но и самой пытки в городе, которою им сотские угрожали, принуждены были объявить себя чародеями и что они теми кликушами показанные на них порчи делали, надеясь по данному им обещанию избавить себя от отвоза в город и пытки. Но как со всем тем они туда представлены, да и там под плетьми распрашиваны, то, убояся от разноречия конечной гибели, прежние на себя напрасные показания подтвердить должны были. Вот все доказательства колдовства их, по которым присутственное место оных бедных людей в чародействе обличенными признало и яко действительных чародеев к жестокому наказанию осудило безвинно, в то же время когда ложь, коварство и злоба кликуш торжествовали над невинностью, — не только оставлены они без всякого истязания, которого однако, как сущие злодейки, они достойны, но тем же самым дана полная свобода и другим производить такие злодейства, ибо если б и подлинно показания их возможно было по законам почесть за дело примечания достойное, то однако жив этом случае надлежало бы яренской воеводской канцелярии начать следствие кликушами, а не теми, на кого они выкликали’. Это последнее правило соблюдалось, или по закону должно было соблюдаться, еще сообразно смыслу указа Петра Великого о кликушах. Когда допускали правило, что, не вводя в человеческое тело посредством пищи или питья вредных веществ, нельзя испортить человеческого организма, то все обвинения в колдовстве и порче не могли иметь места, и всякое заявление о том, что такой-то или такая-то испортили другое лицо, должно было считаться прямою сознательною ложью. Отсюда логически вытекала необходимость, в случае подобных процессов, начинать с кликуш, признавая их заранее ведомыми обманщиками. Правительствующий сенат в настоящем случае не сделал более ничего, как возвратился к указу Петра Великого.
Приговор сенатский постигнул как кликуш, так и чиновных лиц, производивших следствие и своею поблажкою простонародным суевериям раздувших это дело. ‘Сих-то ради причин’ — говорится далее в том же сенатском указе — ‘воеводу асессора Дмитриева и товарища его секунд-майора Комарова и секретаря, ежели он надлежащего судьям представления не сделал, как людей, в отправлении должности своей столь неведущих и неосторожных, следовательно, к званию судейскому неспособных, отрешить, и впредь ни к каким делам не определять. Тех девок, которые выкликали помянутых крестьян, крестьянских женок и девку, за такое их коварное злодейство, как кликуш и обманщиц, в силу вышеупомянутых указов 1722 и 1737 годов, высечь плетьми публично в их жилищах на мирском сходе. Да и впредь, буде где кликуши появились, на основании тех же законов, чинить оным наказание, и показаниям их не только не верить, но и не принимать. А сотских и старост, которыми они безвинно и своевольно сечены были, за таковую наглую их продерзость в тех же жилищах при собрании всех жителей наказать батожьем без пощады и впредь в старосты и сотские их не выбирать.
Копии с этого указа были разосланы по всем губерниям для сведения и для руководства в случае появления подобных дел. Таким образом утверждено, еще при Петре принятое в законодательстве, правило во всяком кликушестве видеть обман и преступление и явившихся кликуш, сразу не производя следствий и дознаний, наказывать. Это было, конечно, сообразно с духом просвещенного века, когда прогрессивные правительства поставили себе одною из нравственных задач преследование суеверий, укоренившихся в верованиях народов, обреченных на продолжительное пребывание во мраке невежества. Но и здесь, как во всех почти человеческих делах, к правде примешивалась и неправда. Что между кликушами были обманщицы и притворщицы — в этом нельзя было сомневаться, но чтоб непременно всякое появление кликуши имело неизбежно такую причину — это утверждать было не совсем благоразумно. Значительная доля явлений кликуш могла происходить от нервных болезней, даже и в наше время недостаточно обследованных наукою, а тем менее столетием ранее нашего времени. Иногда такие болезненно-нервные припадки до того представляются странными и ничем не объяснимыми, что с ними надобно обращаться с большою осторожностью, и отказаться от аподиктических приговоров, прежде чем не соберется достаточно данных для признания истины за таким или другим взглядом. Закон, заранее признававший обман и притворство за каждым явлением кликуши, мог попасть в крайность и подвергать мукам телесного наказания особ совсем невинных, вместо того чтоб о их недуге приложить медицинское старание.

IV
ТАЙНОВИДЕЦ
1

(Рассказ из русского быта XVIII столетия2)

1 Журн. ‘Ист. Вестник’, 1886. т. XXVI, кн. 10, с. 5-20.
2 Этот рассказ найден при разборе рукописей Н. И. Костомарова и обязательно сообщен редакции его вдовой, которой приносим нашу искреннюю благодарность за то, что она дает нам случай еще раз, совершенно неожиданно, украсить ‘Исторический Вестник’ статьей и именем нашего незабвенного историка. Тема рассказа ‘Тайновидец’, не вымышлена, а заимствована из подлинного дела Тайной Канцелярии, выписки из которого находятся при черновой рукописи Н. И. Ред.
В подмосковном селе-имении майора Дубровского, у ворот одного крестьянского двора, на скамье, сидело несколько деревенских баб. День был воскресный, ясный, летний. Время было между выходом народа из церкви от обедни и крестьянским обедом. По случаю воскресного дня бабы одеты были по-праздничному, т. е. их наряд отличался от будничного большею пестротою. Бабы, ради препровождения времени, лузгали подсолнечные семечки и болтали между собою о своих семейных делах. Одна из сидевших у ворот баб, лет за тридцать с виду, недурная собою, но сильно заезженная работою, как выражаются крестьяне, передавала товаркам рассказ о приключении, бывшем у нее в семье.
— Было то, — говорила она, — в тот год, как умер покойный государь Петр Алексеевич и у нас в церкви сорокоуст правили, так в этот год, дело было уже осенью, недели за две, а может быть, и за три до Дмитревой субботы. Хозяин мой молотил на гумне, сынишка наш старший, Максимка, где-то на дворе бегал, я же в избе качала маленькую Стешку в колыбельке, а меньшой наш сынишка Петрушка, трех годов по четвертому годочку, тут же около меня вертелся. Слышу я вдруг, около двери кто-то возится, как будто такой, что не умеет двери отворить, я крикнула: Кто там? — А из-за двери послышалось: ‘Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!’ Я говорю: аминь! Тут дверь отворяется, входит в избу человек, одет в черном, сказать бы, монах и не монах, не очень стар, не очень молод, на плечах у него большая котомка, а другая на груди поменьше — сумка, вошел, снял шапку, помолился Богу, глядя к образам, да прямо идет к Петрушке: погладил его по головке, вынул из сумки медный крест с распятием, перекрестил им ребенка и говорит: ‘Возьми это, малец, молись перед ним утром и вечером, и ночью, не ленись, вставай и молись. Благослови тебя, Боже! Тут судьба твоя, знай!’ Потом обернулся он ко мне и поглядел на меня жалостно, жалостно и говорит: ‘Тебе, молодушка, недолго маяться на этом свете! Но ты не скорби, слыша это. Житие сие на земле скорбь единая. Есть иное житие, получше здешнего. Как умрешь, так сама тогда увидишь, а теперь что тебе говорить об этом, хоть говори, хоть не говори, — все равно не поймешь! А потому не поймешь, что ни языком рассказать, ни мыслию смекнуть того, что с человеком станется после его. смерти. И детки твои — вон тот мальчишка подросток, что там на дворе ходит, и эта, что в колыбели лежит, пойдут туда же еще прежде тебя: всех троих вас Господь приберет. Останется один вот этот малец, крест ему в житии дается большой: так Бог судил! Тяжело ему будет нести крест этот, да за то награда ему будет от Бога паче вас!’ Гляжу я на него, а меня ажио страх берет! Что оно, думаю, такое? Слушаю его речь, а сама вся дрожу, как в лихорадке. Только, наконец, я перемогла себя и говорю: ‘Садитесь, почтенные, гости будете, я вот позову моего хозяина’. А он мне в ответ: ‘Не надобно, я уже все сделал, за чем приходил. Прощайте’. Да с этим словом шасть к дверям. Я кричу: ‘Да куда же вы, подождите, хозяин придет: от нас милостыню на церковь примите по нашему достатку’. Он как будто не слышит — и за двери. Я бросилась за ним, отворила двери, а тут хозяин мой идет в избу, ворочается с гумна. Я спрашиваю: ‘Видал ты монаха, или что он такое, Бог его знает, входил сюда?’ — ‘Никакого монаха и никого не видал, — отвечает мой Михайло. ‘Я, — говорит, — сейчас с гумна: коли б он был у нас в избе, то я бы с ним не мог разминуться’. Оно и точно. Гумно-то у нас вон где за двором, против ворот. Туда надобно со двора через эти самые ворота идти. Чудно, право! Я рассказала мужу, что говорил этот прихожий неведомый человек и как Петруше крест дал. Мой Михайло почесал себе затылок, вошел в избу, перекрестился и говорит: ‘Что-то чудотворное! Ей-ей, свят муж, видно, тебе являлся. Вишь ты, не весть куда и поделся! Так ты говоришь, он сказал, что тебе недолго на свете жить?’ — ‘Да, и мне, — говорю, — и Максимке, — и девочке нашей — всех скоро Господь приберет к себе. А Петруньке обещает жить подолее, только несчастливо!’ — ‘Счастья-то нам куда ждать, — говорит тогда Михаиле — Не по нашему званию и состоянию счастье дается на свете. В трудах живи да в печалях. Ешь хлеб ржаной да еще иногда с мякиной, да слезами его смачивай! Одна всем дорога! Как помрем, там уж не будет ни печали, ни труда. Лежи в сырой земле до страшного суда, ничто тебя не потревожит! Ну, только этот неведомый человек приходил по воле Бо-жией!’ — А Петрунька крестом играет, показывает его тяте! Малое дитя! Крест блестит, а ему весело и забавно. Любуется, не разумеет, против чего оно есть. У креста медное ушко. Отец взял у меня снурочек да зацепил за ушко и надел Петруньке на шею. ‘Ну, носи крест, — говорит, — коли Богу угодно было послать его тебе’. Вот ужо тому четыре года будет о Дмитриеве с той поры, как это сталось. Петрунька все перед ним Богу молится. Не то что утром вставши и вечером спать ложась, — часто и ночью проснется, снимет с шеи крест, поставит перед собой и поклоны кладет. А намедни говорит отцу: ‘Тятя, ты меня отдай учиться грамоте, я хочу читать уметь так, как дьячок в церкви читает’. А в церковь уж как охоч ходить: как только заслышит звон, сейчас бежит. А вот перед сырною неделей, вставши ночью, все молился, молился, да, видно, уж изнемог и заснул, а проснувшись, говорит: ‘Я во сне видал своего ангела-хранителя, такой светлый, светлый, и показывает мне три гроба рядышком, как бы висят ни на чем не повешенные, в одном гробе Степанидка сестра лежит, в другом — брат Максимка, в третьем гробе — мама. И свечи перед ними стоят, перед каждым гробом по три свечи’. Бог его знает, что оно такое есть. Только вот что чудно. Не дождались мы и светлого праздника, чтоб разговеться, а на страшной неделе в среду Степанидка померла. Недолго болела, а померла. Ну, что вы на это скажете? Мужик, что входил к нам в избу и не весть где делся, говорил, что нам троим помирать, а Петрунька во сне три гроба видал с нашими телами, и вот же Степанидка отошла к Богу.
— Да вы-то еще, слава Богу, все пока живы.
— Держит Бог по грехам! — сказала Ирина (так звали бабу-рассказчицу). — Во всем Божия воля. Не хотелось бы умирать, еще не стара, а как угодно Богу будет, что поделаешь: хоть не рад, да будь готов. После праздника наш. Петрунька благим матом кричит: ‘Отдавай, тятя, учиться’. — ‘Да ты еще мал!’ — говорит отец. — ‘Нет, — кричит Петрунька, — отдавайте, пока все живы, а то вы скоро помрете, а я дураком останусь’. Мой Михайло поговорил с дьячком, мы и послали Петруньку к дьячку учиться. За целковый рубль на год сторговались. И что ж? Полгода еще не прошло, а Петрунька уж бойко читает. Да как любит читать! Не то что у дьячка с другими детьми, что у него учатся, читает, — еще и домой придет, книжку с собой принесет, да все читает. Иные ребята его возраста играть охочи, а он все читает, да так вот слеза у него на книжку и падает!
Так рассказывала Ирина Вичина, Михайлова жена, про своего Петруньку. Осенью, в начале сентября в семье их произошло несчастное приключение. Сынок Максимка погнал гусей на речку, да как-то упал в воду и утонул. Вытащили его из воды, дали знать земской полиции. Ярыжки признали, что малый утонул сам, не утоплен, и похоронили Максимку. Горько убивались за ним отец и мать. Ирина говорила: ‘Вот и другой поспел: как предрек чудный мужичонок, так и сталось! Взял Бог Степанидку, взял и Максимку. Теперь за мной черед остался!’
— Пусть во всем будет воля Господня, — сказал со вздохом Михайло.
Остались родители с одним Петрунькой. Он все продолжает учиться у дьяка. Часослов прошел и псалтирь читает, уже и над мертвым читает вместо дьячка, своего наставника. Достал Петрунька Новый Завет, принялся читать его преусердно, многого не поймет, толкует ему дьячок, сколько стает уменья и знания. Очень полюбилась Петруньке книга эта. Приходит с нею домой и говорит родителям: ‘Вот книга, так книга! Это всем книгам книга! Самого Господа Иисуса Христа дела и речи тут выписаны. Здесь и про Максимку, и про Степанидку есть. Видите, вон к Господу Иисусу Христу привели детей, тут стоявшие около Господа не хотели их допускать к Нему, а Господь говорит, чтоб детей к Нему допустили, потому что детям положено царствие Божие. Так видите ли, Максимке и Степанидке хорошо теперь, они у Бога в Его царствии. И про себя я здесь нашел: ‘Иже, говорится, кто хощет по мне ити, да отвергнется себе и возьмет крест свой и по мне грядет!’ А мне вот и послан крест. Тот мужичок, что приходил к нам и дал мне крест, — то мой ангел-хранитель в виде мужичка являлся. У нас у всех есть свой ангел-хранитель, оттого и канон ангелу-хранителю написан’. И начнет Петрунька читать из Нового Завета, а сам плачет, и родители, слушаючи сынка, тоже себе заплачут: хоть и мало что понимают, зато чувствуют.
Прошел еще целый год. Петрунька научился совсем читать не только церковную печать, но и гражданскую, и пишет бойко. Не по летам смышлен. Читает священное писание, иное у дьячка, а то и у священника спросит, а иное сам толкует.
Но тут вдруг захворала Ирина. Проболела она с месяц и Богу душу отдала. Что за недуг ее положил во гроб, об этом никто не доискивался, потому что врача не было: деревенского простонародия врачи тогда не лечили. Остался Михайло Вичин вдовцом с одним сынишкою Петрунькою. Остался и Петрунька сиротою без матери. Обоим было тяжело, но не отец утешал сына, а сын отца. ‘Маму, — говорил он, — Бог к себе взял. Ей там у Бога будет хорошо, лучше, чем здесь’.
— А ты с Богом разговаривал, что ли, что знаешь, что ей там хорошо? — спрашивал отец.
— А как же? — сказал Петрунька: — в Евангелии Божия речь. Блажени, говорится, нищие духом, блажени кроткие, блажени плачущие, а мама была бедная, кроткая, ничего никому дурного не делала, все терпела, только плакала.
Еще прошло несколько времени. Петруньке уже десять лет исполнилось. Тут отец его Михайло заболел. Бабы-ворожейки говорили, что живот себе надорвал непосильною работою. Промаялся Михайло месяца четыре и умер, оставив Петруньку круглым сиротою.
Помещик, обыкновенно проживавший в Москве, приехал временно в свое имение и, узнав, что крестьянин его Михайло Вичин умер, а сынишка его один остался, приказал взять его во двор. Когда ему донесли, что мальчик выучился хорошо грамоте, барин позвал его к себе, проэкзаменовал, погладил по головке и приказал быть при поваре на кухне.
Сирота живет под началом повара Аверкия. Он на побегушках, носит дрова, воду, печь затапливает, присматривается к изготовлению кушаньев, чтоб со временем самому стать поваром. Между тем, Петрунька почти каждую ночь встает и молится перед своим медным распятием, как только улучит свободное время, читает Новый Завет и всегда при этом плачет. Сначала дворня издевалась над ним, говорила, что он так зачитается и с ума спятит, но мало-помалу Петрунька сам стал оказывать влияние на тех, кто решался слушать его. Он не только вслух читал священное писание, но и толковал прочитанное, и так утешительно для своих слушателей, что некоторые вслед за чтецом и сами плакали. Он — блаженненький, — говорили про него. Между тем он вырастал, наступал ему уже шестнадцатый год. Он был очень красивый молодец: прекрасные, темно-русые вьющиеся в кудри волосы, черные огненные глаза, правильные черты лица. Женская дворня стала с ним заигрывать, хоть и смеялась над ним. Но он от всяких игр отбивался и руками, и ногами. ‘Вам бы, — говорил он им, — все только бы игры да смехи, да забавы, а о том не помыслите, что после смерти будет! А ведь рано ли, поздно, а прийдет время, когда Бог потребует к себе!’
— Вишь ты, какой монах проявился! Молодехонек еще, зелен больно! — говорили, смеясь, девки. — К покаянию зовет! Будет еще время покаяться, а пока молоды, тут-то пожить и повеселиться надоть.
— Будет время! — говорил им Петрунька: — хорошо, коли будет время! Разве может знать кто-нибудь из нас, когда позовет его Господь! Не одних старых он зовет на тот свет, вы на то не уповайте, что еще молоды: и молодых берет к себе Господь. Прийдет час пришествия Его неведомо когда. Прийдет Он нежданно. Вдруг прийдет, когда вы не ждете, не чаете и встречать его не готовы, как те девы, что ждали жениха, а масла в лампады не купили: пришел жених в полунощи и заперся с теми мудрыми девами, у которых было масло и не погасли лампады, а те, что масло пошли покупать, приходят, стучатся, а им уже нет входа. И с вами того бы не сталось. Прийдет Господь, заберет к себе тех, у кого есть свет, а у вас светильники погасли, вы сидите во тьме, и двери не отворятся для вас.
Слушая такие речи, одни девки смеялись и острили насчет дев со светильниками, но другие вздыхали и после говорили: ‘Божественное говорит, таков ему Бог талант дал’.
Был у помещика во дворе садовник, пришлый человек, родом курченин, но поступил к Дубровскому назад тому лет десять и все у него жил. Был он с виду степенный, почтенный мужик, грамотей и на виду зело благочестив. Помещик полюбил его и назначил быть старостою при церкви. Узнав, что Петрунька все читает Новый Завет, этот грамотей, по. имени Акинфий, по прозвищу Сычов, сблизился с ним и стал его спрашивать:
— Ты, молодец, весь Новый Завет читаешь?
— Весь, — отвечал Петрунька.
— И Апокалипсис читал?
— Читал.
— И понимаешь все в Апокалипсисе?
— Нет, не понимаю.
— Ну, так ты многого, многого не знаешь и не смыслишь. Апокалипсис, сиречь откровение, зане там открыто грядущее: что вперед станется на этом свете, все там означено, самим Господом открыто любимейшему ученику Господню, Иоанну Богослову, на острове Патмосе. Оттого и зовется откровение. Только не всякий может уразуметь то, что там сказано, а только тот, кто станет того достоин. Написано: не мечите бисера перед свиньями, да не попрут его ногами. От этого и откровение это написано так, что его не уразумеет такой, что, как свинья, может его ногами потоптать, а только тот, кто достигнет такой чести молитвою и постом. Вот в главе XIII говорится: ‘Видех из моря зверя исходяща, имуща глав седмь и рогов десять и на розех его венец десять, а на главах его имена хулна’. Как думаешь, молодец, что сие означает?
Петрунька отвечал: — Не знаю.
— Ну, а вот опять в XIV главе: ‘Паде, паде Вавилон град великий, зане от вина ярости любодеяния своего напои вся языки’. А в XVII главе: ‘Покажу ти суд любодейцы великие, седящия на водах многих, с нею же любодеяша цари земстии и оупишася живущий на земли от вина любодеяния ее, и видех жену, седящу на звери червленем, исполненем имен хулных, иже имеяше глав седмь и рогов десять. И жена бе облечена в порфуру и червленицу, и позлащена златом и каменем драгим и бисером, имущи чашу злату в руце своей, полну мерзости и скверн любодеяния ее. И на челе ее написано имя: тайна Вавилон великий, мати любодейцам и мерзостем эемским’. Ну, это что, как думаешь, молодец?
— Не знаю, — отвечал Петрунька.
— То-то не знаешь! А оно здесь против чего-то написано, против такого, что когда-то произойти должно. Не понимаешь?
— Не понимаю.
— Мало ж тебе открыл твой ангел-хранитель, что к тебе являлся. А тут от великие мудрости слово написано апостолом Христовым, который, по Божию промыслу и по данной ему от Бога благодати, провидел то, что будет через многие тысячи лет, да написал так, что простоумные люди по Божию писанию слухом услышат, а не уразумеют, и очима увидят, и не узрят, а дастся разуметь сии словеса только тем, кто сделается того достоин. Боли желаешь, я тебе объясню, только с таким договором: никому о том, что от меня услышишь, не говорить, а то тут дело такое, что если проболтаешься, то и сам пропадешь и меня в пучину потянешь. Вот слушай: что про зверя, из моря исходяща, тут написано, так это царь Петр, что не так давно умер, что море паче всего любил и корабли для морского плавания созидал: оттого-то он зверь, из моря исходящ. А семь рогов на голове у зверя, так это — семь царей, что перед Петром царствовали: первый был Иван Васильевич, что Грозным прозван, мучитель лют был, второй — Федор Иванович, сын его, третий — Борис Федорович Годунов, четвертый — Василий’ Иванович Шуйский, что расстригу Гришку уничтожил, пятый — Михайло Федорович Романов, шестой — Алексей Михайлович, седьмой — Федор Алексеевич. А десять венцов на головах зверя — то десять царей, что после Петра должны воцариться. После десятого уповательно антихрист будет, а затем прийдет Господь Иисус Христос судить живых и мертвых. А Вавилон град, любодеица, седящая на водах, так это — Питербурх город, что на воде построен, а любодеица с чашею златою, исполненною мерзостей — это… это…’ при этом Сычов стал говорить шепотом: — это, — смотри никому ни гугу, — это — государыня Анна Ивановна! А купцы земстии, что от силы пищи ее разбогатеша, как сказано в XVIII главе того же Апокалипсиса, — то показует об откупщиках ком-панейцах, что она, государыня, указала отдать им на откуп кружалы и прочее, от чего они разбогатели.
Петрунька слушал со вниманием, рассказ возбуждал его любопытство, но он сам не знал, верить или не верить тому, что ему сообщали, и молчал в недоумении. Сычов прервал молчание и говорил:
— Я тебе, молодец, нагуторил такого, что и сам теперь в страхе, если б лихой человек это услыхал да закричал: ‘слово и дело!..’ А знаешь ли ты, что это за страсть такая — ‘слово и дело’? Это такое, что если на кого закричат ‘слово и дело’, тотчас того схватят и повезут в Тайную, а в той Тайной творится над людьми такое, что от одного слуха о том волосы на голове поднимутся и по всему телу словно кошки скресть начнут!
Слышанное от Сычова гвоздем застряло в голове у Петруньки, и думает он: кабы ангел-хранитель снова явился хоть бы во сне, да сказал: правда ли тому, что наговорил мне человек этот об Апокалипсисе! Несколько суток он молился, чтоб ему Бог послал этого ангела-хранителя открыть — верить ли ему, или не верить слышанному толкованию. Но время проходило: ангел-хранитель не являлся ни наяву, ни во сне. Петрунька поведал про свое желание Сычову.
Грамотей говорил: — Если б ты мог всю ночь провести в церкви один на молитве, то, может быть, там увидал бы ты ангела-хринителя.
— Будто?
— Да. Только это страшное дело. Люди говорят, легче на кладбище ночью пойдти, чем в церковь одному ночью. И точно. Диавол яко лев рыщет, иский кого поглотити, наипаче творит пакости людям, когда они предаются молитве. Если б ты мог зайдти в ночное время один в церковь, диавол не преминул бы отвращать тебя от молитвы страхами мечтательными, но аще бы ты превозмог диаволь-ское искушение, то узрел бы великое откровение. Был такой случай: некий муж восхоте в церкви всю нощь пребыти, молитву творя, — и великие страстовашя быша ему, обаче той вся превозможе и даже до рассвета помоли-ся, тогда узре небеса отверзта и ангелы Божий, восходяще и сходяще с небеси…
— Ах, как мне…
— А ты б не побоялся?
— С Божией помощью чего бояться? Ведь ты говорил, что диавольские устрашения — одни мечтания, а в храме Божьем — святыня! Она сильнее козней диавольских. Я не страшусь, я верую в силу святости дома Господня, в нем же приносится бескровная жертва и в нем же хранится тело и кровь Господа нашего. Как бы только в церковь ночью зайти! Священнику разве сказать и его попросить, чтоб дозволил остаться на ночь в церкви?
— Не моги этого делать. Не позволит, да еще безумным почтет. А то еще хуже, разболтает смеха ради, а народ глупый тебя за колдуна сочтет. Да и поп ваш не чересчур умен!
— А не сделать ли так: будет скоро андреево стояние, вечером люди в церкви будут. Я пойду в церковь, а как люди после служения станут выходить, я останусь в церкви. Вы меня рано там запрете, а утром рано отопрете и выпустите.
— Эка! что выдумал! — сказал Сычов. — А как кто прежде меня там тебя завидит, да поймают тебя, и будут спрашивать: кто научил тебя, — ты на меня покажешь!
— Нет, дядюшка, не покажу, велик Бог, не покажу… Не скажу никому, что ты про это известен был.
— То-то не скажешь! Присягни на образе, что не скажешь никому, что я тебя на это научил, хоть бы тебя мукам предали, ты не покажешь, что я знал про то, что ты в церкви один ночью оставался.
— Изволь, дядюшка, присягну на этом кресте, что мне дал ангел-хранитель, являвшись в человеческом виде.
Настал вечер среды пятой недели Великого поста. Зазвонили к стоянию. Петрунька ушел с господского двора в церковь. Когда продолжительное богослужение окончилось, он запрятался в притворе за столб и молился, показывая вид, будто не замечает, что народ уже расходится. Стало выходить западными дверьми за народом духовенство. Староста Сычов шел за клиром и видел прятавшегося Петрушку, но показывал вид, будто ничего не видит. Проводив духовенство, он запер западные двери и воротился в середину церкви, подошел к стольцу, где обыкновенно продавались свечи, отпер ящик с церковною казною, вынул оттуда деньги и ушел в северную дверь, заперши ее за собою снаружи.
Поутру Сычов раньше всех отпер церковь и тотчас пошел в алтарь, чтоб дать время молодцу выйти из храма. Петрунька только что вышел в отпертую старостою северную дверь, как вдруг церковный сторож, вышедший из сторожки вслед за тем, как увидал идущего в церковь старосту, схватил его и потащил в сторожку, находившуюся отдельным строением близь церкви.
— Ты как это зашел в церковь раньше, чем церковь была отперта? Ты целую ночь оставался в церкви? — допрашивал Петруньку сторож.
Петрунька сознался.
Сторожу стало неловко. Он чувствовал, что окажется виновным: зачем не усмотрел его в тот час, как народ выходил из церкви по окончании стояния. Он стал допрашивать: зачем он тайком оставался всю ночь в церкви? Петрунька откровенно объявил, что ему хотелось молитвою упросить Господа Бога, чтоб ему явился ангел-хранитель, но не заикнулся о том, что его научил кто-нибудь сделать это. Сторож вылупил на него глаза и уже готов был счесть его безумным, как вдруг внутри церкви послышался переполох, и сторожа, вместе с пойманным, позвали туда.
Священник, диакон, дьячок и староста столпились около ящика, где хранилась церковная казна, и открыли, что она была ограблена. Сторож притащил Петруньку. Его тотчас обыскали и ничего не нашли. — ‘Он, верно, передал кому-то в окно’, — сказал священник, дьякон и дьячок повторили то же. Сычов стоял поодаль и молчал, как будто воды в рот набрал. Петрунька поглядывал на него и заметил в чертах его лица такое выражение, как будто хотел он ему сказать: — ‘Молчи, не проболтайся. Ты ведь на своем кресте поклялся, что не скажешь про меня. Я тебя, видишь, не трогаю, не трогай же и меня!’
Повели Петруньку во двор. Помещика в имении, не было. Управлявший приказчик велел его везти в Сыскной Приказ. Священник с своей стороны донес по благочинию.
Привезли Петруньку в Сыскной Приказ, недавно учрежденный в Москве императрицею Анною Ивановною для уголовных дел. Подвергли его допросу.
— Зачем ты ночью забрался один в церковь?
— Хотел ангела-хранителя увидеть.
— Какого такого ангела-хранителя?
Петрунька рассказал, как ему в детстве явился мужик неизвестный и дал медный крест с распятием. Петрунька уверял, что то был его ангел-хранитель.
— Кто же научил тебя, что, забравшись в церковь ночью, ты увидишь там этого ангела?
Петрунька сказал, что слыхал от покойного отца, и приписал ему слышанный от Сычова рассказ о человеке, пробывшем ночь в церкви и видевшем чудные видения.
— И ты увидал ангела-хранителя в церкви?
— Увидал. Он светлый такой, лицо его увидал, светлое, а остального телесного образа не видал.
— Что ж он тебе говорил?
— Он показал мне на серебряный гроб, висевший на воздухе, ни на чем не привешенный. Мне прежде было такое же видение только во сне, я видал три гроба: в одном была моя сестра, в другом — брат, в третьем — моя мать, и все трое после того померли.
— А в серебряном гробу кого ж ты видел лежащим?
— Гроб тот был закрыт. Я спросил ангела, что на него указал, а он ответил мне тихонько: ‘Там важная особа’.
Судьи переглянулись между собою. — Он полоумный! — сказал один. — Нет, блажит! — отвечал другой и, обратись к подсудимому, спрашивал:
— Отчего именно так случилось, что в ту самую ночь, когда ты в церкви с своим ангелом-хранителем свидание учредил, обворована была церковная казна?..
— Этого я не знаю.
— Это твое дело. Ты передавал краденые деньги кому-то в окно.
Петрунька говорил, что не знает, в каком месте хранилась церковная казна. Его посадили в тюрьму, подвергли допросу с пристрастием, потом через некоторое время опять позвали и вздернули на дыбу. Дали ему десять ударов. Петрунька после пытки сказал, что накануне во сне являлся ему ангел-хранитель и сказал, что его будут пытать. Затем он твердил, что не знает места хранения церковной казны, не крал и не передавал в окно денег, да и передать их невозможно, потому что окна очень высоко от пола, внутри лестницы нет, а на наружной стороне перед окнами сделана решетка очень мелкая и на далеком расстоянии от стекол, так что нет возможности просунуть руки для передачи денег.
Произведено было дознание на месте. Оказалось устройство окон именно такое, как сообщал Петрунька.
Тогда принялись за сторожа, держали его с месяц в кандалах, водили в застенок, но не пытали, потому что на него никто не изъявлял подозрения, и отпустили. Допрашивали священника, дьякона и дьячка, ничего от них не добились и также отпустили. Старосты Сычова даже не звали в Сыскной Приказ, потому что помещик майор Дубровский написал, что ручается за него, как за самого честного человека.
Продержав бедного Петруньку целый год в тюрьме, Сыскной Приказ признал его полоумным. Никаких улик к обвинению его в похищении церковной казны не было, и потому решили оставить его в подозрении и отдать его помещику, обязав его учредить над ним как над малоумным надзор. Если ж бы открылось, что Петр Вичин прикосновенен к этому делу, то представить его в Сыскной Приказ.
Помещик, получив сведение о таком приговоре, сказал: ‘На какой черт навалю я на себя эту обузу? Чего ради обяжусь я смотреть за этим полоумным? Дурак-то он дурак, а может быть, и с плутинкой. Украл ли он церковную казну, или кто другой ее украл, — черт их разберет! Я его во всяком случае держать у себя не хочу. Что-нибудь дурак набедокурит, а помещик отвечай за него: скажут, зачем не смотрел за ним. Лучше в пору воспользоваться дарованным шляхетству правом и сбросить с себя эту тягость. Пусть его сошлют в Сибирь на поселение.
Помещик имел право без суда и следствия сослать своего крепостного в Сибирь. Так сталось с Петрунькою. Его отвезли в Москву, а оттуда отправили в Сибирь.
Дубровский был прозорливее судей Сыскного Приказа. Он заметил, что Вичин в своем показании говорил о виденном им в церкви серебряном гробе на воздухе, а ангел-хранитель сказал ему, что там лежит какая-то важная особа.
В Сыскном Приказе не стали допрашиваться, что это за важная особа, считая все его видения бредом полоумного. ‘А что, — думал майор, — как доведаются в Тайной, да станут подлинно доискиваться, о какой такой важной особе идет речь? Лучше уйти подальше от этого. Ну, их!’
И Дубровский не ошибся в своих опасениях. Сыскной Приказ обязан был по истечении года доставлять в Тайную Контору ведомость о бывших уголовных делах. Когда в конце года послана была такая ведомость, Семен Андреевич Салтыков, начальствовавший Тайною Конторою, обратил внимание на дело крестьянина Петра Вичина, обвинявшегося в церковной татьбе, и сделал Сыскному Приказу выговор за то, что Вичин остался не спрошенным, о какой именно важной особе он разумение имел.
Петруша находился уже в Омске и в качестве чернорабочего переходил от одного обывателя к другому. Сперва жил он у крестьянина Горохова, потом у крестьянина Круглова. Его привезли в Москву и доставили в Тайную Контору, где подвергли допросу.
— Объяви откровенно: какую важную особу в серебряном гробе назвали тебе подлинно, когда было тебе виденье в церкви ночью?
— Ангел-хранитель, — отвечал Петруша: — сказал только, что там лежит важная особа, а кто подлинно, того не сказал.
— Лжешь. Ты будто и не спросил у ангела, что это за особа! Не может быть того. А являлся тебе снова тот же ангел?
— Он точно являлся мне дважды в тонком сне — один раз, когда я жил у крестьянина Горохова, другой раз — у крестьянина Круглова. Оба раза говорил: ‘Повезут тебя в Москву, и будет тебе напрасное кровопролитие. Пытать тебя станут!’
— И твой ангел говорил правду, коли будешь упрямиться и не скажешь того, что у тебя спрашивают. Что ж ты думаешь, мы не понимаем, кого ты разумеешь, назвав ‘важная особа’? Это не иной кто, как великая государыня Анна Ивановна. Ведь так? Ну, и говори прямо!
— Ангел не назвал мне важной особы.
— Ну, а когда являлся тебе дважды ангел в Омске, не спрашивал ты его об этом и не сказал он тебе чего на счет ее императорского величества?
— Нет, не говорил.
— А больше тебе тот ангел не являлся?
— Прошлою ночью явился во сне, после того, как меня сюда привезли.
— И что ж он показал тебе?
— Сам, твое сиятельство, изволишь увидеть в свое время.
Семен Андреевич затопал ногами, закричал, грозил страшными муками.
Петруша произнес: — Поступай, твое сиятельство, как угодно по царским указам. Я за правду готов терпеть.
Его повели в застенок. На пути глазела толпа. Петруша закричал: — Народ Божий! Послушайте! За ее императорское величество стражду напрасно!
В застенке его подняли на дыбу, дали ему несколько ударов, потом сняли и спрашивали:
— Откровенно сознайся, что ты видел и слышал в последнюю ночь, когда являлся тебе во сне ангел-хранитель? Зачем ты кричал в народ, что за ее величество терпишь?
— Мне, — отвечал Петруша: — ангел-хранитель сказал подлинно, что меня в этот день станут пытать, а кричал я в народ затем, что вы меня допрашиваете, чаючи за мною худого против государыни, а я не знаю!
Его опять подняли на дыбу. Он закричал: — Спустите, все скажу, что велите!
Его спустили и сказали: — Тебе непременно твой ангел-хранитель, указав в церкви на серебряный гроб с важною особою, назвал эту особу. Он назвал великую государыню Анну Ивановну? Так или нет?
— Нет, — произнес ослабевшим голосом Петруша.
— Говори, а то закатаем, огнем будем жечь! Ведь так? Ты слышал тогда это от ангела-хранителя? Так? Сознавайся!
Петруша, изнемогший от мучений дыбы, машинально произнес: — Так! — В виду повторения страшных мук, перенесенных им, он готов был сказать все, чего от него домогались, лишь бы его опять не терзали.
Чтоб не дать ему в другой раз кричать перед толпою народа, ему положили в рот кляп и в таком виде вывели из застенка в тюрьме.
Семен Андреевич Салтыков, управляя Московскою Тайною Конторою, находился в зависимости от А. И. Ушакова, правителя Верховной Тайной Канцелярии, и, пославши ему экстракт из дела о Петре Вичине, испрашивал разрешения, как с ним поступать далее. Дело это показалось Андрею Ивановичу настолько важным, что он сделал по поводу этого доклад кабинету министров, состоявшему из графа Остермана и князя Алексея Черкасского. И там, в этой верховной сфере власти, дело это показалось делом первой важности. Решили: ‘Петра Вичина еще накрепко пытать и спрашивать: с какого умыслу о том злодействе он показывает и кто с ним в том сообщники имеются, и к показанию о таком злодействе в каком числе совет у него с кем был, и другим кому именно о том злодействе он разглашал, и в каком намерении? И если со оных розысков он о вышесказанном истины не объявит, то его водить по спицам пристойное число, смотря по состоянию его, и спрашивать о вышеозначенном накрепко, и оные тому Вичину розыски чинить не скоро, дабы от скорых розысков не мог он умереть и при оных разыскивать, и при вождении по спицам присутствие иметь генералу и кавалеру обер-гоф-маршалу (графу Семену Андреевичу Салтыкову). А когда Вичина будут водить в застенок и из застенка, то, чтоб он не мог злодейски кричать, класть ему в рот кляп. И о том, что он после покажет, донести в Тайную Канцелярию’.
Получив такое предписание, Семен Андреевич Салтыков велел вести Вичина в застенок указанным порядком. Его подняли на дыбу. Он кричал, но ничего нового не сказал. Тогда, дав ему отдохнуть несколько дней, привели его снова в застенок, где приготовлено было ему иного рода угощение. Разостлана была на помост полсть и в нее вбиты острием кверху мелкие спицы. Пристав подвел его, приказал разуть и крикнул: ‘Шагай! Вперед! Погуляй-ка!.. Ну, что стал? Али не хочешь идти! Ну, так объяви, что у тебя спрашивают, и не пойдешь более’.
Петруша не мог произнести ничего: во рту у него был кляп. Он только моргал и показывал движением головы, что не может ничего сказать. Руки у него были связаны назад.
Поняли его движение и вынули кляп.
— Богом Всемогущим клянусь! — говорил бедняк: — ничего больше сказать не имею. Все уже сказал!
— Нет не все! требуют, чтоб объявил искренно: с какого умыслу злодейство показываешь и кто к показанию о таком злодействе у тебя сообщники были? Все открой!
— Никакого злодейства я не умышлял ни против кого и сообщников у меня не было. Являлся мне ангел-хранитель многажды и показывал то, что я говорил, а ни на какое злодейство не подговаривал.
— Ну, шагай вперед! — закричал пристав. При этом Петруша получил удар по спине кнутом. Он ступил на спицы… Кровь потекла е подошв. Он попятился назад. Его снова подстегнули. Страшно вскрикивая, Петруша двигался, кровь струилась, и так водили его взад и вперед по полсти минут двадцать, наконец, остановили и спросили: ‘Скажешь теперь все?’
— Ничего более не скажу, не знаю ничего!
Тут прибежал Семен Андреевич. ‘Ну, что? Говорит что-нибудь новое?’
— Ничего не говорит, — был ответ.
— Так ведите его еще по спицам!
— Все скажу! — закричал Петруша.
— Ну, что тебе сказал ангел-хранитель про великую государыню?
— Являлся мне во сне ангел-хранитель и сказал: ‘Будешь ты на Москве пытан немерными пытками и станешь сказывать, что государыне Анне Ивановне на земле житья и бытья от Васильева вечера два года будет’. А выговоря то, ангел стал невидим.
— А ты веришь, что так подлинно станется?
— Верю, что так станется, ибо то явление от Бога, потому что я часто по ночам молился, и от рождения своего жены не имел и не имею, потому мне и видения посылаются от Бога.
Но этим не удовольствовались. Стали, все-таки, допрашивать: кто был с ним соучастник. Петруша, измученный, обессиленный, не мог ни говорить, ни держаться на ногах, опустив голову, он только стонал от боли, которая теперь стала еще нестерпимее, так как спицы кололи его подошвы по израненным прежде местам. Он не открывал глаз, словно сонный. Так прошло еще несколько ужасных минут. Его подняли на руки и вынесли из застенка.
Послали об этом донесение Андрею Ивановичу Ушакову, а тот снесся опять с кабинетом министров и сообщил в Тайную Контору такое решение: ‘Имея в виду, что Вичин во время вождения по спицам ничего не говорил и глазами не глядел, и из того видно, что его злодейственное, непристойное показание злобственно, а посему, когда Вичину от пыток и от вождения по спицам будет посвободнее, то разыскивать до тех мест, пока от него может открыться истина’.
Когда, по этому решению, Петрушу опять повели в застенок, он в виду новых пыток объявил Семену Андреевичу, что никаких видений, ни ангелов-хранителей, ни гробов не видал он ни наяву, ни во сне, а все это выдумал в надежде, что этому поверят. Вичина не стали подвергать пыткам вновь, но сообщили о последнем показании его А. И. Ушакову, который опять доложил в кабинет министров, а потом сообщил в Московскую Тайную Контору такое решение: ‘Кабинет министров приговорил на основании морского устава первой книги, первой главы, второго пункта и указа 30 января 1727 года: Вичина казнить смертию отсечением головы, а к смертной казни вести его, положа ему в рот кляп’.
Когда Петруше прочитали приговор, он выслушал его равнодушно и просил только похоронить его с крестом, подаренным ему ангелом-хранителем, являвшимся в виде мужика.
Петруша умер, не выдав Сычова, виновника его погибели. Недаром он дал ему клятву на своем таинственном кресте. Но сам Сычов другим путем попал в беду и приведен был в Тайную. Он раздавал в Москве милостыню каким-то колодникам и сказал им что-то неосторожно. Они его и предали. У него нашли тетрадку, в которой были написаны такие предсказания: ‘В 1731 году, во всем мире велика молва будет и луна солнечная споновати будет, в 1733 году, Константинополь сринутися имать от неприятельских рук, в 1734 году, Иисуса Христа весь мир признает, в 1735 и 1736 году, четвертая часть света погибнет, в 1737 году, лжехристос имеет прийти на землю, в 1738 и 1739 году, Иисус Христос придет судити живым и мертвым’.
В Тайной Конторе Сычова огнем жгли и пытали, повторили те же операции несколько раз. Сычов ничего не говорил и терпел мучения, закрывши глаза. 1 июля 1735 года, он, после жестоких мучений, умер в тюрьме.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека