Бунт или тихое нахальство?, Свенцицкий Валентин Павлович, Год: 1914

Время на прочтение: 9 минут(ы)
———————
Публикуется по: Свенцицкий В. П. Собрание сочинений. Т. 4. Церковь, народ и революция (1910-1917) / Сост., коммент. С. В. Черткова. М., 2016.
———————
Роль ‘бунтовщика’ — весьма соблазнительная!
Во-первых, почёт и уважение: раз ‘бунтует’, значит, силища непомерная! Ума палата! Выше толпы! А то и вовсе гений.
Во-вторых, оно и свободней: что ни сделай, что ни скажи — никому ни в чём ответа не должен давать.
— Милостивый государь, ведь это же глупо!
— Бунтую!!
— Милостивый государь, но ведь в ваших словах даже смысла никакого нет, а действия ваши просто непристойны.
— Бунтую!!
И правда: раз человек ‘бунтует’, как к нему предъявлять обычные требования о разумности и пристойности? Мы судим обо всём, как люди мирные, а тут ‘бунтовщик’, — шутка ли!
А в-третьих, это даже шикарно!
Как хотите, но позиция ‘бунтовщика’, ниспровергающего, опрокидывающего, провозглашающего ‘световые эффекты’, и этакий ‘трубный глас’:
— Эй, мои великолепные друзья, футуристы Константин Большаков и Георгий Якулов.
И ‘жасминный тенор’ Большаков под руки с ‘громоздким басом’ Якуловым — тут как тут!
— Встань передо мной, как лист перед травой!..
Нет, как хотите, шикарно, очень шикарно!
Только вот беда: народ нынче пошёл недоверчивый. Ему всё докажи, всё объясни и, главное, ответь на вопрос, по какому ты всё это праву.
Ты ему кричишь:
— Да какое ‘право’, когда я объявляю бунт!
А он:
— Нет, милостивый государь, это не бунт. Это — тихое нахальство.
Как так?! Как не бунт? Всех ко всем чертям послал… и жасминный тенор… и бас… И всё-таки не бунт? Да что же после этого вам надо?
— Да-с, и ко всем чертям послали и разные нечленораздельные звуки издаёте да ещё и других призываете: ‘Пусть актёр говорит, кричит, поёт любые нечленораздельные восклицания, но долой смысловую речь’ (из ‘Декларации о футуристическом театре’) — и всё-таки, милостивый государь, никакого ‘бунта’ нет, а имеется в наличности одно лишь тихое нахальство…
Да вот разберёмся лучше!
На бунт надо иметь право!
Бунт и крик — это совершенно не одно и то же. Какими бы голосами ни кричали, жасминными тенорами или громоздкими октавами — это безразлично. Там, где нет смысловой речи, а лишь одни нечленораздельные восклицания — в области идей, в области искусства, вообще в области творческого духа человеческого никакого ‘бунта’ создать нельзя.
И чем больше вы будете ‘кричать’, и чем больше вам будет казаться, что вы ‘произвели шум’, тем быстрей весь ваш бунт сведётся к тихому нахальству.
‘Бунтовщик’ должен дать новое. В области мысли или в области чувства — это всё равно. Он отрицает существующее, и это отрицание потрясает всё до основания потому, что перед открывшимся новым, хотя бы одному человеку, — трепещет и рушится старое, хотя бы оно было достоянием всех.
Сам ‘бунтовщик’, этот первый прозревший новое, — всегда мученик, потому что он один — против всех. Он живёт в одиночестве, потому что он живёт будущим. Такими мучениками в наши дни были: Ницше, Ибсен, Толстой.
Ну, а вы, ‘великолепные’, что за новость открываете нам?
Я не хочу говорить о ‘футуристах’ вообще.
Меня интересует ‘декларация’ о театре. И главным образом, потому, что хотелось бы высказаться попутно о так называемом ‘театральном кризисе’.
Так вот: что же вы открыли нового, чтобы иметь право на шикарную позицию ‘бунтовщиков’?
Из всех нечленораздельных звуков можно уловить следующую ‘смысловую речь’:
В театре должно быть движение.
Это первая Америка! Боже, как старо! Ведь этой идее скоро придётся праздновать 3000-летний юбилей!..
Вторая Америка: ‘полная свобода актёру!’ Обратитесь к. руководителю Малого театра Южину за справкой: сколько десятков лет Малый театр проповедует эту идею.
Затем идут ‘нечленораздельные звуки’, которые, очевидно, и есть самый ‘гвоздь’.
Актёр не должен говорить непонятных слов.
Авторы не должны писать пьес.
Ещё бы следовало добавить, чтобы получилась великолепная ‘нечленораздельная’ триада: актёрам играть на сцене — и тогда наступит эпоха нового футуристического театра!..
Некоторые нашли в ‘декларации’ здоровые мысли. Очевидно, они заключаются не в положительной части, а в отрицательной. Не там, где говорится о новом театре, а где критикуется старый. Но современный театр до того теперь все ругают, что уж тут никак в бунтовщики не попадёшь!..
И потому не столько меня интересует эта футуристическая критика, сколько самый вопрос: существует ли кризис театра?
Я считаю самую постановку этого вопроса неправильной и, благодаря этой неправильности, все попытки определить причины кризиса и средства борьбы с ним — ложными.
Все ищут причин кризиса театра. И, естественно, никак их найти не могут, потому что никакого специального театрального кризиса не существует, не существует, значит, и специальных причин, этот кризис обусловливающих.
А сколько спорят! Одни говорят, что причина кризиса в обезличивании актёра и в возвеличивании режиссёра, другие видят причины в современных авторах-драматургах. Одни говорят, что надо давать примитивные декорации, не перегружая постановку подробностями, другие, напротив, в этих подробностях видят средство приблизить театр к жизни и тем спасти его от ‘кризиса’.
Но в чём же суть?
А в том, что существует общий духовный кризис жизни, и в театре он чувствуется лишь как неизбежный его отголосок. В каждой отрасли творчества он чувствуется по-своему, в присущих этому творчеству формах: и в науке, и в философии, и в религии, и в литературе, и в живописи, и в театре, и в общественной жизни.
Театр опускается не потому, что с ним что-то случилось, а потому, что со всей жизнью что-то случилось. Будет общий подъём жизненных сил, творчества человеческого духа — воскреснет и театр.
Но что же случилось с жизнью?
Да то, что и должно было случиться, потому что невозможно кучке праздных, развращённых этой праздностью людей отделиться от народа и думать, что это может пройти безнаказанно! Мы пришли к духовному вырождению и к упадку творчества, потому что отрезали доступ к проявлению духовной жизни громадного большинства человечества — демократии. Мы развращали себя из поколения в поколение, мы жили чужими трудами, в роскоши, в праздности, в похоти. Мы обессилили, расслабили себя и физически, и духовно, и вот, общие условия этой ненормальной жизни не могли не отозваться и на наших творческих способностях. Приток здоровых, народных сил при данных условиях невозможен. Он может давать лишь отдельные исключения, — а здесь требуется стихийная волна, которая могла бы смыть весь мусор и вдохнуть новую жизнь в умирающего.
Надо перестать искать специального театрального кризиса, и тогда многое уяснится и многое представится в совершенно новом свете.
Призыв искусства к всенародности — это и есть настоящий бунт.
Этот призыв имеет право на такое название, потому что он несёт гибель существующему и открывает новые, ещё совершенно не изжитые дали.
А призывы к ‘движению’ на сцене и к ‘свободе актёра’, и прочее, и прочее, касается мелочей. Дайте театру творческую силу, и он сам найдёт себе выход без всяких ‘деклараций’!..
А пока что все эти шумные крики, нечленораздельные декларации, как ни старайтесь, всё же так и останутся никак не бунтом, а самым обыкновенным тихим нахальством.

———

Нигде нет такого количества ‘богоборцев’, ‘богоискателей’, ‘неприемлющих мира’, ‘приемлющих’, но с некоторым ‘ограничением’, как в Российской Империи.
Почему это так — вопрос сам по себе большой и очень интересный, но покуда мы его оставим.
Несомненно одно: если взять русскую литературу последних десяти лет, можно подумать, что наша христианская родина сплошь состоит из каких-то взбунтовавшихся ‘духовных атлетов’.
М. Горький — настоящий ‘Буревестник’. Санин-Арцыбашев — атлет. Георгий Чулков — ‘не приемлет мира’. Д. С. Мережковский — сначала ‘богоборец’, потом богоискатель. З. Гиппиус — тоже. Д. Философов — тоже. Леонид Андреев совершенно мира не приемлет. Андрей Белый ‘приемлет’, но при условии вечной гармонии. Анатолий Каменский ничего не приемлет. Даже ‘тишайший’ А. Блок и тот написал стихотворение, в котором рассказывает, как он, поэт, был распят, а Христос подъезжал к нему на лодке…
Но каково действие — таково и противодействие.
Нигде, ни в одной стране так не ругали, так не ‘обличали’ богоборцев, бунтовщиков, как в той же Российской Империи.
Ведь тип современных ‘духовных атлетов’ имел своих предшественников, которых когда-то Михайловский назвал ‘гамлетизированными поросятами’.
В то время особенно с ними не носились. ‘Высмеяли’ раз — и довольно. В наше время напор духовной атлетики так силён, что положительно вошло в моду обличать ‘вульгарное ницшеанство’.
Опошлилось ницшеанство — опошлилась и критика.
Бунтовать стали все, кому не лень. И ‘обличать’ стали все — тоже, кому не лень.
Но все эти ‘обличения’ ограничивались ‘моральным пафосом’. Не рассматривали вопроса по существу. В конце концов, получилось, что ‘богоборчество’ смешно и отвратительно потому, что оно недостаточно талантливо.
Ницше, Достоевский, Ибсен, даже наш Горький — не смешны. А Санины и смешны, и отвратительны потому, что ‘маленькие ницшеантики’.
Мережковский прямо так и писал: ‘Нынче всякая блоха, у которой лапа подогнулась, мира не приемлет’.
Да разве в том дело, что ‘блохи’ маленькие? Ведь и маленькая нога, когда ‘подгибается’, так же болит, как и большая.
Не в том дело.
Бунт Ивана Карамазова, бунт Заратустры, бунт Генрика Ибсена — выродился в наше доморощенное тихое нахальство, это несомненно.
Но он и не мог не выродиться. Зародыш разложения такого бунта лежит в самой его сущности.

———

Достоевский, Ницше и Генрик Ибсен — три великана, положившие неизгладимую печать свою на все почти современные понятия, на всю нашу жизнь.
Они проповедовали бунт.
Далее Достоевский, ‘хотевший’ проповедовать ‘вечную гармонию’, не столько увлёк ‘героем’ своего романа, Алёшей, сколько Иваном Карамазовым.
И заметка его из записной книжки, что ответом на карамазовские вопросы служит ‘весь роман’, в целом, может быть, и основательна, но читатели и почитатели Достоевского — в большинстве с этим не согласятся.
И Достоевский, и Ницше, и Ибсен — каждый из них ‘бунтовал’ по-своему.
Достоевский — моралист. Больше всего и страшнее всего мучили его вопросы совести. Он пережил бунт Ивана Карамазова, который не приемлет мира и билет свой ‘почтительнейше’ возвращает, потому что не может осмыслить, простить, забыть детских невинных слёз.
Бунт Ивана Карамазова — бунт возмущённой человеческой совести.
Ницше — эстет. Нарушенная ‘мировая гармония’ — для него расколотая ‘мировая красота’.
Вл. Соловьёв называл Ницше ‘сверхфилологом’. Это односторонняя и потому несправедливая была оценка. Но что Ницше, как древний язычник классической эпохи, жаждал больше всего гармонии, законченной красоты — это несомненно.
Его учение о сверхчеловеке, как о прекрасном человеке-Боге, было выстрадано в связи с мучительным впечатлением от уродливых людей-обезьян. Проповедуя свою свободную мораль, призывая людей ‘возвыситься’ надо всеми моральными предрассудками, — он звал прочь от действительности, где люди рисовались ему, как толпа каких-то уродов: у одних неимоверно развитые руки, у других ноги, у третьих уши и т. п. Эти жалкие уроды скованы цепями ‘добродетелей’, которые они сами на себя надели.
Учение Ницше о бесконечно вращающемся круговороте жизни также явилось следствием той ‘языческой’ жажды к ‘законченным’ формам.
Бунт Ницше — бунт против пошлости, грязи, уродства, серости нашей жизни во имя подлинной красоты. Бунт против ‘полу’-людей во имя человека-Бога.
И если Ницше написал ‘Антихриста’ и прослыл за самого яростного противника христианства, то это не потому, что он действительно относился бы с ненавистью к ‘Богочеловеку’, а потому, что в этой ‘ереси’ видел главный источник всего того развала и уродства, к которым пришла современная жизнь.
Ибсен — человек воли. Во имя ‘цельной человеческой личности’, он без малейшего колебания готов столкнуть с пути какое угодно количество ‘Альфов’. Его не приковывают ‘детские слёзы’. Ему надо не успокаивающую ‘законченную гармонию’. Ему нужен ‘всемирный потоп’.
Он возмущён больше всего ‘слабоволием’, мягкотелостью своих норвежских современников. И он посылает им из Рима одну драму за другой, в которых, как тяжёлые удары набата, гремит призыв: всё или ничего.
И вот призывы Ницше и Ибсена и мучительные сомнения Достоевского дошли по назначению. Люди их услышали.
И что же?
Начали ‘осуществлять’…
И тут-то обнаружилось одно очень сложное обстоятельство. В бунте и Достоевского, и Ницше, и Ибсена было нечто такое, что стояло ‘за’ их бунтом и его обуславливало, в самой же ‘идейной’, так сказать, стороне, нисколько не отражалось: это их собственная индивидуальная личность. Некоторый таинственный ‘икс’, который Достоевского, Ницше и Ибсена делал именно тем, чем они были, и что никому, разумеется, передать не могли.
То же, что они передали, ‘осуществляясь’, неминуемо должно было ‘эволюционировать’. Бунт Ивана Карамазова, Заратустры и Бранда — без соответствующего бунта в душе их авторов — не мог не превратиться в ‘тихое нахальство’ Георгия Чулкова и Анатолия Каменского.
Анатолий Каменский, например, усвоил, что надо бороться с предрассудками, — и раздел свою Леду.
Это логично. Но разве это бунт? Это тихое нахальство…
Арцыбашев усвоил, что надо руководствоваться не чувством долга, а своими ‘желаниями’. И полез целоваться со своей сестрой.
Это не бунт — это тихое нахальство.
Получилась мало-помалу какая-то полнейшая ‘аберрация’. Всё стало шиворот навыворот.
В самом деле.
Ницше против ‘добродетелей’ боролся только потому, что это превращает людей в рабов, отнимает у них свободу и вместо людей создаёт уродов.
Но ведь можно стать рабом и своей ‘похоти’!
Меня всегда поражало, как это не понимают, что для Ницше ненавистно всякое рабство. С каким гневом обличает он в ‘Заратустре’ всех этих служителей ‘страсти’. Уверяю вас, что Санин, сделавшийся ‘рабом’ своего стремления ко всякой юбке, так же был бы ненавистен для Ницше, как и христианский аскет, сделавшийся, по мнению Ницше, рабом своего ‘аскетизма’.
‘Распущенность’ для Ницше ничем не приятнее ‘аскетизма’, он ненавидит и то и другое одинаковой ненавистью, потому что источник этой ненависти один и тот же: путы, которые добровольно надевает на себя человек и которые мешают ему достигнуть абсолютной свободы. А эта свобода — необходимое условие для создания новой человеческой личности, сверхчеловека.
Недавно в ‘Сатириконе’ была чудесная карикатура Ре-Ми ‘Питание’. Изображён толстый человек, который наклонился и ест над тарелкой. Не человек, а чудовище какое-то. Жирные щёки, жирная лысая голова, прямо овечья какая-то, над корытом. Внизу приводятся выдержки из физиологии ‘Что называется питанием’. А после выдержки замечание: ‘В наше время для питания требуется метрдотель, румынский оркестр и т. д.’.
Вот я теперь и спрашиваю.
Может быть, этот ‘господин’ тоже руководствуется только своими ‘желаниями’? Тоже ‘ницшеанец’? Тоже бунтует против воздержания?
Правда, тут ‘обжорство’, и всякому ‘очевидно’, что человек превратился в свинью. Но чем жеребец лучше свиньи? И нельзя же каждому, кто по ‘Ницше’ начнёт удовлетворять своим ‘желаниям’, подыскать соответствующее подобие из мира животных?
Где же тут сверхчеловек?
Святые отцы давно уже, по громадному своему духовному опыту, заметили одно основное свойство плоти: ‘чем больше её удовлетворять, тем больше она требует’. Эта ‘ненасытимость’, возведённая ‘в принцип’ (делай, мол, всё, что хочется — потому ‘бунт’), обязательно приведёт к тому, против чего больше всего боролся Ницше: к ‘рабству’, к уродливому развитию одних органов за счёт других.
Санин не ‘ницшеанец’ вовсе не потому, что он ‘мерзавец’, как думают некоторые, а потому, что он самый несвободный человек во всём романе.
Бунт раба, который стремится не порвать цепи, а скованными руками утащить, что плохо лежит, — обязательно вырождается в тихое нахальство.
В чём же, в конце концов, дело?
А дело вот в чём.
Ницше стал проповедовать бунт, когда сам освободился от рабства. Он говорил: делайте всё, что захочется. Потому что ему не могло захотеться целовать сестёр и подсматривать за купающимися девушками. В нём не было никакой пошлости. Он был один из самых целомудренных людей.
Таким образом, мораль Ницше вовсе не так далека от той же христианской морали, но правильно понятой.
Ведь, по словам апостола, в нас должны быть те же чувствования, что и во Христе Иисусе. Тогда можно делать всё, что хочешь. Не потому, что раньше ты делал ‘плохо’, а теперь будешь делать ‘хорошо’, а потому что, только став человеком Христовых чувствований, ты стал абсолютно свободным.
В конце концов, можно сказать, что вся задача человека — стать совершенно свободным. Но для этого он вовсе не должен делать ‘всё, что хочется’, ибо такое ‘удовлетворение’ своих потребностей будет надевать на человека всё новые и новые цепи. А он должен порвать всё связывающее его свободный дух — как в области ‘страстей духовных’, так и в области страстей физических.
Но ведь это и будет то самое, что не по-церковному, а по-настоящему проповедует христианство.
Ибсен говорит: надо создать личность цельную, сильную.
Прекрасно.
Но не надо ли для этого перестать жить мелочной жизнью, мелочными интересами, перестать обжираться, опиваться, развратничать, словом, не надо ли освободить личность от тех стопудовых гирь, которые на неё навешены?
Но это есть путь аскетизма.
Недаром Ибсен, когда усиленно работал, ничего не ел, питался кофе…
Христианский аскетизм может быть грешен тем, что аскетизм проповедовался для аскетизма. Но Христос в этом неповинен.
Не из-за предрассудков, не из-за ‘добродетельности’ немецкой, не из-за туманных наград на том свете христианство провозгласило свою ‘мораль’, а из-за того, что это единственный путь ‘раскрепощения’ личности, единственный путь, который может вывести её из тюрьмы и дать силы разорвать рабские цепи, сковывающие её.
Ибсен зовёт к абсолютной цельной личности. Ницше зовёт к абсолютному освобождению. Достоевский не принимает мир, где страдают дети.
Это бунт, настоящий бунт.
И настоящий бунт провозглашён христианством, потому что оно провозгласило и абсолютную цельность, и абсолютную её свободу, и оно тоже ‘не принимает’ невинных детских слёз.
И так же, как бунтующему Карамазову, Заратустре и Бранду было ненавистно тихое нахальство их ‘последователей’, так же оно ненавистно и подлинному ‘бунтующему’ христианству.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека