Бунт, Арцыбашев Михаил Петрович, Год: 1901

Время на прочтение: 72 минут(ы)

М. Арцыбашевъ.

Бунтъ.

I.

Это было большое, казарменнаго вида, блое и скучное зданіе, плакавшее отекшей отъ сырости штукатуркой, но было построено какъ больница: такіе-же ровные и пустые коридоры, такія же большія, но тусклыя, съ прозрачными нижними стеклами, окна, такія же высокія бловатыя двери, съ номерками и надписями, и даже пахло здсь такъ же, мытымъ чистымъ бльемъ и карболкой. А самое непривтливое было то, что все здсь было черезчуръ чисто, пусто и аккуратно, какъ будто здсь жили не живые люди, а статистическія цифры.
Въ этотъ день богатая, хорошей фамиліи, молодая дама въ первый разъ пріхала для осмотра пріюта, такъ какъ ее только вчера выбрали вицепредсдательницей того общества, которое устроило этотъ пріютъ ‘для кающихся’. Волоча по блестящему полу длинный шлейфъ и съ любопытствомъ и легкимъ смущеніемъ оглядываясь по сторонамъ, она прошла въ чистую и хорошо обставленную комнату ‘для членовъ комитета’, а за нею, размашисто и свободно переваливаясь и шаркая подошвами, прошелъ секретарь общества, красивый, статный человкъ въ золотомъ пенснэ.
— Ну-съ, Лидія Александровна, — съ небрежной шутливостью избалованнаго женщинами мужчины сказалъ секретарь,— начнемъ съ пріема… новыхъ питомицъ нашего высоконравственнаго учрежденія.
— Ну, ну, не смяться! — кокетливо погрозила ему Лидія Александровна и на мгновеніе задержала на немъ свои большіе, красивые и слегка подрисованные глаза.
Надзирательница пріюта, желтая и сухая дама, вдова офицера, угодливо улыбнулась и, отворивъ дверь въ коридоръ, громко и отчетливо сказала, точно считая:
— Александра Козодоева.
За дверью послышались неувренные и торопливые шаги и вошла небольшая, полная, съ крутыми плечами и темными глазами женщина.
Лидія Александровна, сомнваясь, такъ-ли длаетъ и шумя платьемъ, поднялась ей навстрчу.
‘Вотъ он какія… эти… женщины!’ подумала она съ интересомъ, и хотя была очень воспитана, прямо, съ брезгливымъ недоумніемъ, нсколько секундъ разсматривала ее. И ей все казалось, что это не настоящая женщина, а что-то такое искусственное, спеціально для пріюта сдланное.
Александра Козодоева испуганно и некрасиво косила глазами и молчала.
Секретарь быстро взглянулъ на нее, но убдился, что не знаетъ, и успокоился.
— Вы, кажется, Александра Козодоева?
— Да-съ, — отвтила двушка, тяжело и подавленно вздыхая.
Ее давно уже вс звали Сашкой или Сашей, и ей было странно отзываться на полное имя и фамилію.
— Вы добровольно желаете вступить въ пріютъ? — оффиціально и небрежно спросилъ секретарь.
— Да-съ, — опять испуганно отвтила Саша. Вблизи близорукій секретарь, щурясь, оглядлъ ее, точно цпляясь взглядомъ за вс круглыя и мягкія части ея тла. Саша поймала этотъ ищущій взглядъ и сразу ободрилась, будто натолкнувшись на что-то знакомое и понятное среди чужого и страшнаго.
— Мы получили уже ея документы, Лидія Александровна… Я распорядился устроить ее на мсто едоровой, — слегка пришлепывая губами и уступая ей мсто, сказалъ секретарь.
Глаза Лидіи Александровны стали испуганными, она почувствовала, что теперь ей слдуетъ сказать что-то хорошее и не знала что.
— Это очень хорошо… что вы задумали, — торопливо и путаясь проговорила она, — вамъ будетъ теперь гораздо лучше и… васъ тамъ помстятъ… вы идите, я распоряжусь… Корделія Платоновна!..
— Не безпокойтесь, Лидія Александровна, — говоркомъ проговорила надзирательница. — Идемте, Козодоева.
Когда двушка уходила, Лидія Александровна въ зеркало увидла прищуренные глаза секретаря, и ей вдругъ показалось, что онъ просто и близко сравниваетъ ихъ обихъ. Что-то оскорбительное ударило ей въ голову, она страннымъ голосомъ произнесла какую-то французскую фразу и нехорошо засмялась.
‘Чего она смется?’ промелькнуло у Саши въ голов.
— А она — ничего! — сказалъ секретарь, когда дверь затворилась.
Лидія Александровна Презрительно вздернула головой.
— У васъ нтъ вкуса… она груба, — съ безсознательнымъ, но острымъ чувствомъ физической ревности неловко возразила она.
Секретарь, щурясь, посмотрлъ на нее.
— Нтъ, я не нахожу… А вкусъ, гмъ… — многозначительно и самодовольно произнесъ онъ и, инстинктивно дразня женщину, прибавилъ:— она прелестно сложена.
Лидія Александровна почувствовала и поняла, что онъ зналъ много такихъ женщинъ, и, несмотря на то, что такой разговоръ нестерпимо шокировалъ ее, ей пришло въ голову только то, что она гораздо лучше, красиве, изящне. И, невольно изгибаясь всмъ тломъ съ лниво-сладострастной граціей, Лидія Александровна повернулась къ нему своей стройной мягкой спиной. Съ минуту она, чувствуя на себ раздражающій опредленный взглядъ мужчины, мучительно старалась вспомнить что-то важное, несомннное, что совершенно исключало всякую возможность сравненія ея съ этой женщиной, но не вспомнила и только презрительно и таинственно улыбнулась, и глаза у нея, томные и большіе, прикрылись и поблли.
Желтая дама повела Сашу по коридорамъ, гд встрчныя женщины, въ скверно сшитыхъ платьяхъ изъ дешевенькой синей матеріи, съ равнодушнымъ любопытствомъ смотрли на нихъ, и привела въ большую комнату, заставленную громоздкими шкафами и тяжело пропахшую нафталиномъ.
Дв толстыя простыя женщины, возившіяся съ грудами грязнаго прокисшаго блья, сейчасъ же безсмысленно уставились на Сашу.
— Тутъ мн и жить? — съ робкимъ и доврчивымъ любопытствомъ спросила Саша.
Желтая дама притворилась, что не слышитъ.
— Какъ фамилія? — отрывисто и въ упоръ спросила она.
И голосъ у нея былъ такой странный, что Саша невольно подумала:
‘Какъ у дохлой рыбы!..’
— Чья? — машинально спросила она.
Глаза желтой дамы стали злыми.
— Ваша, конечно!
— Козодоева, моя фамилія, — тихо отвтила Саша, съ недоумніемъ припоминая, что желтая дама уже звала ее по фамиліи.
— Вамъ это… переодться надо, — отрывисто, мелькомъ взглядывая на ея платье, сказала надзирательница.
Если бы Саш въ эту минуту сказали, что ей надо выпрыгнуть въ окно съ четвертаго этажа, она бы и это сдлала, такъ была она сбита съ толку. Когда она ршила уйти отъ прежней жизни, ей казалось, что встртитъ ее что-то свтлое, яростное, теплое и радостное. А то, что съ нею длали теперь, было такъ сложно, странно, ненужно ей и непонятно, что она совсмъ не могла разобраться въ немъ.
‘Такъ значить, нужно… они ужъ знаютъ’, — успокаивала она себя.
Саша, торопясь и путаясь въ тесемкахъ, стала раздваться, покорно отдавая свои кофточку, юбку, башмаки, чулки.
— Все, все — махнула рукой дама, когда Саша осталась въ одной рубашк.
Саша торопливо спустила съ круглыхъ полныхъ плечъ рубашку и осталась голой.
Вс три женщины быстро осмотрли ее съ ногъ до головы, и вдругъ лицо желтой дамы перекосилось какимъ-то уродливымъ чувствомъ. Она думала, что это было презрніе къ тому, что длала Саша своимъ тломъ, а это было смутное, инстинктивное чувство зависти безобразнаго, состарившагося тла, которое никому не было нужно, къ молодому, прекрасному, которое звало къ себ всхъ.
Саша стояла, согнувъ колни внутрь, и тупилась. Было что-то унизительное въ томъ, что она была голая, когда вс были одты, и въ томъ, что ей было холодно, когда всмъ было тепло. Колни ея подрагивали, и мелкая, мелкая дрожь пробгала по нжной бло-розовой кож, покрывая ее мелкими пупырышками. Желтая дама нарочно, сама не зная зачмъ, медлила, копаясь въ бль. Саша старалась не смотрть вокругъ и стояла неподвижно, не смя прикрыться руками.
‘Хоть бы ужъ скоре… — думала она, — ну, чего она тамъ… стыдно… холодно, чай’…
— Пожалуйста, скорй, — опять съ тою же ищущей мягкостью и робостью попросила она.
И опять надзирательница съ удовольствіемъ притворилась, что не слышитъ.
Саша тоскливо замолчала, а что-то тяжелое, недоумвающее будто поднялось съ пола и наполнило все и отодвинуло всхъ отъ, нея.
— Вотъ это ваше платье, — сказала дама и съ радостью кивнула Саш такое же дранненькое синенькое платье, какое Саша уже видла въ коридор.
— А… блье? — съ трудомъ выговорила Саша и вся покраснла.
Ей пришло въ голову, что можетъ быть, здсь и блья не полагается.
— А, да… берите, вотъ…
И блье было грубое и дурное, совсмъ не такое, какое привыкла носить Саша.
— Скорй, вы! — приказала желтая дама. Саша, опять торопясь и путаясь, одлась въ сшитое не по ней платье. Ей было неловко въ немъ и стыдно его, и тогда на одну секунду шевельнулась въ ней мысль! ‘И съ какой стати?’…
Но сейчасъ же она вспомнила, что она уже, почему-то, не иметъ права желать быть хорошо и красиво одтой, и тихо, путаясь въ подол слишкомъ длинной юбки, пошла, куда ее повели.
Опять прошли по коридору и вошли въ высокую больничнаго вида комнату.
— Вотъ вамъ кровать, а вотъ тутъ будете свои вещи держать. Вамъ потомъ скажутъ, что полагается длать, и когда обдъ, чай и все… тамъ…
Желтая дама ушла.
Саша сла на краюшекъ своей кровати, почувствовала сквозь тоненькую матерію синенькой юбки жесткое и колючее сукно одяла и стала искоса разглядывать комнату.
Тоненькія желзныя кровати тоже стояли какъ въ больниц, только не было дощечекъ съ надписями, но Саш сначала показалось, что и дощечки есть. Возл каждой кровати стоялъ маленькій шкафчикъ, очевидно служившій и столикомъ, и деревянная, выкрашенная густой зеленой краской табуретка. Въ комнат было еще пять женщинъ, которыя сначала показались Саш будто на одно лицо.
Но потомъ она ихъ разсмотрла.
Рядомъ, на сосдней кровати, сидла толстая, рябая женщина и угрюмо поглядывала на Сашу, лниво распуская грязноватыя тесемки чепчика.
— Тебя какъ звать-то? — басомъ спросила она, когда встртилась глазами съ Сашей.
— Александрой… Сашей… — отвтила Саша, и ее самое поразилъ робкій звукъ собственнаго голоса.
— Такъ… Александра! — помолчавъ, безразлично повторила рябая и почесала свой толстый, вялый животъ.
— Фамилія-то, чай, есть, — вдругъ сердито пробурчала она, — дура!
И повернувшись спиной къ Саш, стала искать блохъ въ рубашк.
Саша удивленно на нее посмотрла и промолчала.
Другая, совсмъ худенькая и маленькая блондинка, съ круглымъ животомъ и длиннымъ лицомъ, отозвалась:
— Вы ее не слушайте… она у насъ ругательница… По фамиліи у насъ говорятъ.
— Козодоева, моя фамилія, — застнчиво и торопливо сказала Саша.
Блондинка съ животомъ сейчасъ же встала и пересла на Сашину кровать.
— Вы, милая, изъ комитетскихъ? — спросила она ласково.
— Я… — замялась Саша, не понимая вопроса.
— Вамъ сколько лтъ-то?
— Два… двадцать два, — пробормотала Саша.
— Значить, по своей охот?
— Сама, — отвчала Саша и застыдилась, потому что совершенно не могла въ эту минуту отдать себ отчета, дурно это или хорошо.
— А почему? — съ любопытствомъ спросила блондинка.
— Да… такъ, — съ недоумніемъ сказала Саша.
— Да оставь ты ее! — сказала третья женщина, и голосъ у нея былъ такой простой, ласковый и мягкій, что Сашу такъ и потянуло къ ней.
Но маленькая красивая женщина только весело кивнула ей головой и отошла.

II.

Ночью, когда потушили огонь и Саша свернулась комочкомъ подъ холоднымъ и негнущимся одяломъ, все, что привело ее въ пріютъ, пронеслось передъ нею, какъ въ живой фотографіи, и даже ярче, гораздо ярче и ближе къ ея сознанію, чмъ въ дйствительности…
Саша тогда сидла у окна, смотрла на мокрую улицу, по которой шли мокрые люди, отражаясь въ мокрыхъ камняхъ исковерканными дрожащими пятнами, и ей было скучно и нудно.
Откуда-то, точно изъ темноты, вышла тощая кошка и хвостъ у нея былъ палочкой.
Далеко, за стеклами, гд-то слышался стихающій и подымающійся, какъ волна, гулъ какой-то могучей и невдомой жизни, а здсь было тихо и пусто, только кошка мяукнула раза два, Богъ знаетъ о чемъ, да по полутемному залу молчаливо и проворно шмыгали ногами худые полотеры.
Саша, какъ-то насторожившись, смотрла на заморенныхъ полотеровъ, чутко прислушиваясь къ отдаленному гулу за окномъ, и ей все казалось, что между полотерами и той жизнью есть что-то общее, а она этого никогда не узнаетъ.
Полотеры ушли, и терпкій трудовой запахъ мастики и пота, который они оставили за собой, мало-по-малу улегся. Опять кошка мяукнула о чемъ-то.
Саша боязливо оглянула это пустое, мрачное мсто, съ холодной ненужной мебелью и роялемъ, похожимъ на гробъ, и ей стало страшно: показалось ей, что она совсмъ маленькая, всмъ чужая и одинокая. Люди за окномъ сверху казались точно придавленными къ мостовой, какъ черные безличные черви, раздавленные по мокрымъ камнямъ.
Саша нагнулась, подняла кошку подъ брюхо и посадила на колни.
— … Ур… м-мурр… — замурлыкала кошка, изгибая спину и мягко просовывая голову Саш подъ подбородокъ.
Она была теплая и мягкая, и вдругъ слезы навернулись у Саши на глазахъ, и она крпко прижала кошку обими руками.
— … Урр… м-ммуррр… ур… — мурлыкала кошка, закрывая зеленые глаза и вытягивая спинку.
— Милая… — съ страстнымъ желаніемъ въ одной ласк вылить всю безконечно-мучительную потребность близости къ кому-нибудь шепнула Саша. И ей казалось, что она и кошка — одно, что кошка понимаетъ и жалетъ ее. Глаза стали у нея мокрые, а въ груди что-то согрлось и смягчилось.
— …Уррр… — проурчала кошка и вдругъ разставила пальцы и выпустила когти, съ судорожнымъ сладострастіемъ впившись въ полное, мягкое колно Саши.
— Ухъ! — вздрогнула Саша и машинально сбросила кошку на полъ.
Кошка удивленно посмотрла не на Сашу, a прямо передъ собою, точно увидла что-то странное. Сла, лизнула два раза по груди и, вдругъ поднявъ хвостъ палочкой, торопливо и озабоченно побжала изъ зала.
А Саш стало еще тяжеле, точно что-то оборвалось внутри ея.
Пробило семь часовъ. Швейцаръ пришелъ и, не обращая на Сашу никакого вниманія, длая свое дло, нашарилъ шершавыми пальцами кнопку на стн, и сразу вспыхнулъ веселый холодный свтъ. Заблестлъ паркетъ, стулья вдругъ отчетливо отразились въ немъ своими тоненькими ножками, рояль выдвинулся изъ темнаго угла.
Одна за другой пришли Любка и толстая рыжая Паша. Любка сла у рояля, понурившись, точно разсматривая подолъ своего свтло-зеленаго платья, а рыжая Паша стала вяло и безцльно смотрть въ окно.
Саша повертлась передъ зеркаломъ, тяжело вздохнула и что-то запла. Голосъ у нея былъ сильный, но непріятный.
— Не визжи, — вяло замтила Паша и прижала лицо къ стеклу.
— Чего тамъ увидла? — спросила Саша, безъ всякаго любопытства заглядывая черезъ ея толстое плечо.
— Ни-че-го, — сказала Паша, медленно поворачивая свои глупые, красивые глаза, за которые ее выбирали мужчины, — такъ, смотрю… что тамъ.
Саша тоже прижалась лбомъ къ холодному стеклу, за которымъ теперь, казалось, была холодная и бездомная темнота. Сначала она ничего не видла, но потомъ темнота какъ будто раздвинулась и отступила, и Саша увидла ту же мокрую и пустую улицу. По ней, уходя тоненькой ниточкой вдаль, тускло и дрожа, горли, невдомо для кого фонари. И опять Саша услышала отдаленный могучій гулъ, отъ котораго чуть слышно дрожали стекла.
— Что оно тамъ? — съ глубокой тоской, непонятной ей самой, спросила Саша.
— Будто какой зврь рычитъ… гд… — равнодушно проговорила Паша и отвернулась.
Саша посмотрла въ ея прекрасные, глупые глаза, и ей захотлось сказать что-то о томъ, что она чувствовала сегодня, глядя въ окно. Но это чувство только смутно было понято ею и глубже было ея словъ. Саша промолчала, а въ душ у нея опять появилось чувство неудовлетвореннаго и мучительнаго недоумнія.
‘И что-й-то со мной подлалось сегодня?…’ — съ тупымъ страхомъ подумала она и, подойдя къ Паш вплотную, сказала тоскливо и невыразительно:
— Ску-учно мн, скучно, Пашенька…
— Чего? — вяло спросила Паша.
Саша помолчала, опять мучительно придумывая, какъ сказать. Ей ясно представилось, какъ она сидла въ пустомъ, какъ могила, зал, одна-одинешенька, какою маленькой, никому ненужной, забытой чувствовала она себя, и какъ гд-то далеко отъ нея гудла и шумла незнакомая большая жизнь, и опять ничего не могла выразить.
— Жизнь каторжная! — съ внезапной, неожиданной для нея самой, злобой сказала она негромко и сквозь зубы.
Паша помолчала, тупо глядя на нее.
— Нтъ… ничего… — лниво проговорила она: — вотъ тамъ… — припомнила она, называя другой ‘домъ’, подешевле гд женщина стоила всего полтинникъ… — точно, нехорошо… всякій извозчикъ лзетъ, грязно, духъ нехорошій… дерутся… А тутъ ничего: мужчинки все благородно, не то чтобы теб… и кормятъ хорошо… Тутъ ничего, жить можно…
Она опять помолчала и вдругъ, немного оживившись, прибавила:
— У насъ въ деревн такой пищи во вкъ не увидишь!
— А ты изъ деревни? — спросила Саша съ страннымъ любопытствомъ.
— Я деревенская, — спокойно пояснила Паша, — у насъ иной разъ и объ эту пору ужъ хлбъ кончается… изъ недородныхъ мы… земли тоже мало… Картошкой живутъ, извозомъ мужики занимаются, а то и такъ… Деревня наша страсть бдная, мужики, которые, пьяницы… Кабы пошла замужъ, натерплась бы… Сестру старшую, мою то-есть, мужъ веревкой до смерти убилъ… Въ острогъ его взяли потомъ… — совсмъ уже лниво договорила она и встала.
— Куда ты? — спросила Саша.
— Чаю пить, — отвтила Паша, не поворачиваясь.
Саша опять повертлась передъ зеркаломъ, выгибая грудь и разсматривая себя черезъ плечо, но уже ей было тяжело оставаться одной въ наполненномъ пустымъ, холоднымъ свтомъ зал. Она подошла къ роялю, за которымъ попрежнему, понурившись, сидла Любка. Когда Саша подошла близко, Любка подняла голову и долго смотрла на нее. И большіе печальные глаза были недоврчивы и растерянны, какъ у со всхъ сторонъ затравленнаго звря.
— Любка, — машинально позвала Саша.
Она налегла на рояль полной грудью и смотрла, какъ въ его черной полированной поверхности отражалась она сама и Любка, съ странными въ густомъ коричневомъ отраженіи темными лицами и плечами.
Любка не отозвалась, а только придавила пальцемъ клавишу рояля. Раздался и растаялъ одинокій и совсмъ печальный звукъ.
— А-ахъ! — звнула Саша и стала пальцемъ обводить свое отраженіе. Опять раздался тотъ же упорно печальный плачущій звукъ. Саша вслушалась въ него и съ тоской повела плечами. Любка неувренно взяла дв-три ноты, точно уронила куда-то дв-три хрустальныя тяжелыя капли.
— Оставь, — съ тоской сказала Саша.
Но Любка опять придавила ту же ноту, и на этотъ разъ еще тихо и протяжно загудла педаль. Саша съ досадой быстро подняла голову и вдругъ увидла, что Любка плачетъ: большіе глаза ея были широко раскрыты и совершенно неподвижны, а по лицу сползали струйки слезъ.
— Во… — удивленно проговорила Саша съ пугливымъ недоумніемъ.
Любка молчала, а слезы беззвучно капали и падали ей на голую грудь.
— Чего ты? — спросила Саша, пугливо глядя на медленно ползущія по напудренной кож слезы, и чувствуя, что ей самой давно хочется заплакать и, почему-то боясь этого.
— Перестань, чего-ты?.. Любка, Любочка… — заговорила она и подбородокъ у нея задрожалъ.
— Обидлъ тебя кто?.. Да чего… Любка!
Любка тихо пошевелила губами, но Саша не разслышала.
— Что?..А?..
— За… заразилась я…— повторила Любка громче и повалилась головою на рояль.
Что-то мрачное и грозное пронеслось надъ душой Саши. Хотя заражались, и очень часто, другія товарки Саши, и хотя она знала, что это можетъ случиться и съ нею самой, ея здоровое молодое тло, сильное и чистое еще, не принимало мысли объ этомъ, и она скользила по ней, не оставляя въ душ мучительныхъ бороздъ. И только теперь, когда она въ первый разъ увидла такое страшное отчаяніе, только теперь впервые она совершенно сознательно поняла, что это дйствительно безобразно, ужасно, что изъ-за этого стоитъ такъ заплакать въ голосъ, закричать и начать биться головой, съ безнадежной пустотой и безсильной злобой въ душ. И ей даже показалось, что именно изъ-за этого ей было такъ тяжело сегодня цлый день, такъ страшно, такъ грустно и обидно. И Саша тоже заплакала, сквозь слезы глядя на затуманившееся въ черной поверхности рояля свое отраженіе.
— Чего вы ревете? — спросила подошедшая двушка и стала смяться. — Вотъ дуры, стоятъ другъ противъ дружки и ревутъ!
— Сама дура! — не съ задоромъ, какъ въ другое-бы время, а тихо и грустно возразила Саша, но все-таки перестала плакать и отошла отъ рояля. Въ душ у нея было такое чувство, точно кто-то громадный и безпощадный всталъ передъ нею и страшно яркимъ свтомъ освтилъ что-то безобразное, несправедливое, непоправимо-ужасное, длающееся съ нею и во всемъ вокругъ.
Когда стали приходить мужчины, Саша въ первый разъ увидла ясно, что имъ нтъ никакого дла до нея, между собою они пересматривались что-то говорящими глазами, даже иногда обмнивались непонятными Саш словами о чемъ-то такомъ, чего не было въ ея жизни, а когда поворачивали глаза къ Саш и другимъ, вдругъ становились точно бездушными, жадными, какъ зври, безжалостными и непонимающими… А чаще это были такіе тупые или пьяные люди, что они, видимо, и не понимали того, что длали.
— И всегда-то такъ… — съ ужасомъ захолонуло въ груди Саши.
Пришелъ таперъ и сразу заигралъ что-то очень громкое, но вовсе не веселое. Двушки, точно выливаясь изъ темной и грязной трубы, выходили изъ темнаго коридора. Музыка становилась все громче и нестройне, и отъ ея преувеличенно наглыхъ звуковъ шумло въ голов. Стало жарко, душно. Все сильне и сильне пахло распустившимся, потнымъ человкомъ, пахло приторными духами, табакомъ, мокрымъ шелкомъ, пылью. Музыка сливалась съ шарканьемъ и топотомъ ногъ, съ крикомъ, съ самыми ненужными гадкими словами, и не было слышно ни мотива, ни словъ, а вислъ въ воздух только одинъ отуплый озврлый гулъ. Въ ушахъ начинало нудно шумть и казалось, что весь этотъ переполненный ополоумвшими отъ скверной, нездоровой жизни людьми, табакомъ, пивомъ, извращенными желаніями, скверной музыкой домъ — не домъ, а какая-то огромная больная голова, въ которой мучительно шумитъ и наливается тяжелая, гнилая, венозная кровь, съ тупой болью бьющая въ напряженные, готовые лопнуть виски.
И Саша противъ воли танцовала и кричала, и ругалась и смялась.
— Ску-учно, — сказала она старенькому чиновнику, присосавшемуся къ ней.
— Ну, и дура! — съ равнодушной злостью сказалъ чиновникъ и неудержимо сладострастнымъ шопоткомъ прибавилъ: — пойдемъ что-ли!
Тогда Саша стала жадно пить горькое пиво, проливая его на полъ, на себя, на смятую кровать. Она пила захлебываясь, а когда напилась, ею овладло тупое, больное, равнодушное веселье. Опять она пла, ругалась, танцовала и забыла, наконецъ, свое чувство и Любку, такъ что, когда въ коридор началась страшная суматоха, и кто-то пронзительнымъ и тонкимъ голосомъ, съ какимъ-то недоумніемъ закричалъ, — ‘Любка удавилась!’ — то Саша не могла даже сразу сообразить, какая такая Любка могла удавиться и зачмъ?
Но когда таперъ сразу оборвалъ музыку, и нестройно протяжно прогудла педаль, Саша вдругъ вспомнила и свой разговоръ съ Любкой, и все, громко ахнула и побжала по коридору.
Тамъ уже была полиція, городовые и дворники, запорошенные снгомъ, кинувшимся въ глаза Саш, стучавшіе тяжелыми валенками и нанесшіе страннаго въ узкомъ душномъ коридор, бодрящаго, холоднаго чистаго воздуха. На полу былъ натоптанъ и быстро темнлъ и таялъ мягкій свжій, только что выпавшій снгъ. И Саш показалось, будто вся улица вошла въ коридоръ, со всми своими закутанными мокрыми людьми, суетой, шумомъ, холодомъ и грязью. Дворники и городовые равнодушно длали какое-то свое дло, непонятное Саш, точно работали спокойную и полезную работу, и только толстый усатый околоточный, въ толстой срой, съ торчащими блестящими пуговицами, шинели, въ которую злобно впивались черные ремни шашки, ожесточенно и громко кричалъ и ругался.
Слышно было, какъ ‘экономка’ слезливымъ и хриплымъ басомъ повторяла:
— Разв жъ я тому причиной?.. Какая моя вина?..
Лицо у нея было желтое и совсмъ перекошенное отъ недоумлой злости и страха.
Саша ткнулась въ отворенную дверь Любкиной комнаты, и хотя ее сейчасъ же съ грубымъ и сквернымъ словомъ равнодушно вытолкнулъ городовой, она все-таки успла увидать ноги Любки, торчавшія изъ-подъ скомканной и почему-то мокрой простыни. Ноги были босыя, потому что Любка такъ и не одлась посл пріема гостя, он неподвижно торчали носками врозь, и странно и жалко было видть эти блорозовыя, прекрасныя, съ тонкими, нжными и сильными пальцами, ноги неподвижными и ненужными, брошенными на затоптанный, точно заплеванный, полъ.
Саша вылетла обратно въ коридоръ, больно прохалась плечомъ о стну и пошла прочь, машинально потирая рукою ушибленное мсто.
И въ эту минуту ей стало противно, обидно, страшно и жалко себя, и захотлось уйти куда-нибудь, перестать быть собою, такою, какъ есть.
Въ необычное время потушили огни, гости разошлись и все сразу стало пусто и тихо-тихо. Домъ какъ будто притаился въ зловщемъ молчаніи. Двушки боялись итти спать и толпились въ кухн, одн одтыя, другія растрепанныя, измятая, лица у нихъ у всхъ были одинаково искривлены въ тревожныя, слезливыя, точно чего-то ожидающія гримасы. Дверь въ комнату Любки заперли, и возл нея расположился, почему-то въ шуб и шапк, дюжій спокойный дворникъ. Дверь эта была такая же, какъ и вс въ дом, невысокая, блая, но именно тмъ, что произошло за нею, она какъ будто отдлилась отъ всхъ дверей и даже отъ всего міра и стала какой-то особенной, таинственно-страшной. Двицы то и дло бгали взглянуть на нее и сейчасъ же со всхъ ногъ бжали обратно.
Одна двушка, больше другихъ дружившая съ Любкой, сидла въ кухн у стола и плакала, и отъ жалости, и оттого, что на нее смотрятъ со страхомъ и любопытствомъ.
Было страшно и непонятно, точно передъ всми встало что-то неразршимо ужасное и печальное.
Пришла экономка, сердитая и желтая, какъ лимонъ. Она съ-размаху сла за столъ и стала дрожащими руками наливать и пить, какъ всегда, приготовленное для нея пиво. Губы у нея тоже дрожали, а глаза злобно косились на двушекъ. Она помолчала, наслаждаясь тмъ, что вс притихли, глядя на нее испуганными и покорными глазами, а потомъ проговорила сквозь зубы:
— Тоже… какъ же… ха!.. Подумаешь!
И въ этихъ словахъ было столько безконечнаго удивленнаго презрнія, что даже привыкшимъ къ самой грубой и злой ругани двушкамъ стало не по себ, неловко и грустно. И потому особенно стыдно и обидно, что каждая изъ нихъ, ничтожная и загаженная, въ самой глубин души, непонятно для самой себя, какъ-то гордилась поступкомъ Любки.
И вс стали потихоньку и не глядя другъ на друга расходиться.
— Сашенька, — шопотомъ позвала Сашу одна изъ двицъ, Полька Кучерявая.
— Чего?
— Сашенька, душенька… боюсь я одна… возьми къ себ… будемъ вмст спать…
Она заглядывала Саш въ лицо боязливыми, умоляющими глазами и собиралась заплакать.
— И то, пойдемъ… Все не такъ…
Когда он уже лежали рядомъ на постели, имъ было неловко и странно, потому что он давно привыкли лежать только съ мужчинами. Об стыдились своего тла и молча старались не дотрагиваться другъ до друга.
Было темно и жутко. Саш, которая лежала съ краю, все казалось, будто что-то черное и холодное съ неодолимой силой ползетъ по полу, медленно, медленно. Въ ушахъ у нея звенло мелодично и жалобно, а ей казалось, что гд-то тамъ, далеко въ темномъ, какъ могила, пустомъ, холодномъ зал падаютъ куда-то и звенятъ хрустальныя и тоскливыя капли рояля. Тамъ сидитъ мертвая и неподвижная, холодная, синяя и страшная Любка, сидитъ за роялемъ и слезы капаютъ на рояль, и мертвые глаза ничего не видятъ передъ собой, но Сашу видятъ оттуда, страшно видятъ, тянутся къ ней. А по полу что-то медленно-медленно подползаетъ.
— Спишь? — не выдержала Саша. — А? — позвала она поспшно и прерывисто, не поворачивая головы и зная наврное, что рядомъ лежитъ Полька, и зная, что это вовсе не Полька… И голосъ ея въ темнот показался ей самой чужимъ и слабымъ.
Полька шевельнулась. Ея невидимые, мягкіе, курчавые волосы слегка скользнули по щек Саши, но отозвалась она не сразу…
— Нтъ, Сашенька, — тихо и жалобно сказала она. И Сашу неудержимо потянуло на этотъ нжный и слабый голосъ. Она быстро повернулась и сразу всмъ тломъ почувствовала другое мягкое и теплое тло, но не увидла ничего кром все той же, все облившей, изсиня-черной тьмы. И вдругъ дв невидимыя худенькія и горячія руки скользнули по ея груди и осторожно боязливо нашли и обняли ея шею.
— Са-ашенька, — тихо прошептала Полька, — отчего мы такія несчастныя?..
И въ темнот послышались просящія и покорныя всхлипыванія. Волосы ея щекотали шею Саши, слезы тихо мочили грудь и рубашку, а руки судорожно дрожали и цплялись.
Саша молчала и не двигалась.
— Лучше бы мы померли, какъ… или лучше, какъ еще маленькія были… Я, когда еще въ гимназіи училась, такъ больна была… воспаленіемъ легкихъ… и все радовалась, что выздоровла… и волосы виться стали… Лучше бъ я тогда умерла!..
Саша все молчала, но каждое слово Польки стало отзываться гд-то внутри ея, какъ будто это она сама говорила и плакала.
— Что мы теперь такое? — продолжалъ стонать и жаловаться плачущій въ темнот одинокій голосокъ. — Вонъ Люба повсилась, а Зинку въ больницу взяли, говорятъ у нея даже и носъ провалился… хорошенькая, вдь, была Зинка… И какъ будто такъ и надо… такъ мы и остались… никто не придетъ и не уведетъ, чтобы и съ нами… не…
— А… чего захотла… Ха!.. — вдругъ злобно, задыхаясь и трясясь вся, пробормотала Саша.
— И насъ свезу-утъ… Никому до насъ и дла нтъ… До всхъ дло есть, всхъ людей берегутъ… тамъ, и все… А мы, какъ проклятыя какія… А за что?
— Извстно. — сквозь зубы проговорила Саша и отвернулась, хотя и ничего не было видно.
— Я помню, — шептала въ темнот Полька, точно жалуясь не Саш, а кому-то другому, — какая я была въ гимназіи… чистенькая… Иду, и вс на меня смотрятъ и улыбаются… Мама встртитъ: ну, что, моя дочка?.. Ничего неизвстно… — вдругъ порывисто, горячо и тоскливо перебила она себя: — я и не виновата въ этомъ вовсе!
— А кто виноватъ? — спросила Саша тихо и съ какимъ-то трепетнымъ и жалобнымъ ожиданіемъ:
Полька вдругъ дернулась всмъ тломъ.
— Кто?.. А разв я знаю!.. Ничего я не знаю, ничего не понимаю… А только я, можетъ, теперь дни и ночи плачу… пла-ачу…
И Полька заплакала тоненькимъ, тихимъ и безконечно безсильнымъ плачемъ. Казалось, будто это не человкъ плачетъ, а муха звенитъ.
— Жалко мн жалко, Сашенька, — опять зашептала она, захлебываясь слезами, — и себя жалко, и тебя жалко, и Любку… всхъ…
Она затихла. Долго было совершенно тихо и какъ-то глухо. Потомъ стало слышно, какъ втеръ воетъ въ труб. Такъ, застонетъ тихо, помолчитъ и опять протянетъ долгій тоскливый звукъ: у-у-у… какъ будто у него зубы болятъ.
— Я дточекъ люблю, — вдругъ тихо и стыдливо сказала Полька, — мн бы дтку своего, я бы… Боже мой, какъ бы я его любила!.. Са-ашенька!.. — съ какимъ-то изступленнымъ восторгомъ отчаянія всхлипнула она.
Саш казалось, что ее насквозь пронизываетъ этотъ изступленный, тонкій какъ иголка, шопотъ, и ей стало невыносимо. Захотлось крикнуть, порвать что-то.
— Мы что тутъ?.. Такъ… падаль одна! Живемъ, пока сгніемъ… А другіе же живутъ… свту радуются… Я въ гимназіи все книжки читала… теперь не читаю, забыла… да и что читать!.. А тогда мн казалось, что все это и я переживу… будто у меня въ груди что-то громадное… будто все счастье, какое на земл есть, я переживу, все мое будетъ… вся жизнь, и люди вс мои, для всхъ людей… и… и не могу я этого выразить… Са-ашенька…
— Какъ быть? — вдругъ спросила Саша сдавленнымъ, глухимъ горловымъ голосомъ.
Полька замолчала такъ неожиданно, что Саш показалось, будто теперь темнота шепчетъ.
— Уйти… бы… — шепнула Полька, и Саша услыхала растерянный и робкій голосъ.
Саша вслушалась въ его придавленный звукъ и вдругъ почувствовала себя большой и сильной, въ сравненіи съ худенькой, слабой Полькой, которая могла только плакать и жаловаться. Она даже какъ будто почувствовала всю могучую красоту своего молодого, сильнаго тла, двинула руками и ногами и громко заговорила, точно грозя:
— И уйдемъ… что!
Въ комнат уже стало свтлть, и когда Саша повернула голову, то увидла рядомъ неясныя очертанія благо и маленькаго тла и у самаго лица большіе, чуть-чуть блестящіе въ темнот, испуганные глаза.
Полька молчала.
— Ну? — со злобой страха и неувренности почти крикнула Саша.
— Куда? — робко и чуть слышно проговорила Полька. — Куда я теперь ужъ пойду?
Будто что-то, на мгновеніе мелькнувшее передъ Сашей, свтлое и отрадное померкло и безсильно стало тонуть въ мутной мгл! И, хватаясь за что-то, почти физически напрягаясь, Саша крикнула въ бшенств:
— Тамъ видно будетъ… Хуже не будетъ! Уйти бы только!..
И вскочила обими горячими ногами на холодный полъ, ясно, съ леденящимъ ужасомъ чувствуя, что мертвая Любка изъ темной бездонной дыры подъ кроватью сейчасъ схватитъ ее за ноги и потащитъ куда-то въ ужасъ и пустоту. И преодолвая слабость въ ногахъ, Саша босикомъ добжала до окна, ударила, распахнула его на темный, какъ бездонный колодезь, дворъ и высунулась далеко наружу, повиснувъ надъ сырой и холодной пустотой. Втеръ рванулъ ее и вздулъ рубашку пузыремъ, леденя спину. На волосы сейчасъ же сталъ мягко и осторожно откуда-то сверху падать невидимый снгъ, вверху и внизу было пусто, сро и молчаливо, пахло сыростью и холодомъ. У Саши сдавило въ груди, сжало голову, и судорожно схвативъ горшокъ съ цвтами, она со всего размаха, напрягая вс силы въ страшной неутолимой злоб и ненависти, швырнула его темную пустоту за окномъ. Что-то только метнулось внизъ, и глухой тяжкій ударъ донесся снизу:
— А-ахъ!..
— Уйду… же!— сжавъ зубы, такъ что скуламъ стало больно, прошептала Саша.
На кровати тихо и безсильно закопошилась маленькая Полька.
— Сашенька… холодно… затвори окно… Что ты тамъ?.. Я боюсь…

III.

И цлый день потомъ Саша была тиха и молчалива и ясно ощущала въ себ присутствіе чего-то новаго, что было ей совершенно непонятно, но такъ хорошо, что даже страшно: было похоже на то, какъ если во сн почувствуешь способность летать, но еще не летишь, и хочешь и боишься того прекраснаго и новаго, страшнаго именно своей совершенной новизной, ощущенія, которое должно явиться съ первымъ же взмахомъ крыльевъ. И, несмотря на этотъ страхъ, Саша уже знала, что это будетъ, что это безповоротное.
Весь ‘домъ’, со всмъ, что въ немъ двигалось и было, какъ будто отодвинулся отъ нея куда-то внизъ, сталъ чужимъ, и сначала ей даже любопытно было наблюдать его жизнь, точно у нея открылись новые, ясные глаза. Но тутъ-то она и поняла, первый разъ въ жизни, совершенно сознательно, какимъ уродливымъ, противоестественнымъ было все то, что здсь длалось: былъ ясный и свтлый день, а вс спали, вс ненавидли другъ друга, дрались и бранились самыми скверными словами, а жили вмст, вмст страдали, вмст танцовали, завлекали мужчинъ, выманивали у нихъ деньги, доставляя имъ величайшее удовольствіе, — не для себя и даже не для своихъ хозяевъ, какъ казалось, а такъ, совершенно безцльно, потому что никто даже и не спрашивалъ себя о цли, и никому не было до того дла, отнимали здоровье, распространяли болзнь, хотя никому не желали зла, заражались сами и безобразно погибали, а желали только веселой и счастливой жизни. И когда Саш пришло это въ голову, весь публичный домъ и вс люди въ немъ вдругъ, съ потрясающей силой, стали ей противны. Все, и глупые стулья въ зал, и рояль, похожій на гробъ, и желтыя лица, и яркія платья, и блдно срый полусвтъ въ узкихъ комнатахъ съ тусклыми полами, стало возбуждать въ ней почти физическое, нудное, тяжелое чувство.
Полька Кучерявая все вертлась возл нея и заглядывала въ глаза, съ нмымъ и трусливымъ вопросомъ. Саша хмурилась и отворачивалась отъ нея, боясь, чтобы Полька не спросила, а Полька печально боялась спросить. Наконецъ, Саша ушла отъ всхъ въ пустой залъ и опять стала смотрть въ то же окно.
Теперь былъ ясный вечеръ, и нападавшій за ночь мягкій, чистый и пухлый снгъ лежалъ по краямъ дороги ровнымъ блымъ полотенцемъ, а посредин весь былъ взрыхленъ комочками, легко разлетаясь подъ ногами лошадей, рыжлъ и таялъ. Извозчичьи санки быстро и легко скользили и, забгая на бокъ, оставляли широкіе и такіе гладкіе, что пріятно было смотрть, накаты. Было свтло и тихо, а потому спокойно и хорошо. На бломъ снгу все казалось удивительно отчетливымъ и чистымъ, красивымъ, какъ дорогая игрушка. По противоположной панели прошелъ студентъ, маленькій и блокурый мальчикъ, онъ на кого-то весело смотрлъ и весело улыбался. И хотя Саша не видла кому и чему онъ улыбается, но всетаки ей стало такъ же весело и легко. И когда она смотрла на него, въ душ у нея явилось, наконецъ, опредленное, необходимое, чтобы не впасть въ отчаяніе и злобу, глубокое и доврчивое чувство: она вспомнила ‘знакомаго’ студента и радостно подумала, что онъ ей все устроитъ. И тотчасъ же ей начало казаться, что все уже, самое главное, по крайней мр, сдлано, и она уже какъ бы отдлилась отъ этого дома. Порвалась какая-то тяжелая и дурная связь, и оттого ‘домъ’ сталъ какъ будто еще темне и пусте, а она сама — свтле и легче, точно вся душа ея наполнилась этимъ разлитымъ по снгу, по улицамъ, по крышамъ, по блому небу и людямъ радостнымъ и чистымъ дневнымъ свтомъ.
Когда пришелъ вечеръ, ей надо было сдлать надъ собой большое тяжелое усиліе, чтобы хотя съ отвращеніемъ и тоскливымъ недоумніемъ длать то же, что и всегда.
Тотъ самый студентъ, красавецъ и силачъ, о которомъ она думала, пришелъ въ этотъ же вечеръ, веселый и выпившій. Онъ еще издали увидалъ и узналъ Сашу, и такъ какъ она очень понравилась ему въ прошлый разъ, сейчасъ же подошелъ, спокойно и весело. Но тутъ-то Саша почему-то и заробла его, это было потому, что она хотла просить его, какъ человка, и увидла въ немъ человка въ первый разъ съ тхъ поръ, какъ была въ этомъ дом, и ‘человкъ’ казался ей высшимъ и страшнымъ существомъ, какимъ-то судьей души. Весь вечеръ она была такой тихой и смущенной, что онъ даже удивился и сталъ, шутя и смясь, звать ее.
И только въ своей комнат Саша, уже раздваясь, точно кто-то толкнулъ ее, сразу сказала ему, что хочетъ уйти отсюда.
Студентъ сначала удивился, разсмялся и, видимо, не поврилъ, но когда Саша растерялась И потихоньку заплакала безсильно обиженнымъ плачемъ, онъ сконфузился и вспомнилъ, что, по его убжденіямъ, ему не удивляться, а врить и радоваться надо. Тогда онъ смутился, какъ мальчикъ и хорошимъ, даже какъ-то черезчуръ задушевнымъ голосомъ, больше думая, чмъ чувствуя, что это хорошо, сказалъ:
— Ну, что жъ… и молодца… Молодецъ Сашка!.. Это мы все живо устроимъ!..
И опять удивился и смутился, потому что хотъ и имлъ въ этомъ твердыя убжденія, но пришелъ къ Саш совсмъ не за тмъ, и оттого сбился, запутался, по-чувствовалъ что-то пустое и недоумлое.
— Такъ, такъ… — пробормоталъ онъ, густо красня, чувствуя себя глупымъ и неловкимъ и изо всхъ силъ глядя въ сторону отъ голой Саши, ложившейся на постель. Потомъ ршительно всталъ и сказалъ хрипло и отрывисто:
— Такъ я того… устрою… — и подошелъ къ Саш.
Саша смотрла на него наивно доврчиво, просительно, но все-таки лежала въ привычной, безстыдно ожидающей поз. Студенту стало неловко, скверно, но жгучее желаніе туманило его голову и, весь красня и холодя отъ презрнія къ себ, онъ раздлся и легъ.
— ‘Ну… что жъ… не переродилась же она… сразу…’ — старался онъ успокоить себя, обнимая ее.
Но въ самой глубин его сознанія осталось какое-то тяжелое, неудовлетворенное и обидное чувство…
Съ этого момента жизнь Саши, выбитая изъ той глубокой и прямой колеи, по которой шла безъ всякаго усилія съ ея стороны, точно покрылась какимъ-то хаотическимъ туманомъ, среди котораго, какъ ей казалось, безсильно и безтолково вертлась она сама, какъ щепка въ водоворот.
Студентъ, котораго она просила о помощи, оказался такимъ хорошимъ человкомъ, что ему недостаточно было только подумать или высказать что-нибудь хорошее, а искренно хотлось и сдлать. У него было обширное и хорошее знакомство, а потому ему очень скоро удалось устроить Сашу въ пріютъ для ‘раскаявшихся’.
Саша узнала объ этомъ прежде всего изъ его же письма, которое принесъ ей посыльный въ красной шапк. Но письмо сначала прочитала ‘тетенька’. Рано утромъ она ворвалась въ комнату Саши и пронзительнымъ злымъ голосомъ стала кричать и браниться. Ей не было никакого убытка, и на мсто Саши было очень легко достать десять такихъ же молодыхъ и хорошенькихъ женщинъ, но ‘тетеньк’ казалось, что ей нанесли личную обиду и что Саша неблагодарная тварь.
Она швырнула Саш въ лицо скомканнымъ письмомъ и стала стремительно хватать вс вщи Саши, будто боясь, чтобы она не унесла чего съ собою.
— Чего хватаетесь?.. Не кричите… — пробормотала Саша, вся красная и растерянная.
Въ коридор уже столпились двушки и смялись надъ ней, сами не зная почему. И Саш невольно стало казаться, что и вправду это очень стыдно то, что она задумала. Одну минуту она даже хотла отказаться отъ всего, но вдругъ нахмурилась, съежилась и озлобилась.
— Не унесу… не бойтесь… ваше вамъ и останется… — только пробормотала она.
— Ладно, ладно! — злобно кричала ‘тетенька’. — Ладно!.. Знаемъ мы васъ!..
Двицы хихикали.
— У, дура! — кричала полная и красная ‘тетенька’. — Подумаешь, тоже… въ честныя захотла!.. Да ты видала ли когда, честныя-то какія бываютъ?.. Ахъ, ты!..
Красное бархатное платье, которое Саша только разъ и надвала и котораго она такъ давно страстно желала, скомканное полетло въ общій узелъ. У Саши навернулись слезы жалости и обиды.
— Да что вы, въ самомъ дл — дрожащими губами проговорила она, длая невольное движеніе въ защиту своихъ платьевъ.
Но ‘тетенька’ быстро, точно этого и ждала, загородила ей дорогу, ударила по рук, и когда Саша охнула отъ испуга и боли, пришла въ восторгъ злости, ударила Сашу еще два раза по щек и потянула за волосы.
— Вотъ теб! — закричала она уже въ ршительномъ изступленіи, такъ что крикъ ея былъ слышенъ на подъзд и пришелъ швейцаръ, рябой и равнодушно-злой человкъ.
— Ишь ты… представленіе! — сказалъ онъ.
Саша вспыхнула вся, хотла что-то сказать, но вдругъ отвернулась къ стн и безсильно заплакала.
— Скоты вы вс неблагодарные! — вдругъ сладострастно разнживаясь отъ побоевъ и слезъ, плаксиво прокричала ‘тетенька’, потомъ вспомнила Любку, изъ-за которой у нея были большія непріятности съ полиціей, и опять осатанла:
— Маешься съ вами, одваешь, обуваешь, а вы… Ну, узнаешь ты у меня, какъ собаки живутъ! — стиснула она зубы, такъ что въ глазахъ у нея все завертлось.
— Я… т… тебя пррокл…
Саша замерла, поблднла и такъ и сла на полъ, прикрываясь руками.
— Те… тетенька… — успла проговорить она. Толстое жирное колно тетеньки ударило ее въ лицо, такъ что она стукнулась затылкомъ о подоконникъ, и на голову ея и спину градомъ посыпались удары, отъ которыхъ тупо и больно вздрагивало сердце. Саша только закрывала лицо и стонала.
— Вотъ… — запыхавшись и шатаясь, остановилась ‘тетенька’.
Глаза у нея стали совсмъ круглые и дикіе, такъ что даже странно и страшно было видть ея лицо на человческомъ тл. Она еще долго и скверно ругалась и смотрла на Сашу такъ, какъ будто ей было жаль такъ скоро уйти и перестать бить.
— Смотри, придешь опять, я теб это высчитаю! — наконецъ прокричала она и ушла, громко ругаясь и дыша тяжело и возбужденно.
Саша, оглушенная и избитая, встала, машинально поправила волосы и задвигалась по своей комнат, испуганно оглядываясь. Дверь она потихоньку затворила и уже тогда сла на кровать и стала плакать, закрывшись руками. Но плакала она не столько отъ боли и отъ обиды, сколько отъ того, что передъ ней вдругъ открылась какая-то неопредленная страшная пустота, и ей стало такъ страшно, что она едва не побжала просить кого-то, чтобы ея не трогали и оставили тутъ навсегда, какъ была.
Потомъ потянулся долгій и томительный вечеръ.
Въ зал, по обыкновенію, весело и громко играла музыка, и Саша знала, что тамъ сейчасъ свтло и людно. Ей по привычк хотлось туда, но она не смла выйти и сидла одна въ пустой и полутемной комнат, прислушиваясь къ глухо доносившейся сквозь запертыя двери музык и говору и смху проходившихъ по коридору двушекъ съ ихъ выпившими гостями.
Саша цлый день ничего не ла и ей было нехорошо. Потомъ она помнила только, что въ комнат отъ свчи ходили большія молчаливыя тни, было холодно и какъ-то глухо, а въ черный четырехугольникъ окна опять стучалъ невидимый дождь. Вечеръ ей казался не то что длиннымъ, а какимъ-то неподвижнымъ, точно времени вовсе не было.
И никакихъ мыслей и чувствъ не было въ ней, кром чувства безконечнаго, удручающаго все существо одиночества.
На другой день ей пришлось побывать въ участк, гд тоже было страшно и тоскливо. большія блыя окна смотрли какъ мертвыя, столы были черные, люди грубые и любопытно-злые. И Саш казалось, что эти уже имютъ право сдлать надъ ней все, что угодно.
Надъ ней смялись и даже издвались, Кто-то сказалъ:
— Кающаяся!..
И слово это выговорилъ со вкусомъ, сочно и зазвонисто. Саша уже не плакала, потому что ея сознаніе охватилъ точно туманъ, въ которомъ она почти уже не понимала, что съ ней длаютъ.
У нея отобрали какую-то подписку, куда-то послали, сначала въ одно, а потомъ въ другое мсто, и голодную, усталую, совершенно утратившую человческое чувство, доставили въ пріютъ.

IV.

Саша не спала почти всю ночь и все думала. Ибо передъ ней, маленькой женщиной съ маленькимъ и слабымъ умомъ, всталъ какой-то громадный и неразршимый вопросъ.
Было темно и тихо. Свтъ отъ уличныхъ фонарей падалъ черезъ окна на потолокъ и неясно ходилъ тамъ, вспыхивалъ и темнлъ. Съ улицы слабо, больше по дрожанію пола, доносилось рдкое дребезжаніе извозчичьихъ дрожекъ по оттаявшей къ ночи мостовой. Была сильная мокрая оттепель и слышно было, какъ за окномъ падали на желзный карнизъ крупныя тяжелыя капли. Вс спали и на всхъ кроватяхъ смутно чернли неопредленные темные бугры, прикрытые такими же твердыми, съ деревянными складками, одялами.
Саша блестящими глазами изъ-подъ уголка одяла какъ мышь, оглядывала комнату и чутко прислушивалась ко всякому звуку, и къ паденію грустныхъ капель за окномъ, и къ скрипу дальней кровати, и къ тяжелому долгому дыханію, и къ непрестанному хриплому храпу, откуда-то изъ темноты разносившемуся по комнат.
Саш было странно, что все такъ тихо и спокойно, что не шумятъ, не танцуютъ, не дерутся, не пьютъ, не курятъ и не мучаютъ. И вдругъ какое-то теплое, легкое и радостное чувство охватило ее всю, такъ что Саша даже вздрогнула и порывисто уткнулась лицомъ въ жидкую подушку, на которой наволочка лежала грубыми складками.
Саша только теперь поняла, что прежняя жизнь кончена. Что уже никогда не будутъ ее заставлять ласкать пьяныхъ и противныхъ мужчинъ. Не будутъ бить, ругать, что весь этотъ чадъ ушелъ и не повторится. A впереди, точно восходящее въ тихомъ радостномъ сіяніи солнце, стало свтить что-то новое, грядущее, радостное, чистое и счастливое. И уже отъ одного сознанія его Саш показалось, что она сама стала легче, чище, свтле. Что-то сладкое давнуло Сашу за горло, и горячія тихія слезы сразу наполнили ея глаза и смочили возл щекъ нагрвшуюся, пахнущую мыломъ подушку.
‘Господи, Господи… дай, чтобы ужъ больше… чтобы стать мн такой… какъ вс… дай, Господи, дай!..’ — съ напряженнымъ и рвущимся изъ груди чувствомъ непонятнаго ей восторга и умиленія, почти вслухъ прошептала Саша.
Было что-то жалкое и слабое въ этой молитв и странно было, что такъ молилась здоровая, красивая, горвшая отъ силы жизни женщина.
Саша хотла вспомнить вс обиды, Польку, ‘тетеньку’, Любку, но мысленно отмахнулась рукой.
‘Богъ съ ними!.. Было и прошло… и быльемъ поросло! Теперь ужъ все, все будетъ совсмъ по новому… Буду жъ и я, значитъ, человкомъ, какъ вс… тогда ужъ никто не крикнетъ… какъ тотъ усатый въ участк. Господи, Господи… Создатель мой!.. До чего жъ хорошо это я надумала… Будто ужъ и не я вовсе… Знакомые у меня теперь будутъ настоящіе… Сама буду въ гости ходить… работать буду такъ… чтобы ужъ никто-никто и не подумалъ’…
Какъ-то незамтно для самой Саши всплылъ передъ нею образъ того студента, который устроилъ ее въ пріютъ.
‘Красавецъ мой милый!’ — безсознательно, съ безконечной нжностью и благоговніемъ прошептала Саша, и уже когда прошептала, тогда замтила это.
Ей было привычно, ничего не чувствуя, называть всхъ, бывшихъ у нея, мужчинъ ласкательными словами, но теперь ей стало стыдно, что она подумала такъ о немъ. Но такъ хорошо стыдно, что слезы легко опять набжали на блестящіе широко раскрытые на встрчу слабому свту изъ оконъ, глаза. Саша тихо и радостно улыбнулась себ.
‘Миленькій, золотой мой’, — съ невыразимымъ влекущимъ чувствомъ, прижимаясь къ подушк, стала подбирать вс извстныя ей нжности Саша. И все ей казалось мало, и хотлось придумать еще что-то, самое ужъ нжное, хорошее и жалкое.
‘Спаситель вы мой!’ — почему-то на ‘вы’ вдругъ придумала Саша, и именно это показалось ей такъ хорошо, нжно и жалко, что она заплакала.
‘Чего жъ я плачу?’ — спрашивала она себя, но крупныя и теплыя слезы легко, сладко струились по ея щекамъ и расплывались по подушк.
Твердое одяло сползало съ ея разгорвшагося тла и подушка смялась въ совсмъ крошечный комочекъ, на которомъ было твердо и неудобно лежать.
‘Какія тутъ постели скверныя’, — машинально подумала Саша, не переставая улыбаться сквозь слезы своимъ другимъ мыслямъ.
И тутъ только Саша въ первый разъ совершенно ясно вспомнила и поняла, почему именно она ушла изъ дома терпимости. Она припомнила, какъ ей было тяжело и грустно еще до смерти Любки, какъ все было ей противно и грустно.
‘Что Любка бдная, царствіе ей небесное, повсилась, только, значитъ, меня на мысль натолкнуло… и Полька Кучерявая тоже… Полечка Кучерявенькая!’ — ласково жалючи вспомнила Саша: — надо и ее оттуда вытащить, она, глупенькая, сама и не додумается какъ… а и додумается, такъ побоится!.. Слабенькая она’…
Вдругъ въ комнат стало совсмъ темно. Саша подняла голову, но сразу ничего не увидала, кром изсиня-чернаго мрака. Изъ темныхъ оконъ уже не падалъ на потолокъ свтъ, а стекла только чуть-чуть срли въ темнот.
‘Фонари тушатъ… поздно…’ — подумала Саша.
И, закрывъ глаза, стала опять вспоминать, почему ‘это’ вышло, и когда все началось, и почему именно студенту сказала она объ этомъ. Съ самаго начала ей было противно, грустно и трудно привыкнуть къ такой жизни, и пошла она на это только отъ тяжелой, голодной и безрадостной жизни. Она всегда считала себя, и дйствительно была, очень красивой и больше всего въ мір ей хотлось, чтобы въ нее влюбился какой-то невроятный красавецъ и чтобы у нея было много прекрасныхъ костюмовъ.
‘Иная рожа рожей, а однется, такъ глаза слпнутъ… а ты, тутъ, идешь, по грязи подоломъ шлепаешь… на башмакахъ каблуки съхали, подолъ задрипанный, кофточка старая, мшкомъ сидитъ… красавица!.. Такъ мн обидно было… Тогда около ресторана… гусаръ даму высаживалъ, а я заглядлась и даму толкнула, а онъ меня какъ толкнетъ!.. Посмотрла я на нее: старючая да сквернючая… и такъ мн горько стало… А тутъ ‘тетенька’ обхаживать начала… я ей сдуру все про гусара и какъ мн обидно, разсказала… а она такъ и зудитъ, такъ и зудитъ, что будутъ и гусары, и все… и что красавица я первая, и что мн работать, гнуться да слпнуть — глупость одна… съ какой радости?.. А я себ и думаю: ‘и вправду глупость одна… съ какой радости?..’
Потомъ она вспомнила то ужасное, безпросвтное, невроятное, точно въ кошмар, грязное пятно, которымъ представлялся ей долго посл первый день, когда она протрезвилась.
‘А вдь я тогда тоже удавиться хотла!’ — съ холоднымъ ужасомъ вспомнила Саша и сразу широко открыла глаза, точно ее толкнулъ кто. Ей почудилось, что тутъ возл кровати стоитъ неподвижная, мертвая, длинная-длинная Любка.
А все было тихо, слышалось ровное дыханіе спящихъ и стало будто свтле. Опять были видны темные бугорки на кроватяхъ и мало-по-малу становилось все сро, блдно и какъ-то прозрачно. Попрежнему храплъ кто-то, томительно и нудно, а за окномъ капали на подоконникъ одинокія тяжелыя капли.
‘Такъ и хотла… Помню, напилась здорово… думала, какъ напьюсь, легче будетъ, не такъ страшно… и крючокъ приколотила… А за мной, значитъ, слдили… за всми первое время слдятъ… ‘Тетенька’ меня тутъ и избила… чуть не убила!.. А потомъ и ничего… скучно стало…’.
Саша припомнила, не понимая, что потомъ нашла на нее глубокая, тяжелая апатія, и когда прошла, то унесла съ собой всякую нравственную силу и стыдъ, не было уже ни силы, ни желанія бороться. Потомъ было пьянство, развратъ, шумъ и чадъ, и она привыкла къ этой жизни. Но все-таки Саша помнила очень хорошо, что совсмъ весело и спокойно ей никогда не было, а все время, что бы она ни длала, гд-то въ самой глубин души, куда она сама не умла заглядывать, оставалось что-то ноющее, тоскливое, что и заставляло ее такъ много пить, курить, задирать другихъ и развратничать.
‘А почему ему… почему ему сказала?.. Да по-тому, что онъ меня и взбередилъ тогда… слова эти сказалъ, милый мой красавчикъ!..’.
И опять Саша придумывала нжныя слова и припоминала весь тотъ вечеръ, когда этотъ студентъ былъ у нихъ въ первый разъ, пьяный, веселый, и очень ей понравился, смялся, плъ, а Саш сказалъ:
— Цны теб, Сашка, нтъ!.. Ты — красавица! Прямо красавица! Кабы ты не была двкой, я бы на теб женился! Ей-Богу, женился бы, потому что ты лучше всхъ женщинъ, какихъ я знаю… И зачмъ ты, Сашка, въ двки пошла?
Саша смялась и вылила на него полстакана пива, но онъ не разсердился, а вдругъ загрустилъ пьяной, слезливой грустью.
— И неужели ты не понимаешь, что ты надъ собой сдлала… а? Сашка! — горестно покачивалъ онъ красивой взлохмаченной головой, залитой пивомъ.
И сразу напомнилъ ей этими ‘жалкими’ словами все, что она вынесла. И тутъ все точно поднялось въ ней, давнуло за сердце, рзнуло. Саша стала неудержимо плакать, отталкивать студента отъ себя, биться головой. Было это и потому, что она была пьяна, и потому, что она поняла, что сдлала надъ собой что-то ужасное и непоправимое, какъ ей тогда казалось.
‘Всю ночь тогда проревла’, задумчиво и тихо подумала Саша, глядя въ посрвшія окна, печально и неподвижно смотрвшія въ большую, холодную и скучную комнату.
‘Съ того и началось… это самое… затосковала я тогда на смерть!’.

V.

Слдующій день былъ пріемнымъ днемъ во всхъ больницахъ, и почему-то его сдлали пріемнымъ и въ пріют.
Небо посвтлло, солнце ярко свтило въ окна, такъ что, казалось, будто на двор радостная весна, а не гнилая осень. Было такъ много свта, что даже на угрюмые мутно-зеленые столы и табуреты было пріятно и легко смотрть. Чай пили въ общей комнат, пили чинно и молча, потому что боялись надзирательницы, у которой было много испорченной желчи.
Но Саш казалось, что такъ тихо и чинно вовсе не потому, а оттого, что здсь, въ этой совершенно иной жизни, такъ и должно быть: свтло, тихо и чинно. И все это ужасно нравилось Саш, даже возбуждало въ ней чувство восторженнаго умиленія. Глаза у нея поминутно длались влажными и тихо блестли.
‘Господи, какъ хорошо-то…’
А когда Саша вспомнила т радостныя и свтлыя думы, которыя передумала она въ эту ‘великую’ (именно такъ, какъ называла она всегда ночь подъ свтлое Христово Воскресеніе, Саша назвала себ первую ночь, проведенную въ пріют), ей стало такъ радостно, что она начала тихо и широко улыбаться навстрчу полному золотой пыли солнечному лучу, падавшему черезъ всю комнату блестящей полосой.
Но въ ту же минуту она поймала на себ пристальный и колючій взглядъ надзирательницы, вдругъ загадочно прищурившейся, и смутилась такъ, что даже испугалась. Густой румянецъ сталъ разбгаться по ея молодому и еще совсмъ свжему лицу.
‘Чего обрадовалась?’ — съ грустью, откуда-то вынырнувшей незамтно для нея самой, подумала Саша, стараясь не глядть по сторонамъ. — ‘Ужъ и забыла… подумаешь!.. Такъ теб и смяться… сидла бы, коли ужъ Богъ убилъ’.
И какъ будто въ столовой стало темнй, скучно и глухо, и золотой столбъ пыли куда-то пропалъ.
‘Исправляющіяся! — съ ироніей думала надзирательница, машинально помшивая ложечкой жидкій простывшій чай и не спуская съ Саши злого и презрительнаго взгляда. — Мысли-то ихъ въ комитетъ бы представить!.. У, дурачье! — подумала она о комитетскихъ дамахъ. — Да этихъ потаскухъ хлбомъ не корми… Разв могутъ он не то что оцнить, а хотя бы понять смыслъ этихъ заботъ о нихъ общества? — вдругъ поджавъ губы, мысленно произнесла она гд-то слышанную, очень ей понравившуюся и не совсмъ ясно понимаемую фразу.
И потомъ ей почему-то страстно захотлось схватить Сашу за косу и дернуть по полу такъ, чтобы въ пальцахъ клочки волосъ остались.
— Тварь подлая…. не спасать тебя, а въ острог сгноить!..
Посл чаю вс сразу заторопились и, еле сдерживаясь, чтобы не побжать, разошлись по комнатамъ, стали шушукаться и хлопотать.
Саша сидла возл своей кровати, къ жесткому коричневому цвту и мертвымъ прямымъ складкамъ которой она все не могла привыкнуть, и смотрла съ удивленіемъ и любопытствомъ, какъ прихорашивались ея товарки. На нихъ оставались т же странныя неуклюжія платья, но вс какъ-то подтянулись: таліи стали тоньше, платья опрятне застегнулись. Блондинка съ красивымъ голосомъ взбила чубъ и стала прелесть какой хорошенькой, а женщина съ животомъ украсила свои безцвтные жидкіе волосы голубой ленточкой. И эта ленточка наивно и робко, не въ тактъ ея движеніямъ, болталась у нея на голов.
— Вовсе не хорошо! — мелькнуло въ голов у Саши.
Блондинка улыбнулась, поймавъ ея взглядъ на голубую ленточку.
Саша отвтила радостной улыбкой.
— Какая вы хорошенькая! — съ искреннимъ восторгомъ сказала она.
— Правда? — короткимъ горловымъ смшкомъ возразила блондинка.
— Ей-Богу! — улыбнулась Саша. — Только платье бы вамъ другое… и совсмъ бы красавицей стали… У меня одно было, красное, и вотъ тутъ…
Саша подняла руку, чтобы показать, но вдругъ вспомнила, разомъ замолчала и, растерянно мигая, потупилась.
‘Разв можно про это вспоминать?’ — укорила она себя, съ усиліемъ подавляя въ себ жалость о красномъ плать и желаніе разсказать о немъ.
Блондинка не поняла Сашу и хотла переспросить, но въ это время дверь отворилась, надзирательница на мгновеніе всунула желтую голову въ комнату и отрывисто выкрикнула, точно скрипнула дверью:
— Полынова… къ вамъ…
Полыновой оказалась женщина съ большимъ животомъ. Должно быть, она, хоть и нацпила ленточку, никакъ не ожидала, что къ ней придутъ. Она сильно и болзненно вздрогнула и какъ-то вся безтолково засуетилась, хватая руками и обдергивая ленточку и платье. Ея невыразительное длинное лицо поблднло, а тусклые голубенькіе глазки выразили-таки растерянность и жалкій испугъ.
— Ну? — крикнула надзирательница, и голова ея выскользнула.
Полынова, путаясь и торопясь, ушла за нею, все съ тмъ же испуганнымъ лицомъ, и Саш показалось, будто она перекрестилась на ходу, быстрымъ и мелкимъ движеніемъ.
— Пришелъ-таки, — съ выраженіемъ и сочувствія и насмшки, сказала блондинка.
Рябая отозвалась равнодушнымъ басомъ:
— Все одинъ чортъ… Не женится онъ… охота ему!.. А она — дура!
Тутъ только Саша замтила, что одна эта рябая и не думала прихорашиваться, а неподвижно сидла на своей кровати, придавивъ ее какимъ-то странно-тяжелымъ тломъ.
Опять отворилась дверь и опять скрипнулъ сухой голосъ:
— Иванова.
Блондинка встала и засмялась.
— Вы чего радуетесь? — сухо и недоврчиво спросила надзирательница.
Ее всегда злило и даже оскорбляло, когда эти женщины, которыхъ она считала неизмримо ниже себя и недостойными даже дышать вольно на свт, радовались или хоть оживлялись.
Но блондинка, не отвчая и все смясь, поправила на себ волосы и пошла изъ комнаты.
Потомъ вызвали Сюртукову, ту самую толстую и дурнорожую женщину, которая ночью храпла, и Кохъ, блдную тощую двушку съ бородавкой на длинной ше. Он ушли, и въ комнат стало совсмъ пусто и тихо. Воздухъ былъ чистый, и всякій звукъ раздавался черезчуръ отчетливо и дробно, еще больше усиливая тишину и пустоту.
Рябая неподвижно сидла спиной къ Саш, и по ея широкой обтянутой толстой спин нельзя было догадаться, дремлетъ она или смотритъ въ окно…
Саша почему-то стснялась двигаться и тоже сидла тихо. Было что-то странное и тоскливое въ этой неподвижности и тишин двухъ живыхъ людей, въ этой свтлой и чистой комнат. И Саша начала томиться неопредленнымъ тяжелымъ чувствомъ.
Она стала припоминать то, что думала ночью, но оно не припоминалось, вставало блдно и безсильно. Саша старалась уже насильно заставить себя испытывать то радостное и свтлое чувство, которое такъ легко и всесильно охватывало ея душу, притаившуюся въ темнот подъ жесткимъ темнымъ одяломъ. Но вокругъ было свтло блднымъ, ровнымъ свтомъ и пусто молчаливой пустотой, и въ душ Саши было такъ же блдно и пусто. Саша поправилась на кровати, сложила руки на колняхъ, потомъ стала крутить волосокъ, потомъ тихо и осторожно звнула, и ей становилось все тяжелй и скучнй.
Рябая зашевелилась и не поворачиваясь спросила:
— А къ теб придутъ?
Голосъ ея раздался сипло и глухо. Саша вздрогнула и поспшно отвтила:
— Не знаю… — и удивилась.
‘Кто ко мн придетъ? — вдругъ съ тихой жалобной грустью подумала она, и какъ-то ярко и мило ей вспомнились Полька Кучерявая, рыжая Паша и другія знакомыя лица. Она вздохнула.
Рябая что-то тихо сказала.
— Чего? — робко переспросила Саша.
— Ко мн-то притти некому… я знаю, — повторила рябая съ страннымъ выраженіемъ не то злобы, не то насмшки.
Саша, широко и жалобно раскрывъ глаза, смотрла въ ея широкую спину и не знала что сказать.
— У васъ родныхъ нтъ… значитъ? — неувренно пробормотала она.
Рябая помолчала.
— Какъ нтъ… сколько угодно… Купцы, богатые, родные братья и сестры есть…
— Почему жъ они?..
— Потому…
Рябая оторвала это со злостью и замолчала.
А тутъ дверь опять скрипнула, и когда Саша быстро обернулась, желтая голова смотрла прямо на нее. Что-то въ род какой-то смутной, совсмъ неопредленной, но радужно радостной надежды вздрогнуло въ груди Саши.
— Козодоева… къ вамъ… — проговорила надзирательница.
Саша даже вскочила и сердце у нея забилось. Но ей сейчасъ же представилось, что это ошибка.
— Ко мн? — срывающимся голосомъ переспросила она, странно улыбаясь.
Передъ нею промелькнули вс знакомыя лица изъ публичнаго дома.
— Да ужъ къ вамъ, — неопредленно возразила надзирательница и не ушла, какъ прежде, а ждала въ дверяхъ, пока Саша пройдетъ мимо нея.
Лицо у нея было такое, точно она Сашу увидала въ первый разъ и чему-то удивлялась и не довряла. A Саш, во все время, пока она шла по корридору, казалось, что вотъ-вотъ она сейчасъ крикнетъ ей: ‘Куда?.. A ты и вправду думала, что къ теб пришли?.. Брысь на мсто’.
Но надзирательница шла сзади молча, сильно постукивая задками туфель.
Совсмъ ужъ робко и нершительно Саша, вошла въ отворенную дверь пріемной и въ первую секунду ничего не могла разобрать, кром того, что въ пріемной три окна, стоятъ черныя стулья, блеститъ полъ и въ комнат много людей.
Но сейчасъ же ей кинулся въ глаза студенческій мундиръ и знакомое лицо. Будто ее качнуло куда-то, все смшалось въ глазахъ, вздрогнуло и мгновенно разбжалось, оставивъ во всемъ мір одно, слегка красное, чудно-красивое и безконечно милое, улыбающееся лицо надъ твердымъ синимъ воротникомъ.
Студентъ неестественно улыбался и сдлалъ нсколько шаговъ ей навстрчу.
— Здравствуй… те, — сказалъ онъ нершительно. Саша хотла отвтить, но задохнулась — и только, и то какъ сквозь туманъ, поняла, что онъ протягиваетъ ей руку. Неумло и растерянно она подала свою, и ей показалось, будто она пролежала себ руку, такъ неловко и трудно было ей.
— Ну, что жъ… сядемте… — опять сказалъ студентъ и первый отошелъ въ уголъ и слъ.
Саша поспшно сла рядомъ съ нимъ, но какъ-то бокомъ. Ей было неудобно, а скоро стало даже больно, но она не замчала этого.
Вс смотрли на нее и на студента съ любопытствомъ и недоумніемъ, потому что къ пріюткамъ, бывшимъ проституткамъ, никогда не приходили такіе люди. Одна блондинка Иванова улыбалась и щурила глаза на красиваго студента.
Студентъ, смущенно и изъ всхъ силъ стараясь не показать этого, смотрлъ на Сашу и не зналъ съ чего начать, у него даже мелькнула мысль:
‘Чего ради я пришелъ?..’
Но сейчасъ же онъ вспомнилъ, что длаетъ благородное, хорошее дло и ободрился. Даже привычно-самоувренное выраженіе появилось на его лиц.
— Ну, вотъ вы и на новомъ пути!.. — слишкомъ витіевато началъ онъ, почти безсознательно всмъ, и голосомъ, и складомъ фразы, и слегка насмшливымъ и снисходительнымъ лицомъ, подчеркивая для всхъ, что онъ, собственно, ничего не иметъ и не можетъ имть общаго съ этой женщиной, а то, что онъ пришелъ сюда, есть лишь капризъ его, безконечно чуждаго всякихъ предразсудковъ ‘я’. И ему все казалось, что это недостаточно понятно всмъ, и хотлось доказать это.
Саша въ некрасивомъ странномъ плать, не завитая и не подрисованная, казалась ему незнакомой и гораздо хуже лицомъ и фигурой.
— Да, — сказала Саша такимъ голосомъ какъ будто у нея во рту была какая-то вязкая тяжелая масса.
— Ну… это очень хорошо, — еще громче и еще снисходительне сказалъ студентъ, разглядывая Сашу, и почувствовалъ, что ему какъ будто жаль, что Саша такъ погрубла и подурнла.
‘А впрочемъ, она и сейчасъ хорошенькая’, — утшающе подумалъ онъ и, поймавъ себя на этой мысли, съ болью разсердился: — ‘какой, однако, я подлецъ!’
Эта мысль была не искренна, потому что онъ глубже всего на свт былъ увренъ, что онъ не подлецъ, но все-таки и ея было достаточно, чтобы онъ сталъ проще и добре.
— Если вамъ что-нибудь понадобится, вы скажите, — заторопился онъ, — то-есть напишите… потому что я, можетъ быть… не скоро… или тамъ… я вамъ дамъ адресъ… на всякій случай… вотъ…
Онъ торопливо досталъ очень знакомый Саш кошелекъ и досталъ изъ него карточку.
Саша робко взяла ее и держала въ рук, не зная, куда ее дть и что говорить.
— Спасибо… — пробормотала она.
‘Дмитрій Николаевичъ Рославлевъ’, — прочла она машинально одними глазами.
И вдругъ, точно кто-то ударилъ ее по голов, Саша съ ужасомъ подумала:
‘Что жъ я… вдь онъ сейчасъ уйдетъ!’
И, торопясь и путаясь, заговорила:
— Я вамъ очень, очень благодарна… потому какъ вы меня… изъ такой жизни…
— Ну, да, да… — заторопился студентъ, весь вспыхивая, но уже отъ хорошаго чувства, пріятнаго и просто-гордаго. — Вы поврьте… что я вамъ искренно желалъ добра и… желаю, и всегда готовъ…
‘Что собственно готовъ?’ — подумалъ онъ, и противъ его воли вдругъ такой отвтъ пришелъ ему въ голову, юмористическій и циничный, что ему стало стыдно и гадко.
‘Нтъ, я ужасный подлецъ!’ — съ искреннимъ отчаяніемъ, но еле-еле удерживаясь отъ невольной улыбки, подумалъ онъ, и это чувство было такъ мучительно, что онъ, самъ не замчая того, всталъ.
Саша тоже встала торопливо, и лицо у нея было убито и жалко.
‘Уйдетъ, уйдетъ… дура… Господи!’ — съ тоской пронеслось у нея въ голов.
Она всмъ существомъ своимъ чувствовала, что надо что-то сказать, что-то необычайное, и совершенно не знала, что.
Но въ эту минуту ей казалось, что если она не скажетъ этого и онъ уйдетъ, то тогда ужъ все куда-то исчезнетъ, будетъ что-то пустое и мертвенно-холодное.
— Такъ вы если что-нибудь… тамъ подробный адресъ, — бормоталъ студентъ и протягивалъ руку, какъ-то слишкомъ высоко для Саши.
Саша дотронулась до его руки холодными пальцами и еле перехватила желаніе схватить эту руку обими руками и изо всей силы прижаться къ ней.
— До свиданья, — проговорилъ студентъ.
— Прощайте, — отвтила Саша и спохватилась: — до свиданья…
И поблднла.
Студентъ нершительно, оглядываясь на нее, пошелъ изъ комнаты.
Саша пошла за нимъ. Они вышли въ коридоръ и на лстницу.
— Такъ вы… — началъ студентъ и замолчалъ, замтивъ, что повторяетъ одно и то же.
Вдругъ Саша схватила его за руку и, прежде чмъ онъ усплъ сообразить, прижала къ губамъ, опустила немного и опять, крпко прижавшись мягкими влажными губами, поцловала.
— Что вы! — вспыхнулъ студентъ.
Это было новое, стыдное и пріятное ощущеніе.
— Козодоева! Вы куда?— крикнула сверху надзирательница. — Этого нельзя!
Отъ негодованія у нея вышло: ‘нельса!’
— Я… еще приду… непремнно приду! — весь красный и растерянный, почему-то ужасно боясь надзирательницы, торопливо пробормоталъ студентъ, сильно пожимая руку Саши.
Саша молчала и глядла на него безсмысленно-блаженными мокрыми глазами.
— Ступайте назадъ! — крикнула надзирательница.
Когда студентъ шелъ по улиц, у него было какое-то странное чувство, будто онъ сдлалъ не то, что было нужно, и въ душ у него была чуть-чуть тоскливая тревожная пустота, то же самое чувство, которое было у Саши, когда она отошла отъ Любки, плакавшей за роялемъ. Но y него это чувство было мучительне и сознательне.
‘Но вдь я же поступилъ съ нею хорошо… вообще… и никто, — съ удовольствіемъ подумалъ онъ, — изъ моихъ… знакомыхъ не сдлалъ бы этого!’
И это соображеніе, бывшее искреннимъ и увреннымъ, обрадовало и успокоило его.

VI.

Какъ у громаднаго большинства мужчинъ любовь начинается съ физическаго влеченія, такъ у женщинъ она проявляется идеализаціей достоинства мужчины. И чмъ женщина боле угнетена и обижена нравственно, тмъ больше склонна она къ идеализаціи и любви. Если женщины дурного поведенія рдко любятъ искренно, то это только оттого, что мужчины подходятъ къ нимъ такъ, что не остается мста ни для какого чувства, кром самаго грубаго ощущенія. И у тхъ изъ нихъ, которымъ не пришлось любить до своего паденія, именно посл него способность къ идеализаціи и любви выростаетъ въ боле чистомъ и сильномъ вид, чмъ у такъ называемыхъ порядочныхъ женщинъ, ожидающихъ себ мужа постоянно и постоянно треплющихъ свою душу въ попыткахъ любить.
Какъ только студентъ принялъ живое, человческое участіе въ Саш — такое, какого ей недоставало въ жизни, такъ сейчасъ же забитая потребность любви вспыхнула въ ней съ захватывающей силой и вылилась въ безконечно-покорное обожаніе этого человка, какъ самаго лучшаго въ мір. Все въ немъ, отъ голоса, прически, мундира до смысла словъ и поступковъ, казалось Саш невыразимо прекраснымъ, благороднымъ и вызывало въ ней сладкій, умиленный, всю душу вытягивающій восторгъ…
Въ пріемную она вошла, шатаясь, какъ пьяная все съ тмъ же безсмысленно-блаженнымъ лицомъ почти не слыша, что выговариваетъ ей надзирательница.
— Это чортъ знаетъ что такое! Вы, кажется воображаете, что васъ взяли сюда исключительно для вашего удовольствія? Для своихъ любвей можно было и не покидать… вашего прелестнаго института! — со злобой и насмшкой кричала надзирательница.
Въ пріемной попрежнему было много людей они опять мелькнули, какъ-то не попавъ въ сознаніе Саши, но когда она уже была въ дверяхъ раздался такой дикій крикъ, что Саша остановилась какъ вкопанная.
Все поднялось и засуетилось.
— Подлецъ ты! Подлецъ! — истерически кричала худая и блдная, съ отвисшимъ толстымъ животомъ Полынова.
Ея жидкіе волосики водянистаго цвта растрепались, голубая ленточка свалилась на лобъ, а лицо пошло красными пятнами. Въ ршительномъ изступленіи, она всмъ тломъ кидалась на приземистаго мужчину въ черномъ сюртук и все вытягивала длинные крючковатые пальцы къ черноватому лицу съ бгающими бойкими глазами. Мужчина въ сюртук слегка отстранялъ локтемъ, вовсе не смущался, хотя и притворялся смущеннымъ, и даже какъ будто былъ радъ скандалу.
— Полегче, полегче-съ… потише, Авдотья Степановна! Помилуйте-съ… здсь не полагается! — насмшливымъ говоркомъ произносилъ онъ, отступая къ двери.
— Извергъ!
— Что? Что у васъ такое? Это что за безобразіе? Полынова! Какъ вы… молчать!.. — кидаясь къ нимъ, закричала надзирательница.
— Не могу я молчать! — отчаянно завопила Полынова. — Онъ… онъ меня погубилъ, проклятый! Онъ мн самъ говорилъ: ‘брось эту жизнь, я тебя обзаконю…’ деньги взялъ!
— Какія деньги? — вскинулась надзирательница.
Вокругъ стснилась толпа, многіе даже на стулья повставали, чтобы лучше видть.
Мщанинъ въ сюртук немного смутился, носъ у него закраснлъ, забгали низомъ.
— Это такъ можно все говорить! — пробормоталъ онъ, оглядываясь кругомъ исподлобья.
— Какія деньги?.. Мои!.. кровные триста рублевъ! Какъ одна копеечка… — хлюпающимъ голосомъ и все нелпо шевеля пальцами передъ лицомъ мщанина, точно желая вцпиться ему въ бороду, которая была скверно выбрита, вопила Полынова.
— Онъ взялъ у васъ триста рублей? Когда?
Въ толп послышались и смющіеся и негодующіе голоса.
— Онъ, проклятый… жениться общалъ… съ тмъ и деньги взялъ! Ты, говоритъ, въ исправительное, чтобы скверну… скверну очистить… а я на эти деньги торговлю… а опосля… Обманулъ! — вдругъ пронзительно закричала Полынова и какъ-то сразу, всплеснувъ руками, какъ мшокъ, ослъ на полъ къ ногамъ обступившихъ людей.
— Ай, батюшки!
— Вотъ такъ исторія!
— Ты это что же, голубчикъ! — беря мщанина почти за воротъ чернаго сюртука, съ сердитой веселостью спросилъ полный, хорошо одтый, съ пушистой, свтлой бородой господинъ, тотъ самый, который пришелъ къ Ивановой.
Мщанинъ злобно оглянулся и вывернулся движеніемъ скользкихъ тонкихъ лопатокъ.
— Вы не хватайтесь! — угрожающе пробормоталъ онъ. — Я за ихъ поклепы не отвтственъ… Жниться я, можетъ, и точно хотлъ… Это что говорить… Потому какъ питалъ я такое чувство… А вс, значитъ, смются: ты на такой женишься!.. тоже при своемъ самолюбіи… Намъ тоже нежлательно!..
Полынова, сидвшая на полу съ тупымъ ошалвшимъ взглядомъ, вдругъ сорвалась и со всей силы вцпилась въ полу его сюртука, но мщанинъ ловко отскочилъ, и Полынова звонко шлепнула худыми ладонями по гладко крашенному полу — Прокл… — прохрипла она, стоя на четвренькахъ.
— Да деньги-то ты взялъ? — настаивалъ господинъ съ бородой.
Но мщанинъ вдругъ нахохлился.
— А вамъ что? — вызывающе ухмыльнулся онъ. Вы видли? А не видли, такъ и соваться нечего!.. Да если бы и отдали он свой капиталъ кому такъ въ томъ ихъ добрая воля… Какъ любимица я имъ, можетъ, больше, чмъ на триста рублевъ, денегъ переносилъ…
— Врешь, врешь, подлецъ! — захрипла, теряя голосъ, Полынова.— Самъ съ меня тянулъ… проклятый!..
Вдругъ она замолчала, стиснула зубы и уставилась на всхъ такимъ страннымъ, наивно-удивленнымъ взглядомъ, что отъ нея отшатнулись, и даже мщанинъ опасливо замолчалъ…
— Чего ты? — спросила Иванова наклоняясь. Зубы Полыновой стучали, она судорожно разводила рука-ми по полу и вдругъ ухватилась за животъ и закричала тоненькимъ пронзительнымъ голосомъ.
— Да она рожаетъ! — крикнулъ кто-то и совершенно глупо захихикалъ.
Сразу вс, заговорили и задвигались. Послышались совты, сожалнія, и кто-то побжалъ зачмъ-то за водой. Господинъ съ бородой хотлъ опять захватить за шиворотъ мщанина, но тотъ плюнулъ, надлъ шапку тутъ же въ комнат и съ обиженнымъ видомъ пошелъ вонъ.
— Это ужъ Богъ, знаетъ что такое! — возмущенно бормоталъ онъ.
Подымавшійся снизу по лстниц дворникъ тупо посмотрлъ ему въ спину.

VII.

Къ вечеру, когда все мало-по-малу успокоилось, когда зажгли огонь и вс разошлись по своимъ комнатамъ, Саша сидла на своей кровати съ хорошенькой Ивановой. Сюртукова опять, хоть и не полагалось спать раньше времени, тихо похрапывала, опершись головой на столикъ. Рябая неподвижно сидла спиной къ Саш, но по ея спин Саша и Иванова чувствовали, что она ихъ слушаетъ. Кохъ въ дальнемъ углу шила что-то у свчки. Было тихо.
— Мы въ этой палат, — говорила Иванова, смясь одними глазами, — все ‘новенькія’, которыя еще къ длу не пристроены, а то y нихъ тутъ скоро… Даромъ кормить не будутъ…
— А вы какъ сюда, душенька, попали? — робко спрашивала Саша и сама удивлялась, какая она тутъ стала тихая и ласковая.
— Да такъ, — весело засмялась Иванова, встряхивая волосами: — надоло по улицамъ шляться… устала… Поживу тутъ, отдохну… Какъ къ работ приставятъ, уйду.
— Куда? — еще робче спросила Саша. Ей было странно и даже непріятно слышать, что и отсюда уходятъ.
— Да куда… Туда, откуда и пришла! — звонко и нисколько не смущаясь, отвтила Иванова. Саша смотрла на нее съ недоумніемъ.
— Чего-жъ вы удивляетесь? Неужто-жъ мн и вправду здсь исправляться? — длая комически болыше глаза, спросила Иванова.
— А зачмъ же вы и пришли, какъ не для того.
— Да ужъ не за исправленіемъ!.. Богъ съ ними, что у нихъ святости отбирать… Самимъ имъ она очень пригодится… Васъ кто принялъ?
— Дама… красивая такая… брюнетка… не знаю…
— Фонъ-Краузе, — глухо отозвалась рябая, не поворачивая спины.
— То-то и есть, — засмялась Иванова, какъ по-казалось Саш, даже радостно: — у этой Краузе любовниковъ не оберешься… а тоже… исправляетъ… Ну ихъ къ чорту!.. Вс они одинъ другого гршнй, коли правда, что есть грхъ на свт!..
— Ну-у… — недоврчиво протянула Саша, но ей пріятно было слышать и охотно врилось этому.
— Вотъ и ну!.. Съ ихними же мужьями мы гуляемъ, пока он насъ спасаютъ! У этой Лидки Краузе, что ни туалетъ, то и тысяча, а для спасенія… Ради мужчинокъ же одваются да оголяются, а что денегъ за это не берутъ, такъ только потому, что свои есть! Спасаютъ!.. Было бы отъ чего!..
— Да какъ же, — застнчиво пожала плечами Саша.
— Что, какъ же?.. Лучше бы отъ голода да отъ тоски спасали, когда я въ магазин платья шила, цлый-то день спины не разгибая… за четыре рубля въ мсяцъ! — со страннымъ для ея мягкаго красиваго личика озлобленіемъ говорила Иванова.
— Я тоже въ магазин была прежде, — съ тяжелымъ вздохомъ проговорила Саша.
Иванова помолчала.
— Исправляться… было бы хоть для чего, — заговорила она, глядя въ сторону: — ну, вотъ я исправлюсь… ну… а дальше что?
— Честная будете, — съ убжденіемъ проговорила Саша.
Иванова съ веселымъ озлобленіемъ всплеснула руками.
— Экъ, радость!.. Да я тогда и была честная, когда голодала… Такъ отъ честности я и на улицу пошла!.. Потому всякому человку жить хочется, а не… Что жъ, я скажу, правда — и на улиц не медъ, я и не радовалась, когда на улицу пошла… А все-таки… Я вотъ, говорятъ, хорошенькая! — улыбнулась Иванова.
— Очень вы хорошенькія, — съ умиленіемъ сказала Саша.
— Вотъ… чудачка вы!.. Такъ, вдь, красота — даръ Божій, говорятъ… счастье… Что жъ мн съ этимъ счастьемъ такъ бы и сидть да думать: сошью вотъ это, а тамъ надо юбку для офицерши перешить, а потомъ лифъ кончать, а потомъ еще… что принесутъ, а тамъ состарюсь, вс лифы перешивать буду… и такъ до могилы… и въ могил, должно быть, по привычк пальцами шевелить буду… А тамъ на крест хоть написать: честная была, честная померла, — извините, что отъ этого никому ни тепло, ни холодно!.. Ха!
Саша молчала. Ей было грустно, точно померкло что, а въ то же время стало и легче на душ.
Иванова помолчала опять, а когда заговорила, то голосъ у нея былъ нжный и мечтательный.
— Я понимаю, если всю эту муку есть для кого терпть… или тамъ задача въ жизни какая есть… А намъ вдь только и радости въ жизни — нацловаться покрпче!..
— Будто? — отозвалась рябая такъ неожиданно, что Саша вздрогнула.
— Да, можетъ быть, у кого и другія радости есть, ну… и слава Богу — его счастье! — радуйся и веселись!.. А какая у меня, напримръ, или вотъ у нея, — показала она на Сашу, — или у Кохъ…
Кохъ опустила работу на колни и смотрла на нихъ тупо и скучно.
— А?
Рябая молчала.
— И кто отъ меня можетъ требовать, чтобы я, дура темная, свою одну радость — красоту и молодость засушила такъ… ради спасенія одного?.. Ты мн укажи, для чего, для кого, дай такое, чтобы я отъ спасенія моего такъ вотъ прямо и радость почувствовала, чтобы мн, спасшейся, жить легч стало! Вотъ!.. Такихъ, чтобы такъ, для Бога, вериги носили, можетъ, на всемъ свт два, три, да и т не здсь, а гд-нибудь на Аон спасаются… А всмъ…
Въ это время отрывисто звякнулъ и задребезжалъ колокольчикъ въ коридор…
И сейчасъ же Кохъ встала, аккуратно сложила шитье и стала стлать постель. Проснулась и Сюртукова, и рябая тоже встала, потягиваясь.
— Ну, вотъ и бай-бай! — засмялась Иванова. — Черти, электричества жалко!
— А мн спать-то еще не охота, — не понявъ, сказала Саша: — посидите душенька.
Иванова съ насмшкой на нее посмотрла.
— Не охота!.. Мало ли чего тутъ не охота!.. Такой тутъ порядокъ. Что, не нравится? Ложитесь, а то Корделія наша придетъ!..
— Чего? — не разобрала Саша.
— Корделія, Корделія Платоновна… надзирательница наша,— пояснила Иванова.
— Пора спать,— сказала въ дверяхъ скрипучая дама.
— Сейчасъ, — вяло отозвалась Иванова.
Черезъ минуту уже вс лежали подъ несгибающимися твердыми одялами. Кохъ сейчасъ же захрапла.
— Ишь, дьяволъ добродтельный! — со злостью сказала о ней Иванова. — Сколько въ ней этой самой добродтели!
Электричество разомъ потухло. Раскалившаяся дужка еще краснла въ темнот, и слышно было слабое придушенное сипніе.
А когда это сипніе затихло и воцарилась совсмъ мертвая тишина, робкій голосъ, который самой Саш показался страннымъ, произнесъ во мрак:
— А если у меня есть для чего… это самое?…
— Дура! — отозвался съ непоколебимымъ презрніемъ сиплый и глухой басъ.

VIII.

Саша притихла. Опять подавешнему черезъ окна падали на потолокъ полосы колеблющагося свта, было темно и тихо.
Саша смотрла въ темноту подъ сосдней кроватью, а передъ нею роемъ кружились и плавали лица, образы и мысли дня. И уже совершенно опредленно и понятно ей дорогимъ выплывалъ образъ студента Дмитрія Николаевича.
‘Имячко какое милое, — думала Саша: — Митя… Митенька… А что жъ, и правда: вс мы одинаковыя… и та, что по-французски смялась, и Полынова… все одно! У каждаго грхъ есть и каждый можетъ свой грхъ передъ Господомъ замолить, передъ людьми исправиться… Ну, была двкой… что жъ… буду честная, какъ вс.. не гршнй! И коли онъ меня и вправду любитъ’…
‘А любитъ?’ — вдругъ съ испугомъ спросила она себя и поблднла.
‘Не любилъ, такъ и не хлопоталъ бы!.. А можетъ, изъ жалости?.. Нтъ, самъ говорилъ, что цны мн нтъ, что — красавица… А что двкой была, такъ я слезами то отмою… А ужъ какъ я любить буду… Миленькій мой, красавчикъ мой золотой’!
И поплыло что-то свтлое, радостное. Темнота наполнилась золотыми искорками и кругами, они разбжались, разлилось золотое море. На глаза набжали слезы, Саша сморгнула ихъ и все думала, не отрываясь. Все существо ея переполнилось горячимъ чувствомъ безпредльной любви и могучаго желанія счастья. Вся она дрожала мелкой дрожью отъ безсознательной силы, красоты и молодости.
Было темно и тихо, и во всемъ громадномъ мір для Саши были только двое: она сама и человкъ, котораго она любила. И не было больше ни раскаянія, ни страха передъ людьми, которые что-то старались съ ней сдлать, не было прошедшаго, а было только желаніе счастья.

IX.

На другой день Сашу перевели въ женскую частную лечебницу, куда набирали сидлокъ откуда угодно, потому что трудъ ихъ былъ тяжелъ и опасенъ и не давалъ ни радости ни денегъ.
А дня черезъ три Дмитрій Николаевичъ Рославлевъ халъ на извозчик въ эту лечебницу. Ему было холодно и почему-то досадно. Всегда онъ посщалъ кафе-шантаны, трактиры, бильярдныя и публичныхъ женщинъ, но никто не интересовался его частной жизнью, а исторія съ Сашей вдругъ стала извстна всмъ и всхъ заинтересовала. Тотъ самый господинъ, пожилой чиновникъ, котораго онъ просилъ за Сашу, съ удовольствіемъ разсказалъ объ этомъ при первомъ удобномъ случа. Узнали и его родные. Они были воспитанные люди и не сказали ему, и онъ зналъ, что не скажутъ ни одного слова, но по страдающему лицу матери, по тревожно-любопытнымъ взглядамъ сестры и тому непріятному сосредоточенному молчанію, которое внезапно воцарялось при его появленіи, Дмитрій Николаевичъ видлъ, что имъ все извстно и что он недовольны имъ. А всего непріятне было Дмитрію Николаевичу то, что надъ нимъ начали подшучивать товарищи, и, не смотря на свои убжденія, онъ чувствовалъ, что это достойно шутки. Конечно, если бы съ нимъ стали спорить, онъ совершенно справедливо отвтилъ бы, что не только не смшно, но даже очень хорошо, что онъ помогаетъ человку выбиться изъ дурной жизни, что такъ и слдуетъ поступать. Но въ тоже время онъ чувствовалъ себя такъ, какъ будто къ нему прилипло что-то грязное и пошлое.
‘Надо непремнно кончить эту глупую исторію’ — думалъ Дмитрій Николаевичъ, хватаясь за сиднье, когда санки забгали на поворотахъ.
Оттого, что погода была хороша, свтла и морозна здоровымъ, бодрящимъ морозцемъ, вс люди имли веселый и бойкій видъ, и такой же видъ былъ у самого Рославлева. Но ему казалось, что въ немъ есть и всмъ видно что-то дурное.
‘А какъ она мн руку… тогда! — съ неопредленнымъ чувствомъ жалости и сознанія, что онъ достоинъ этого, подумалъ Дмитрій Николаевичъ.
Больница была совсмъ старое, мрачное, облупленное зданіе. Старый швейцаръ, почему-то пахнущій канифолью, отворилъ дверь Рославлеву и принялъ его шинель.
— Вамъ кого? — спросилъ онъ, шамкая. — Нынче пріема нтъ.
— Знаю, знаю, — заторопился Дмитрій Николаевичъ. — Я по длу, мн нужно видть сидлку Козодоеву.
— Такой у насъ нтъ. — отвтилъ швейцаръ и ползъ доставать съ вшалки его шинель.
Дмитрій Николаевичъ испуганно придержалъ его за рукавъ.
— Она недавно, вы можетъ быть, не знаете!
— А можетъ и то, — равнодушно отвтилъ швейцаръ. — Вы наверхъ пройдите, тамъ скажутъ.
Дмитрій Николаевичъ торопливо поднялся по широкой, но темной лстниц.
Швейцаръ что-то пробормоталъ.
— А, что? — поспшно переспросилъ Дмитрій Николаевичъ, останавливаясь съ приподнятой на ступеньку ногой.
— Много у насъ ихъ тутъ, говорю, всхъ-то не упомнишь, — повторилъ швейцаръ равнодушне прежняго.
— Ну, да… конечно, — торопливо согласился Дмитрій Николаевичъ, осклабляясь.
И улыбка у него вышла какая-то подобострастная.
‘Чертъ знаетъ, что такое! — съ мукой въ душ подумалъ онъ, поднимаясь дальше. — Я, кажется, начинаю бояться всхъ… Точно я сдлалъ что-то такое, за что у всхъ обязанъ прощенія просить. А вдь я очень хорошо сдлалъ… лучше всхъ сдлалъ!..’
Онъ прошелъ три площадки и на четвертой столкнулся съ Сашей.
Она видла въ окно, какъ онъ подхалъ, и съ замирающимъ сердцемъ, радостно испуганная, выбжала на встрчу.
И оба они покраснли разгорвшимся молодымъ румянцемъ.
— Не ждали?.. Здравствуйте, — сказалъ тихо, точно заговорщикъ, Дмитрій Николаевичъ.
Онъ почему-то ждалъ, что Саша, какъ и въ первый разъ, заробетъ, но Саша легко и радостно взглянула прямо ему въ лицо и отвтила:
— Какъ можно… Здравствуйте!
На лстниц никого не было, швейцаръ тихо копошился внизу, наверху лстницы тихо и спокойно тикали часы, раскачивая большой желтый маятникъ.
И вдругъ что-то странное, влекущее протянулось между нимъ и розовыми, слегка раскрывшимися губами Саши, и прежде чмъ Дмитрій Николаевичъ понялъ, что онъ длаетъ, онъ уже почувствовалъ. что не можетъ не сдлать, и, весь замирая отъ невыразимо-пріятнаго, свжаго, боязливо-радостнаго чувства, нагнулся, и губы его будто сами нашли мягкія, холодноватыя губы Саши и придавили ихъ, раскрывая твердые ровные зубы. и что-то горячее отдалось во всемъ его тл.
На глазахъ у Саши выступили слезы, но глаза блестли, какъ черныя вишни.
— Сюда… пойдемъ, — тихо сказала она, тупясь. И не онъ, а она уже повела его въ конецъ коридора и посадила на холодный, твердый диванчикъ.
— Разв можно? — почему-то шопотомъ спросилъ Дмитрій Николаевичъ.
— Можно, — такимъ же дрожащимъ голосомъ отвтила Саша.
Въ коридор было такъ же пусто и тихо, какъ и на лстниц. Только въ сосдней палат кто-то тяжело ходилъ взадъ и впередъ, то приближаясь. то удаляясь, шаркая туфлями, и каждый разъ, доходя до двери, звучно плевалъ куда-то.
И опять, точно повинуясь какой-то посторонней, могучей торжествующей сил, Дмитрій Николаевичъ обнялъ Сашу и, весь дрожа и замирая, сталъ цловать ее въ губы, вдругъ ставшія такими горячими, что почти жгли. У самаго его лица были ея черные, блестящіе, не то лукавые, не то таинственные глаза, и отъ ея порозоввшаго лица, совсмъ не похожаго на то накрашенное и сухое лицо, которое зналъ Дмитрій Николаевичъ, пахло чмъ-то свжимъ и невыразимо пріятнымъ.
— Этого… ужъ… нельзя… тутъ!.. — полушопотомъ, но счастливымъ и лукавымъ голосомъ говорила Саша по одному слову между поцлуями и вся тянулась къ нему, прижимаясь упругой грудью и маленькой рукой.
— Можно… можно… — такъ же лукаво повторялъ онъ ея слова.
Кто-то шелъ по лстниц. Сверху спустилась худая и блдная, съ очень ласковымъ и печальнымъ лицомъ, сидлка.
На ней было такое же платье, какъ и на Саш. Она прошла, стараясь не смотрть, и стала возиться у шкафчика на другомъ конц длиннаго коридора. A Дмитрій Николаевичъ только теперь обратилъ вниманіе на Сашинъ костюмъ.
Она была вся въ бломъ балахон, закрывающемъ грудь. Изъ этой блой и чистой матеріи удивительно свжее и хорошенькое личико ея смотрло точно новое, въ первый разъ имъ виднное. И она чувствовала, что хорошенькая, и радостно улыбалась ему.
— Ну, какъ вамъ тутъ? — тихо и тоже улыбаясь спросилъ онъ, косясь на сидлку.
— Ничего, — радостно отвтила Саша. — Работа тяжелая, а… ничего, пусть. Я тутъ долго пробуду… пусть…
— Почему такъ? — любуясь ею и заглядывая ей въ глаза, спрашивалъ онъ.
‘Потому что я хочу очиститься этой каторгой, тяжелой и скучной работой, какую ты никогда не длалъ, искупить то дурное, въ чемъ жила раньше, и стать достойной тебя!’ — сказало ея закраснвшееся лицо, но говорить такъ Саша не умла. Она только улыбнулась и тихо отвтила:
— Такъ!
— Значитъ, вы рады, что ушли? — спросилъ Дмитрій Николаевичъ, не понимая выраженія ея лица. Но зато онъ сейчасъ же догадался, что спрашивать этого не надо было.
Саша потупилась и лицо у нея стало жалкое, дтское и виноватое.
‘Ты и всегда это вспоминать будешь?’ — сказало оно ему и опять непонятно для него.
— Да… какъ же-съ, — прежнимъ робко нершительнымъ голосомъ отвтила она и потупилась.
И Дмитрію Николаевичу стало жаль, что у нея лицо померкло, и захотлось, чтобы у нея явилось то милое, опять наивно-восторженное выраженіе, съ которымъ она его цловала.
— Ну, вотъ… — заторопился онъ, — теперь, значитъ, новая жизнь начнется. Вы тутъ, конечно, будете только пока, а тамъ я устрою васъ куда нибудь.
И лицо Саши сразу посвтлло, розовыя губы открылись и глаза доврчиво поднялись къ нему.
— Дмитрій Николаевичъ, — вдругъ сказала она съ какимъ-то проникновеннымъ выраженіемъ: — врьте Богу, я не ‘такая…’ и была ‘такая’, а теперь нтъ… да и никогда я ‘такой’ не была!
Дмитрій Николаевичъ удивленно посмотрлъ на нее:
— Да, конечно… — пробормоталъ онъ, — то-есть, я не то хотлъ сказать, а я понимаю, и… врю я…
Онъ путался и мшался потому, что хорошо, до самой глубины, понялъ смыслъ Сашиныхъ словъ, и совершенно не могъ имъ поврить.
— Козодоева! — сказала, опять выходя въ коридоръ, сидлка. — Ваша баронесса уже плачетъ… идите…
И ушла, не глядя.
Саша встала. Она не поняла и даже почти не слышала его словъ, такъ была вся душа ея поглощена тмъ великимъ для нея чувствомъ, которое было въ ней.
— Надо итти, — грустно сказала она.
— Какая тамъ баронесса? — и радуясь перерыву и огорчаясь, спросилъ Дмитрій Николаевичъ, тоже вставая и съ высоты своего богатырскаго роста глядя на ея потемнвшее личико.
— Больная моя, — отвтила Саша. — Капризная… страсть! Мочи съ ней нтъ. Только вы не думайте, голубчикъ мой, — вдругъ испугалась она, — я не то… я за ней хорошо смотрю… И хоть бы больше капризничала, пусть!
‘Я потерплю’, опять покорно сказали ея глаза.
Они стояли другъ противъ друга, точно не ршаясь выговорить чего-то. Въ коридор было полутемно, и они неясно видли глаза другъ друга, но что-то росло и крпло между ними. Былъ одинъ моментъ, который Саша помнила уже потомъ всю жизнь, но чего-то не хватило. Дмитрій Николаевичъ опустилъ глаза и сказалъ:
— Жаль… Ну, я потомъ приду… Къ вамъ, значитъ, всегда можно?
Саша вздохнула покорно, но грустно.
— Всегда… Прямо меня и спросите.
— Да я и сегодня спрашивалъ, а швейцаръ сказалъ, что у нихъ такой нтъ.
Саша всплеснула руками.
— Ахъ, противный старичокъ какой! Я же ему сегодня сама говорила…
Саша растерялась и засмялась своему смущенію.
— Ну, надо итти, — сказала она и не уходила.
— А… — началъ Дмитрій Николаевичъ.
И опять, какъ раньше, что-то потянуло его, и губы его встртились съ Сашиными, показавшимися ему какими-то необыкновенно вкусными.
Саша смотрла на него сверху, когда онъ медленно спускался съ лстницы. Уже съ нижней ступеньки онъ обернулся, увидлъ блую фигурку, прилпившуюся къ прямымъ длиннымъ периламъ лстницы, и улыбнулся ей съ внезапнымъ порывомъ нжности и влюбленнаго восторга.

X.

Когда Рославлевъ, все еще весь переполненный смутнаго, пріятнаго и немного недоумвающаго чувства, пріхалъ домой и прямо прошелъ въ свою комнату, въ дверь къ нему тихо постучалась и позвала его сестра.
— Митя! Можно къ теб?
Рославлевъ очень любилъ всхъ своихъ родныхъ, сестру больше всхъ. Теперь когда было такъ весело и хорошо, видть сестру доставило ему большое удовольствіе.
— Можно, можно! — закричалъ онъ весело и нжно. — Входи, Нюня!
Нюня отворила дверь и вошла. Какъ всегда, что особенно умиляло брата, она была такая чистенькая и свженькая, что вся комната какъ будто освтилась и наполнилась свжимъ, пріятнымъ запахомъ чистоты и молодости.
Но лицо у нея было нершительное и смущенное.
— Что скажешь хорошаго? — спросилъ Рославлевъ, застегивая тужурку. Хотя вс они жили очень дружно, но были воспитаны боле чмъ щепетильно и никто не позволялъ себ не аккуратности въ костюм при матери и сестр.
Нюня сла на кушетку и, поднявъ на брата смущенные, красивые глаза, заговорила съ такимъ видомъ, что было видно, какъ долго и обдуманно она собиралась къ нему.
— Митя, ты не сердись на меня, я хотла теб сказать, хотя это, конечно, не мое дло, что папа такъ недоволенъ тобою, что я просто боюсь за ваши отношенія, — деликатно смягчая значеніе своихъ словъ, сказала она.
Рославлевъ сразу догадался въ чемъ дло, и ему стало холодно, какъ будто его поймали въ скверной и мальчишеской продлк. Онъ тупо стоялъ передъ Нюней, не смя отвести глазъ, и судорожно шевелилъ пальцами лвой руки. И Нюня смотрла на него, и въ ея глазахъ ясно выражались смущеніе и смутное тревожное любопытство. Она знала, что существуютъ дома терпимости и что ихъ посщаютъ вс молодые люди, но никакъ не могла, представить себ, что и братъ тоже бываетъ тамъ. Она была чистая двушка и даже боялась думать о такихъ сторонахъ жизни, но инстинктъ тревожилъ ее, подсказывая то, что длалъ братъ, и что-то смутно и интересно волновалось въ ней.
— Что же, Митя? — вздрагивающимъ голосомъ спросила она.
И опять Дмитрій Николаевичъ съ недоумніемъ подумалъ:
‘Да что же это въ самомъ дл? Неужели это дйствительно гадко, или вс такъ опошлились, что уже не могутъ видть ничего кром гадости… даже въ самомъ хорошемъ дл!..’
— Видишь ли, Нюня — заговорилъ онъ такимъ голосомъ, точно заикался на каждомъ звук, — это очень тяжело… что мы съ отцомъ не понимаемъ другъ друга… И что, вообще…
— Ты бы попробовалъ объясниться съ нимъ, — робко предложила Нюня, вдругъ испугавшись, что онъ заговоритъ о томъ, о чемъ ей очень хотлось, чтобы онъ заговорилъ.
— Врядъ ли онъ пойметъ меня, — съ горечью сказалъ Дмитрій Николаевичъ, и очень красивою показалась ему эта горечь и ободрила его: — слишкомъ разныхъ взглядовъ мы съ нимъ люди.
— Митя, нашъ папа всегда былъ человкомъ интеллигентнымъ, — слегка обижаясь за отца, возразила Нюня. — Его взгляды всегда были самые лучшіе, всегда честные… И если то… все это хорошо, то онъ пойметъ…
Чувство нжности къ отцу появилось у него, Дмитрій Николаевичъ почувствовалъ слезы на глазахъ и ршимость прямо и откровенно сказать все. Онъ подошелъ къ Нюн и, взявъ ее за плечи, простымъ и груднымъ голосомъ проговорилъ:
— Ты права, Нюня… Но ты сама не считаешь меня дурнымъ?
‘Вотъ оно!’ съ испугомъ и замирающимъ любопытствомъ подумала Нюня и, поднявъ глаза и усиливаясь не покраснть, отвтила:
— Я знаю, что ты не способенъ ни на что… гадкое…
— Спасибо, — растроганно отвтилъ Дмитрій Николаевичъ, искренно чувствуя въ эту минуту, что не способенъ ни на что дурное, и, не опуская рукъ сказалъ. — Больно видть, Нюня, что именно то, что ты считаешь самымъ святымъ, понимается людьми близкими, какъ… преступленіе, — докончилъ онъ, испугавшись слова ‘развратъ’, которое пришло ему въ голову.
— Митя, пойди къ пап! — вдругъ со слезами на глазахъ и съ особеннымъ проникновеннымъ звукомъ голоса сказала Нюня.
Дмитрій Николаевичъ смутился, и замялся, но глаза Нюни такъ доврчиво и съ такой любовью смотрли на него, что онъ, противъ воли путаясь, проговорилъ:
— А онъ дома?
— Дома… онъ въ кабинет и одинъ… Пойди, Митя! — умоляющимъ голосомъ протянула Нюня и взяла его за руки.
— Хорошо… я пойду, — неровно проговорилъ Дмитрій Николаевичъ, медленно подвигаясь къ двери.
— Ты такъ обрадуешь этимъ маму и меня, — ободряя говорила Нюня, идя съ нимъ.
Дмитрій Николаевичъ ршительно подобрался и пошелъ, но въ дверяхъ остановился и, поддаваясь внезапному влеченію, спросилъ, глядя прямо въ глаза Нюн:
— А ты бы сдлала на моемъ мст такъ?
— Конечно! — твердо отвтила Нюня, потому что была въ этомъ убждена.
— Если бы ты видла эту двушку, — вспоминая Сашу и испытывая какое-то нжное и тревожное чувство, продолжалъ Дмитрій Николаевичъ, — она такая несчастная. И не она виновата передъ обществомъ, а общество передъ нею…
— Да, да, — вдругъ испуганно согласилась Нюня, ей показалось, что онъ хочетъ предложить ей увидться съ этой двушкой.
Дмитрій Николаевичъ хотлъ еще что-то сказать и не находилъ словъ, а Нюня поспшно перебила, чтобы не дать ему высказать:
— Да гд ты узналъ?…
— Да тамъ… товарищи сказали, — весь багровя отъ прилившей сразу крови, упавшимъ голосомъ проговорилъ Дмитрій Николаевичъ. Такъ я пойду…
— Да, иди, иди — также упавшимъ голосомъ и такъ же торопливо сказала Нюня, почти догадываясь и боясь догадаться.
Она осталась въ, комнат, а Дмитрій Николаевичъ пошелъ въ, кабинетъ отца. И у обоихъ у нихъ осталось такое чувство, точно они оба сказали что-то лживое и злое.
Николай Ивановичъ, отецъ Дмитрія Николаевича, сидлъ за работой у себя въ кабинет, хорошо обставленной уютной комнат. Онъ былъ писатель, и теперь кончалъ одинъ изъ своихъ разсказовъ. Увидвъ сына, отложилъ перо и, избгая смотрть на него, что вошло ему въ привычку за послдніе дни, когда между ними явилось это невысказанное непріятное чувство, встртивъ его притворно-беззаботнымъ возгласомъ:
— А, это ты… А я думалъ, ты еще не прізжалъ.
— Давно уже дома, — отвтилъ Дмитрій Николаевичъ такимъ же притворно-беззаботнымъ голосомъ.
Онъ слъ противъ отца и, взявъ со стола папиросу, сталъ закуривать. Отецъ смотрлъ на него искоса съ мучительнымъ и огорченнымъ выраженіемъ. Какъ разъ сегодня онъ говорилъ съ женой о сын, и у нихъ было ршено деликатно поговорить съ нимъ. Но ему хотлось, чтобы сынъ самъ заговорилъ объ этомъ и тмъ доказалъ, что онъ вритъ ему и уважаетъ его.
‘Кажется, я могу разсчитывать на это?’ говорилъ Николай Ивановичъ, намекая не на отцовскія права, а на свою литературную дятельность, въ честности и передовитости которой онъ никогда не сомнвался. Ему казалось, что написать три книги такихъ разсказовъ, какіе написалъ онъ, хорошее и большое дло, и въ прав его на уваженіе и довріе всхъ никто не можетъ сомнваться.
И ему было очень пріятно, что сынъ началъ самъ.
— Слушай, папа, — съ усиліемъ заговорилъ Дмитрій Николаевичъ, притворяясь, что небрежно слдитъ за клубами дыма: — я замтилъ, что ты мною недоволенъ, и знаю, за что, но… только…
Николай Ивановичъ, волнуясь, всталъ и заходилъ по комнат.
— Ну, да… я знаю, я знаю, — перебилъ онъ, мучительно красня, — что жъ, по существу въ этомъ нтъ ничего такого… и если мы съ матерью… то только ради тебя…
Дмитрій Николаевичъ былъ очень радъ, что отецъ говоритъ самъ, и молчалъ, уставившись въ узоръ ковра.
‘Но если нтъ ничего въ этомъ позорнаго, то отчего же мы вс такъ волнуемся?’ — невольно пришло ему въ голову.
— Видишь ли, — ршившись прямо перейти къ этому вопросу, продолжалъ отецъ, — я самъ былъ молодъ, конечно, — онъ робко улыбнулся, — и не безупреченъ въ этомъ отношеніи… да и никто не безупреченъ, вс люди, вс человки, — опять улыбнулся онъ и заторопился, — это физіологическая потребность, тутъ ничего не подлаешь, но зачмъ же подчеркивать это? Если ты чувствовалъ себя виноватымъ по отношенію къ этимъ жертвамъ общественнаго темперамента, то ты могъ бы принять такое или иное участіе въ обществахъ… благотворительныхъ, но такъ… право, Митя, выходитъ некрасиво!.. Ты прости меня…
Дмитрій Николаевичъ покраснлъ и еще упорне сталъ изучать узоръ на ковр. Ему ясно припомнилось, что онъ и самъ чувствовалъ все время что-то грязное въ этой исторіи и не могъ понять, что именно.
— Я, ты знаешь, — помолчавъ, точно дожидаясь отвта и не дождавшись, проговорилъ отецъ, — самъ не мало поработалъ надъ этимъ вопросомъ, лтъ десять тому назадъ меня даже звали въ шутку ангеломъ-хранителемъ этихъ дамъ, и врядъ ли не лучшія мои вещи написаны ради уясненія обществу его отвтственности передъ этими несчастными!..
Дмитрій Николаевичъ значительно кивнулъ головой. Хотя онъ и говорилъ сестр о томъ, что отецъ врядъ ли пойметъ его, но въ глубин души чрезвычайно гордился отцомъ, какъ писателемъ.
— Ну, вотъ, — обрадовался отецъ, — и я не могу не радоваться тому, что ты сдлалъ, по иде… но это надо было не такъ… И, знаешь, разъ уже ты запутался, я готовъ дать теб денегъ… пристрой ее въ мастерскую… въ какую-нибудь. Но самому теб принимать близкое участіе не стоитъ… Невольно у всякаго является мысль о томъ, гд ты съ ней познакомился и какія у васъ отношенія теперь… Хотя я, конечно, увренъ, что теперь ничего нтъ… Это было бы уже совсмъ… нехорошо! — съ искреннимъ чувствомъ сказалъ Николай Ивановичъ.
Какъ и сынъ, онъ не уяснялъ и не могъ бы уяснить, почему именно это нехорошо, но былъ твердо въ этомъ увренъ. А Дмитрію Николаевичу показалось, что онъ ударилъ его этими словами. Онъ безпокойно зашевелился и бросилъ папиросу, но въ слдующую минуту, какъ и всегда, когда онъ открывалъ въ себ что-нибудь дурное, Дмитрій Николаевичъ подыскалъ оправданіе:
‘Но вдь теперь совсмъ не то, тогда было свинство… развратъ, а теперь я… совершенно искренно, я…’ Но это оправданіе испугало его еще больше, чмъ слова отца.
И Николай Ивановичъ замтилъ это по его лицу и, понимая въ другомъ смысл, заторопился кончить свое объясненіе:
— Я понимаю, что теб это тяжело, и мн самому непріятно… Но ты понимаешь, что я ршился только для твоего же блага… Повторяю, исторія, въ основаніи которой лежитъ самое благородное чувство, благодаря обстановк, такъ сказать, принимаетъ некрасивую окраску… Притомъ ты знаешь наши нравы, знаешь, какъ на это посмотрятъ… пойдутъ сплетни и даже, какъ я замтилъ, уже и пошли… Объ этомъ постарался Гвоздиловъ, конечно… Ты сдлалъ большую ошибку, что заговорилъ съ нимъ… Попросилъ бы лучше Истаманова, что ли.
И, желая приласкать сына и затереть въ немъ дурное впечатлніе отъ объясненія, Николай Ивановичъ слегка обнялъ его и ласково проговорилъ:
— Мы съ матерью такъ любимъ тебя и уважаемъ, что намъ больно было бы, если бы твое имя хоть однимъ краемъ волочилось въ грязи… А ты знаешь, что для дурныхъ людей этого достаточно…
Въ сосдней комнат раздался голосъ его жены и Нюни. И, торопясь, Николай Ивановичъ быстро договорилъ:
— Не правда ли, съ этимъ вопросомъ покончено?.. Да вдь и сдлалъ ты совершенно достаточно! Чего жъ еще… Передай ей эти деньги и все прекрасно кончится!
Онъ торопливо отодвинулъ ящикъ стола и, вынувъ, очевидно, заране приготовленную пачку кредитокъ, неловкимъ и боковымъ движеніемъ отдалъ сыну.
— Ты очень добръ! — смущенно пробормоталъ Дмитрій Николаевичъ.
Они пожали другъ другу руки, какъ два друга. Такія отношенія нравились имъ обоимъ.
Провожая сына до дверей, Николай Ивановичъ съ нжнымъ удовольствіемъ смотрлъ въ его еще нжное, но уже мужественное, красивое лицо и хотлъ сказать:
‘А главное, я боюсь, что ты увлечешься этой… такіе благородные, милые юноши легко увлекаются идеей спасенія этихъ тварей, я самъ когда-то чуть не женился на проститутк… А это было бы ужасно!’
Но онъ не сказалъ этого и вернулся къ своей работ съ умиленнымъ чувствомъ гордости своимъ сыномъ и воспоминанія о томъ времени, когда онъ искренно мечталъ спасти проститутку и возродить ее къ новой жизни.
‘Она ушла тогда отъ меня… а то бы… И слава Богу, во время убдился, что если кто желаетъ ихъ спасенія, то это спасающіе, а не спасаемыя!’
И, закуривъ папиросу, Николай Ивановичъ серьезно и вдумчиво сталъ писать.

XI.

Въ тотъ же день къ вечеру Дмитрій Николаевичъ пшкомъ пошелъ на Васильевскій Островъ къ одному изъ своихъ товарищей, котораго очень любилъ, съ тмъ, чтобы разсказать ему все и попросить совта, какъ лучше устроить дло съ Сашей. Онъ самъ не зналъ, когда именно пришло ему въ голову такое ршеніе, но оно уже было непоколебимо, хотя и мучило его.
Дорогой онъ все вспоминалъ, въ какомъ невроятно жизнерадостномъ и даже блаженномъ настроеніи вышелъ онъ днемъ изъ больницы. Все казалось ему хорошо, мило, прекрасно. И санки извозчика, и галки на снгу, и городовые съ усатыми лицами, и собственное тло, въ которомъ было бодрое и куда-то влекущее чувство. Ему было трудно уйти отъ Саши, и была одна минута, когда онъ чуть не назначилъ ей свиданіе, но, уже выйдя, онъ вспомнилъ и застыдился этого желанія, хотя оно было пріятно ему. И всю дорогу онъ вспоминалъ, какъ медленно и жгуче они цловались, и у него кружилась голова и напрягалось желаніемъ тло.
Теперь онъ шелъ сумрачный и разстроенный.
‘Отецъ говоритъ, что теперь это было бы слишкомъ гадко… И я самъ такъ думаю, — съ удовольствіемъ отмтилъ онъ, что думаетъ совершенно такъ, какъ умный и писатель отецъ. — А если теперь нельзя, то какое же право я имлъ цловать ее?.. Какое-то имлъ!.. Было пріятно и ничуть не стыдно… А теперь стыдно! Неужели я въ нее былъ влюбленъ тогда?.. Это глупости… Вдь, что тамъ ни говори, она — публичная двка! И… не могу же я ее любить!’
Но ему было очень пріятно вспоминать каждое слово и каждое движеніе Саши. Ея бленькое платье, такое чистое, пахнущее свжей матеріей, и такъ къ ней шедшее, мелькало у него въ глазахъ.
‘Просто похоть!’ грубо подумалъ онъ, чтобы успокоить себя, и хотя всегда считалъ похоть дурнымъ чувствомъ, но это объясненіе его успокоило, такъ страшна для него была мысль, что онъ могъ бы влюбиться въ бывшую публичную женщину, какова бы она ни была теперь.
‘И надо кончить все это сразу… Папа правъ совершенно! И какой я дуракъ, у другого бы это вышло просто, легко и красиво, a y меня вышло такъ грубо, стыдно… и самъ я запутался некрасиво!.. Какой я несчастный! Почему мн ничего не удается?.. Вдь я хотлъ самаго хорошаго, а выходитъ грязь!.. А почему грязь?.. Это не потому, что я ее вытащилъ, и не потому, что я ее цловалъ въ больниц… А почему же? — съ отчаяніемъ подумалъ Дмитрій Николаевичъ. — А потому, вдь, что на одну минуту я допустилъ возможность какой-то близости между собой и ею, допустилъ какъ будто… что я могу любить женщину, которая всмъ отдавалась… Я съ нею какъ бы сталъ рядомъ, и вмсто спасителя сталъ близкимъ ей человкомъ!.. Вотъ и грязь!.. А вдь она въ меня влюблена! — вдругъ спохватился онъ съ ужасомъ. — О, какъ это тяжело все! Надо кончить, надо кончить!.. Конечно, дамъ ей денегъ на машинку, на прожитіе первыхъ мсяцевъ… И больше никто отъ меня не можетъ ничего требовать!’ — съ ожесточеніемъ противъ чего-то, что смутно, но упорно-тоскливо стояло у него въ груди, чуть не вслухъ проговорилъ Дмитрій Николаевичъ, подходя уже къ дому, гд жилъ студентъ Василій едоровичъ Семеновъ.
Семеновъ былъ боленъ чахоткой, а потому всегда сидлъ дома, и теперь встртилъ пріятеля желтый и сумрачный отъ усилившагося къ вечеру и отъ сырой погоды кашля.
— А, это ты, — сказалъ онъ, отворяя дверь. Въ его комнат, несмотря на открытый отдушникъ, было сильно накурено табакомъ, отъ котораго Семеновъ не отставалъ, хоть и былъ боленъ грудью.
— Опять куришь! — съ дружескимъ и соболзнующимъ чувствомъ сказалъ Рославлевъ, снимая шинель и шапку.
— Все равно… — неопредленно махнулъ рукой Семеновъ, и въ его голос не было иного чувства, кром тупого равнодушія.
— Ну… — проговорилъ Рославлевъ, слъ и, закуривая папиросу, сейчасъ же заговорилъ о томъ, что его занимало.
— Я къ теб по длу… а?
— Ну? — равнодушно протянулъ Семеновъ, морщась отъ мучительнаго приступа кашля, который онъ старался, напрягая грудь, удержать. Ему все казалось, что его болзнь, и кашель, и то, что онъ выплевываетъ мокроту, и его постоянно окровавленный, заплеванный платокъ возбуждаютъ въ людяхъ не состраданіе, какъ они стараются показать, а брезгливое чувство. Когда онъ кашлялъ или шелъ въ переднюю выплюнуть мокроту, онъ чувствовалъ, что на него стараются не смотрть, отворачиваются, и самъ себ онъ казался тогда грязнымъ, противнымъ, мокрымъ пятномъ, около котораго даже стоять противно. И всегда въ такихъ случаяхъ онъ сознавалъ, что не виноватъ въ болзни и въ ея симптомахъ, что иметъ право болть, плевать, кашлять, что никто не сметъ презирать его за это, и все-таки страдалъ и чувствовалъ страшную ненависть ко всмъ.
Отъ Рославлева за три шага слышенъ былъ свжій, пріятный запахъ холоднаго воздуха, принесеннаго со двора, и молодого, сильнаго человка. Этотъ бодрый и сильный запахъ входилъ въ легкія Семенова и былъ пріятенъ имъ и мучительно тяжелъ и ненавистенъ его, измученному болзнью и страхомъ, смерти сознанію.
— Ну? — повторилъ онъ и, не удержавшись, закашлялся, брызнувъ тонкими, запекшимися губами.
— О, чортъ! — съ безконечной ненавистью и къ себ, и къ кашлю, и къ Рославлеву прохриплъ онъ.
Рославлевъ, именно съ тмъ чувствомъ, которое подозрвалъ Семеновъ, съ брезгливой жалостью сильнаго и красиваго къ больному и безобразному, смотрлъ въ сторону, но думалъ не о немъ, a o томъ, какъ начать.
Когда Семеновъ пересталъ кашлять, отошелъ отъ плевательницы и слъ на кровать, потирая грудь рукою, Рославлевъ заговорилъ:
— Помнишь, я теб разсказывалъ о той проститутк, что…
— Помню, — отвтилъ Семеновъ, вовсе не помня, сказалъ потому, что ему все хотлось перебить здоровый и красивый голосъ. — По проституткамъ ходишь… — зачмъ-то прибавилъ онъ.
Рославлевъ вскинулъ на него удивленными глазами и, не смущаясь, весело возразилъ:
— Нельзя… — вс люди.. — и, уже сказавъ это, вспомнилъ о болзни Семенова и неловко замолчалъ.
Молчалъ и Семеновъ, машинально крутя пальцами тощую и маленькую бородку.
— Ну, такъ что, — спросилъ онъ опять.
— Да, — оживляясь, заговорилъ Рославлевъ, — я ее оттуда взялъ и пристроилъ въ пріютъ этотъ… ну, a она… можешь себ представить, въ меня влюбилась!
И при этихъ словахъ Рославлевъ вспомнилъ Сашу, такую чистенькую и свжую, какою онъ обнималъ и цловалъ ее въ больниц, и ему стало странно, что онъ о ней говоритъ ‘проститутка’ такимъ смющимся и легкимъ голосомъ.
— Что же тутъ удивительнаго, — улавливая его презрительный тонъ и почему-то обижаясь за проститутку, точно за самого себя, возразилъ Семеновъ. — Ты ее ‘спасъ’… спаситель… хм!..
Рославлеву, хотя онъ былъ увренъ, что это прекрасно и что онъ точно — спаситель, стало смшно и неловко.
— Нтъ, въ самомъ дл, — смясь, говорилъ онъ, — влюбилась… — И прежде, чмъ усплъ сообразить, прибавилъ: — и, знаешь, она просто прелесть какая хорошенькая!..
— И ты въ нее влюбился? — усмхнулся Семеновъ, и усмшка у него вышла добродушная. Рославлевъ сначала улыбнулся, но сейчасъ же и отвтилъ:
— Глупости. Какая тутъ можетъ быть любовь! Просто мн жалко стало, когда она руку поцловала, ну и… вообще, она хорошенькая, и я же ее зналъ и раньше.
— Значитъ, ты и посл ‘спасенія’ съ нею ‘того’? — спросилъ Семеновъ съ злой насмшкой.
— Н-тъ, что ты! — искренно считая это гадкимъ, сказалъ Рославлевъ и покраснлъ.
— Чего жъ ты?
Рославлевъ замялся, съ испугомъ припоминая то, что было между нимъ и Сашей въ больниц.
— Да что… Я знаю, что это нехорошо! — доврчиво прибавилъ онъ, разсказывая Семенову уже все, что съ нимъ случилось.
Семеновъ молчалъ и слушалъ, все такъ же покручивая тонкіе волоски безцвтной бородки и такъ же удерживая кашель. И въ этой комнат съ затхлымъ лекарственнымъ запахомъ, около маленькой и плохой лампы, въ присутствіи молчаливаго больного человка, съ озлобленнымъ на все лицомъ, было такъ неумстно и странно то, что онъ разсказывалъ, что Рославлевъ замолчалъ и смотрлъ на Семенова.
— Василій едоровичъ! — позвала тонкимъ голосомъ мщанка, хозяйка Семенова, изъ-за перегородки.
— Чего? — отозвался Семеновъ, не поворачивая головы.
— Чай будете пить?
— Давайте.
Послышалось звяканье посуды, скрипнула дверь, и тощая беременная женщина въ платочк принесла синій чайникъ и другой, — блый, маленькій, два стакана изъ толстаго стекла и ситный хлбъ. Пока она устанавливала все это на столъ, студенты молчали.
— Сами заварите?
— Самъ, — отвтилъ Семеновъ.
Она ушла, натягивая концы платка на тяжелый, круглый животъ.
Семеновъ досталъ чай и насыпалъ его въ чайникъ. Рославлевъ внимательно смотрлъ на это и въ душ у него было недоумлое и обидчивое чувство.
— ‘Чего жъ онъ молчитъ?.. Знаетъ, вдь, какъ мн трудно было все высказать, и молчитъ!.. А, впрочемъ, чего я отъ него хочу?.. Онъ и не пойдетъ… Лучше просто написать… конечно, лучше написать!’
— Ну, что же ты скажешь? — неловко и противъ воли спросилъ онъ.
— Что? — равнодушно спросилъ Семеновъ.
— Да вотъ… насчетъ всей этой ‘исторіи’? — притворяясь улыбающимся и уже съ досадой, весь наливаясь кровью и боясь, чтобы Семеновъ этого не замтилъ, пробормоталъ Рославлевъ.
— А что я теб скажу? — сердито отозвался Семеновъ. — Глупости все это.
— Какъ?
— Да такъ… Я тебя и не понимаю вовсе: какого ты чорта взялся за это дло и чего теперь мучаешься.
— Странное дло, — обидчиво возразилъ Рославлевъ. — Чего взялся?.. А ты бы не взялся?
— Нтъ, — упрямо сказалъ Семеновъ.
— Тмъ хуже для… — усмхаясь, сказалъ Рославлевъ.
— Нтъ, не хуже! — визгливо крикнулъ Семеновъ и вдругъ опять мучительно и тяжело раскашлялся. Онъ хриплъ, задыхался, плевался и отхаркивался, и все его тщедушное тло дрожало и извивалось.
Рославлевъ, не глядя на него, ждалъ, когда это кончится, и ему было досадно отъ нетерпнія и невольно хотлось крикнуть: ‘Да перестань ты!..’
Семеновъ, тяжело дыша, замолчалъ, вытеръ наполнившіеся слезами глаза и холодный мокрый лобъ и всталъ.
— Какое ты-то право имлъ ее ‘спасать’? — заговорилъ онъ, задыхаясь. — Подумаешь, спаситель!.. Спасители…
— Когда человкъ тонетъ…
— А другой по уши увязъ, — съ насмшкой перебилъ Семеновъ. — Скажи мн, пожалуйста, ты-то живешь добродтельно?
— Странное дло… сравнительно, — почему то смущаясь, пробормоталъ Рославлевъ.
— Сравнительно!.. — визгливо передразнилъ Семеновъ. — Всякій человкъ сволочь, и ты сволочь и она сволочь. Ты самъ, какъ и вс, такъ же далекъ отъ идеала нравственной чистоты, какъ и она, а небось, если бы тебя спасать вздумали, ты бы даже въ негодованіе пришелъ…
— Ну, это что! — протянулъ Рославлевъ, — можно все сравнять, а… все-таки она — публичная женщина, а я…
— А ты — человкъ, который этой публичной женщиной пользуешься!.. А впрочемъ и не въ томъ дло… Скажи ты мн на милость, за что мы это такъ презираемъ эту самую ‘публичную женщину’? Что он… зло кому-либо длаютъ?.. Вдь у насъ воровъ, убійцъ и насильниковъ всякихъ меньше презираютъ… Себя-то презирать трудно, такъ давай другого презирать за свои же… А впрочемъ и это не то, — перебилъ себя Семеновъ, махнулъ рукой и сталъ наливать чай.
— А, что? — глядя на него съ удивленіемъ, спросилъ Рославлевъ.
‘Нтъ, его нельзя просить объ этомъ!’ — сказалъ онъ себ съ досадливымъ чувствомъ.
— Да что… ни къ чему все это! — грустно проговорилъ Семеновъ и замолчалъ. Рославлевъ помолчалъ тоже.
— Вотъ ты говоришь, кому он зло длаютъ, — нершительно заговорилъ онъ, подыскивая слова, чтобы высказать свою просьбу, и не находя ихъ: — а сифилисъ разв не зло?
Семеновъ вдругъ сдержанно и грустно улыбнулся.
— Болзнь, братъ, всякая — зло, самое скверное зло… это я теб скажу! И сифилисъ — зло… но только, если бы я могъ, — вдругъ опять озлобляясь, заторопился онъ, расширяя зрачки, — такъ я бы эту дрянь, которая слюнки распускаетъ за всякой бабой, заражается, а потомъ еще и хнычетъ, и лчить бы не сталъ!..
‘Нтъ, его нельзя просить’, — опять подумалъ Рославлевъ и всталъ.
— Ну, ты, братъ, сегодня какой-то… Пойду я лучше на бильярд поиграю…
— И я теб еще вотъ что скажу, — машинально подавая ему руку и не замчая, что онъ уходитъ, продолжалъ Семеновъ: — если люди хотятъ и считаютъ нужнымъ исправлять другихъ, такъ это прежде всего — ихъ собственное желаніе,.. ну, ихъ собственная потребность тамъ, что-ли… А въ такомъ случа не ихъ должны униженно благодарить за это, а они должны прилагать вс старанія, чтобы еще удостоились другіе исправляться-то по ихнему!.. Вотъ!
Рославлевъ, уже надвшій шинель и фуражку, безсмысленно посмотрлъ на него и сказалъ:
— Къ чему это ты?
— Да ты же вотъ… самъ лзешь съ исправленіями и самъ же…
— Да она сама попросила.
— Сама?.. Да ты же разсказываешь, что она въ тебя влюбилась… Она… она у тебя счастья, человка искала… ей постоянное животное презрніе опротивло… А ты что ей преподнесъ? Добродтель картонную… Да разв нужна добродтель несчастному человку? Эхъ, вы!..
— Что ты говоришь, ей-Богу..?! — съ досадой сказалъ Рославлевъ, уходя.
Но Семеновъ со злобой и съ накипающими почему-то слезами жалости къ самому себ пошелъ за нимъ въ темную переднюю. Рославлевъ возился съ калошами, а Семеновъ продолжалъ говорить.
— Неужели ты до сихъ поръ не понимаешь, что добродтель нужна и хороша только сытому брюху!
— Слыхали мы это! — пробормоталъ Рославлевъ, котораго начало тяготить это, непонятное ему, озлобленіе и хриплый, тонкій голосъ больного.
— Нтъ, не слыхали! — закричалъ Семеновъ со злыми слезами въ голос и размахивая руками. — А это правда! Я теб это говорю… Я вотъ умираю и знаю это теперь… теперь меня никто не надуетъ жалкими словами! Счастье нужно, здоровье нужно, но умирать нужно, а не… вотъ…
Рославлевъ взялъ его за пуговицу и, глядя ему въ лицо сверху внизъ, добродушно проговорилъ:
— Ну, счастье… Я тебя и хочу просить… Я больше всего хочу, чтобы она была счастлива… — и лицо у него стало самодовольно-скромное.
— А ты женись на ней… любитъ тебя и женись!.. Вотъ и счастье… пока, на первый случай!..
— Глупости, — искренно и машинально засмялся Рославлевъ, — а мн въ самомъ дл кажется, что она не на шутку того… Голубчикъ, пойди къ ней завтра… она въ больниц теперь сидлкой… Отдай ей деньги и скажи, что это отъ меня на машинку и тамъ… А то, ей-Богу, невозможное положеніе получилось… Чортъ знаетъ, что такое… Вдь не могу же я на ней въ самомъ дл жениться!
Семеновъ молча посмотрлъ въ его покраснвшее, пухлое и здоровое лицо.
— И какая же ты дрянь! — съ страшной ненавистью задавленнымъ голосомъ проговорилъ онъ.
— Что? спросилъ, не разслышавъ Рославлевъ. Онъ былъ почти вдвое больше Семенова, и отъ всего его здороваго тла дышало страшной силой и самоувренностью.
— Дрянь ты, говорю! — повторилъ Семеновъ, но противъ воли его голосъ былъ уже шутливый и игривый.
— Ну, пускай! — самодовольно и весело улыбнулся Рославлевъ. — А ты все-таки будь другомъ, устрой это дло… а?
Жидкіе волосы прилипли къ холодному лбу Семенова, ему было трудно стоять, жалко себя и стыдно того, что онъ сказалъ.
— Хорошо, — проговорилъ онъ и скосилъ глаза въ уголъ.
Рославлевъ крпко и дружелюбно пожалъ ему руку.
— Ну, вотъ спасибо! А теперь я пойду… Такъ сходишь завтра?
— Схожу.
— Ну, до свиданья.
— До свиданья,
Рославлевъ отворилъ дверь и вышелъ на лстницу, оборачиваясь и улыбаясь Семенову. Дверь затворилась, и слышно было, какъ онъ медленно спускался внизъ. Семеновъ остался одинъ въ полутемной передней. Съ минуту онъ стоялъ неподвижно и все больше и больше блднлъ, а потомъ вдругъ сорвался съ мста, выскочилъ на холодную лстницу и, перегнувшись всмъ тломъ черезъ перила, сорвавшимся голосомъ, съ невроятной злостью и презрніемъ изо всхъ силъ крикнулъ въ пустоту:
— Сволочь проклятая!
Голосъ гулко задробился въ пустыхъ пролетахъ лстницы, а Семеновъ, дрожа всмъ тломъ и отъ пронизывающаго холода, и отъ злого возбужденія, долго прислушивался, свсившись внизъ, пока ему не стало чего-то жутко въ этомъ пустомъ молчаливомъ мст, слабо освщенномъ плохими коптящими лампочками.

XII.

Дежурная сидлка, измучившаяся за ночь, разбудила Сашу и прошла будить другихъ. Было еще совсмъ темно, въ окна проникалъ только слабый, тоскливый и тусклый срый свтъ, было сыро и холодно въ огромномъ, остывшемъ за ночь, сыромъ зданіи. Вся дрожа такъ, что зубы дробно стучали, и чувствуя какъ все тло сжимается, покрываясь непріятными пупырышками, Саша торопливо одлась. На другихъ кроватяхъ тоже молча дрожали смутно видныя въ полумрак сидлки. Та, которая будила, не раздваясь, повалилась на сосднюю кровать и сейчасъ же заснула, Саша видла ея блдное, казавшееся мертвымъ и синимъ при блдномъ свт, лицо, съ замученными, впавшими щеками и темными вками.
Все еще дрожа и стараясь собственными движеніями согрться и удержать дрожь, Саша пошла внизъ, въ столовую для служащихъ. Столовая была въ подвальномъ этаж и въ ней было еще холодне и сыре и такъ темно, что горли электрическія лампочки, подвшенныя къ низкому сводчатому потолку.
За такимъ же точно зеленоватымъ столомъ, какіе были въ пріют, Саша, торопясь и обжигая губы, напилась чаю, гря лицо и руки надъ горячимъ паромъ.
— Рукъ не отогрешь! — проговорила она.
Сидвшая рядомъ толстая и старая сидлка молча посмотрла на посинвшія руки Саши и равнодушно отвернулась.
‘Экія вс непривтливыя!’ — подумала Саша. — ‘Вс тутъ такія!’.
Она уже замтила это и поняла, что это оттого, что работа тутъ очень тяжелая, скучная, противная, и живутъ сидлки скучно, однообразно, постоянно другъ у друга на глазахъ, среди однообразно мучающихся, тяжело пахнущихъ, капризничающихъ, однообразно умирающихъ людей.
‘Ну, и жизнь!’ — подумала она, вставая и относя свою кружку на мсто. — ‘Вотъ ужъ ни за что не осталась бы тутъ!.. А вонъ живутъ же, тутъ и старютъ… ни свта, ни радости! Господи… Кабы не Митенька, такъ бы и плюнула на все…’
— Козодоева, васъ больная зоветъ! — сказала сидлка и прошла, звякая пузырьками.
Саша вздохнула, поправила волосы и пошла опять наверхъ по пустой, черезчуръ широкой и чистой лстниц, по которой странно-дико отдавались ея шаги.
Въ комнат больной баронессы было душно и не только тепло, а даже парно, какъ въ предбанник. Пахло лекарствами, духами, которыми душили въ комнат, чтобы заглушить нудный, сладковатый и острый запахъ разлагающагося человка. Саш даже въ голову ударило, когда она вошла въ эту атмосферу изъ холоднаго коридора.
Баронесса лежала на спин, глядя на дверь запавшими больными и раздражительными глазами, уголки губъ у ней всей опускались, и она судорожно, болзненно-торопливо перебирала по одялу тонкими пальцами. На той груди, которую лъ ракъ, не поддававшійся операціямъ, лежалъ пузырь со льдомъ, обернутый полотенцемъ.
— Господи, — капризнымъ страдающимъ голосомъ встртила она Сашу, — васъ не дозовешься… Эта дура ничего не уметъ… Я всю ночь не спала… Льду дайте… Поверните меня-а…
Ея слабый, нудный голосъ капризно звенлъ Саш въ ухо, когда она, подсунувъ руки подъ странно-тяжелое, вялое тло баронессы, поднимала его на подушки.
— Выше… еще… Господи, да больно же… еще…
Отъ мокрой больнымъ потомъ рубашки ея пахнуло въ ротъ и лицо Саши тяжелымъ запахомъ. Простыни подъ ней сбились и были горячія, противныя.
— Чаю хотите или молока принести? — спросила Саша, запыхавшись отъ усилій и поправляя разбившіеся волосы.
Баронесса не сразу отвтила, въ упоръ глядя на нее злыми отъ болзни, темными глазами.
— Молока? — повторила Саша.
— Ахъ, да конечно же! Вы же знаете, что я пью по утрамъ! — раздражительно отвтила баронесса. Саша промолчала и пошла за молокомъ. ‘И ни чуточки мн ея не жаль, — подумала она о баронесс, сходя съ лстницы: — она и здоровая, должно, такая же злая была…’
Первый день Саша жалла баронессу и ей казалось страшно и странно, что вотъ эта женщина больна, что у нея гніетъ тло и она скоро умретъ, но тяжелая и противная забота возл нея скоро притупила это чувство, и, какъ т два сдые мужика въ блыхъ фартукахъ, которые равнодушно протащили навстрчу Саш блыя носилки для кого-то умершаго ночью, протащили, ругаясь мжду собой изъ-за какой-то простыни, Саша уже совершенно машинально ухаживала за больной, переворачивала ее, носила посуду, кормила, думая совсмъ не о ней, a o себ. Молоко уже скисло и Саша пошла назадъ.
— Неужели вы не можете скоре… О, Госсподи, — чуть не скрежеща зубами, встртила ее баронесса, съ ненавистью безконечной зависти больного и несчастнаго человка къ здоровому и счастливому тмъ.
— Чего ужъ скоре, — досадливо пробормотала Саша.
— Не смйте грубить мн! — взвизгнула баронесса.
Саша промолчала.
— Опять молоко… сколько разъ кипло?
— Два.
— Неправда… врете… вскипятите еще разъ.
— Да, ей-Богу, два, — улыбнулась Саша.
— А я говорю нтъ… какъ вы смете спорить. Я говорю прокипятите еще разъ…
Саша пошла внизъ.
День понемногу разсвталъ, и въ коридорахъ стало свтло и тепло. Сквозь огромныя окна полились цлые потоки солнечныхъ лучей, но больница не замчала ихъ, наполненная своей тошной, тяжелой умирающей жизнью. И Саша не замчала этого свта и тепла, длала тяжелое безрадостное дло, поднимала больныхъ, кормила, давала лекарства, потомъ обдала внизу въ подвальной столовой.
Посл обда она поссорилась съ своей больной.
— Дрянь!.. — кричала баронесса, захлебываясь слезами и безсильной злостью. — Какъ вы смете мн грубить! Вы знаете, кто я и кто вы!..
Саша, испугалась и обидлась. Съ тхъ поръ, какъ она ушла изъ публичнаго дома, никто не кричалъ на нее такъ, и ей уже казалось, что и никогда никто не будетъ ее ругать, что никто не иметъ теперь на это права.
Въ этомъ рзкомъ крик ей вдругъ послышались т же самыя обиды, которыми осыпали ее въ прошлой жизни, и ей показалось на мгновеніе, что онъ опять сидитъ на полу, закрываясь руками, а на голову и спину ея больно сыпятся удары ‘тетеньки’. И когда вдругъ больная притихла, поблднла и, прищуривъ глаза, какъ-то хитро и упрямо толкнула ее костлявымъ и слабымъ кулакомъ въ плечо, Саша сразу заплакала и, закрывая лицо руками, ушла.
— Господи, Боже мой, — прошептала она: — хоть бы скоре вырваться въ настоящую жизнь!.. Чтожъ это такое… Митенька, мой милый! Что жъ ты… И она сама не знала, чего ждала отъ него. Такъ прошелъ день, тяжелый, скорбный, и скучный. Совсмъ передъ вечеромъ сидлка пришла и позвала Сашу.
— Тамъ васъ спрашиваютъ. — сказала она.
— Пришелъ! А я-то… глупая! — чуть не вскрикнула Саша и почти бгомъ, легкая и радостная, вся замирая отъ любви и ожиданія чего-то невроятно-радостнаго, свтлаго, побжала по коридору.
Семеновъ въ худомъ длинномъ сюртук, прорванномъ подъ мышками, и съ шапкой въ рукахъ стоялъ въ коридор.
— Вы — Козодоева? — спросилъ онъ сердито, сердясь вовсе не на нее, а на увеличившуюся въ этотъ день одышку и боль въ груди.
— Я, отвтила Саша сразмаху останавливаясь передъ нимъ.
— Я къ вамъ отъ Рославлева, — сказалъ Семеновъ.
— Ахъ, пожалуйста, — почему-то сказала Саша и покраснла. — Они не больны? — тревожно прибавила она.
— Нтъ, здоровъ… должно быть, — сердито отвтилъ Семеновъ и закашлялся.
Саша молчала.
— Рославлевъ просилъ меня сказать вамъ, что онъ теперь узжаетъ и, вроятно, долго не будетъ… то-есть не то, а просто… вотъ вамъ тутъ деньги, — сквозь кашель со злостью выкрикнулъ Семеновъ, не глядя на Сашу и доставая изъ кармана пакетъ, который онъ самъ тщательно склеилъ утромъ, — и если вамъ тутъ не нравится, такъ онъ похлопочеть… мсто въ магазин портнихи, мадамъ Эльзы, что ли…
Саша молчала. Семеновъ съ удивленіемъ взглянулъ на нее и стоялъ, неловко протянувъ деньги.
Было такъ тихо, что слышно было какъ ходилъ кто-то, шаркая туфлями и звонко плюя куда-то.
— Возьмите деньги, — сердито проговорилъ Семеновъ.
У него кружилась голова отъ слабости и въ ушахъ звенло, и ему уже не было дла ни до кого и ни до чего на свт, кром тупой, ноющей боли въ груди. Саша взяла.
— Больше ничего? — спросилъ Семеновъ.
— Ничего, — только прошевелила губами Саша.
Семеновъ помолчалъ.
— Ну, прощайте.
— Прощайте.
Семеновъ пошелъ прочь, согнувъ спину и покашливая.
Саша долго и тихо стояла и смотрла въ спускающуюся съ лстницы худую, потертую спину студенческаго сюртука, потомъ положила деньги въ карманъ и пошла въ ‘дежурную’ комнату. Тамъ она прилегла на кровать и сжалась въ комокъ, точно стараясь, чтобы никто ея не видлъ.
— Больны, Козодоева? — спросила сидлка.
— Неможется, — тихо отвтила Саша.
— Долго ли тутъ заболть! — съ ненавистью къ кому-то проговорила сидлка. — Такъ я за васъ поставлю дежурную, а вы полежите. Градусникъ поставьте.
— Хорошо, — покорно отвтила Саша.
На этой кровати съ маленькой, жесткой кожаной подушкой, которую она помнила всю жизнь, Саша пролежала весь вечеръ и ночь.

XIII.

Передъ глазами у нея колыхались въ темнот и расплывались золотые круги и, какъ будто гд-то внутри глазъ отчетливо освщенныя внутреннимъ свтомъ, выплывали, стояли и расплывались одни за другими лица, сцены и люди. Все, что Саша видла и слышала за эти дни, вставало передъ нею, и она ясно чувствовала, что оборвалась какая-то выдуманная ею самой связь, что она и теперь такъ же одна, никому ненужная, несчастная, какъ и прежде.
‘Ну, чтожъ… не любитъ, такъ не любитъ, — машинально думала она, всматриваясь въ ожидающій знакомыми образами мракъ. — Я думала… Мало ли чего я думала… Разв такихъ любятъ? Знай свое мсто!’
Проплылъ передъ нею модный магазинъ, въ которомъ она работала, прежде чмъ сбилась на улицу, и Саша будто почувствовала даже ощущеніе тоненькой иголки и боль въ пальцахъ и въ спин. Согнутыя за вчной скучной и ненужной имъ самимъ работой, прежнія подруги ея смутно рисовались ей.
‘Опять, значитъ, въ эту каторгу! — съ ужасомъ вдругъ, точно просыпаясь, чуть не вскрикнула Саша. — Да за что?.. Разв для того я всю эту муку перенесла, чтобы опять всю сначала начать?.. Тутъ оставаться? Всегда за больными ходить… безъ свта, безъ радости… Да разв я того хотла, когда изъ той жизни ушла?
Раздался нершительный, подавленный звукъ и потухъ въ темнот.
‘А вдь это я плачу’ — мелькнуло у Саши въ голов.
Слезы выбжали на напряженные глаза, и золотые круги закрутились, исчезли, все пропало, и она уже ясно почувствовала себя и то, что съ ней длается, и что встало впереди.
Что-то придавило сначала легонько, а потомъ съ мучительной силой сердце Саши, и жалость къ себ наполнила всю ее. Она сдлала усиліе, чтобы поймать что-то, и вдругъ поняла, что ей жаль того свтлаго, тихаго и радостнаго умиленія, которое она испытала въ первую ночь въ пріют, когда лежала на кровати, смотрла на срющее пятно окна и ждала, что съ завтрашняго дня начнется новая жизнь, какая-то удивительно чистая и счастливая.
‘Дура, дура! — съ горькимъ упрекомъ сказала она себ, — ничего этого нтъ…’
Гд-то далеко провизжала на блок и хлопнула дверь, кто-то волоча ноги прошелъ по коридору, а потомъ застонала умиравшая въ третьей палат чахоточная.
Саша вспомнила звукъ рояля подъ пальцами Любки, тоскливый и одинокій звукъ, мгновенно родившійся и мгновенно исчезнувшій, и ей представилось, что это не больная стонетъ, а рояль подъ пальцами погибающей Любки.
‘И выходитъ, что Любка всхъ лучше поступила, — пришло ей въ голову, — умерла и нтъ ея… коли нтъ счастья, такъ и самой ея нтъ!.. И чего мучилась?.. Коли нтъ счастья, такъ не все ли равно, гд жить, какъ жить… ‘Исправляютъ!’ — вспомнила она слова Ивановой: — проклятые…’
Кто-то, тяжело ступая, подошелъ къ двери и отворилъ ее. Черная тнь заслонила полосу яркаго свта, ворвавшагося черезъ всю комнату изъ освщеннаго коридора.
— Козодоева… Александра! — позвала фельдшерица своимъ безнадежно тусклымъ голосомъ, выцвтшимъ въ однообразно тяжелой жизни больницы.
— А? — отозвалась Саша и сла на кровать.
— Идите ради Создателя къ своей… зоветъ васъ… замучила! — скучающимъ и просительнымъ тономъ сказала фельдшерица.
Саша машинально одлась и вышла, щурясь отъ свта усталыми безжизненными глазами.
— Капризничаетъ невыносимо… никто не угодитъ…
Саша смотрла на ея молодое и очень некрасивое, безцвтное лицо съ срыми волосами, пропитанными запахомъ іодоформа и карболки, съ тусклыми глаза-ми, съ безрадостнымъ выраженіемъ въ уголкахъ опустившагося рта.
‘Такой и мн быть!’ подумала она съ испугомъ.
И внезапно что-то протестующее, сознающее свое право, сильное и молодое вспыхнуло въ ней.
— Вс он такія, — сказала она со злостью и пошла по коридору.
Въ комнат баронессы было такъ же душно и полутемно. Баронесса опять лежала на спин и лихорадочно-блестящими глазами встртила Сашу.
— Чего вамъ? — спросила Саша и сама удивилась своему злому и грубому голосу.
— Сколько разъ я вамъ говорила, что я не могу такъ… не могу! — съ плаксивой злобой напряженно за-кричала баронесса.
— Чего? — съ недоумніемъ спросила Саша.
— Вы не знаете?.. Ахъ, хорошо! Сколько разъ я говорила вамъ, что не могу, чтобы мн прислуживали разныя.. Она ничего не знаетъ! Я требую прислуги, которая бы мн… которая бы знала мои привычки! А это Богъ знаетъ что… Я буду жаловаться!
Саша смотрла на нее и что-то странное происходило у нея въ голов.
— Куда вы пропали?
— Я спала… вдь…
Баронесса дернулась всмъ тломъ.
— Спали? Ахъ, скажите пожалуйста… такъ васъ потревожили?..
Саша вдругъ подошла къ ней близко и нагнулась.
— У меня свое горе случилось, барыня… — проговорила она тихимъ и выразительнымъ голосомъ.
Баронесса удивленно помолчала.
— Какое горе? Что вы говорите?
— Меня любовникъ бросилъ… человкъ любимый, — такъ же тихо поправилась Саша, въ упоръ глядя въ глаза баронесс.
— Что?.. Да мн какое дло? — вскрикнула баронесса. — Скажите, какія нжности!..
— А вы вонъ плачете, когда письма читаете, — упорно, точно подхваченная чмъ-то, продолжала Саша. Баронесса поблднла, въ ея лиц мелькнуло то мягкое и растерянно-жалкое выраженіе, какое бываетъ у всхъ людей, у которыхъ нтъ счастья.
Т письма, о которыхъ говорила Саша, были письма отъ ея мужа, давно не посщавшаго больной и скучной жены.
Но баронесса преодолла свое чувство, считая унизительнымъ выдать его такому ничтожному человку, какъ Саша.
— Вы, кажется, сравниваете меня съ вами? — высокомрно проговорила она.
— Все равно. — сказала Саша: — всмъ счастья хочется… что вамъ, что мн!
— Счастья… скажите пожалуйста! Вы не для счастья здсь, а для того, чтобы ухаживать за больными!.. Длайте свое дло… Подымите меня!
Саша не тронулась съ мста.
— Да вы слышите или нтъ?
— А вы бы стали ухаживать за больными? — спросила она.
Баронесса съ испугомъ и ненавистью скосила на нее блестящій больной глазъ.
— Я уже сказала вамъ! Не смйте сравнивать меня и себя… Вы… вы должны быть счастливы, что вамъ дышать позволили!… Дрянь! — сорвалась баронесса.
— Эко счастье! — усмхнулась, какъ въ какомъ-то бреду, Саша. — Дышать везд можно… дорого за дыханье-то берете… вы!
— Да какъ ты смешь со мной говорить такъ, — крикнула въ изступленіи баронесса и прибавила скверное и грубое слово, гд-то слышанное ею. — Я велю вышвырнуть тебя отсюда, несчастная!.. На улиц сгніешь! — крикнула она.
Холодное и тяжелое чувство прошло по Саш и вырвалось рзкимъ крикомъ:
— Ну, и пусть! Экъ напугали… Вс сгніемъ… вы еще скоре меня!
— О… — испуганно и жалко вскрикнула баронесса.
Что-то злобно-веселое подхватило Сашу, и точно мстя кому-то, она кричала:
— Ну, да… сгніете, сгніете… вы и теперь уже гніете!.. Вы честная… чтобъ вамъ!..
Баронесса что-то слабо и неясно выговорила, подняла руку и зарыдала. И рыданіе это было такъ безконечно жалко и страшно, что Саша, расширивъ глаза, замолчала, а потомъ съ ужасомъ и гнвомъ выскочила въ коридоръ и побжала прочь.
На двор уже свтало.
Саша подошла къ запотвшему окну и, глядя на смутно виднвшуюся улицу, взялась за голову и сказала громко и протяжно:
— Вс сгніемъ… и я и вс… кабы радость какая! A такъ все равно! Скучно… ску-учно!..
Мимо окна съ тусклымъ дребезжаньемъ пронеслась карета съ зажженными фонарями. Рослыя лошади стлались по мостовой, и Саша замтила важнаго, вытянувшаго руки кучера.
‘Съ балу, должно, — подумала она, — такъ ежели бы… а то!.. Что жъ?.. Богъ съ ними совсмъ… Кучеръ-то, чай, всю ночь сидлъ, ждалъ, — почему-то пришло ей въ голову. — Ахъ ску-учно!.. За что?..’
За окномъ блестла мокрая мостовая. И глаза у Саши стали мокрые, какъ мостовая, и ей показалось, что вся она слилась въ одно съ этой мостовой, срымъ небомъ, срымъ мокрымъ городомъ, будто нигд нтъ ничего яснаго, чистаго, живого, а только одна больная, безсмысленно-нудная слякоть.
И это ощущеніе, противное и неестественное въ молодомъ, полномъ силы, красоты и желанія счастья существ, прошло только тогда, когда Саша въ новомъ стального цвта, красивомъ плать, купленномъ на деньги Рославлева, въ огромной прелестной шляп вошла въ залъ ‘Альказара’ и въ зеркал увидла то, что любила больше всего: самое себя, красивую, нарядную, прелестную съ ногъ до головы:
И уже когда она была совсмъ пьяна, Саша выговорила:
— Чортъ съ вами со всми!
Пьяный, веселый господинъ въ блестящемъ цилиндр засмялся.
— Что такъ?
Саша безшабашно махнула рукой.
— Подемъ, миленькій… все равно!..
И ночью, въ его объятіяхъ, отъ вина и безшабашнаго угара Саш было пріятно, шумло въ голов и казалось, что весело. Утро встало срое, мертвое, безконечно и безнадежно печальное…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека