Cварилась картошка, и ремонтные рабочие, завинтив рельсы и подбив песок под шпалы, сели обедать неподалеку от будки, в короткой жидкой тени от посадок. Будка стоит на высоком подъеме, в обе стороны, к станции и к разъезду 47, сильный уклон. Видна она далеко в степи и кажется большим белым домом, а скудные, дрожащие в горячем воздухе стволы посадки вдоль пути — большим зеленым парком.
Кругом желтые скошенные поля да выгоревшие травы, а вдали на пригорке десяток махающих крыльями мельниц. Под пригорком мутно зеленеет слобода, а в стороне блестит брошенное кем-то большое стекло, блестит в степной речке.
Подле будки пусто, только бродят куры да индейки. Будочница в красной юбке отвела корову в степь. Возвращаясь, подошла к ремонтщикам, сказала:
— Хлеб да соль казенным хозяевам! — и засмеялась звонким девичьим смехом. И сама она в короткой юбке и белой вышитой рубахе, облегавшей худые плечи и слабо развитую грудь, с большой каштановой косой, была как девушка.
— Садись с нами, гостем будешь,— сказал рабочий с жидкой седой бородой и глубоким шрамом от уха через щеку.
— Сухое больно угощение у вас.
И опять засмеялась, мягко осветив глазами.
— А ты бы нам маслица аль чего там пожертвовала.
— Это можно!
Быстро пошла к будке. Обернувшись, ударила руками по коленям:
— Съедят, поколь ворочусь, сухую! Погодите!
Широколицый парень с выпученными глазами остановил картошку у раскрытого рта:
— Годить ай шуткует?
Старик сказал:
— Можно, и не шуткует. Намедни занес струмент — пирожочков вынесла.
А будочница уже бежала назад.
— Ай будочница! Ай хозяюшка — дай бог здоровья рабе Парасковье! — приговаривал старик, набирая масло деревянной ложкой.
Будочница присела на траве.
Парень в лакированных голенищах и красной рубахе смотрел на нее черными горящими глазами:
— Кабы мне да будочником!..
Она медленно повернула голову, словно мешала тяжелая коса, и посмотрела на него детскими своими глазами:
— Это он за будочницей приглядел бы! Хе-хе-хе! — догадался пучеглазый парень.
— Не пожелай, Тимофей, жены ближнего твоего,— сказал старик,— в законе сказано.
— Это, дядя Марей, закон для стариков.
Из посадок показалась грузная фигура будочника.
— Забалакалась с вами, а Кузюшка тоже обедать ходит! — сказала будочница и быстро пошла к будке.
— Он те пропишет Кузюшку! — сказал лысый рабочий, качая головой.
Тимофей бросил есть, надел фуражку, из-под которой торчал пышный клок черных волос, и закурил.
Из будки донеслась веселая песня будочницы. Она быстро накрыла на стол и между делом жаловалась:
— Не то дни меньше стали! Туды-сюды повернешься, уже полдня нет!
— Больно ты туды поворачиваешься! — угрюмо сказал будочник, снимая с пояса сигнальные флаги и вешая их на крючок.
Будочница обхватила руками голову мужа и, целуя его, говорила:
— Кузюшка, миленький, не гневайся! Я им маслица занесла…
Гладила его рыжеватую бороду:
— Родной мой! Никого в белом свете, кроме тебя, не надо мне!
— Отстань, сатана…
Кузьма оттолкнул ее и, сердито мигая светло-серыми глазами, сел обедать. Будочница тоже стала обедать. Лицо ее было бледно, и чуть подергивались углы губ, а в глазах стояла большая, нездешняя радость. Говорила: купить бы нам, Кузя, телушку, что Культыпа набивается! Корм все равно лишний найдется — сено вольное, а к весне бы коровка была… Да еще какая! Полгода ей, а она уже как царица.
Кузьма сурово возражал, а сам видел, что жена права: телушка от заграничного бугая, а кормов в слободе мало—отдаст за полцены.
— Кушай же, а то нынче ничего больше не готовила.
— За ремонтщиками не управилася…
Будочница нагнулась к печке и лукаво оглянулась на мужа через плечо. Поставила что-то на стол, открыла лепешки с медом.
— Может, не понравится…
— Ишь ты, хитрощи…
Усмехнулся над любимым блюдом.
Захохотав, положила голову на его плечо, а он ел и не прогонял…
Старик ремонтщик брал воду из колодца, а будочница поила корову и рассказывала:
— Четвертый год, дедушка Марей, живу в этом краю, а все не привыкну… Ни тебе лесочка, ни тебе садочка. Весной еще хоть в полях зелено, а как выгорит все да пожелтеет — лучше в гроб лечь… Вот еще зимой — как завоет да заголосит в степи… Выйдешь ночью поезд встречать — один-одним… Гляжу летось — огоньки, думала, поезд с выемки подымается, ан — волки на переезде…
— Это бывает. Меня так-то годов семнадцать тому назад покачали они в степу. Ну, господь милосердный среди неминуемой беды спас. Только следы на спине да по лицу остались: тулуп разорвали. Ну, а вы с каких местов?
— Мы дальние. Верст, может, семьсот, а может, боле.
— Да ты скажи, какая губерния?
— Губерния Курская, из-под города Корчи. Сады у нас, дедушка Марей, огромадные! Весной это забелеет все на цвету, соловьи зальются. Владычица пресвятая…
Я девушкой у купцов Бачугиных на саду работала. Три брата их: старший Иван Егорович, средний Владимир Егорович, а младший самый Александр Егорович…
— Три брата да все Егоровичи — история.
— Сестра еще была, барышня Оля. Старший женатый, те два нет. Теперь, может, поженились… Это, бывало, прививки, калеровки — все сами. Аллеи длиннющие-длиннющие…
Потемнели синие глаза, и катилась слеза по бледным щекам.
— В петровки при месяце соловей разойдется — как рай… Так малиной пахнет, путь на полянке за куренем черным…
Будочница остановилась на полуслове и испуганно осмотрелась.
— Тоскуешь,— сказал дед Марей,— заприметил я. Веселая ты, а невесело тебе, баба. А глаза у тебя — бог осинил.
Будочница замолчала и торопливо погнала корову от колодца. Потом скрылась в будке.
II
По степи гулял горячий ветер: несло песок от места, где шел ремонт. Вдоль полотна ехали на станцию мужики с мешками нового зерна, и, обгоняя их, неслась пыль по дороге. Прошел 3-й номер с юга, потом товарный с севера. Вернулся Кузьма с соседней будки. Не прямо прошел в будку, а зашел сзади, от степи. Только что переступил порог и подозрительно оглядел пустую будку, как спрятавшаяся за кадкой жена схватила с него шапку, и на голове у Кузьмы оказалась новая студенческая фуражка с узкими полями.
— Да какой же ты в ней молоденький да хорошенький! Ну чистый офицер!
С радостным смехом подвела его к зеркалу на столе.
— С пассажира ветром снесло… А в середке золотые буквы! Видишь: С. П. Это будет называться — сторож путей. По праздникам в церковь ходить в ней!
Кузьма тоже понравился себе в новой фуражке. Пополдничал и стал набивать мотыгу.
А будочница взяла лопату и мешок, пошла накопать картошки. Солнце перешло уже на другую сторону пути, и тень от посадок захватила половину узкой длинной картофельной полосы. В этой тени будочница подрывала клубни.
Тимофей вышел из посадок и сел рядом.
— Помогай бог трудиться… Помочь пришел.
— Одна справлюсь.
— Вдвоем веселей.
— Мне и одной не скучно,— весело улыбнулась, сверкнув зубами.
— А мне вот и на людях скучно.
— Ай-ай… Что такое?
— Сама знаешь… Еда не идет, работа из рук валится… Стою на шпалах, да за тобой глазами хожу.
— Так ты их, глаза-то, обуй, не то наколешь.
— Не смешно вот мне.
— Ну и не смейся. Я — сама.
— Чисто хоть под поезд…
— Под какой номер?
— Погляжу я, Паша, какой у тебя муж — душа от жалости рвется.
— Это мой муж-то? Жалостливая же у тебя, Тимоша, душа!
— Не с баловством ведь к тебе! Не под силу дальше-то… Вот что я порешил: убежим с тобой на Кавказ ай в Крым! Жизнь там вольная… Я тебя, Паша, на руках носить буду… убей бог.
— А ты меня, Тимоша, туркам в Крыму не отдашь? Сказывают — там русских баб туркам на табак меняют.
Громко засмеялась, и опять заблестели зубы и глаза. Перекинула на плечи свалившуюся косу и задела его по лицу.
— Ну, решай…
— Да уж коли ты решишь, стало быть, так… Наше дело бабье: куда любезный позовет.
— Заживем с тобой! Парень я разбитной, ловкий…
— Уж и ловок!
— Грамотный, ты тоже грамотная: всегда при гостинице ай при магазине место можем иметь! А здесь — ну какое твое житье с этим зверюгой! Век губишь с таким мужем!
Худое лицо будочницы забагровело, огненные глаза позеленели:
— Ну ты, парень, буде. Языком ласкай, а мужа не трожь! Я своего мужа люблю больше своей души, а ты мне — тьфу! Много вас тут сабров на дороге найдется, да ежели за всеми на Кавказ бегать — пятки отобьешь,
— Значит, мои слова тебе для смеху?
— Мне твои слова и сам ты, парень,— все одно, что вот этот столб гудит… Посылай телеграммы куда подале!
Тимофей был бледен. Смело спросил:
— Значит, пропадать мне без тебя?
Подвинулся к ее ногам.
— Ежели уже пропадать, так лучше тут, с тобой…
— А ты руки подале…
Тимофей обхватил ее, свалил на картофель.
Она взглянула в его глаза, хотела крикнуть, но он зажал ей рот. И в тот же момент покатился на землю. Будочник повалился на него и молча бил по голове и по лицу.
Будочница стала громко кричать. Ремонтщики бросились на крик. Но Тимофей уже вырвался и, окровавленный, полуголый, бежал им навстречу. В артели хохот, а дед Марей, качая головой, назидал:
— Выходит, Тимоша, закон-то для молодых написан.
Тимофей умылся, собрал пожитки и, не дожидаясь
вечера, ушел от стыда на станцию.
А Кузьма в будке говорил жене, часто мигая светлосерыми глазами:
— Что же, собирайся да и к чертям — на Кавказ или куда там вы…
— Да нехай он сказится, проклятый! Откуда взялся!
— Слышал ведь все, за кустом сидя…
— А коли слыхал — и слава богу!
— Не верю я тебе, Прасковья.
— Своим ушам и глазам-то веришь ведь…
— Обманула ты меня, замуж выходя!
— Кузьма, муж мой суженый,— протянула руки,— пора уж позабыть…
А Кузьма закричал:
— По гроб жизни не забуду.. С кем гуляла девкой? Ну?
— Родной мой, да уже похоронила я все…
— Шлюха! — замахнулся кулаком.— Оттого и лезут к тебе, что дух от тебя распутный чуют!
И вышел из будки.
— Владычица пресвятая, укрепи…
Села у порога, обняв голову руками, и смотрела на иконы и картину страшного суда, где в красном пламени горели грешники.
III
Лето шло к концу. Ремонтщики перешли куда-то на дальние пролеты, и подле будки стало совсем пусто.
Чахлые посадки уже стали желтеть и совсем поредели. А поля выцвели и стали бурые.
С утра Кузьма ушел на станцию за жалованьем. А будочница резала подсолнухи. В поле было тихо, и слышно было издали пыхтение поднимавшегося от станции 1-го номера. И когда поезд показался с подъёма, будочница захватила на лавочке у будки завернутый зеленый флаг и стала на переезде. Поезд, вырвавшись на уклон, быстро летел мимо, а из окна второго класса кто-то, высунувшись далеко, махал рукой. Будочница не успела разглядеть, как к ее ногам полетела бумажка. А вагон уже промчался, пассажир снял шляпу, взмахивал ею и, оглядываясь, улыбался. Вот уже и не видно его за вагонами, и шляпа, мелькнув, скрылась. И последний вагон с развернутым красным флагом меж буферов, быстро уменьшаясь, будто сжимала его невидимая рука, скрылся за поворотом. Тут только будочница узнала… зашаталась и схватилась руками за грудь…
Бумажка белела в стороне. Она развернула ее. Три серебряных рубля выпали и зазвенели о камень. Бумажка была написана карандашом. Стала читать, но записка прыгала в руках — ничего не видно.
Она вошла в будку, выпила воды, посидела, а потом прочитала:
‘Дорогая Пашенька! Если бы ты знала, как я тоскую по тебе! Так как ты моя первая и последняя любовь. Но судьба нас разлучила навек, и не видать счастья. В воскресенье кавказским плацкартным буду проезжать обратно. Непременно выходи на вокзал — хоть поговорим! Непременно! Хоть разок повидаю! Твой по гроб Шурочка! Переезжайте назад в Смородиное!’
Будочница пошла на переезд, подобрала рубли и, завернув в записку, спрятала в карман юбки. Вернулась на подсолнухи, обрезала дрожащую руку и все взглядывала на полотно: в ушах шумело, будто поезд идет.
Вечером возвратился Кузьма. Принес казенные припасы и кренделей к чаю. Прасковья ставила самовар, а он рассказывал о дорожном мастере, потом сообщил: у Завалива на заминке служит, записывает, сукин сын. Рабочие видали. Морда еще синяя… Похваляется. Пущай. Через платформу прохожу — 1-й номер стоит. Гляжу— на ступеньках второго класса господин, обличье бачугинское.
Будочница, пригнувшись, стала раздувать самовар.
— Ай он? Ай не он?.. Спрос не беда? Здравствуйте, говорю, Владимир Егорович.
Глянул он — тоже сразу не признал:
— А вы, говорит, кто?
— Кузьму, говорю, что антоновку на вокзал возил, помните? — Признал! Только я, говорит, не Владимир, Александр Егорович. Постарели, говорю!
Искры широким веером летели от раздуваемого самовара.
— Ты ж, спрашивает, как здесь? — Так и так в своясях. На третьей будке здесь сторожем.— С хозяйкой? — С Прасковьей.— Приезжайте, говорит, место хорошее дам.— Дальняя, говорю, Александр Егорович, сторона.— Жена же, говорит, твоя с тех местов: небось тянет к родным?— Никак нет, не желает. Сама, говорю, сбила меня в эти места.
— Видать, один. Не успел расспросить — женился, нет ли: поезд тронулся. Руку подал. Пятница-то у нас послезавтра, что ль? Служебный с севера в десять часов проходить будет: трубу, канавки надо прочистить, да кругом 709-й версты камешки известкой полить.
За чаем Кузьма вспомнил: в армяшкиной лавочке на платформе рыбка маленькая, колосная, что ли, от одного духу слюнки потекли. Хотел было купить — сорок копеек штука!.. А их — десятком не наешься. Буду при деньгах— хоть на пробу куплю!
На закате солнца прошел второй номер. Провожая его, будочница думала: с этим самым… через четыре дня. А ночь не спала. Вышла, когда муж уснул, закрыла барьер за проехавшими на свободу фурами, да и осталась сидеть на барьере одиноким, белым привидением. Ночь была темная, звездная, и встали те пахучие ночи, что никак не забудешь… и не заснешь.
День и ночь эти четыре года давили непокорное сердце. Из сил выбилась, тянула его к мужу. Всю душу, что расцвела для того, первого, всю ласку, которой тянулась туда, в сад, несла мужу. С радостью терпела от Кузьмы и грубые слова и побои — все искала, чем загладить тяжкий девичий грех… Убежала от него в чужие далекие края. А грех вот нашел. Взял всю, сладко томит и палит, дышит запахом сада, и вся она там, в темной чаще за шалашом, где тянет свежестью от речки… Горячими руками стала расплетать мягкую косу, как было любил он делать это своими белыми руками… Упала головой на колени. Сейчас это все было, а четырех скорбных лет не было!
Перед утром взошел сдавленный с боков месяц — заблестели рельсы, и открылась серая пустынная даль. На перилах сидела одинокая фигура с распущенными волосами. Она оглянулась кругом. Белела мертвая будка: как склеп, что видала когда-то под городом… Похоронно гудели телефонные столбы. Вспомнила, как на другой день после свадьбы избитая пряталась в избе и смотрела в окно — проехал с барышнями в сад, сам правил серой в яблоках лошадью. И не было в сердце обиды, была только радость, что увидела. Обида встала теперь.
‘Первая и последняя любовь… Выходи на вокзал… поговорим. Небось тогда не вызвал поговорить… Уехал в ночь, тоже на вокзал!’
Громко рассмеялась и плакала, пока алел край неба, разбудивший кур за будкой.
‘Переезжайте назад’… Что же с собой на Кавказ не звал?.. Как Тимофей… Тот, по крайности, одну звал, а этот: переезжайте! С замужней-то побаловаться — он любопытный — будь проклят…
Разбудила мужа:
— Кузюшка, родной мой, солнышко-то уж всходит!
Проводила его с лопатой чистить трубу на выемке, на краю околотка, что к разъезду, сама пошла полить камешки под 709-й верстой, а потом канавки прочистила.
Прошел 1-й номер — пора обед готовить. Стала думать: что б такое приятное для него сготовить?.. Вспомнила, как вчера про армяшкину рыбку говорил. Вот бы достать! Нешто на станцию смотаться?.. Набросила платок на голову да раздумалась: туда — назад, если бегом бежать, и то два часа, а Кузьма придет обедать через час, как только дешевка пройдет.
Глянула в окно — через переезд смагинский приказчик едет. На вокзал… Выскочила из будки.
— Дядечка, ради Христа подвезите! На станцию — как умирать нужно!
Откопала спрятанные за сарайчиком три серебряных рубля, села боком на дрожки.
— Скореича, дядечка, мне к дешевке поспеть… родненький!..
Поспела: только купила 10 рыбок, а дешевка уже тронулась. Вскочила в последний вагон и засмеялась от радости.
На конце подъема надо спрыгивать… С товарного-то наловчилась, а этот идет быстро — камешки вдоль полотна в полости сливаются… Кузьма — и тот не прыгнет, подъем уже кончается, показалась будка… прыгнула вперед, изо всей силы оттолкнув рукой ступеньку, стала на ноги, да вдруг перевернулась на голову и покатилась прочь по песку, хваталась руками за песок, чтоб лежать, а песок ходил кругом, как вода. Неслись крики и хохот из вагона.
Встала с песком во рту и в пазухе — цела! Только ноют шея и рука. Отыскала рыбу и, хохоча, пошла домой.
А когда пришел Кузьма и растерялся, увидев на столе ароматную рыбу, она только млела и сияла от счастья.
И лишь вечером открыла секрет колдовства, да и то не весь.
IV
В воскресенье утром вспомнила: перед вечером пройдет… Как раз за коровой идти… Пусть на Кузьму поглядит в окно! Пришел и ее черед… небось. И записку нашла и, обернув ею камень, швырнула в колодец.
— Что ты в колодец швыряешься! — крикнул Кузьма от полотна.
— В лягушку.
— Ах ты, маленькая!
А перед вечером пришел Культыпа, сторговались, и Кузьма пошел за телушкой в слободу. Будочница подумала:
— Вернется поздно ночью, придется поезд встречать… не выйду. ‘Повидаю хоть разок!—засмеялась, вспомнив записку.— Судьба разлучила навек, и не видать мне счастья’. А мне видать?
Слезы потекли по бледному лицу.
— А может, и правда? Любил ведь — не врал. Вспомнил ведь… Осунулся, сердечный… Живется, значит, не сладко! При их-то достатках отчего же!
Защемило в груди. Повидать бы раз… Расспросить, как живет, да рассказать бы… Вспомнила, как заплакала в ту ночь, как положил ее голову себе на колени и целовал слезы.
Хлынула в сердце волна, потемнело в глазах.
Стала прислушиваться: в это время уже слышны свистки с разъезда, где он проходит, не останавливаясь. В вечернем воздухе эти четыре свистка — один протяжный — через минуту другой протяжный и два короткие, могучие — каждую ночь здесь, на подъеме. Но проходит еще четверть часа, и слышно четкое пыхтенье берущего крутой подъем локомотива. А потом он с шумом вылетает из-за поворота.
Но солнце уже зашло, и быстро легли на поля южные сумерки, а свистков все не было: опоздал. Слышно было, как возились куры на нашесте, темнел силуэт коровы за будкой.
Но сердце билось так сильно, что вся тряслась и горела… Взглянуть бы только в глаза — и помереть…
Вошла в будку и только что взяла подойник, как донесся властный протяжный свисток. Подойник выпал из рук и загремел. Будочница бросилась к посту, потом назад к будке… Прилетел второй протяжный свисток и за ним два коротких зовущих. Застонала им в ответ.
— Пролетит в темноте… навеки… Словечко бы…
Вдруг она рванулась в будку, схватила спички, сняла с крючка сигнальный фонарь и, трясясь, зажгла в нем свечу. Захватив в сенях большой гаечный ключ и лом, побежала на полотно. Пробежав в сторону станции шагов двадцать, упала у стыка рельс и стала отвинчивать гайку. Ключ застучал по стали, гайка не слушалась. Оглянувшись, легла грудью на ключ — гайка подалась. За ней пошла другая. Отвинтив гайки и выбив болты, стала выворачивать костыль и дивилась собственной силе.
Но пыхтение поезда слышалось уже отчетливо.
Листратову будку прошел…
Стала было собирать гайки и болты, но рассыпала, схватила фонарь и ключ и побежала навстречу поезду и только выбежала на переезд, как вынырнули с шумом три огня. Шумело кругом… Она бежала навстречу огням, размахивая красным фонарем… Прорезали только что опустившуюся ночь тревожные свистки. Паровоз остановился, пройдя будку, у развинченных рельсов. Тревожно побежали огни вдоль поезда, замелькали испуганные силуэты. Осветили развинченный рельс. Паровоз отбивал вверху четкие, нетерпеливые удары.
А будочница, размахивая фонарем, побежала было вдоль поезда, но споткнулась у багажного вагона и не слыхала, как бросали подле нее деньги и говорили: ‘Героиня!’
И не слыхала, как в купе первого класса некрасивая, роскошно одетая дама бранила суетившегося подле нее мужа: ‘Просила ведь: останемся, Сашенька, до воскресенья, еще одну ванну приму. Так Сашенька заметался, будто его в шею гонят! Чуяло мое сердце крушение’.
А когда очнулась — было тихо и пусто кругом и дышала ночь запахом увядающих трав. А рядом сидел прибежавший на тревогу Кузьма. Он бранил злодея Тимошку: это он! И собирался идти к жандарму.
Но будочница отговорила его: сделал уже злое дело — испортил путь и навряд ли вернется.
Утром Кузьма подобрал осколки цветного стекла и оставшиеся монеты. А ночами все ходил с киркой по пути и вокруг будки: поджидал Тимофея.
<,1919>,
———————————————————
Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.