Время на прочтение: 15 минут(ы)
—————————————————————————- Оригинал находится на RULEX.RU
—————————————————————————- Брюсов, Валерий Яковлевич — известный поэт, один из создателей русского модернизма. Родился в 1873 г. в московской крестьянско-купеческой, но интеллигентной семье. Дед по матери писал стихи, драмы, повести, отец печатал стихи в мелких изданиях. Учился в московских гимназиях Креймана и Поливанова, в 1893 г. поступил в Московский университет по филологическому факультету и кончил курс в 1899 г. Писать начал еще в 1889 г. в спортивных журналах ‘Русский Спорт’ и ‘Листок Спорта’, как поэт выступил в 1894 г. в сборниках ‘Русские Символисты’. Писатель и литературный деятель исключительной энергии, Брюсов с тех пор напечатал длинный ряд книг и брошюр: ‘Поль Верлен. Романсы без слов. Перевод’ (М., 1894), ‘Chefs d’oeuvre. Сборник стихотворений’ (М., 1895, 2-е дополненное изд., М., 1896), ‘Me eum esse. Новая книга стихов’ (М., 1897), ‘О искусстве. Статьи’ (М., 1899), ‘Tertia Vigilia. Книга новых стихов’ (М., 1900), ‘Urbi et orbi. Стихи 1900 — 1903 годов’ (М., 1903), ‘Морис Мэтерлинк. Избиение младенцев’ (перевод. М., 1904), ‘Стефанос. Венок. Стихи 1903 — 1905 годов’ (М., 1906), ‘Эмиль Верхарн. Стихи о современности в переводе Валерия Брюсова’ (М., 1906), ‘Земная Ось. Рассказы и драматические сцены’ (М., 1907, 2-е дополненное изд., М., 1910), ‘Лицейские стихи Пушкина, по рукописям Московского Румянцевского музея и другим источникам. К критике текста’ (М., 1907), ‘Морис Мэтерлинк. Пелеас и Мелизанда. Стихи. Перевод В. Брюсова’ (М., 1907), ‘Пути и Перепутья. Собрание стихов’ (тт. I и II, М., 1907, т. III — ‘Все напевы’ — М., 1909), ‘Огненный Ангел. Повесть XVI в.’ (часть I — М., 1908, часть II — М., 1909, 2-е изд., М., 1909), ‘Габриэль д’Аннунцио. Франческа да-Римини. Трагедия в 5 действиях, перевод Валерия Брюсова и Вячеслава Иванова’ (СПб., 1908), ‘Французские лирики XIX в. Перевод и библиографические примечания’ (СПб., 1909), ‘Испепеленный. К характеристике Гоголя’ (М., 1909, 2-е изд., М., 1910), ‘Эмиль Верхарн, Елена Спартанская. Трагедия в 4 действиях. Перевод’ (М., 1909), ‘Поль Верлэн. Собрание стихов’ (М., 1911), ‘Путник. Психодрама в 1 действии’ (М., 1911), ‘Великий Ритор. Жизнь и сочинения Децима Магна Авсония’ (М., 1911), ‘Дальние и близкие. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней’ (М., 1911), ‘Оскар Уайльд. Герцогиня Падуанская. Драма в 5 действиях’ (М., 1911), ‘Зеркало теней. Стихи 1909 — 1912 годов’ (М., 1912). Под редакцией Брюсова, с его предисловиями и примечаниями издано московским книгоиздательством ‘Скорпион’: ‘Александр Добролюбов. Собрание стихов’ (М., 1900), ‘А.Л. Миропольский, Лествица’ (М., 1903), ‘Письма Пушкина и к Пушкину. Новые материалы’ (М., 1903), разные переводы Бодлэра (М., 1908. ‘Цветы зла’), Вилье де Лиль Адана (СПб., 1907), Анри де Ренье (1910), Верлэна (1911), Деларю-Мордрюса (1912), Жозефа Орсье (1912) и другие. Для ‘Библиотеки великих писателей’ под редакцией Венгерова Брюсов переводил сонеты Шекспира, стихотворения Байрона, ‘Амфитриона’ Мольера. Критические, историко-литературные и библиографические этюды и рецензии Брюсов помещал в ‘Русском Архиве’, ‘Ежемесячных сочинениях’, ‘Мире искусства’, ‘Новом Пути’ и других (часть под псевдонимом ‘Аврелий’), в ‘Новом Энциклопедическом Словаре’ Брокгауз-Ефрона, в ‘Истории русской литературы XIX в.’ изд. ‘Мира’. Для издания Пушкина под редакцией Венгерова написал этюды о ‘Гаврилиаде’, ‘Домике в Коломне’, ‘Медном Всаднике’. С 1900-1903 годов был секретарем редакции ‘Русского Архива’, с 1903 г. принимал деятельное участие в ‘Новом пути’, где, между прочим, писал политические обозрения. С 1904-1908 годов редактировал издание модернистского книгоиздательства ‘Скорпион’ журнала ‘Весы’. Столь же близкое участие принимал в редактировании декадентских альманахов ‘Северные Цветы’ (4 сбор., М., 1900-1905). Одно время тесно примыкал к ‘Золотому Руну’. В лондонском ‘Athenaeum’e’ и французском журнале ‘Le Beffroi’ Брюсов в начале 1900-х годов помещал годовые обзоры русской литературы. С 1910 г. состоит членом редакции ‘Русская мысль’. Брюсов принимает деятельное участие в литературно-общественной жизни Москвы, часто выступает с публичными лекциями, состоит председателем ‘Общества свободной эстетики’ и председателем дирекции литературно-художественного кружка. Брюсов — один из наиболее ярких представителей русского ‘декадентства’ в тот период, когда оно задалось целью, во что бы то ни стало, обратить на себя внимание разного рода выходками. Это особенно удалось Брюсову, который начал свою литературную деятельность с демонстративного литературного мальчишества. Первый крошечный сборничек его стихотворений не только называется ‘Chefs d’oeuvre’, но в предисловии, сверх того, прямо заявляется: ‘Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки ни от критики, ни от публики. Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству’. Едва ли также непосредственным актом творчества может считаться нашумевшее стихотворение: ‘Тень несозданных созданий колыхается во сне, словно лопасти латаний на эмалевой стене. Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски в звонко-звучной глубине вырастают точно блестки при лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне’ и т. д. Всего прочнее к литературному имени Брюсова пристало знаменитое однострочное (!) стихотворение (‘Русские Символисты’, вып. III): ‘О, закрой свои бледные ноги’. Эта выходка, как особенно характерное выражение декадентского озорства, приобрела огромную известность, и гомерический хохот, вызванный ею, сразу связал с ‘новыми течениями’ представление о литературном ломании. Однако, критика не проглядела в юном декаденте и проблесков настоящего дарования. В числе этих благожелательных критиков был Владимир Соловьев, написавший остроумнейшую рецензию-пародию на первые продукты русского декадентства. Постепенно самовлюбленность и стремление выкидывать литературные коленца улеглись в Брюсове. Вышедший в 1900 г. сборник стихотворений ‘Tertia Vigilia’ уже сам посвящает сборникам ‘Русские Символисты’ такие воспоминания: ‘Мне помнятся и книги эти как в полусне недавний день, мы были дерзки, были дети, нам все казалось в ярком свете. Теперь в душе и тишь и тень. Далека первая ступень. Пять беглых лет как пять столетий’. В сборнике еще достаточно осталось от прежнего ломания. Посвящение книги Бальмонту гласит: ‘Сильному от сильного’, в особом стихотворении ‘К портрету К.Д. Бальмонта’ поэт своего друга и учителя с восторгом характеризует внешне так: ‘Угрюмый облик, каторжника взор’, а внутренно аттестует и того лучше: ‘Но я в тебе люблю — что весь ты ложь’. Ко всеобщему сведению сообщается: ‘поклоняются мне многие в часы вечерние’, ‘женщины, лаская меня, трепетали от счастия’ и т. д. Имеются затем стихотворные ребусы, простому уму совершенно недоступные: ‘Люблю дома, не скалы, ах, книги краше роз. Но милы мне кристаллы и жалы тонких ос’. В общем, однако, в книге уже определенно обозначены настоящие контуры очень талантливой литературной индивидуальности поэта. Брюсов — поэт мысли по преимуществу. Порывы поэтической безотчетности, которые так характеризуют главу новой школы — Бальмонта, ему чужды. Поэтому у него в неудачных стихах так много надуманности, в удачных — стройности. По общему складу своего спокойно-созерцательного писательского темперамента Брюсов чистейший классик и, являясь головным проповедником символизма, он по существу с этим неоромантическим и мистическим течением душевного сродства не имеет. В ‘Tertia Vigilia’ источники вдохновения по преимуществу книжные: скифы, ассирийский царь Ассаргадон, Рамсес, Орфей, Кассандра, Александр Великий, Амалтея, Клеопатра, Данте, Баязет, викинги, свойства металлов (!), Большая Медведица и т. д. Но при всей своей искусственности эти темы, несомненно, захватывают поэта. Оригинальною и совсем не декадентскою чертою ‘Tertia Vigilia’ является, навеянная Верханом, любовь к городу. Воспевается городская жизнь в ее целом, даже электрические конки, как ‘вольные челны шумящих и строгих столиц’, сеть телеграфных проволок, сложенный в кучи снег. Улица полна для поэта символического значения, в стенах домов он видит ‘думы племен охладелых’, весною ему кажется, что ‘даль улицы исполнена теней. Вдали, вблизи — все мне твердит о смене: и стаи птиц, кружащих над крестом, и ручеек, звеня, бегущий в пене, и женщина с огромным животом’. Общее настроение очень бодрое. Поэт полон веры в грядущее (‘рассеется при свете сон тюрьмы и мир дойдет к предсказанному раю’) и в роль своего поколения: ‘нам чуждо сомненье, нам трепет неведом, мы гребень встающей волны’. Во втором и самом значительном сборнике своем ‘Urbi et otbi’ бодрости гораздо меньше: ‘уверенности прежней в душе упорной нет’, появляются совсем новые мотивы: сознание одиночества, горькое чувство по поводу того, что всех нас ждет забвение, признание, что ‘лишь растет презрение и к людям, и к себе’. Одно стихотворение так и названо ‘L’ennui de vivre’, и, наконец, поэт заявляет, что все ему надоело, но исключая самого себя: ‘Я жить устал среди людей и в днях, устал от смены дум, желаний, вкусов, от смены истин, смены рифм в стихах. Желал бы я не быть Валерий Брюсов’. Под влиянием этой усталости от прежних искусственных настроений он все больше начинает интересоваться реальною действительностью: ‘Здравствуй, жизни повседневной грубо кованная речь. Я хочу изведать тайны жизни мудрой и простой. Все пути необычайны, путь труда, как путь иной’. В нем все растет уже обозначившаяся так определенно в ‘Tertia Vigilia’ любовь к городу, — к уличной жизни, интерес даже к газовым фонарям, к дыму труб и т. д. Настроения поэта теперь тесно связаны с самыми мелкими явлениями городской жизни, с каким-нибудь ‘резким стуком пролетки в тишине’. Всего менее ‘по-декадентски’ он присматривается к городской тяготе и нужде и весьма своеобразно отзывается на нее: вызывая, например, ангела с неба, он заставляет его помогать мальчику, который ‘из сил выбивается, бочку на горку не втащит никак’. Любой сборник ‘гражданских’ мотивов украсит прекрасное стихотворение ‘Каменщик’ — диалог между поэтом и каменщиком ‘в фартуке белом’: — ‘Каменщик, каменщик, в фартуке белом, Что ты нам строишь? Кому? — Эй, не мешай нам, мы заняты делом, строим мы, строим тюрьму. — Каменщик, каменщик, с верной лопатой, кто же в ней будет рыдать? — Верно, не ты и не твой брат, богатый. Незачем вам воровать. — Каменщик, каменщик, долгие ночи кто ж проведет в ней без сна? — Может быть, сын мой, такой же рабочий. Тем наша доля полна. — Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй, тех он, кто нес кирпичи. — Эй, берегись, под лесами не балуй… Знаем все сами, молчи’. В связи с интересом к городскому быту очень оригинально разработана Брюсовым народно-городская и фабричная песня — так называемая ‘частушка’. В ‘Urbi et orbi’ есть целый отдел ‘песни’, обративший на себя особенное внимание критики, частью приветливо, частью весьма сурово отнесшейся к этим ‘песням’, как к фальсификации. ‘Песни’ написаны в лубочной форме: ‘Как пойду я по бульвару, погляжу на эту пару, подарил он ей цветок — темно-синий василек’. Но именно эта внешняя лубочность придает вполне жизненный отпечаток ‘Песням’. Фабричный, поющий: ‘И каждую ночь регулярно я здесь под окошком стою, и сердце мое благодарно, что видит лампадку твою’, говорит именно тем языком, каким он выражается и в жизни, и это его нежности придает особенную трогательность. Есть в ‘Песнях’ вещи действительно фальсифицированные, в роде казенно-патриотической ‘Солдатской’, но есть и вещи, замечательно стильные и колоритные. В мнимо-‘Веселой’ песне обитательница дома ‘с красненьким фонариком’ начинает очень залихватски с обращения: ‘Дай мне, Ваня, четвертак, пожертвуй полтинник, что ты нынче весел так, словно именинник? Раскошелься до гроша, не теряй минуты. Или я не хороша? Мои плечи круты’. Но тотчас же сквозь внешне грубое обличие слышится настоящее рыдание: ‘Надо жить, чтоб пьяной быть, до обеда в лежку, чтоб поутру не тужить про нашу дорожку. Чтобы щеки от тех слез, белые не пухли, я румянюсь ярче роз, подвиваю букли’. Указанные черты своеобразного и оригинального отношения к реальной жизни далеко не окрашивают, однако, собою всего сборника. Столь же характерны для него и ряд сгущенных особенностей ‘модернизма’, начиная с претензиознейшего самообожания (‘И девы, и юноши встали, встречая, венчая меня, как царя’), с навеянных Беклином мифологических услад (‘Повлекут меня с собой к играм рыжие силены, мы натешимся с козой, где лужайку сжали стены’) и кончая надуманнейшею эротоманиею. Целый большой отдел ‘Баллад’ основан на ухищренном и каком-то точно заказном сладострастии всех сортов: тут и влюбленный раб, прикованный к ложу, на котором ласкают другого мужчину, тут и безумно-страстные римские проститутки, царевны, предлагающие себя неизвестному путнику, тут даже апофеоз лесбийской любви (‘Рабыни’), страсть отца к дочери, сладострастные свидания узника и узницы, разделенных решеткою, и т. д. Справедливость требует отметить, что при всей надуманности эротики этих баллад они написаны с редким мастерством и с безусловно художественною эффектностью. Другой большой отдел — ‘Элегии’ — тоже весь посвящен очень сгущенной эротике, но с оттенком новым. Это, во-первых, эротика уже не торжествующая и вызывающая, а покаянная, что, впрочем, весьма мало отражается на самом содержании рисуемых соблазнительных картин. Новой чертой в эротике Брюсова сравнительно с эротикой ‘модернизма’ является его стремление извлечь половое чувство из прежнего желания декадентства щеголять порочностью и утонченной развращенностью. Напротив того, страсть возводится здесь в своего рода религиозное таинство, для которого весь ‘мир как храм’. В характерном стихотворении ‘В Дамаск’ пресерьезно говорится: ‘Мы как священнослужители, творим обряд. Строго в великой обители слова звучат. Ангелы ниц преклоненные поют тропарь. Звезды — лампады зажженные, и ночь — алтарь. Что нам влечет с неизбежностью, как сталь магнит? Дышим мы страстью и нежностью, но взор закрыт. Водоворотом мы схвачены последних ласк. Вот он, от века назначенный, наш путь в Дамаск’. Но если этот весьма легкий и общественный путь в Дамаск может возбудить улыбку, то нельзя не признать замечательной другую попытку Брюсова — выделить в излюбленной модернизмом ‘половой проблеме’ элемент наслаждения от таинства материнства. В превосходнейшей пьесе ‘Habet illa in alvo’ говорится о самых скользких подробностях с тою величавою простотою и целомудренною серьезностью, с которою говорят о таинстве зачатия библейские предания и народная поэзия Юга. Двойственность настроений и тем не составляют чего-нибудь случайного у Брюсова. В ‘Tertia Vigilia’ он прямо заявляет: ‘Мне сладки все мечты, мне дороги все речи, и всем богам я посвящаю стих’, в ‘Urbi et orbi’ еще решительнее говорит: ‘Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья, и Господа и Дьявола хочу прославить я’. Этот эклектизм находится в связи с поворотом теоретических взглядов Брюсова на искусство, в котором для него теперь ‘все настроения равноценны’. В предисловии к ‘Tertia Vigilia’ он энергически протестует против зачисления его в ‘ряды защитников каких-либо обособленных взглядов на поэзию. Я равно люблю и верные отражения зримой природы у Пушкина или Майкова, и порывания выразить сверхчувственное, сверхземное у Тютчева и Фета, и мыслительные раздумья Баратынского, и страстные речи гражданского поэта, скажем Некрасова’. Главная задача ‘нового искусства’ — ‘даровать творчеству полную свободу’. Выступая в брошюре ‘О искусстве’ с решительным заявлением, что ‘в искусстве для искусства нет смысла’, Брюсов позднее в предисловии к ‘Tertia Vigilia’ высказывает убеждение, что ‘попытки установить в новой поэзии незыблемые идеалы и найти общие мерки для оценки — должны погубить ее смысл. То было бы лишь сменой одних уз на новые. Кумир Красоты столь же бездушен, как кумир Пользы’. На самую сущность искусства Брюсов смотрит мистически, как на особого рода интуицию, которая дает ‘ключи тайн’. Следуя Шопенгауэру, он приходит к убеждению, что ‘искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. Искусство есть то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства — это приотворенные двери в Вечность’. Из ‘Голубой тюрьмы’ бытия, по выражению Фета, есть ‘выходы на волю, есть просветы’. ‘Эти просветы — те мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину’ (‘Весы’, 1904, Љ 1). В ‘Urbi et Orbi’ Брюсов достиг кульминационного пункта своего творчества. В дальнейших сборниках его исчезает тот молодой задор, который придавал яркость и красочность самому по себе чрезвычайно уравновешенному поэтическому темпераменту Брюсова. Все совершенствуется у него форма, все тщательнее идет шлифовка стиха, в одно и то же время и изящного, и чрезвычайно точного, чеканенного. Отбросив гиперболичность, можно признать, в общем, верным определение восторженного апологета творчества Брюсова — Андрея Белого, который называет его ‘поэтом мрамора и бронзы’. Но, рядом с большими достижениями в области формы, совсем исчезает у Брюсова тот элемент ‘священного безумия’ и какой-то естественной, органической экстравагантности, который придает такой интерес творчеству другого главаря русского модернизма — Бальмонта. Поклонники Брюсова с большою охотою говорят об известном портрете Брюсова, написанном уже находившимся на границе безумия Врубелем. Брюсов изображен здесь чем-то вроде демона, хотя и в застегнутом наглухо парадном сюртуке. Это, оказывается, символ. Да, Брюсов внешне холоден. ‘Грустен взор. Сюртук застегнут, сух, серьезен, строен, прям’ (Андрей Белый, ‘Урна’). Но в действительности это ‘вулкан, покрытый льдом’ (Белый, ‘Луг зеленый’). Однако, большинство читающей публики только этот лед и примечает. В четвертом из сборников Брюсова, вычурно носящем двойное заглавие ‘Stefanos. Венок’, чувствуется несомненная растерянность. Этот выпущенный в конце 1905 г. сборник автор снабдил коротеньким предисловием, в котором жалеет свое детище. Он отдает его ‘читателям в дни, когда им нужен не голос спокойных раздумий, не напевы извечных радостей и извечных страданий, но гимны борьбы и бой барабанов’. Однако, говоря сборнику: ‘Прощай, моя бедная книга’, автор неожиданно прибавляет: ‘Ты уже далеко и от меня. Да, настало время военных труб и песен’, и этих ‘песен сражения’ немало в книге, родившейся в бурные дни российской революции. К чести поэта нужно сказать, что тут ничего подлаживающегося. Брюсов, который создал теорию и практику поэтических ‘мигов’, искренно отражал настроения различных моментов политической жизни первой половины 1900-х годов. Были у него ‘миги’, когда он становился ‘патриотом определенного пошиба’. В январе 1904 г., когда объявлена была война с Японией, его чрезвычайно волнует вопрос о Тихом Океане и о великодержавности России (‘Тот не прав, кто назначенье мировое продать способен, как Исав’), и он обращается к ‘согражданам’ с таким приглашением: ‘Теперь не время буйным спорам, как и веселым звонам струн. Вы, лекторы, закройте форум! Молчи, неистовый трибун’. После Цусимы ‘Россия горестная рыдает’ не над погибшими сынами своими, а над своей ‘погибшей славой’ (‘И снова все в веках, далеко, что было близким, наконец — и скипетр Дальнего Востока, и Рима третьего венец’). Но быстро развернувшиеся события 1905 г. оказали на поэта магическое действие. Он прислушивается к песни, которая, оказывается, давно его ‘душе знакома’: ‘Эта песнь — как говор грома над равниной, в облаках. Пел ее в свой день Гармодий, повторял суровый Брут, в каждом призванном народе те же звуки оживут. Это — колокол вселенной с языком из серебра, что качают миг мгновенный Робеспьеры и Мара. Пусть ударят неумело: в чистой меди тот же звон! И над нами загудела песнь торжественных времен. Я, быть может, богомольней, чем другие, внемлю ей, не хваля на колокольне неискусных звонарей’. Радикализм его теперь так велик, что 17 октября ему мало: он презрительно говорит ‘Довольным’: ‘Мне стыдно ваших поздравлений, мне страшно ваших гордых слов! Довольно было унижений пред ликом будущих веков! Довольство ваше — радость стада, нашедшего клочок травы. Быть сытым — больше вам не надо, есть жвачка — и блаженны вы! Прекрасен, в мощи грозной власти, восточный царь Асаргадон, и океан народной страсти, в щепы дробящий утлый трон! Но ненавистны полумеры, не море, а глухой канал, не молния, а полдень серый, не агора, а общий зал’. К чести поэта надо сказать, что тут не было бегания за колесницей триумфатора. Его увлекал своеобразный эстетизм, весьма интересно сказавшийся еще в 1903 г. в стихотворении ‘Кинжал’. Когда он ‘не видел ни дерзости, ни сил, когда все под ярмом клонили молча выи’, он уходил ‘в страну молчанья и могил, в века загадочно-былые’. Ненавистен был ему тогда ‘всей этой жизни строй, позорно-мелочный, неправый, некрасивый’, в ответ ‘на зов к борьбе’ он ‘лишь хохотал порой, не веря в робкие призывы. Но чуть заслышал я заветный зов трубы, едва раскинулись огнистые знамена, я отзыв вам кричу, я — песенник борьбы, я вторю грому с небосклона. Кинжал поэзии! Кровавый молний свет, как прежде, пробежал по этой верной стали, и снова я с людьми, — затем, что я поэт, затем, что молнии блистали’. То есть его увлекает то, что кончилась нудная обыденность: во всякой буре и настоящей борьбе есть страсть, а, следовательно, и красота. Гражданская поэзия, однако, совершенно чужда глубоко-аполитическому темпераменту Брюсова. Лучшее в ‘Венке’ — величаво-красивые, торжественно-спокойные, как закат ясного летнего дня картины природы и настроения цикла ‘На Сайме’. — В 1908 г. Брюсов приступает к подведению итогов. Меланхолическое заглавие собрания его стихотворений ‘Пути и перепутья’ указывает ‘вечеровый’, говоря одним из многочисленных брюсовских неологизмов, характер предприятия. При том же все вызывающие, демонстративно-‘декадентские’ стихи молодости исключены. В третьем томе (‘Все напевы’) даны стихи 1906 — 1908 годов, а в вышедшем в 1912 г. ‘Зеркале теней’ стихи 1909 — 1912 годов. К ‘тоталитету’ литературного положения Брюсова эти 2 сборника ничего не прибавляют. — Последние годы литературной деятельности Брюсова ознаменованы ожесточенной враждой к нему критиков, от которых модернисту всего менее можно было ожидать нападения. Как раз ‘старая’ литература вполне примирилась с зачинателем русского модернизма и оценила его безусловно крупный талант. И всякая сколько-нибудь беспристрастная историко-литературная оценка не может не констатировать, что Брюсов, вместе с Бальмонтом, снова после долгих лет читательского равнодушия приковал к русской поэзии всеобщее внимание. Но образовался целый круг молодых критиков (Айхенвальд, Коган, Шемшурин, Бурнакин, Абрамович и др.), настолько ожесточенно к Брюсову относящихся, что они даже талант в нем отрицают. Главные упреки этих хулителей Брюсова основаны, однако, на эстетическом недоразумении. Ставят Брюсову в упрек, что он ‘книжник’ и ‘ритор’. Как констатирование факта, это верно, но почвы для упреков тут нет. Конечно, Брюсов книжник, но зато книжник насквозь. Все для него материал для стихотворства, все его переживания ему дороги как исходные пункты литературного воплощения их. Даже в час упоения, когда ‘мы любили, мы забыли, это вечность или час’, ‘тонувшие в сладкой неге’ счастливые любовники не забывали, однако, литературы: ‘нам казалось, мы не жили, но когда-то Heinrich Heine в стройных строфах пел про нас’. Определеннее, чем кто-либо другой, осознал эту свою книжность сам поэт, и в чрезвычайно характерном для него обращении к своей музе (в ‘Зеркале теней’) дает следующую автобиографию литератора, всегда и везде помнящего о своем, как он его называет, ‘святом ремесле’: ‘Я изменял и многому и многим, я покидал в час битвы знамена, но день за днем твоим веленьям строгим душа была верна. Заслышав зов, ласкательный и властный, я труд бросал, вставал с одра, больной, я отрывал уста от ласки страстной, чтоб снова быть с тобой. В тиши полей, под нежный шепот нивы, овеян тенью тучек золотых, я каждый трепет, каждый вздох счастливый вместить стремился в стих. Во тьме желаний, в муке сладострастья, вверяя жизнь безумью и судьбе, я помнил, помнил, что вдыхаю счастье, чтоб рассказать тебе! Когда стояла смерть, в одежде черной, у ложа той, с кем слиты все мечты, сквозь скорбь и ужас, я ловил упорно все миги, все черты. Измучен долгим искусом страданий, лаская пальцами тугой курок, я счастлив был, что из своих признаний тебе сплету венок’. Пред нами, таким образом, вторая натура, то есть нечто вполне органическое и, следовательно, законнейший источник творчества. Нельзя отрицать и ‘риторизма’ Брюсова — аффектации и приподнятости. Но опять-таки аффектации вполне органической, потому что Брюсов — поэт торжественности по преимуществу. Поэзия Брюсова аффектирована в той эстетически-законной мере, в какой аффектирована всякая декламация и парадность. На интимность и поэтическую непосредственность Брюсов никогда не претендовал. Его поэзия изыскана и ‘холодна’ так же, как холодна и вычурна вся столь ему дорогая латинская поэзия. Критики-модернисты сравнивали поэзию Бальмонта с волшебным гротом: все в нем блещет перламутром и рубинами, и очарованного зрителя ослепляют потоки горячего света. Поэзию Брюсова, по аналогии, можно было бы сравнить с залой в стиле ампир, где по бокам стоят статуи каких-то неведомых богов и чуждых сердцу героев, где вначале чувствуешь себя и холодно, и неуютно, а затем начинаешь определенно сознавать, что эта строгая и стройная размеренность, несомненно, красива и импозантна. — Если в поэзии своей Брюсов является художником созерцателем по преимуществу, то в прозе он претендует на нечто мистическое. А между тем элемент иррационализма совсем не в художественных ресурсах его. В предисловии ко 2-му изданию ‘Земной оси’ Брюсов, всегда гораздо тщательнее своих критиков систематизирующий творчество свое, дает следующий автокомментарий: ‘Кроме общности приемов письма, ‘манеры’, эти одиннадцать рассказов объединены еще единой мыслью, с разных сторон освещаемой в каждом из них. Это — мысль о том, что нет определенной границы между миром реальным и воображаемым, между ‘сном’ и ‘явью’, ‘жизнью’ и ‘фантазией’. То, что мы обычно считаем воображаемым, — может быть, высшая реальность, и всеми признанная реальность, — может быть, самый страшный бред’. Эта задача, навеянная фантастикой и ужасами Эдгара По, выполнена, однако, чисто головным путем, и той жути, которую должен ощущать читатель от подобного рода рассказов, не получается. Не в художественных ресурсах Брюсова и полеты фантазии. Вот почему не удалась ему ‘Земля’ — ‘сцены будущих времен’, которой и сам автор и его поклонники почему-то придают большое значение. Действие происходит в ‘городе будущих времен’, покрытом рядом гигантских куполов и совершенно не знающем солнца, он освещается и вентилируется электричеством, все в нем ‘геометрически-правильно’ урегулировано по последнему слову науки. Но столь же ‘геометрически-правильна’ и фантазия автора, ему совершенно не удается достигнуть того своеобразного правдоподобия, которое придает такой интерес фантастике Уэльса. К тому же очевидно, что автор совершенно не увлечен непосредственною задачею действительного изображения города будущих далеких времен. Для него это только форма выражения опасений эстета, удрученного мыслью о том, что в современной жизни рационализм и нивелирующий демократизм якобы убивают стихийность и индивидуальность. Самым значительным из прозаических произведений Брюсова следует признать его исторический роман ‘Огненный Ангел’ из немецкой жизни XVI в. Можно отнестись с некоторым недоверием к официозному уверению одного из друзей автора, серьезно уверяющего, что трезвейший ‘Брюсов является в своем романе то скептиком, то, наоборот, суеверно верующим оккультистом’! Но психология людей XVI в., для которых власть демонов, полеты ведьм на шабаш и т. д. были верованием глубоким и жизненным, передана Брюсовым очень искусно. Автор блеснул прекраснейшим изучением эпохи. Крупнейшим достоинством как ‘Огненного Ангела’, так и других беллетристических произведений Брюсова является прекрасный язык, столь же сжатый и чеканный, как и в стихах его. Это же создавшееся в работе над чеканкой стиха умение сказать очень много на малом пространстве, составляет существеннейшее достоинство и многочисленных, очень содержательных, при всей своей краткости, критических заметок, собранных в книге ‘Далекие и близкие’. ‘Как ‘пушкинист’ Брюсов дал несколько чрезвычайно вдумчивых этюдов для издания Венгерова, а в книге ‘Лицейские стихи Пушкина’ показал себя с лучшей стороны как проницательный исследователь текста. Нельзя, однако, сказать, чтобы Брюсов обладал спокойствием и беспристрастием историка и критика. Он непомерно строг к одним и чересчур снисходителен к писателям своего прихода. Наиболее ярким образчиком придирчивости Брюсова следует считать его разбор академического издания Пушкина, где вся замечательная работа Леонида Майкова сведена к нулю. В свою очередь, сам Брюсов был совершенно несправедливо освистан на Гоголевском юбилее 1909 г. за речь, в которой дал блестящий психологический анализ столь характерного для Гоголя и ‘испепелившего’ его стремления к преувеличению. В этом усмотрели какое-то желание унизить личность великого писателя. — Ср. рецензии Вл. Соловьева в ‘Собрании сочинений’, т. XI, Чуносов в ‘Ежемесячных Сочинениях’ (1901, Љ 1), Саводник в ‘Русском Вестнике’ (1901, Љ 9), Максим Горький в ‘Нижегородском Листке’ (1900, Љ 313) и ‘Русской Мысли’ (1900, Љ 12), Iv. Strannik в ‘Revue Bleue’ (1901, Љ 2), Arthur Luther в ‘Literarisches Echo’ (1904, Љ 11), Абрамович, ‘В осенних Садах’ и др., Аничков, ‘Литературные образы и мнения’ (СПб., 1904), Чуковский, ‘От Чехова до наших дней’ (СПб., 1908), Коган, ‘Очерки по истории новой русской литературы. Современники’, вып. II (М., 1910), Айхенвальд, ‘Силуэты русских писателей’, т. III (М., 1910), Якубович-Мельшин, ‘Очерки русской поэзии’ (СПб., 1904), Измайлов, ‘На переломе’ (М., 1908), его же, ‘На литературном Олимпе’ (М., 1911), его же, ‘Кривое зеркало’, его же, ‘Помрачение божков’ (М., 1909), Шемшурин, ‘Стихи Брюсова и русский язык’ (М., 1908), Т. Ардов, ‘Ересь символизма и Валерий Брюсов’ (М., 1909), Андрей Белый, ‘Луг Зеленый’ (М., 1910), его же, ‘Арабески’ (М., 1911), его же, ‘Символизм’ (М., 1911), М. Волошин в ‘Весах’ (1907) и ‘Руси’ (1908), А. Волынский, ‘Борьба за идеализм’ (СПб., 1900), его же, ‘Книга великого гнева’ (СПб., 1904), Поярков, ‘Поэты наших дней’ (М., 1907), М. Гофман, ‘Книга о русских поэтах’ (СПб., 1909, ст. Вл. Пяста), Пильский, ‘О Л. Андрееве, В. Брюсове и др.’ (СПб., 1910), Элис, ‘Символизм’ (М., 1910), Закржевский, ‘Карамазовщина’ (Киев, 1912), Ю. Каменев, ‘О ласковом старике и о Брюсове’ (‘Литературный распад’, СПб., 1908), Ляцкий, ‘Пути и перепутья в поэзии Брюсова’ (‘Современный Мир’, 1908, Љ 3), Львов-Рогачевский в ‘Современном Мире’ (1910, Љ 6), С. Маковский в ‘Образовании’ (1905, Љ 9). Брюсов пользуется большим вниманием переводчиков, его стихи и проза имеются в переводах на немецкий, французский, английский, голландский, новогреческий, латышский языки. Длинный список их см. в приложениях к ‘Путям и Перепутьям’. Очень много романсов Брюсова положено на музыку. (См. в приложении к ‘Зеркалу теней’).