Поэт, романист и драматург Бруно Ясенский известен русским читателям преимущественно своими прозаическими произведениями, главным образом романами: ‘Я жгу Париж’ и ‘Человек меняет кожу’.
Рассказывая о себе, Ясенский писал в 1931 году: ‘Автобиография — это анкета, которую, в отличие от других анкет, писатель заполняет уже после того, как он был допущен в ту широкую организацию, которая называется массовый читатель.
Итак:
Год рождения — 1901.
Происхождение — мелкобуржуазное. Место рождения — бывшее Царство Польское, ныне Речь Посполита Польская, Сандомирская равнина над Вислой. Край обильный и скудный, приберегший для одних плодородные полосы шумящей пшеницы (прославленная на всю страну ‘сандомирка’), для других — лоскуты песчаных пустырей, где от колоса до колоса не слышно голоса, край богатых помещиков и беднейших крестьян, собирающих со своего морга земли слишком много, чтобы умереть, слишком мало, чтобы жить от урожая до урожая.
Родился я в маленьком местечке, прославившемся впоследствии во время мировой бойни количеством укокошенных солдат обеих доблестных армий. Отец мой был провинциальный врач, осевший на всю жизнь в этом закутке, отстоявшем на 35 верст от ближайшей железнодорожной станции. Крестьян, значительную часть года перебивавшихся впроголодь, лечил преимущественно даром, в округе слыл большим чудаком, ополчившим против себя местную верхушку во главе с аптекарем, не прощавшим ему, что тот отказывается выписывать мужикам дорогие лекарства.
Учился я в Варшаве, в университет поступил в Кракове. Было это в 1918 году, то есть как раз в тот знаменитый год, когда ‘вспыхнула независимая Польша’ на развалинах габсбургской и гогенцоллернской монархий, взорванных динамитом Октябрьской революции. Это были годы, когда воздух в Польше был полон угара самого зоологического шовинизма и воскресших великодержавных амбиций, когда раздавленное польскими штыками национальное восстание на Западной Украине и стремительный поход на Киев открывали, казалось, перед наскоро сколоченным польским буржуазным государством перспективы ‘от моря до моря’. Поход Красной Армии на Варшаву, правда, сразу сузил эти перспективы чуть не до пределов варшавских застав, но разгоревшиеся аппетиты не улеглись в надежде на реванш в недалеком будущем.
Первые мои стихи, появившиеся в печати в 1919 — 1920 годах и носившие отпечаток формальных поисков (резко осужденные уже в следующем году в стихотворной автокритике), своей нарочитой грубостью в третировке ‘святых и неприкосновенных’ идеалов независимости, национальной культуры, религии, культа войны прозвучали диссонансом в хоре молодой империалистической литературы, голосившей на все лады ‘осанна’ формировавшемуся буржуазному государству.
Поэма ‘Песня о голоде’, опубликованная в 1922 году, при всей своей идеологической нечеткости была в послевоенной польской литературе первой крупной поэмой, воспевающей социальную революцию и зарю, зажегшуюся на востоке. Остатки непреодоленного мелкобуржуазного идеализма, как узкие, не по ноге башмаки, мешали сделать решительный шаг.
Освобождение пришло извне, в виде неожиданного потрясения. Потрясением этим было кровавое восстание 1923 года. Захват Кракова вооруженными рабочими, разгром полка улан, вызванных для усмирения восставших, отказ пехотных частей стрелять в рабочих, братание солдат с восставшими и передача им оружия — все эти стремительные происшествия, изобилующие героическими эпизодами уличной борьбы, казались прологом величайших событий. Двадцать четыре часа, прожитых в городе, очищенном от полиции и войск, потрясли до основ мой не перестроенный еще до конца мир. Когда на следующий день, благодаря предательству социал-демократических лидеров, рабочие были обезоружены и восстание ликвидировано, я отчетливо понимал, что борьба не кончилась, а начинается борьба длительная и жестокая разоруженных с вооруженными, и что мое место в рядах побежденных сегодня.
В следующем году я работал уже литературным редактором легальной еще в то время коммунистической газеты ‘Рабочая трибуна’ во Львове и, переводя для нее многочисленные статьи Ленина, впервые принялся изучать законы, руководящие развитием капиталистического общества, теорию и практику классовой борьбы.
Политические стихотворные памфлеты, которые я печатал в ‘Рабочей трибуне’ после того как по ним прошелся красный карандаш цензуры, появлялись на свет в виде безукоризненно белых пятен, снабженных только заголовком и подписью.
Годы 1924 — 1925 были для меня годами внутреннего творческого кризиса. Писать по-старому считал ненужным, по-новому еще не умел.
Прыжок от формально утонченных, оперирующих отдаленными ассоциациями стихов ‘Земли влево’ до народной скупой простоты ‘Слова о Якове Шеле’ (поэмы о крестьянском восстании), простоты не всегда еще зрелой и полнозвучной, был для меня решающим этапом внутреннего преодоления, первым моим шагом на пути к подлинно пролетарской литературе, литературе — непосредственному оружию классовой борьбы. ‘Слово о Якове Шеле’, выпущенное мной уже в эмиграции, в Париже, осталось поэтому, несмотря на свои идеологические и композиционные недочеты, моим любимым произведением.
Все острее ощущаемая потребность принимать активное участие в развертывающихся вокруг классовых боях посредством неотразимого оружия художественного слова заставила меня забросить стихи и сесть за прозу. Результатом трехмесячной работы и явилось мое первое прозаическое произведение — роман ‘Я жгу Париж’.
Активная работа в рядах французской компартии лучше теоретических размышлений научила меня применять литературное творчество к задачам повседневной партийной агитации и пропаганды.
В 1927 году я организовал в Париже рабочий театр из польских рабочих-эмигрантов, который в тяжелую эпоху полицейских репрессий должен был стать проводником революционных идей и организатором эксплуатируемых польских рабочих масс во Франции. Массы эти, состоящие из малоземельных и безземельных крестьян, которых голод выгнал из Польши, были отданы на произвол французского капитала. Вот почему следующей своей работой я наметил пьесу о революционной борьбе крестьян за землю, основав ее на тех же мотивах, что и поэму о Якове Шеле. Пьеса, несмотря на доносы польского посольства и преследования парижской полиции, ставилась в десятках рабочих центров парижского округа и имела большой отклик.
Усиливающиеся репрессии требовали от рабочего театра крайней изобретательности в обслуживании политических кампаний. Так, например, запрещение митингов рабочих-иностранцев продиктовало нам схему пьесы-митинга, президиумом которого являлась сцена, размещенные же в зрительном зале актеры, подавая реплики и вызывая зрителей на выступления, постепенно втягивали в участие всю аудиторию, превращая спектакль в настоящий митинг, заканчивающийся вынесением соответствующей резолюции. С ‘законной точки зрения’ трудно было запретить такого рода импровизированные спектакли.
Весной 1928 года я был послан на работу в Северный угольный бассейн (департаменты Норд и Па-де-Кале). Время было горячее, после больших провалов и массовых высылок. Пробираясь с шахты на шахту, укрываясь по горняцким поселкам, собирал попутно материалы и заметки для большого романа ‘Бандосы’ из жизни польских горняков во Франции.
Начатый роман пришлось отложить в сторону. После возвращения в Париж, — как раз в это время печатался в ‘Юманите’ мой роман ‘Я жгу Париж’, — я был неожиданно арестован и выслан из Франции, якобы потому, что мой роман открыто призывал к низвержению существующего строя. Внезапно выброшенный за борт Третьей республики, я временно поселился во Франкфурте-на-Майне, решив твердо переждать и вернуться обратно. Инцидент с моей высылкой наделал немного шума. Французские либеральные писатели, во имя ‘свободы слова’, обратились к министру внутренних дел с протестом против беспримерной высылки писателя за его литературное произведение. Протест подписали около сорока видных писателей. Часть из них, в том числе старичок Рони-старший, сочла необходимым добавить, что протестует против высылки писателя, но снимает свою подпись, если писатель окажется коммунистическим деятелем. С такой же оговоркой присоединила свой голос к протесту и пресловутая ‘Лига защиты прав человека’. Министр Сарро, не желая, по-видимому, раздувать инцидент, отменил распоряжение префектуры о высылке и разрешил мое пребывание во Франции до окончательного расследования моего дела.
Когда с этой бумажкой в кармане я явился во французское консульство во Франкфурте и потребовал визу на въезд во Францию, консул любезно ответил мне, что хоть я и имею право пребывать в настоящее время во Франции, но раз уж очутился вне ее пределов, то обратно в нее не вернусь. Я поспешил, не менее любезно, успокоить консула, что с визой или без визы, но буду во Франции, и обещал прислать ему из Парижа открытку.
Три дня спустя я был в Трире. Вечером, пользуясь оказией, обстоятельно осмотрел родной городок Маркса, на следующее же утро преспокойно перешел мостик, отделяющий Германию от ‘независимого княжества Люксембург’, укрывшись за проезжающим грузовиком. В тот же день вечером, или, точнее, ночью, я был уже по ту сторону границы, отделяющей Люксембург от Франции, и, пройдя пешком расстояние до следующей за границей железнодорожной станции, преспокойно отправился поездом в Париж.
После трех недель свободного пребывания на легальном положении, вовремя предупрежденный товарищами, что есть вторичный приказ о моем аресте, я исчез на некоторое время с легального горизонта. Вторичная интервенция возмущенных защитников ‘демократии’ повлекла за собой отсрочку моей высылки до пятнадцатого мая. Оказывается, что отсрочка эта была лишь своеобразной удочкой. В ночь на тридцатое апреля я был застигнут врасплох дома, арестован и выслан под конвоем до бельгийской границы, оттуда автоматически до немецкой и так докатился до Берлина, а так как немецкая республика не изъявила желания приютить меня в своих пределах, то через Штетин на немецком пароходе я вскоре причалил к Ленинграду.
В Советском Союзе живу уже два года. Партийная и общественная работа в стране, строящей невиданными темпами социализм в кольце империалистической блокады, не оставляет много времени для литературного творчества.
Написал за это время пьесу-гротеск на современную западную социал-демократию ‘Бал манекенов’. Побудило меня к этому отсутствие в нашем революционном репертуаре веселых спектаклей, которые давали бы пролетарскому зрителю возможность два часа посмеяться над своими врагами здоровым, беззаботным смехом, дающим революционную зарядку. Решил попробовать создать революционный фарс. Попытка, по-моему, вышла удачной. Впрочем, пусть судит читатель — ‘Бал манекенов’ выходит на днях отдельной книжкой. На сцену пока что не попал.
Думаю закончить роман ‘Бандосы’, начатый еще во Франции, но большой роман требует больше свободного времени. Может быть, получу когда-нибудь более продолжительный отпуск, тогда засяду и закончу обязательно.
Работаю над книгой рассказов о Советском Таджикистане, где побывал в прошлом году.
Стихов пока не пишу. Дело в том, что свою литературную работу считал всегда и продолжаю считать подсобной к текущей политической работе. Перед лицом тех громаднейших задач, которые партия и социалистическое строительство ставят перед каждым советским писателем, роль, которую могут сыграть стихи на польском языке, очень и очень невелика. Живя и работая в СССР, не считаю себя эмигрантом и думаю, что своей повседневной работой если не заработал еще, то заработаю право гражданства в рядах героического пролетариата той страны, которая первая дала миру социалистический строй. В этой великой стройке хочу принимать самое непосредственное участие. Учусь писать по-русски. Задумал большую поэму о строительстве. Хочу написать ее на русском языке. Это задача. Возможно, что ее не осилю. Но опыт тринадцати лет революции показал, что для большевиков невозможных вещей не существует.
Во всяком случае, если тебе, товарищ читатель, попадет в руки новая книжка моих стихов, на ней не будет уже, наверное, значиться фамилия переводчика’.
Действительно, после этого он писал только по-русски, но к стихам вернулся позже, почти перед самым концом своего творческого пути.
Огромный размах социалистического строительства, масса новых впечатлений, бескрайные пространства Советского Союза, которые он пересекал из конца в конец, надолго задерживаясь в облюбованной точке необъятной нашей родины, — все это не могло не заставить Бруно Ясенского творчески выразить свое ощущение. Он начал писать прозой. Поэзия лаконичней, более капризна, требует лучшего знания и проникновения в язык, чем проза. Поэтому все накопленные впечатления, чувства, восторг и любовь к новой родине он вложил в свои прозаические произведения. По-русски он написал ‘Бал манекенов’, пьесу-сатиру, которую ставили в Токио и Праге. ‘Человек меняет кожу’ — роман о строительстве в Таджикистане, ‘Мужество’, ‘Нос’, ‘Главный виновник’ — повести и рассказы. ‘Заговор равнодушных’ — роман, который не удалось Ясенскому окончить, в связи с трагическими событиями в его жизни. Преждевременная смерть унесла смелого и горячего коммуниста, талантливого писателя, прекрасного поэта. Мы знаем, что с его стихами отряды сопротивления в Польше шли защищать свою родину, песни его распевали, как безыменные. И в трудные минуты народ вспоминал своего революционного поэта и издавал его стихи, поэму ‘Слово о Якове Шеле’. Перед нами лежит издание на простой оберточной бумаге, стершийся шрифт, неясная печать. И тем дороже такая книжечка, ибо она звала на борьбу за освобождение от гитлеровской оккупации его родной Польши.
Ясенский любил свою родину. Он страстно мечтал увидеть Польшу в лесах революционной стройки. Ему грезилось, что такое время стоит на пороге, и он не ошибался.
Нам кажется, что широкому читателю интересно было бы узнать, как писал Ясенский. Постараемся кратко рассказать, как происходил этот процесс чисто внешне. Ясенский, живо всем интересовавшийся, вдруг замолкал, будто уходил на дно глубокого колодца, переставал разговаривать, отвечать на вопросы, почти не воспринимал окружающей действительности. Когда нам впервые пришлось увидеть его в таком состоянии, то мы просто ничего не поняли, казалось, что его кто-то разгневал, обидел, вывел из обычного ясно-спокойного состояния. Он ходил, если это в комнате, то из угла в угол, если на улице, то быстро, не глядя по сторонам, погруженный в собственные мысли, чувства и переживания. Он отмеривал огромные пространства. Он выхаживал каждую новую вещь. Он ее делал всю на ходу.
Но вот приходит момент, когда ему надо поделиться своим замыслом, уже мысленно воплощенным в готовую форму, и он рассказывает, а сам посмеивается, грустит, волнуется. Затем садится и записывает подробный план. Если вещь большая, то по главам, по действиям, крупными кусками. Потом, уже почти не отступая от плана, он пишет пьесу или роман. Пишет методически изо дня в день, не отрываясь по нескольку часов от письменного стола. В Таджикистане писал даже лежа на ватном одеяле.
Поправок вносил очень мало. Вещь вся выкристаллизовывалась на ходу, он ее как бы заучивал.
Всегда радовался, когда читатели широко откликались на его творчество. Он читал письма очень внимательно. Соглашался или спорил с автором, но никогда не был равнодушен.
Надо сказать, что его творческая фантазия помогала ему проникать так глубоко в окружающую действительность, что порой надо было только удивляться.
Расскажем несколько подробнее о его работе над романом ‘Человек меняет кожу’.
Первый раз Ясенский полетел в Среднюю Азию в 1930 году как член правительственной комиссии по размежеванию Таджикистана с Узбекистаном. Комиссию возглавлял Домбаль, его большой приятель.
Азия, которую Бруно Ясенский видел впервые, с ее еще не тронутым бытовым укладом, привычками, особенностями, поразила его настолько, что он в 1931 году ранней весной опять уезжает в Таджикистан. Он еще не обещает, что напишет о Средней Азии, но много говорит о том, как красива, как необычна эта страна, как она заставляет пристально и внимательно приглядеться к ней, она лежит на стыке нескольких государств и из феодального строя шагнула сразу в социализм, минуя капиталистическое общество. Может быть, для современного читателя это не звучит так, как это звучало для людей поколения Бруно Ясенского. Ведь все теперь знают Таджикистан как социалистическую республику, и никаким другим он не был на памяти у современного молодого поколения, а Ясенский еще бывал там тогда, когда из Афганистана налетали вооруженные до зубов всадники, пылавшие ярой ненавистью к советам и ратовавшие за восстановление религиозных законов, отобранных земель, власти. Ясенский ходил по Сталинабаду, который назывался еще кишлаком Дюшамбе и никоим образом не напоминал города, а был маленьким скоплением глинобитных кибиток, — так там называют мазанки. Кривые, беспорядочные, по-азиатски слепые улицы, зной, пыль, грязь и на этом фоне красивые люди в цветастых халатах, пусть ситцевых, но ярких под нестерпимо горячим солнцем. Эти люди с медлительными движениями будто сошли с иллюстраций старинных библий. Даже женщины покрывали головы, как дева. Мария на древних иконах.
Стройные мужчины, мечтатели и любители поэзии, с цветком за ухом, в серых и белых чалмах верхом на библейских осликах, женщины, закрытые в городах чачваном, а в деревнях и горах просто неимоверно длинным и широким рукавом, смуглые юноши и девушки, буйный разлив огненных маков по степям и долинам — таков фон, на котором все обстояло далеко не так миролюбиво.
Классовая борьба обострялась религиозным фанатизмом, собственностью не только на землю, скот, имущество, но и на женщину.
Басмачи резали жителей, влетая ночью в спящий поселок, стреляли в пограничников, убивали дехкан, решившихся строить новую жизнь. Эхо в горах повторяло ружейные раскаты.
Страна в массе своей неграмотна, чиновники и учителя, духовные лица — все сбежали вслед за эмиром в Афганистан и Персию.
И вот этой разоренной вконец страной (эмир угнал поголовно весь скот), кое-где разделенной, как, например. Северный и Южный Таджикистан, непроходимыми в то время горами, надо было управлять, и управлять по-новому. А чем выше в горы, чем дальше от плоскогорья, тем крепче старый уклад: женщины закрыты, многоженство, в семье владыка и распорядитель жизнями — хозяин.
На юге, на границе с Афганистаном, лежат огромные пространства земли, нетронутой, истомленной зноем. На юге лежит Вахшская долина…
Где теперь зеленый разлив цитрусовых, хлопка, винограда, персиков превращает долину в земной рай, там Ясенский ехал, спугивая быстроногих джейранов, и вся выжженная солнцем, потрескавшаяся земля кишела под копытами коня мохнатыми пауками, гигантскими ящерицами-варанами, черепахами. Не было еще и строительства на Вахше, когда он проезжал там, ночуя на пограничных заставах.
Он любил эту страну и отлично сознавал, какие трудности стоят на путях ее развития. Временами казалось, что никогда не осилить всех этих трудностей, и только вера в силу коммунизма поддерживала, не давая возможности отступить, уступить хотя бы пядь завоеванных прав.
Ясенский верхом на лошади переправлялся через горные хребты. На крутых осыпях он шел, держась за хвост привычной к кручам лошади, то и дело теряя под ногами опору и хватаясь руками за раскаленные под солнцем камни.
Он видел еще кишлаки, где поголовно все жители были с зобами, он видел, как собирали урожай с поля, которое можно было все прикрыть большим одеялом. И это поле почти висело над бездонной пропастью.
Он проходил всюду, где потом действовали и жили его герои. Он все видел сам.
Успех романа именно в том, что читатель верит: так было, хотя события и были придуманы автором.
Ясенский всегда говорил, что писатель должен видеть будущее, даже не видеть, а предвидеть. Без этого он не может работать.
Увлекаясь, Бруно Ясенский умел и мог увлечь за собой других. В 1931 году он повез в Таджикистан Вайяна Кутюрье, Эгона Эрвина Киша, Отто Люина, Лозовика и Джошуа Кюнитца. Эти сугубо городские жители гарцевали на армейских лошадях по предгорьям Памира, тряслись на грузовиках по бездорожью Локайской, Яванской и Вахшской долин, ночевали около огромных хаусов Ховалинга, карабкались в гору около Больджуана, чтобы взглянуть на могилу Энвер Паши, этого пророка пантюркизма, дышали, точно влажной ватой, сгущенными парами Куляба, купались в горячих источниках Оби Гарма, любовались красотами Туткаульского ущелья, пересекали ледники…
Но роман написан, вышел, читатель его полюбил… И вот Бруно Ясенский уже вновь увлечен. Он спускается на морское дно, его треплет шторм в Тихом океане: он с партией ЭПРОНа вышел на спасение судна, терпящего бедствие… Потом целое лето тридцать шестого года ездит из района в район по всей Горьковской области. Он насыщается новыми впечатлениями, встречами, разговорами, обсуждениями, песнями и шутками рабочих, колхозников, студентов, всех, кто встречался на его пути. Он умеет выбрать драгоценную искорку, мудрое слово, чтобы обогатить свою выдумку, так похожую на действительность. Он пишет ‘Заговор равнодушных’…
На пленуме Союза советских писателей в городе Минске в феврале 1936 года Ясенский говорил:
‘Мы часто говорим, что действительность наша настолько богата и многообразна, что любой вымысел художника всегда бледнее ее. Мы часто говорим, что художнику незачем выдумывать, ему достаточно показать реальную действительность. Но из опасения упрека в вымысле мы обедняем нашу действительность.
Я обвиняю нашу литературу в чересчур робком, чересчур эмпирическом следовании по пятам за действительностью. Мы отражаем настоящее в его соотношении к прошлому — это легче. Но у нас нет еще произведений, которые давали бы нам картину нашего ‘сегодня’ через объектив будущего.
Я не собираюсь разрешать в этой речи всех вопросов нашего литературного движения. Я поднимаю просто свой голос, как поднимают тост: за смелую выдумку, вскормленную на материале живой действительности, но не боящуюся перешагнуть через ее полное неожиданностей завтра.
За смелую выдумку, необходимую социалистическому писателю, как необходима мечта социалистическому плановику, из кирпичей будущего строящему замечательное сегодня в нашей замечательной стране’.
Лучшие произведения Бруно Ясенского, такие, как роман ‘Человек меняет кожу’, в котором автор отобразил становление советских людей, рост их сознания под влиянием коммунистической партии, не устарели и в наши дни, сохранив свою свежесть и силу эмоционального воздействия.