Проще всего было бы о книге П.И. Карпова промолчать. Это прием очень удобный. Писателя этого почти никто не знает. Дурная книга его успеха иметь не будет. Зачем о ней говорить?
______________________
* Пимен Карпов. ‘Пламень’ Из жизни и веры хлеборобов. СПБ. 1914.
______________________
Но по разным причинам, которые мне кажутся вескими, об этой книге молчать нельзя.
Во-первых, г. Карпов не лишен таланта. Выражение банальное и слишком безобидное. Как будто г. Карпов недурно пописывает и его можно почитывать. Но о характере его писаний скажу ниже. Пока же довольно и этой общей формулы. Среди серой современной беллетристики г. Карпов все-таки выделяется. Его писания могут возмущать, даже приводить в бешенство, но в них есть темперамент, есть необычность, свойственная только писателям недюжинным.
А во-вторых, и это главное, сам П.И. Карпов, как личность, достоин внимания. В его безумных писаниях многое объясняется его биографией. Он вышел из черносотенных недр мужицкой России, откуда-то из глубин Курской губернии, и притом в эпоху самых смутных дней.
Ужасающая бедность, не только личная, но и окружающих его ‘хлеборобов’, темное, стихийное брожение, поднявшееся в 1905 году среди крестьянства, и вообще все освободительное движение мучительно потрясли неуравновешенную душу восемнадцатилетнего, впечатлительного, болезненного парня. Полусознательный, он не мог разобраться в нахлынувших на него событиях. Да и трудно было в них разобраться! Сын своей среды, молодой Карпов преисполнен ненавистью. Стихийной жаждой кому-то отомстить, уничтожить врага, который теснит хлеборобов, не дает им ‘ни ходу, ни выпуску’.
Ненависть у него была самая подлинная. Но он не знал, на что и на кого ее направить. Отсюда его метания. Он перекидывается из одного лагеря в другой. Попав в Петербург, он почувствовал себя литератором и стал стремиться в писательскую, интеллигентскую среду, требовал признания, чуть ли не поклонения. Но интеллигентская среда его вытесняла. Такое вытеснение было вполне нормально и последовательно. Как могла интеллигенция признать ‘своим’ человека, который написал брошюру ‘Говор зорь’? В этой брошюре Карпов с беспредельной ненавистью нападает на интеллигенцию, глумится над самыми дорогими для нее идеями и ценностями. К несчастью для Карпова, брошюру прочел Лев Толстой. Прочел… и одобрил. Прислал Карпову сочувственное письмо. У Карпова закружилась голова. И ему стало казаться, что если интеллигенция от него отворачивается, то только из своеобразного аристократизма. Интеллигенция — это своего рода каста. На словах она стоит за равенство, за любовь к меньшему брату, а на деле — изображает из себя ‘браминов’ и никого постороннего в свою среду не пускает. О махаевщине и пресловутых брошюрах Лозинского Карпов, вероятно, никогда не слыхал, но психология ‘махаевца’ у него была. Да и вообще махаевщина явление очень русское и типичное. Так же, как насквозь русский, очень типичен и сам Карпов. Если я останавливаюсь так долго на его психологической биографии, то именно потому, что Карпов представитель своеобразного и очень современного типа. Можно было бы провести параллель между ним и Клюевым. Клюев тоже писатель из народа. Народа современного, после-реформенного. У него тоже было отталкивание от интеллигенции, как от всяких ‘господ’. Но его самолюбие не такое безмерное, как у Карпова. Литературный успех его обломал. И как-то незаметно из ‘стихийного хлебороба’ он превратился в обыкновенного ‘собрата-писателя’, посещающего Вену. Не сегодня-завтра он сделает доклад во ‘всероссийском литературном обществе’. Растерзанный, растерянный Карпов — не таков. На малом он не помирится. Он сам себя считает аристократом, подлинным хлеборобом, представителем той среды, которая должна спасти мир. Он — носитель высшей истины. Разумейте языки!
И новый его роман, для написания и напечатания которого он поставил все на карту, — не просто роман, а новый рецепт спасения России и ее хлеборобов.
Нигде, кроме России, появление подобной книги не мыслимо. Только в стране первобытного варварства, покрытого тонким, легко исчезающим налетом культуры, возможно такое сочетание последней дикости с последним словом модернизма.
Как начинающий писатель, Карпов, конечно, подражает. И кому же? Андрею Белому!
Андрей Белый, прежде всего, человек утонченной культуры. Большой художник, знающий цену формы, красоту меры и числа. Если он разрывает форму, кидается в безмерность и, пренебрегая ‘числом’, ищет четвертого измерения, то делает он это не случайно, а в силу заложенной в нем трагической антиномии. В сознании своем он не обманывает себя. Видит ясно. Но мятежная душа его ищет выхода из заколдованного круга. Не хочет смотреть на мир, как на ‘волю и представление’. Мистически настроенный, он ищет синтеза, не боясь срывов и провалов. Белый не мнит себя представителем среды, класса. Он, прежде всего, человек, личность. И в свои срывы он никого не вовлекает. Рискует один, сам за себя.
Пимен Карпов — дикарь с полупроснувшимся сознанием. Обостренное чувство личности выталкивает его из среды. Но инстинктивно он за среду свою цепляется, и все свои личные, сумбурные, даже болезненные, переживания — относит на счет ‘хлеборобов’, навязывает без того темному и несчастному крестьянству русскому какие-то небывалые мысли и чувства, подобранные в туманной, промозглой атмосфере петербургского декадентства.
Поэтому книга его — сплошная клевета на русский народ, на русского хлебороба, на его религиозные искания.
Пимен Карпов пророчествует о светлом граде будущего. Но этот град, украшенный бутафорскими лилиями, розами и ландышами, не внушает никакого доверия. Он какой-то случайный, притянутый за волосы. Гораздо реальнее безотчетная, слепая ненависть автора неизвестно к кому и к чему, его болезненная, почти психопатическая фантазия в описании ужасов жизни.
В его романе льются прямо реки крови. И притом ‘ритуальные’, в полном смысле слова. Оказывается, что не только черносотенные генералы и монахи, но буквально все хлеборобы кровожадные хлысты, жаждущие крови во имя религиозной идеи.
Сначала эта кровь вас тревожит. Но потом вы становитесь равнодушны. Так же как городской санитар на скотобойне, вы начинаете этой крови не замечать и с трудом отличать одну тушу от другой. И когда в самом конце скотобойни появляется светлый гроб с лилиями, вы швыряете книжку в угол.
Поразительно еще вот что. Карпов отлично знает свою крестьянскую среду. Человек, несомненно, обладающий литературными способностями, он мог бы эту среду сделать живой, видимой для нашего душевного и плотяного глаза. Но, зараженный петербургским декадентством, он брезгует простой здоровой эстетикой. Хочет быть, прежде всего, ‘символистом’. В результате получается болезненная галиматья. Неизвестно где, что и как. Все какие-то ‘крутосклоны’, ‘хвои’, синие бездны, ночные шелесты и златокрылые ладьи, сладострастные вакханки с упругими грудями. И вся эта ‘поэзия’ густо обмазана ‘народным стилем’. К концу книги надо было приложить словарь. Иначе кто поймет такие слова, как: реготь, донявшись, гуширь, запсиневший, прогундосил, суглобый, закуравленный и т. д.
Нет. Как картина ‘жизни и веры хлеборобов’, книжка хлебороба Карпова — сплошная клевета. Как литературное произведение, она, свидетельствуя о несомненном даровании автора, должна бы была пролежать у него в ‘портфеле’, в качестве пробы пера.
А как человеческий документ — она глубоко поучительна и ужасна. Она показывает, до какого бреда способен дойти выходец из народа, прививая к своей подлинной, святой ненависти яд городской, полулитературной культуры модернизма.
Впервые опубликовано: Речь. 1913. 14 (27) октября. No 281. С. 5.