Божии дети, Квитка-Основьяненко Григорий Федорович, Год: 1840

Время на прочтение: 43 минут(ы)

Григорий Федорович Квитка-Основьяненко

Божии дети

Посвящается П. А. Плетневу

Как-таки не любить детей, этих ангелов Божиих? Дитя смотрит на тебя приятно, любезно, усмехается тебе, ты его хотя и огорчишь, пихнешь, подерешь за волосы: оно заплакало, отошло от тебя, — как вот увидело котеночка или какую-нибудь игрушку, уже оно и там, уже возится с ним, уже к тебе подбирается и улыбается, когда еще слезы с глазок капают, оно их утирает, а другою рукой показывает игрушку свою и забыло про то, что ты его огорчил. Приголубь же его: оно, не помня зла, еще усерднее будет к тебе ласкаться!
Есть ли такой человек на свете, который бы не любил детей? Иной, хотя и не умеет ласкать и приголубить их, да всё-таки любит их от сердца, утешается ими, и чего бы ни дал, чего бы ни сделал, чтоб развеселить дитя? Нет, нет такого человека, который бы не любил их. И самый закоренелый разбойник — и у того рука не поднимается сделать зло дитяти, разумеется, когда он в рассудке, а не в исступлении.
А как дитя да еще больное? Боже мой! Как-то жалко смотреть на него!.. Лежит в жару, видишь, что страдает, чего-то желает, мечется, смотрит тебе в глаза, просит чего-то, не знаешь, не понимаешь его, что силится сказать: жалость тебя возьмет, покажутся слезы, тут душу свою отдал бы, чтоб отгадать, чего ему хочется, и все то доставить, чтоб только оно успокоилось. А если ты издержал что на лекарство для него и оно было ему полезно, тогда как на твоей душе весело будет! Как будто сам себе какое добро сделал, больше — как будто угодил самому Богу, милосердному Создателю нашему, и вот, вот, от его святой правды ждешь себе великой милости!
Оно же так и есть. Так и Господь повелевает: что, когда ты сделаешь какое добро такому, с того и тебе тем же отдаст, а нет никого такого, кроме дитяти. Ты его накорми, ты его защити от чего, что хочешь ему сделай, а оно тебя и поблагодарить не умеет, и как поклониться, не знает, побежало от тебя, резвится, шалит. Ты же думаешь, что твое беспокойство об нем или какое пустое слово, что ему в утеху скажешь, так все и прошло?.. Э, нет! Есть тот, кто отдаст тебе добром на сем свете, а на том введет тебя в царство свое, потому что ты хлопотал за сироточкою, тратился для маленьких деточек, доставлял что им нужно было, а наиболее всего, помогал немощным и болящим деточкам, помня и к тебе любовь, и милость самого Господа, Творца Небесного.
Вот расскажу я вам, как Господь сам печется о маленьких детях, хранит их и посылает им покровителей и как не оставляет тех, которые заботятся о них, соболезнуют и не жалеют ничего, лишь бы сих птенчиков сохранить от всякой беды.
Знает ли кто ту беду, как куда, — сохрани Бог и везде! — ввалится в село или хотя в семью какая болезнь? Вот уже тогда беда! Так, так! Больной страдает, все беспокоятся около него, никто не знает, что ему делать, чем помочь. Больной желает соленого, а оно ему вредно, он хочет быть на воздухе, в прохладе, а ему нужно бы лежать в тепле, некому наставить, делают по его да после и хоронят. Тут же, одно лежит на божией дороге, смотри — другое свалилось, третье стонет, а иногда и вся семья наповал лоском лежит!.. Проведали бы соседи, так и у них беда: и по всем хатам беда, по всему селу, везде страдают! Лекарей нет, некому совету дать, только знахари да знахарки тут работают и наживаются сколько можно. Такого дадут, такого подправят, что больной и выздоровел бы, скоро и встал бы, но как выпьет их лекарство, так к вечеру ему и аминь! Там, в хате, отца кладут на стол, а в другой мать оставила пятерых сироток, там девку вместо того чтоб под венец, убирают в гроб… Да так и по всему селу, везде беда, и не приведи, Господи!..
Такое несчастие постигло то село, где жил Захарий Скиба. Уже не знали, что и делать от горячки, которая ввалилась и свирепствовала в селе больше чем две недели. Что божий день, то похороны! На одном конце села одного хоронят, с другого конца бегут, там умер такой-то. Город далеко: лекари не наезжают. Кто еще не свалился, ходит по похоронам да о себе Бога просит, чтоб спас от беды.
Захарий, с женою своею, Васькой[227], еще держались, и как деточек даст бог[228], так они о себе и не беспокоились. Знай ходили по дворам: где больному какую помощь подавали, а где об умершем трудились, чтобы помочь в похоронах, — только-то их и дела было!
Похоронили они соседа своего, искреннего приятеля, и потом вскоре сидели над его женою, что уже на ладан дышала. Как вот и зовут их, что Васькина дядина, живущая на другом конце села, за рекою, умерла. Надо им идти хоронить ее. Пошли и как там запоздали, то и остались ночевать при детях. Утром, давши порядок дядиным детям, пошли домой.
Идя подле хаты того соседа, что уже умер, а жена вчера умирала, зашли они в хату проведать ее… Господи милостивый! Что там делается?.. Таки настоящая пустыня! Болящей женщины уже нет: видно было, что как умерла, так ее скоро и похоронили. Кое-что еще прибрано-таки, кто-то и ночевал да, может быть, утром и вышел. Хата нетопленая, много кое-чего раскиданного лежит, а двое деточек, сами себе, валяются на голой земле. Девочка, только еще по другому годочку, видно, упала с примостка на пол, а мальчик, так что по четвертому году, хлопочет около нее: силится поднять ее, возьмет под плечики своими ручонками, да как не сможет приподнять, то возьмет ее за ножки и хочет встащить, но как силы нет, то девочка и перетянет его, а он так и бухнет на нее! И он, и она плачут себе, бедные! не разумеют ничего — только что плачут!.. Беда да и полно! Когда же мальчик увидел, что вошли люди, то он поднял головку и силится сказать:
— Видишь? Ляля бебеси! Вава!.. Плачет ляля!.. — и сам начал плакать… Захарий и Васька, глядя на это, всплакнули… Потом Захарий подумал-подумал, перекрестился, да и говорит жене:
— А що?
— А то ж! — отвечала Васька, утирая слезы.
Тотчас они стали Богу молиться, положили по три поклона, да и взяли: Захарий Костю, этого таки мальчишку, а Васька девочку — Меласей звали, перекрестились еще да и пошли к себе. Тотчас попросили пан-отца, отпели молебен у себя в хате и приняли сироточек за родных себе детей.
Захарий был человек рассудительный. Пошел и объявил своему начальству, что, таки-так, он принимает сироток вместо детей, а об имуществе, что осталось в хате, просит начальства сделать порядок, какой должно.
Чтоб же Захарий с детьми своими? Эге! И сиротам Бог послал такого человека вместо отца, а жену его вместо матери! Обое были добрые: так и их Господь милосердный, за их доброе дело, благословил во всем.
Захарий был не из достаточных. Перебивался, сердечный, хоть бы что заработать, да только тем и питался. Иногда очень крепко чесал затылок, чтобы откуда-нибудь что получить. Жену дал ему Бог неприхотливую и трудолюбивую, не сложивши руки сидела и она: что заработают вдвоем, только у них и есть. А как они умели всем хорошо распоряжаться, то им и ставало на все. Не было у них много платья и ничего лишнего, да и не походили же они на нищих. На Захарии свита хорошая, хотя она и одна, но годилась промежду людей, каждую неделю сорочка на нем белая, не в заплатках, и все прочее, и сапоги, и пояс, и шапка, было как у людей. Васька также имела плахотку, хотя и простенькую, да не дырявую, была и запасочка, и башмаки, и очипок парчовый, хотя уже и очень старенький, еще материн, но годился в праздник надеть и между людей показаться. А уже намиста, или креста не спрашивай: не прожили бы они этого добра, если бы оно вначале было у них, а то как не было, так они и не смогли приобрести его, потому что, я же говорю, хотя и работали, усердно работали, да только что пропитывались, одевались да отапливали себя зимой.
Взявши Захарий деток к себе, говорит Ваське: ‘Что ж? Будем еще прилежнее работать, чтоб стало на долю детей наших’. Вот и принялись работать.
Эге! И Бог благословлял труды их. Где Захарий думал заработать рубль — смотрит: ни отсюда ни оттуда, а набежит ему два. То же самое и у Васьки делается: руки не отдыхают, не управится с работою, да знай денежки получает! И свой, и мужний заработок, все в место, все в место… Хвалят Бога милосердного!
Поднялся Костя на ноги. Видимое дело, что Бог наделил его разумом и что мальчик понятливенький. Захарий, посоветовавшись с женою и видя, что сможет, отдал Костю в науку, в школу к дьячку:
— Пускай, — говорит, — мальчишка приучится письму: кто его знает, что с него будет и к чему Бог приведет?
Мальчишка учился, к разуму доходил, был понятлив, учтив, приветлив ко всякому.
Мелася была утехою для Васьки, а что уж Захарию, так и меры нет! — с рук не спускал ее. И уже, было, хоть как, а найдет лишний грошик, чтоб своей Меласе, как едет из города, либо пряничек, либо бубличек, или хотя что-нибудь такое привезти. Поднялась на ножки, то и знай что за веретено хватается. Известно, как дитя, не умея еще ничего, напортит матери: и лен рассмычет[229], и те нитки, что мать напряла, по-своему переведет, и веретено затеряет, что и не сыщут. Поворчит, бывало, на нее Васька: так, будто что, да и ничего, потому что видит, что девчонка бросается к работе. Вот, как немного уразумела, мать и начала ее учить: как, что работать, так куда! от гребня и не отгонишь, и шить принялась очень изряднехонько.
Нашему Захарию во всем Бог помогал. Не замедлил он разжиться и на лошадь. Другая работа — другой и заработок. Знай, катятся денежки, хотя и небольшие, да всё-таки из нужды он вышел: на всякий случай лежит у него непочатых рублей с пятьдесят. А этакая сумма и всякому, такому как Захарий, не малая, уже он недалеко стоял и от богатого. Хвалят Бога Захарий и Васька, утешаются деточками своими, а наибольше их послушанием, учтивостью и что до всего доброго усердны, а на злое дело у них и мысли нет и удаляются от всего дурного.
Не бывает на свете добра, чтобы за ним не шла беда! Как бы все человеку было добро да счастье, то он бы забыл Бога и думал бы, что это ему все хорошо не от кого идет, как он сам себе приобретает, а то, что все идет от Божией к нам милости, он бы и не подумал, да надувши губы, так бы и считал, что ему никто, как сам. То вот Господь наш милосердный, как есть многолюбящий нас отец, щадя нас, чтобы мы не забылись или и вовсе не упали, посылает нам беду, какую, по силам нашим, можем перенести, да таки и тут не оставит. Перетерпишь, не прогневавши Создателя своего, он тебя еще и больше наградит.
Так пришлось и нашему Скибе. Его Васька, его добрая жена, что была хозяйка неутомимая, одевала его и Костю и обо всем хлопотала, оставила его на сем свете, проболевши недели две. Похоронил ее Захарий, а что уже убивался и тужил за нею, так и рассказать не можно! Да не меньше того грустил и Костя. Сам над нею читал псалтырь, потому что грамоту уже хорошо знал, да и над гробом ее, через шесть недель, каждый божий день, с утра до вечера, все читал, потому что любил ее как родную мать. Чувствовал все, что она для него сделала: как вскормила, как присматривала, как прибирала его, как одевала, как на все доброе научала, да, вспоминая все это, так и обливался слезами! Припадет на могилу к ней и молится, чтобы милосердный Господь ввел ее в царство свое. Такую молитву от благодарных детей Бог всегда услышит, а таких сострадательных и добрых, как была Васька, Господь и собирает к себе, чтоб не терпели на этом свете, а чтоб там, в царстве, приняли награду за то добро, что творили на сем свете.
Пуще всего беспокоился Скиба о своей Меласе, думая: ‘Что я с нею буду делать? Как я ее сам, мужчина, доведу на путь? — это женское дело. Что ей? еще двенадцатый годочек, тут ее и учить, тут ее и наставить, чтобы стала на истинном пути, а я что знаю? Еще ж такая красивая! А как станет подрастать, то я, с старостью своею, досмотрю ли ее как надо? Сведут ее с ума, а грех падет на мою душу. Беда, совсем беда! Когда бы, на мое и ее счастье, да знал бы я, кому ее отдать, чтоб ей было там так же хорошо, как и у меня, да чтоб до разума довели ее лучше, чем я могу. Эге! Так где же это найдешь? Где? Молиться Богу: то и не оставит меня, грешного, и сироте счастье откроет. Я твердо верую, что не на погибель Бог послал ее ко мне. Буду же дожидать, что и как Бог повелит’.
И молился об этом Захарий утро и вечер. А как Костя поохотился учиться и писать, и цифру на бумаге выкладывать — дьячок же был из бурсаков и таки кое-что немного такого знал и, видя Костин разум, не за большую плату учил его, вот за этим Костя больше все в школе и находился: то Захарий куда было едет, так и Меласю с собою берет, и она ему как, где и лошадь погоняет, и подле возу посидит, и во всем ему прислуживает, что умеет и сможет.
Купил Захарий сена, только что искошенного, несколько копен, и начал его перевозить, Мелася с ним. Накладет сена на воз и садит наверх Меласю, всегда опрятно одетую, в беленькой рубашечке, плахтинка на ней пристойная, ленточка красивенькая, а тут еще, пока отец складывал сено, так она бегала по лугу, да нарывала цветочков, да и убирала ими головку, как же, бегаючи по лугу, раскраснелась, так теперь сидит на возе, такая хорошенькая, румяная, чернобровая, с долгою косой, личиком беленькая, хоть намалевать, как будто господское дитя!
Захарий идет подле лошади, и где надобно подгоняет ее, и так переходит чрез господское село, версты три от того села, где жил сам, и дорога была ему мимо самых господских ворот. За воротами сидят господа, и дети около них бегают. Захарий, увидев их, снял шапку, поклонился и идет своею дорогой.
Не отошел и десяти саженей от господ, как кто-то кричит на него:
— Мужичок!.. Мужичок!
Захарий оглянулся: что за диво!.. Сам пан, крича, идет к нему, а за ним и барыня, а за нею и дети, подбегая, поспешают с няньками своими.
Захарий, удивляясь, что это такое, остановил лошадь и, снявши шапку, идет навстречу барину. Подошедши, поклонился низко и, знавши — соседское дело, — что барин добрый, спрашивает его:
— А чего изволите, добродию?
Барин расспрашивал Скибу, откуда он, куда ездил, где сена купил? и все, как водится, у неспесивых господ, а затем подошла и барыня и стала расспрашивать Захария, не дочь ли это его и как ее зовут?
Захарий, как не умел хитрить — и для чего б было ему скрывать правду? — и расскажи все, как достались ему эти дети, как он их содержит и как, оставшись вдов, не знает, кому поручить Меласю, и для того он возит ее везде с собою… и все, все начисто рассказал.
А между тем, барские дети, бегая около возу, затрагивают Меласю, а она к ним улыбается — известно, как девчонка маленькая, не разумеющая еще ничего. Барыня все на нее присматривается и начала ее громко хвалить, что какая хорошенькая девчонка! Мелася, это услышавши, застыдилась, наклонила головку и глазки опустила вниз, а глазки такие, что еще у маленькой, а уже видно было, что много наделают бед! Барыня как увидела ее такую, так даже вскрикнула:
— Ах, как она хороша! Это чудо!..
Захарий, рассказавши все, о чем его спрашивали, поклонился господам, пошел к лошади и поехал своею дорогой. А господа как встали, так все смотрели вслед за ними, все хваля и удивляясь, что какая хорошенькая девчонка. Мелася же слышит все, а будто и не слышит, да знай все оглядывается то на дорогу, то на лес, так, куда-нибудь, да и глянет уже и на господ, да все так, даже пока заехали далеко.
Так и прошло.
А вот дня через два Захарий что-то работал себе в хате, а Мелася пряла, как вот — рып! в хату… кто же то? Тот барин, что вот это недавно расспрашивал у Захария про Меласю.
Захарий немного было оробел, а далее, знавши, что барин есть добрая и простая душа, и ничего себе! бросился лавку смести, а Мелася схватила коврик и подостлала, чтобы сесть барину.
Барин не погордился ничего: сел и начал Захарию говорить прямо:
— Знаешь, человек добрый, что я тебе скажу?
— А что изволите, добродию? — спросил учтиво Захарий. Вот что говорит барин:
— Твое вдовое дело, ты себе одинок: как тебе учить и досматривать твою, как бишь ее зовут?
— Мелася, добродию! — сказал Захарий, а у самого так сердце и забилось, и думает: ‘До чего эта речь дойдет?’ А Мелася, хотя еще и девчонка была, а тотчас поняла, что это об ней что-то хотят советоваться: она скорей на печь, да оттуда и прислушивается, а иногда и взглянет оттуда.
Вот барин и говорит:
— Мы-то с женою, как ты поехал от нас, так мы долгонько разговаривали, что тебе с нею делать, кто ее научит, чему должно, кто ее присмотрит и кто защитит от лихих людей, которые, видя, какая она красивая, так и нападут на нее, как ястребы на голубку, и погубят ее? Кто ее от такой беды убережет?
— Бог, добродию! Он не дал ей пропасть, как она, оставшись сиротою в пустой избе, словно былинка в поле, что вот-вот беда бы ее постигла, да милосердный Господь послал же меня с женою и нас, грешных, сподобил исполнить его святую волю: присмотреть и вскормить сироток. Тот же Бог, отец наш, не оставит ее и теперь и отвратит от всякого зла.
— Так должно же, приятель, ее учить всему доброму: тогда и она будет понимать, что хорошо и что дурно, и будет знать, чего беречься и удаляться, и чего держаться.
— Правда ваша, добродию, святая правда! Где же мне, при таком моем одиночестве и при моем-таки достатке, научить ее ремеслу ли какому или что у них по-девичьему? Стало быть, пускай прядет до какого часу.
— Тебе, человече, и нечем и негде тому ее обучить, чему я думаю. Знаешь что?.. Господи, благослови!.. отдай ее ко мне, в мою семью, жена моя просит тебя о том. Она будет у нас вместо дитяти. У нас только и есть что сынок да дочка, вот дочь охотнее будет учиться, когда и твоя Мелася будет с нею.
Скиба, повесивши голову, стоял и молчал. Что ему говорить, когда у него сердце так и трепещется от радости, что его Мелася, его радость и утеха, будет у добрых господ вместо дочери жить, всему научится, свет ей откроется и сама будет словно барыня! Он, это все рассчитавши, не знал, что ему говорить, как благодарить барина за такую милость. А барин все его уговаривает и говорит:
— Соглашайся, старик! Не отнимай счастья у сироты. Я ей то дам, чего ты, как бы ни хотел, не можешь дать. Я ее научу всему, награжу, повек сделаю счастливой. Когда ж ты этому помешаешь, то смотри, чтобы не было греха на душе твоей!..
Захарий наш и повалился ему в ноги и говорит:
— Можно ли же, чтоб я у своего дитяти, у сироты, отнимал то счастье, которое Бог чрез вас ей посылает? Его святая воля пускай будет с нами, грешными! Делайте, как знаете!..
— Теперь же спросим ее, твою Меласю, — сказал барин, — хочет ли еще она? А вряд ли! Видишь, еще и ничего, а уже плачет.
Старый Скиба бросился к ней, вывел ее, а она, хотя и плача, однако сказала:
— Я не оттого плачу, что не хочу к вам, но мне жаль татуся и братца. Я уже их, может, никогда и не увижу!
— Как это можно! — сказал барин. — Как захочешь, так и будешь их видеть, хотя каждый божий день. Если сама захочешь повидать их, то и поедешь: ты у нас пешком ходить не будешь.
— А грамоте буду учиться? — спросила Мелася, улыбаясь, а слезы таки утирая.
— И грамоту, и всему доброму, чему учатся мои дети. Только старайся сама об себе.
Так говорил барин, приголубливая ее и, поцеловавши в голову, прибавил:
— Поедем со мною, поживи, когда чрез неделю не захочешь жить у нас, то мы тебя и отпустим.
— Хорошо, поеду. Пусть же братец придет.
Не замешкал прибежать и Костя. Как же обрадовался он, когда услышал, что такое счастье встретилось сестре! И барину благодарит, и Скибу просит, чтобы не тужил, и сестре приказывает, чтобы как можно всему училась, чтоб слушала и почитала своих благодетелей.
— Сестра! — говорил он ей. — Не тужи ни о чем. Мы — божия дети. Померли наши родные отец и мать: близки и мы были к тому, чтобы с голоду помереть. Ты просила папы, я полез с примосток поискать, не найду ли тебе хлеба, ты полезла за мною, да и упала на землю. Встать мы уже обое не могли, и пришлось было нам обоим голодною и холодною смертью умирать, но Господь же послал нам этого ангела. Он нас, с покойною своею женою, не оставил, призрел и ведет нас к добру. Бог взял у нас и другую мать. Что бы ты была без нее? Как бы ты в своем сиротстве пробывала? И пан-отец и я тужили, горевали о тебе, молились Господу милосердному — как вот и есть помощь его святая! Сестра Мелася! Не плачь и не тужи! Это такое счастье тебе Бог невидимо посылает, что нам и во сне не снилось!
— Да я не тужу, — говорила Мелася, обнимая его, — а плачу от радости… Да еще… когда бы вы скорее с пан-отцом меня проведали!
Обещали ей и ходить, и проведывать часто, и все ей обещали, собрали ее и проводили, а таки не можно было без того, что и Костя всплакнул, а что уже Захарий плакал, так не меньше, как и сама Мелася. Как в последнее обняла его, так насилу ручонки развели… А все не хотела остаться, понимая, какое добро ей делают. Наконец поехала наша Мелася, хоть и в свитке, но в коляске, словно панночка!
Старый Скиба и тужил крепко за Меласею, но благодарил Богу милосердному, что судьба сироты так устроилась. А всё-таки хотел перед вечером пойти к барину да посмотреть на свою Меласю. Так Костя же сказал:
— Нет, таточка! Не ходите еще сегодня, да и завтра не пойдем. Пускай сестра осмотрится, увидит все, чего она сроду не видывала, она не была между такими людьми, и теперь ей все дико, все не так, как она знает, и, наверное, скучает, а как увидит нас, так и уцепится за нас и ни за что не захочет там оставаться.
— Хорошо, сын, пускай и по-твоему. Перетерплю и завтра, только не знаю, как то вытерплю!
— А вот как, таточка! Есть ли вам дело или нет, поезжайте в город. Пока воротитесь, вот и вечер, да так и не приметите, как день пройдет.
— Так-таки и сделаю, — сказал старый Захарий и во весь вечер протолковал и не пустил Костю от себя.
Крепко не желая, поехал Скиба утром в город. Костя и дело ему нашел, то того купить, то-то у человека взять, для того чтобы он промедлил весь день в городе.
Сумерками воротился он домой, послал за Костей, поужинали или нет, скорее спать. А ведь же и не спит наш старый: его и сон не берет! Пропели первые петухи, а уже он и вскочил: уже бы и запрягать, и бежать до Меласи.
Костя начал его уговаривать, что ‘еще, говорит, самая глухая полночь’, так куда! наш старик так расходился, что ну! ‘И пока, — говорит, — доедем, то и день будет’, да и господа, он знает, очень рано, о полночи встают, и все такое, чтоб непременно тотчас ехать, и посылает Костю запрягать, и сердится, что он такой непроворный… Сяк-так собрались, выехали только что еще начало светать. Приехали. Так что ж?.. В барском дворе и ворота замкнуты, и все калиточки заперты, некуда ни войти, ни влезть, и все во дворе наповал спят. Нечего им делать, взъехали к человеку и дождались, пока ворота отперли. Тогда пошли во двор.
Не успели войти в барские хоромы, как вот бежит к ним барышня… да, так и повисла на шею старому Скибе и обливает его слезами… Тот отступается, она к нему:
— Таточка, голубчик! Ты от меня отрекаешься?..
Когда же рассмотрели: так это их Мелася!.. И таки именно Мелася, только уже убрана совсем не так, как была: и платье на ней хорошее, красное, да с цветочками, и головка уже острижена, и косички, как и у барышень, что болтаются и мотаются, и таки и прибрана совсем лучше, чем все дворовые девки.
Старый Скиба, как только мог выцеловавши свою Меласю, отдал ее брату, а сам, сложивши руки, глядел на нее, а потом говорит:
— Я уже к тебе боюсь и приступить. Ты ли это, мое дитя, или не ты? Видишь, какая ты пышная!
— Да я же, таточка, лебедок! Я таки ваша Мелася, как и была, все одинакова! Вот видите, как меня нарядили, что я ещё и сама себя не понимаю. О! что мне здесь, татуся, и ты, братец, хорошо да прехорошо! Вот ото так убрали, когда же бы вы видели, чем меня кормят, на чем я сплю, какие мне платья еще шьют, так и во сне нельзя того увидеть!..
— Хвали за то Бога, — сказал старик, — и на всякий час благодари и молись ему за своих благодетелей!..
— А что наибольше всего, — переплакавши, Костя уже мог сказать, — делай все то, что им угодно. Учись, сестра, как можно, учись всему тому, чему будут тебя учить. И делай так, чтоб не только не было на душе греха да чтоб ты достойна была той милости от Бога, которую он на тебя, бедную сироту, посылает чрез этих добрых господ!
Да и много кое-чего разумного говорили и Костя, и таки сам Захарий, все наставляли Меласю, а она все им хвалилась, как господа любят ее, и жалуют, и всем снабжают.
Как тут и вошли барин и барыня, которые прислушивались, что будут они между собою разговаривать. Вот как вошли и стали их разумные речи хвалить, хвалили особенно и Костю, что был уже паренёк важненький — уже ему был шестнадцатый год, да рост выгнал его, так что думать можно было, что ему еще и больше, он был себе красивенький, ловко одевался, и платье на нем опрятное, и был себе учтивенький и на разумные речи боек. Вот господа его и полюбили, разговаривали с ним про все умное, и во всем его хвалили. Потом велели Меласе попотчивать своих гостей… Батюшки, чего там ни подавали! Известно, как водится у господ!
Погостивши там до полудня, надо было и домой собираться. Барыня и дала Меласе, чтоб подарила, будто от себя, Косте платок на шею, бумажный красный да хороший, а старому Захарию — пояс добрый. Да тут же барыня и сказала:
— Когда будешь, Мелася, хорошо учиться и будешь послушна, то и всякий раз буду тебе давать, чем наделять твоих родных, и вам, — говорит, — буду во всем помогать, в чем вам нужда будет, лишь бы она добрая была.
Мелася бросилась целовать руки ее, а Захарий, благодаря, осмелился, да и говорит:
— А наибольше вам, добродийка, за то благодарю, что Мелася и у вас Мелася. Будьте ласковы, не перекрещивайте ее на панское имя! Пусть остается так, как и в веру вступила: Мелася да Мелася!
— Не бойся, старичок! — сказала барыня, — я и сама не люблю переменять имена. Пусть остается повек Меласею, чтобы иногда не забыла, из какого она роду, и чтобы не загордилась.
С тем наши и пошли. Земли под собою не чувствуют, что Меласе случилось такое счастье и что господа и к ним ласковы и милостивы.
Этого и рассказывать не нужно, что Захарий и Костя очень часто наведывали Меласю и при всяком посещении все больше видели, что господа всегда одинаково добры к ней, любят ее и заботятся об ней.
И Мелася же все хорошо делала: грамоту поняла как раз и скоро начала читать церковное, а там и гражданское, а писала так, что и в волостном правлении так не умели, как она черкнет: ровно да меленько, точно, как маком насыпано. Кроме того, что Богу научена была молиться хорошо и все по книжкам, а то и цифрам научилась, про всякие государства знала, умела цветочки малевать как живые. Да чего она только ни знала! Какой же у неё был голосочек, ну словно как гусли играют, так господа заставляли ее при себе петь разные свои песни, а особливо любили слушать, как она пела следующую песню, которой не могла без того кончить, чтобы и самой не заплакать.
Кудрявая березонька
Сама соби в поли.
Ой, тяжко ій, сердешненькій,
В такій лыхій доли!

* * *

Вси нывоньк дробен дощик
Гаразд окропляе,
На зелену ж березоньку
Краплины не мае.

* * *

Сонце з верху прыпекае,
Сухий витер сушыт,
Нихто ж то об березоньци,
Нихто и не потужит.

* * *

Роспустыла лыстя свое,
Росочки зибрала,
Покропила кориньячко[230] —
Здоровиша стала.

* * *

От-так бидна сыриточка
Меж людей маячыть!
Кругом іи усе люды,
А іи не бачат.

* * *

Нихто не зна сердешной,
Нихто не прыголубыт:
Всих у счасти вона бачыт,
Сама ж свитом нудыт[231]!

* * *

Сегодня лыко, завтра горе
А з кым раздилыты?..
Не даете мини люды,
Гаразд потужыты.

* * *

Зщемлю ж крипко свое сердце…
Слизами розжывуся!
Тилки мини и порадонькы,
Як плачу, та журюся.
Часто с господами проезживалась Мелася, а иногда приезжала к Захарию и брату, и уже было, без гостинцев никогда не приедет. Барыня сама ей даст чего-нибудь и скажет:
— На, Мелася, поедешь к своим, так отвези им гостинцы.
А дворовые все любили ее за то, что очень добрая была ко всем. Ни против кого не гордилась и не заставляла, чтоб кто-нибудь ей что сделал, сама прежде всех бросится и еще за другого дело исправит. Ещё и любила, когда начнут ее расспрашивать, как она жила в мужичестве, как пряла, мазала, мыла, как лошадь погоняла, все, было, не стыдясь, рассказывает. А такая жалостливая была ко всем: когда кто, бывало, провинится или и с умысла беду сделает, что уже непременно должно наказать, без чего и не можно, то тут она бросится к барыне и к барину, и просит, и молит, и руки им целует, и уже без того не отойдет, что выпросит да выпросит. Все в дворе были ей благодарны, и молили за нее Бога, и любили больше, чем самую барышню, которая немного сердитенькая была, известно, от роскоши нежная была себе.
Что вдвоем, Скиба с Костей, ходили к Меласе, а то и сам Костя бегал к сестре всегда в такое время, как она свободна была. Когда придет к ней, то и пойдут в сад, и сядут в беседке, тут Мелася и читает ему всякие разумные книги, а Костя, слушая, как что доброе заметит, то и сохраняет на душе, чтоб по тому и поступать. Потом и сам принялся за гражданское. Только сестра ему показала, он тотчас понял и недолго как уже и сам читал. То сестра и дает ему книжек в дом, да не таких книжек, пустомельных, что теперь много завелось — нет, он их не терпел, — а таких, где всякие науки и премудрости написаны, таких было наберет, да и читает, и вытверживает, и выписывает ради себя, что нужно.
Да и молодец же был, так-так! На все село! Уже ему и девятнадцатый год, а его нигде в худом деле не слышно было, только что добрая слава о нем шла. Парубки его уважали и все с него перенимали. Старики детям показывали на него, что хоть и сирота, а какой-то он разумный, тихий и учтивый детина! А что уже девки, так ну! И снился он им каждой, потому что был красивый, а как подрос, так еще стал пригожее! Усы подбривал: узенькие, черные, как соболь, да на белом лице, да при румяных щеках: так настоящее как есть то картинка! Брови, как на снурочку, а глаза черные, быстрые, да как поведет ими на какую девку, так, не бойся, не усидит, побежит за ним! А что уже балагур, да с приговорками, да все с разумными и все к делу, так только его одного и слушал бы!
Какие были в селе красивейшие и богатейшие девки, те все ожидали, вот-вот придут от Кости старосты. Не одна из них обещалась поститься двенадцать пятниц и до вечера не есть ничего, лишь бы Костя ее взял, не одна тихонько от матери по пятницам пряла на свечку, чтоб Костя ее взял… а Костя — и оввва! — и не внимает. Ходит около них, шапка набекрень, трубка в зубах, руки заложит в карман, да только, будто бы нехотя, оглянется туда, где услышит, что про него говорят. Так что же? Глянул чрез плечо, поднявши вверх левый ус, и нужды ему нет, мигнул и не смотрит ни на одну, как бы ни была хороша из них которая.
Станет, было, ему Захарий говорить:
— Женился бы ты, сын! Слава тебе господи, тебе уже девятнадцатый год: пора стать хозяином, и мою старость взвеселил бы тем, что ты уже доплыл до берега и дошел, как и все добрые люди. Пускай уже Мелася идет, как ей Бог даст и как с нею господа сделают. Сказано: ‘Отрезана скиба от нашего хлеба’, — а мы свое будем думать. Мало ли девок, что я и вижу, как они вьются около тебя и в глаза тебе заглядывают, когда б умели — приворожили бы тебя к себе. Избери какую угодно. Уж я знаю, что тебе тыквы не поднесут, хотя бы и у Дениса Крутопляса. Вот у него-то девка бойкая, так-так! На все село! А? Говори: коли тее то и тее, и зробим тее.
— Тата! — сказал на это Костя, — вот послушайте меня, что я вам скажу: ну, пожалуй, я женюсь, стану хозяином, буду хлеб работать, благодаря прежде всего Богу милосердному, а потом вам, именно как отцу родному, что беспокоились обо мне и награждаете меня немалым имуществом. Вот я и буду жить, чтоб с голоду не умереть… Не так оно должно быть, таточка!
Кому милосердный Бог открыл свет чрез грамоту да через свой разум, тому должно жить на свете за тем, чтобы какое добро делать для других: услуживать ли в чем, совет ли подать какой, хлопотать ли о ком где да что за нужда, хотя и беду какую перенести, хоть и пострадать за кого, чтоб я не даром жил на свете! Ох, таточка! Что-то мне желается такое что-нибудь сделать, чтоб от того была польза либо бедному или и всему нашему селу, да готов бы душу свою положить, лишь бы сделать что полезное! Такие мысли как возьмут меня, так тут у меня в груди как будто что кипит, а сердце, так и слышу, как колотится! Мысль, что я таки дождусь до своего, нападу на то, чего так крепко желаю, не оставляет меня, а затем не хочу и одружиться (жениться), не хочу чужого века заедать. А то, пожалуй, есть девки и бойкие, и важные, пальцем кивну, так десятками побегут за мной, куда захочу. Цур им! Пускай ищут своего, а я буду ожидать своего.
То Захарий, слушая такое, махнет рукою, да и скажет:
— Как себе знаешь, сын! Ты письменный, грамотный, а я темный, я и не понимаю тебя.
Тут же от отца достается Косте, чтоб женился, а тут, как придет к сестре, увидят господа и нападут на него:
— Женишься, Костя, женишься! На свадьбу мы тебе поможем. Бери, какую хочешь и у нас девушку из дворовых, самой лучшей не пожалеем, без вывода отдадим. — Да, шутки ради, и покличут: — Девушки! идите все сюда… Выбирай, Костя, какую хочешь!
И набегут Матрешки, Пелажки, Наташки, Парашки, Дуняшки, сколько их там будет во дворе, вылезет и Стёха, что еще при старых господах соусники перемывала, все думая, не понравится ли она ему? Станут все перед Костею… Та гребень своею косой подтопыривает, чтоб еще повыше стоял, или другая с ножки на ножку переступает, чтоб он повидел, что она в красных башмачках и в беленьких чулочках, та косынку свою обсмыкивает[232], чтобы пристойнее лежала, та фартушком играет и не смотрит никуда, будто ей и нужды нет, а щеки же, как жар, иная, наклонившись за других, глазами быстро — как не съест! — смотрит на Костю, чтоб, гм! Догадался… Да и раз сказать всего не можно, чего они там ни делали, чтоб Костю взманить и чтоб он из них выбрал… А господа, смотря на это, утешаются и хохочут.
Костя же стоит себе, словно как в лесу, и ему нужды нет ни до кого. Пересмотревши эту комедию, поблагодарит господам за их милость, что об нем стараются, поклонится и скажет: ‘Еще, до которого часу, подожду’.
Мелася себе знай нападает на братца, чтоб женился. Женился да женился!..
— Вот я тебе найду невесту, что мне благодарить будешь. Возьми мою приятельницу, Марфушу. Что за предобрая душа! И разумная, и к работе прилежная, она все знает по мужичеству, еще не забыла. А что любит меня, так и господи! Да и я ее крепко люблю, не съем, не изопью ничего без нее, и не засну, когда она подле меня не ляжет… Она и тебя, братец, любит, крепко любит и признавалась мне, что когда бы, говорит — твой братец меня взял, то я повек была бы счастлива… Возьми ее, братец, соколик! И тебе будет хорошо! И мне очень бы хотелось, что моя приятельница будет мне невесткой.
— Пускай, сестра, после, — скажет было Костя да и свернет на другое что-нибудь.
Частехонько, как Мелася с Костей сядут, то и Марфуша с ними. И так-то уже она перед ним и балы точит[233], и франтит, чтобы Костя выбрал ее. А Костя — кто его знает, что он думал? Сидит было против нее, смотрит на нее, задумается, потом вздохнет, топнет ногою и начнет по комнате молча ходить.
Что год, то господа все больше любили Меласю, и, хотя ей был еще шестнадцатый год, но она у барыни своей была везде. Все кладовые, все погреба, амбары, все у нее было на руках и от всего ключи у нее. Она и за девками смотрела, она все выдавала и все записывала, везде она одна, барыня мало чего и знала: все на ней было. Делала же все она порядком, ничего не пропадало, и никто на нее не плакался, а все, двором, любили ее. А что уже покупать для барыни и для ради барышни, да хотя бы и для самого барина, так такая усердная была! Что только лишь кто скажет, вот то и то надо купить, то уже Мелася и бегает, и собирается, и надо ехать, и скорее купить, всякое дело оставит да едет в город. А что уже купит, так самое наилучшее, а дешево, так как уже никто так не купит… Может, умела хорошо торговаться?..
Да, нет! Тут не то. Вот как это делалось.
В городе был купец и торговал всякими товарами, чего только господам нужно, все у него было, все к нему относились. А через это был себе крепко богат: имел в городе два дома и свои лавки, да все же каменное. Пять приказчиков ездили по ярмаркам и знай деньги к нему свозили. Жил он со всеми ласково: господа его любили и знакомились с ним, а простой народ почитал и уважал его. Жена его была славная хозяйка и в доме все содержала на порядках. Хоть всякий день, то они рады были гостям, было из чего потчивать. Раздавал и на бедность, помогал знатною суммою денег на новостроящуюся церковь, для другой купил колокол во сто пудов, а к третьей сделал каменную ограду.
Одним-один был у них сынок, Антон Васильевич. Не откатилось, по пословице, яблочко от яблони. Такой же был и богобоязливый, и честный, и разумный, и тихий, как и отец. Красив — да, красив! — и все было сидит в лавке да книжки читает. И как отец изверил[234] ему весь торг, так он, было, из лавки и не выходит, а еще наибольше, только что пообедает, тотчас и спешит в лавку, схватил книжку в руки и, развернувши, чуть ли не верхом вниз, держит перед собою, а сам глаз не сведет с дороги, что видно, как кто в город въезжает. Когда же увидит, что едет бричка, которую он уже хорошо знал, то он уж и сам не свой… И прилавок счищает, и всякий товар приготовляет, и сам не знает, за что взяться, пока не вбегут в лавку две молоденькие, точно барышни. Одна из них, поклонилась ли или часто и нет, тотчас и говорит:
— Торгуй же, Мелася, здесь свое, а я пойду за своим делом. Мелася, хотя вскочила в лавку и веселенькая, а только через порог, то и покраснела и ни слова не выговорит, а Антон Васильевич себе стоит, смотрит на нее и спросил бы ее, так забыл, как люди говорят! Насилу Мелася спохватится и скажет:
— Есть ли у вас… Антон Васильевич… то… вот и забыла!.. Постойте, вспомню…
— Я же вас просил, сударыня! — скажет Антон Васильевич, — чтоб вы мне сказали, как вас величать. Вы меня и по отчеству называете, а я не знаю как…
— Я же вам сказала, что я не сударыня, а только Мелася, и мне никакого больше величания не нужно. Вы все думаете, что я барышня, а я отроду мужичка, прозываюсь Скибина, только что воспитанница барыни и закупаю ей все…
Вот так они то о сем то о том и разговаривают, пока не придет к ним Марфуша (это она-то всегда с Меласею ездила) да и напомнит, что уже пора ехать, а то без нее та не покупает, тот не продает: только что разговаривают себе да весело посматривают один на одного. Как ни напомнит им Марфуша, тогда Мелася и вспомнит, чего ей нужно, а Антон Васильевич подает ей что ни наилучшего товару и цену возьмет самую последнюю, без всякого барыша.
Ага! Так затем-то Мелася и любила ездить покупать, что Антон Васильевич ей уступал дешево? Да, может…
Так-то они себе вдвоем сначала разговаривали, что ни о том и ни о сем и вовсе ни об чем, а потом далее-далее, уже и много кое о чем поразговорились.
Раз Антон Васильевич начал хвалиться Меласе, что он уже думает жениться.
— Наметил я, — говорит, — себе у одной барыни воспитанницу, красивенькую да разумненькую, так, что и меры нет! Она у нее и закупщица, и экономка, и все, и если бы только она пошла за меня, то я был бы самый счастливый человек на свете…
Мелася, это слушая, господи, как краснела, стыдилась и не знала, куда деваться. Ушла бы из лавки, так Марфуши нет, и та ее не сыщет. Нечего делать: стоит, склонивши голову, молчит да платочек, что в руках держала, все вертела да вертела, даже в кусочки изорвала.
Как вот, на ее счастье, вбежала Марфуша и спрашивает:
— А что, Мелася, ты все купила? Пора уже ехать.
— Вот тотчас, только отмеряют. Меряйте же…
Так говорит Мелася, сама не зная, что, сколько и для чего мерять.
Не лучший же был и Антон Васильевич. Схватил какой-то остаток, что лежал перед ним, да и давай мерять!.. Знай меряет да считает, уже аршин десять намерил, а все считает: четыре, четыре… да опять: четыре… А Мелася вынула, сколько захватила мелочи, да и складывает перед ним и говорит:
— Давайте же сдачу.
А Марфуша так за бока и хватается: так хохочет с них. Что будет дальше с таким народом? Были когда-то и мы такие! Когда вспомнят и про меня мои бывшие тогда Меласи — не дадут мне солгать!
Не десять раз с таким предложением приставал Антон Васильевич к Меласе, даже пока — и то уже через Марфушу — добился до своего, что она сказала:
— Как, — говорит, — моя благодетельница захочет, так… я и поступлю… взяв благословение у моего батюшки, что для меня более еще чем родной… да еще… чтоб и ваши не сказали чего: я ж говорю, что я ни что больше как мужичка и брат у меня простой.
Антон Васильевич даже побожился.
— Что? — говорит, — и батюшка и матушка слышали про вас все хорошее, уже и видели вас и сколько раз, полюбили и благословляют меня, и вот-вот я с батюшкою приеду к вашим благодетелям за добрым словом и за моим счастьем…
Вот они, так потолковавши, и положили на мере.
Это делалось в осень. Как вот объявлен набор. У Захария был брат, Назар Скиба, и, хотя имел пятерых сыновей, да, на беду ему, старший горбатый и хромой, меньшие ж три очень малого росту, да худые, да пьющие, как будто в какой болезни: так были себе с малых лет. Один только со всей семьи, подстарший, Терешко, был парень годный, здоровый и хорошего росту. Так, что же? Женился себе и уже прижил двух мальчиков и девочку, так вот ревизская сказка и велика, шутка: с отцом и маленькими мальчиками, по словам писаря, ‘осьмидушная!’
Как пришла в это село бумага, чтоб столько и столько рекрут пос тавить, то и собралась сходка, а наибольше приползли старики великосемейные, чтоб послушать, на кого очередь падет. С ними пришел и Назар Скиба, боясь не знать, что громада положит, и боясь узнать о своей беде, затем был тут, но прятался за всеми.
Как только писарь начитал: ‘Назар Скиба, осьмидушный’, — так старики и зашумели:
— Так вот же вам и рекрут. Чего же больше? Ведь же осьмидушный? С Скибы, с Назара рекрута.
Да тут кричат, а тут скорее и подают писарю руки, чтоб подписывался за них, потому что уже, по их расчету, пора и обедать.
Славно наделали! Не рассмотрели дела, не рассудили ничего — утопили всю семью… Как-то кусок в горло пойдет! Или, может, и ничего? Да так-таки пускай другой и страдает, лишь бы у меня не болело!
Услышавши, Назар вылез из-за кучки и стал, кланяясь, просить, не можно ли бы его помиловать на сей год, потому что некого отдать, только что Терешка…
— Так что ж? И Терешка. Не какое свято твой Терешка!
Так сказала рыжая борода, с плешивою головой, да как был он из самых богатых, так за ним и все потянули. Еще-таки отозвался Назар и говорит:
— При ком я останусь, когда лишусь Терешка?
Так и не дали ему слова сказать. Зашумели, закричали на него, он и замолчал, и как видит, что совсем беда, бросился скорее к брату Захарию, потому что знал, что тот умел разумнее говорить и что иногда громада уважала его. Через превеликую силу добрел он до брата — и не может слова сказать. Сяк-так вымолвил:
— Кажется, Терешка… в солдаты…
Затрясся Захарий, подумал, тотчас собрался и говорит Косте:
— Иди со мною, сын. Это беда! Надо их просить. Скажем по слову, не умолим ли их?
Вот вдвоем и поспешают к ратуше.
Старик Назар добрел до дому. Терешко что-то работал в хате, а жена его около детей хлопотала. А прочие сыновья, известно, как слабые да тощие, не очень хватались за работу и лежали, кто на печи, кто на лавке, а иной и на гумне, да не молотил, а храпел в соломе.
Еще ж только Назар вошел в хату, уже Терешкова жена и накинула глазом, что старик что-то не то, вот она и стала примечать за ним. Старику же уж ни до чего дела нет, скорее приклонился к уху Терешка да и шепчет:
— Или забеги куда-нибудь, или что: тебя назначили в привод[235]. Господи милостивый!.. Терешко стал как мертвый… бледный-бледный, и глаза ему закатились! Как работал что-то долотом, так и выпустил его из рук… Потом перекрестился, взял шапку, оделся и говорит:
— Нет, тата, не хочу бездельничать, пойду сам… Иди, тата, со мною, не покидай меня.
Вот и пошли, а куда, и не сказали.
Так что ж то женщины? Или такая уже в них душа, или что другое, что тотчас поймут все!.. Нам еще должно растолковать, рассказать, что к чему и как бы то сделать, женщина же только услышала, что глянула, и уже знает, что куда и для чего все идет.
Вот и тут так. Никто Терешковой жене и не сказал, какая беда их постигла: она тотчас догадалась, все поняла и, не думая долго, знала, что ей делать в таком горе… Схвативши деточек, побежала себе к ратуше, как будто кто ей сказал, что там все дело.
Захарий с Костею прежде всех добежали. И как Захарий знал, как водится, что кто громче говорит да покрывает всех, так того и слушают. Вот он думал и теперь запугать их грозою, вошедши, и прикрикнул:
— Что это вы, панове-громада, тут наделали? В своем ли вы уме? Где ваша правда? Где ваш толк? Как-таки можно на Назарову семью положить рекрута? Так это, стало быть, пускай старик и молодые маленькие попухнут с голоду, потому что некому будет их пропитать! Вот это славно!.. А нуте-ка, на кого там следует, кроме братовой семьи?
— Следует же, Лукьянович, что Назарова сказка осьмидушная, — сказал один из стариков, у кого была сказка десятидушная.
— Говори, голова, осьмидушная! Так, когда же семь не стоят ничего доброго: старик, да калека, немощные, да маленькие. Вот такая сказка!
Так говорил Захарий, всё-таки думая, что он их переспорит. Как же подняли все крик в один голос:
— А нам что за нужда! Нам велят. Вот сказка большая, и бери с Назара…
— Так вывезите же меня прежде всего, за живота, вот туда, в провал, чтоб я не терпел беды и не видел бы, как моя кровь, мои болящие сыновья, да маленькие внуки, будут страдать и пухнуть от голоду и умирать не своею смертью!
Так говорил, горько плача, Назар, отец Терешков. Потом как бросится перед ними на колени, упал к ногам головы и богатейших стариков, каждому целует ноги и жалобно просит:
— Не осиротите моей старости! Не отрезывайте у меня правой руки! Хвалю Бога, пять сыновей имею, да что же с них, когда они немощные, не смогут, не пропитают и себя, не то чтобы меня, с калекою и со внуками! Вы будете душегубцы и мои, и вот этих сирот…
— Батюшки, голубчики! — отозвалась жена Терешкова, вбежав в ратушу, как бы не в своем уме. Маленькую девчонку на руках несла, а двух мальчиков, один по осьмому, а другой по седьмому году, ввела за собой и бросилась к ногам стариков, а на нее глядя, и мальчики приняли да жалко плачут, а женщина просит:
— Батюшки, голубчики, соколики! Громада честная, и ты, пан голова! Что это вы хотите со мною сделать? На что мне свет завязываете? Лучше разом побейте вот этих детей! Куда я с ними денусь? Кто их пропитает и на разум наставит? Кто отца старого прокормит, и кто оплатит за него подати? Сыны? Так тот калека, а те — от ветру валятся, а эти, маленькие крошки, что только свет божий начали разуметь, да уже пришлось им и горе терпеть! Прошу и молю вас: лучше мне смерти причините, а мужа оставьте: он их пропитает и лучше присмотрит, чем я. Да знаю, что и я скоро свалюсь… Не грех ли вам тогда будет? Боитесь ли вы Бога милосердного? Вспомните, что и вам надо умирать! Как вы будете отвечать, что столько душ разом погубляете…
И что-то, господи милостивый! — как-то она жалобно просила, да горько, от сердца, плакала!.. А тут с другой стороны, старый, седой, как молоко, человек, от горя совсем изнемогший, тоже на коленях стоит и землю смочил слезами, да просит, как женщина за плачем переставала говорить. А тут мальчики себе знай кланяются в ноги да тоже просят, старшенький говорит:
— Не берите у нас тату! Мы пропадем без него, и мать, и дедуся!.. Пускай я выросту, так я пойду за него…
А меньший перервал его и говорит, пришептывая как дитя:
— Пока еще братец вырастет, я теперь охотою пойду в москали, только тату отпустите.
И много там такого было, что рассказывать душа болит. А старики что? Таки ничего. Сидят себе надувшись, да палочками землю ковыряют, и не очувствуются, потому что как Терешка освободить, так должно будет из них у кого из семьи рекрута назначить. Что им за дело? Хотя всю семью погубить, лишь бы своих защитить.
Как вот голова не вытерпел, видно, печенки под сердце подступили и ему крепко уже хотелось обедать, вот он и закомандовал:
— Да полно же, полно! И до вечера всего не переслушаешь. Десятские! берите Терешка!
Господи милостивый! Старый Назар так и упал бесчувственный, жена как бросится на Терешка, так и обвилась около него и уже кричит, а не плачет. Сыночки цепляются за отца, выхватывают от десятских его руки, ноги, всего его заслоняют, десятские безжалостно их отпихивают, хотят Терешку связать руки… Плач, крик, рыдание!.. страсть одна!
Костя стоял особо от всех да только смотрел на все, что тут творится, а сам бледен как полотно… Видит, что всему конец, перекрестился, подошел к Терешку и, одним взмахом руки далеко отшвырнув от него десятских, взял его за руку и, отдавая жене, сказал:
— Возьми, сестра, детского отца. Живите себе! А сам подошел к управляющему голове и сказал:
— Я иду за него охотою: отпустите его!..
Да с тем словом бросился к ногам Захария, обнял их крепко и твердым голосом сказал:
— Отец мой родной! Не помешай мне в этом деле!.. Благослови меня на новую жизнь!
— Что… что это ты, сын, задумал?.. — едва ли мог проговорить Захарий, да, не могши устоять, присел на лавку.
— Хочу долг свой отдать, — сказал Костя также бодро, — как вы меня пожалели, от видимой смерти освободили, так я теперь хочу их защитить. Иду за него охотою служить Богу и государю. Не препятствуй мне, тата, благослови меня.
— На то же ли я тебя призрел и вскормил, чтобы ты меня, при старости, на краю гроба, покинул без всякой помощи, как былинку в поле, на все горести и печали? — говорил Захарий и плакал.
Какой бы бесчувственный мог равнодушно смотреть на старика, от истинной горести плачущего кровавыми слезами?.. Из-за таких слез Захарий еще говорил:
— Взгляни на Бога! Побойся его и за то добро, которое я, может, думал сделать тебе, не отдавая нестерпимым горям! Ты меня живого кладешь в могилу! Ты мое сердце рвешь на части!.. Грех тебе!
— Нет мне, тата, никакого греха.
Так говорил во весь голос Костя. Старики же все так и обступили их, и слушают, что с них будет. Терешко же стоит словно деревянный, не понимая ничего, что делается тут. Жена его упала перед образами на колени и мальчиков своих поставила, и, не зная, чего ей желать, только смотрит на святые иконы и не может выговорить ни слова. Мальчики, тоже не зная, что делать, кладут себе поклоны!
Ангелы святые верно здесь летали и радовались, видя тут происходящее!
Костя же продолжает свое:
— Нет мне тут никакого греха. Ты избавил меня от смерти не для себя, а для мира Божьего, для всех людей. Как же я, видя, что могу избавить этих детей от сиротчества и от такой смерти, от какой меня избавили, как бы я только смотрел на это и не помог бы им? Я одинок: никто чрез меня не пострадает, а Терешко загрустился бы, оставив семью… Семья — дело великое!
— А про меня, про мое сиротство в старости, про мои немощи ничего не подумаешь? — сказал горький старик.
— Бог свидетель, что, оставляя вас, сердце мое точно решится тупым ножом и к тому еще раскаленным! Жаль мне вас! — сказал Костя и поспешил стереть слезу с глаз. Потом так же твердо продолжал:
— Не одни вы, тата, остаетесь. Добрые дела с нами, сиротами, и с другими призовут на вас милость Божию. К тому же сестра моя, Мелася, уже в таких летах, что вот-вот выйдет за хорошего человека. Вот вам и сын будет, они вас присмотрят и не доведут вас потерпеть никакой беды. А вот же и еще. Терешко, иди сюда. Я иду на труд, на нужду и — воля Божия! — может быть, и на смерть! За это дай мне на дорогу одно только спокойствие, больше мне ничего не надо. Прими моего отца, мою радость, прими его на свои руки. Уважай его, береги, не доведи его ни до какой нужды…
— Костя, мой милый, утеха моя! — стал его старик еще обнимать да просит:
— Одумайся, что это ты делаешь? На какое мучение идешь? После раскаешься, будешь и на меня жалеть…
— Отец! Я не ветер какой, я не мальчик. Я разумею, на какое великое, на святое дело иду. Иду за брата, за его деточек, иду за тебя, таточка! Бог, видя мое дело, тебя не оставит и наградит. Иду за весь мир христианский, готов кровь проливать. Убьют меня — заменю тем какого доброго человека, а мне, по такой смерти, Бог царство даст, как мученику!.. Нет, тата, не держи меня. Если послушаю тебя, останусь с тобою, каково ж тебе будет смотреть на этих сироточек? Пусть не пропадут они: мы их возьмем, но им отца, а матери их мужа не возвратим.
И что-то ему много такого разумного говорил, что уже Захарий не знал, что и отвечать ему. Всплакнул горько, поднял руки к Богу, помолился усердно и сказал:
— Бог милосердный, сохранивший тебя от явной смерти для этого часу и давший тебе такую добрую душу, тот с небес, видя твое желание, да благословит тебя рукою меня грешного.
Потом, обняв его крепко, заплакал сильно и сказал:
— Горько мне… и радостно!.. Служи, сын! Верю и надеюсь, что за такое дело Бог тебя не оставит!
— Бозя! Не оставь моего дядю, Костю! — услышали тут же крикнувшего меньшого мальчика и поднявшего ручонки свои к Богу. За ним и старшенький, и мать, и Терешко бросились класть земные поклоны и молить Бога, чтобы не оставил своею милостью защитника их. Старый Назар, все молившийся на коленях, не вставая, приполз к ногам Кости. Тот поднял его, и обнялись себе. Назар долго ему смотрел в глаза, все держа за руки, потом сказал:
— Человек ли ты? Нет, ты ангел, посланный Богом спасти нас.
И много-много благодарил его, что возвратил его на свет божий! Нельзя того ни рассказать, ни написать, что там было! Какая благодарность Косте! Какая молитва за него!.. А он же то: веселенький, довольный, будто какое счастье нашел, всех целует, всех просит, чтоб присматривали за отцом его, бросится к нему, станет его утешать, чтоб не тужил за ним, чтоб не жалел на него, да все такими разумными словами, что даже довел до того, что старик сказал:
— Теперь я и сам вижу, что ты очень великое и доброе дело сделал! Я уже не тужу, а прошу Бога, чтоб тебя сохранил и дал бы мне еще повидать тебя!
— И увидите, и порадуетесь обо мне. Будем еще и в счастье жить, — говорил Костя и всем распоряжал, что было его: то дарил кому, то отцу оставлял на его нужды, все сбывал, а сам, как будто на радость какую, собирался — проворненький, веселенький, даже бегает.
Голова не приказал его ковать в железа, хотя он и рекрут был: тогда еще было такое обыкновение. Голова рассудил-таки, что такой не уйдет и что надо дать ему свободу и время, чтоб устроил все в хозяйстве. Вот Костя и был в доме, а туда, кроме Назаровой семьи, смотревшей на Костю, как на избавителя своего, сошлись все родные и знакомые. И чего ж не сложили ему? И денег немало, и холста, и платков, все то ему на дорогу: так Костя ничего же и не берет.
— Не нужно мне, — говорит, — ничего. Мне не так, как вам: мне все будет государево!
Вы же думаете, что Костя без всякой печали шел на службу? Куда! Уж разве очень запрячется от всех, чтобы никто-никто его не увидел и не заметил ничего, так тут только остановится, задумается: потом руки сцепит, вздохнет, поднимет глаза к Богу, как будто и слезинка в глазе покажется: он поскорее оботрет ее, перекрестится и, сделавши веселое лицо, бежит ко всем, как ничего не было и бросится к Терешковым детям, и станет ласкать их… Что у него за мысли были, что за скорбь? — неизвестно.
Управившись дома и распорядившись, что нужно, пошли к Меласе объявить и — проститься с нею. Что уже там было, и не приведи господи! Сначала она не поверила и приняла за шутку, потому что Костя, с шуткою пополам, сказал ей о своем намерении, но когда увидела Захария плачущего и других родных, пришедших тут, так и упала как неживая. Насилу привели ее в чувство, брызгали на нее водою. Она все и просила, и молила брата, и к ногам его, плачучи, припадала, чтоб раздумал и воротился. Чего-то она ни делала, чтоб его умолить!
— Когда, — говорит, — деньги нужно положить на выкуп тебя, то вот мои все, вот двести рублей, что барыня надарила… вот мои серьги, перстни, платочки… Всего лишусь, все отдам, чтобы тебя если можно выкупить.
— Нет, сестра, — говорит Костя, — у солдата непродажная душа. Нет той цены, чтобы за него заплатить. Да чего ты тужишь? Я говорил тебе, что мы — ‘Божии дети’ — не будем оставлены. Ты же иди за Антона Васильевича, живите счастливо, а обо мне не убивайтесь. И не очувствуемся, как я свой срок выслужу, ворочусь и буду твоих детей учить и помогать им.
Расслушав, по какой причине Костя идет в солдаты, барин, подумавши, сказал:
— Великое дело твое, Костя! Бог и тебя сохранит, как ты захотел сохранить малюток от сиротства.
Барыня же так попрекала, зачем старого отца оставляет… и сё, и то, и прочее говорила.
Хотела не хотела Мелася, а вырвался от нее брат, облитый ее слезами. И что-то и господа плакали, провожая его. Костя прощался со всеми до единого, с кем был знаком, был весел и еще шутил кое-что, как же Мелася сказала:
— Иди к Марфуше. Она плачет за тобою, что и господи! Даже слегла и не может выйти к тебе. Зайди, попрощайся с нею…
— Пускай после, — сказал Костя сестре отрывисто и нахмурился крепко. Утром отслужили молебен, окропили Костю святой водою и поехали в город. И что-то за удивление было людям, что рекрут идет и не в железах, и без караульных, и без отдатчиков[236]. Они поехали вперед приготовить бумаги, а рекрута провожают одни родные, и он идет, словно в гости куда, идет проворно и весел себе.
Приехавши в город, тотчас пошли в привод. Судящие выкликали сказку Назара Скибы. Так и было подано прежде всех.
Вошел Костя бодро, весело, живо.
— Наемщик? — спросили судящие.
— Наемщик, ваше благородие! — сказал Костя.
Майор, уланский приемщик, тотчас встал к нему и спрашивает:
— За сколько нанялся и сколько денег получил? Да осматривая и повертывая его, сказал:
— Вот славный молодец! Костя ему и отвечает:
— Я денег не буду получать, а еще остаюсь ему должен. Это, что иду за его семью, так и десятой доли не отдаю того, что должен.
— Как так? — спросил майор, и все судящие приступили слушать, что это такое.
Тут Костя и рассказал все: как Захарий спас его с сестрою от видимой смерти, как воспитал и сестру пристроил и как, было, Захарьевым родным пришла беда: так он, за его благодеяния, и чтобы спасти малюток от сиротства, а семью от разорения, пожелал охотою идти на службу.
Все похвалили его и, не очень рассматривая, приняли его, забрили лоб, привели к присяге и мундир рекрутский надели на него.
Говорят, что подметил кто-то, что когда выбривали Косте лоб, то будто у него скатились две слезы. Конечно, бритва была не так остра и сделала ему боль? Может!.. Но он, став солдатом, сделался еще веселее. Майор полюбил его и спрашивал:
— Хочешь ли остаться при мне? Я сделаю тебя счастливым.
— Как прикажете, ваше высокоблагородие! — отвечал Костя, вытянувшись по-солдатски. — Только в денщики не желаю.
Майор засмеялся и уверил его, что он не будет в денщиках, а будет при нем списки и всякие бумаги писать. Костя этому очень обрадовался и не пошел с прочими, а остался при майоре.
Когда же приняли его и он, немного осмотревшись, сбегал к отцу и к сестре повидаться с ними.
Старый Захарий обрадовался, увидевши еще Костю, но и всплакнул, что уже он теперь совсем солдат и в мундире, но Костя развел его печаль. Сестра же — так сохрани Бог! — как плакала, что брату лоб забрили.
Как на их счастье, Костин майор да полюбил барышню, дочь тех господ, где Мелася жила, и Меласю знал, как сестру Костину, а через то больше жаловал его. И как майор ездил к своей барышне всякой день, то иногда брал и Костю с собою или посылал его с письмами. Так вот Костя, как будто и не расставался с своими: часто у них бывал, и уже отец и сестра его меньше о нем тужили.
Вот майор и женился на барышне, а потом и Меласю отдали за Антона Васильевича, что крепко себе любились. А что свадьбу господа ей сделали — так-так целую неделю гуляли то у господ, то у молодых в городе. Господа наделили свою Меласю, чем только вздумали, а что уже у мужа своего нашла всякого добра, так, и именно, по шею в золоте сидела. Костя очень радовался, что Мелася была так счастлива. Поживши между ними, когда уже и майору подобно было ехать в полк — а полк был поселен не так-то далеко, тогда расстался уже Костя с своими, настояще при расставании поплакали все вдоволь-таки.
Прошло лет пять. Костя служил хорошо. Майор, его начальник, любил и жаловал его за исправности во всем. Он майору, когда случалось, и бумаги писал, и службу исправлял на похвалу перед всеми. Все начальники знали его за славного улана и за то любили, что с дурными людьми и с бездельниками он не водился.
Не без того бывало, что майор подметит, что Костя грустит, вот он и начнет разговаривать с ним, а иногда сыщет случай отпустить его к родным, где Костя всегда провожал в радости, видя, что Мелася живет хорошо, любима мужем и что как ни было старому Захарию у Терешка жить, — о! там ему в глаза смотрели, чтобы во всем ему угождать, — однако перезвала его к себе, и обое с мужем покоили его старость.
Как вот поляки — ни с того ни с чего, а больше с жиру — взбесились, да с дуру, как будто с печи, вздумали отбиваться от наших. Надо их проучить, чтоб не умничали. Вот и послали против них, какие были ближние полки. Вот и этот, где майор был, пошел, а с ним и Костя, который к этому торгу и пешком бежать готов был. Словно на свадьбу куда танцевать, как он на войну шел. Провожали его — батюшки! — и сестра, и старый отец, и все знакомые, как на видимую смерть. Известно, что мы, остающиеся, провожая войско, думаем, что уже ни один из них и не воротится, а выходит, что и ничего! Наши проучат неприятеля славно и воротятся в добром здоровье.
А когда шли против поляков, то не над чем было и рук марать. Так нашим же женщинам да и нам, домоседам, что серо, то и волк, выстрелило ли там что из пистолета, а мы думаем, что уже убили кого-нибудь. Вот потому-то старый Захарий и Мелася крепко горевали за Костей и каждый день молились Богу за него. Мелася же и своих деточек, что уже двоих имела, да и Терешковых все заставляла молиться, чтобы Бог сохранил его от смерти и от всякой беды и послал бы ему счастье. Мелася думала, что когда он пошел за детей страдать, то Бог и не оставит его, услышав детскую молитву.
Наши били поляков славно. Не миловал их и Костя. В скольких был уже баталиях — и все подле своего майора — и Бог выносил его целым, да еще, за его смелость и храбрость, все знали его, и генералы жаловали, знавши, через что он пошел в службу. Уже пожаловали его унтер-офицером, а там он и крест получил, а уланы так всегда говорили:
— Ничего не боимся, когда Костя с нами!
Раз майор с своею командою был послан, и Костя с ним, как и всегда. Как вот наткнулись на поляков, что сила силою била! Увидевши, что улан немного, поляки осмелились и кинулись на них, крича, что всех покрошат. Майор послал к своим, близко бывшим, чтоб дали помощи, а сам начал обороняться. Рубились-рубились, и как-то майора — что был впереди — окружили поляки, чтобы заполонить его.
Костя видит, что беда, крикнул:
— Пропадем без командира! Все помрем, а выручим его. За мною, уланы! Кинулись уланы живо помогать майору, который, отбиваясь один, был изранен, а начальник поляков то и дело кричал:
— Изрубите его, а улан и без того искрошим!
Как тут Костя, не помня себя, кидается в кучу, пробился, схватил падающего майора и выпихнул его к своим — да сам тут же и упал! Как на то набежала наша помощь. Ляхов всех до единого тут и иссекли. Майора понесли к лекарям лечить. Бросились и между убитыми искать Костю, потому что вселюбили его: нашли его, сердечного, в голове рана большая, и левая рука, по локоть, отрублена, но еще жив. Чрез детскую молитву Бог спас его!
Принялись его лечить и вылечили совсем, только, уже без руки, служить не мог никак. Описали всю его храбрость, и как спас майора, начальника своего, и послали бумаги. Вот и пожаловали ему офицерский чин в отставку. Так-то родительская и детская молитва держит человека на свете!
Какая же то радость была, когда увидели его Захарий и Мелася, что уже воротился совсем из службы! А тут еще он и благородный, и крест имел, и сказано, чтобы за его калечество царское жалованье давать ему по самую смерть. Уже рады, да рады были, и все Бога благодарили, и раздавали много на бедность. И было из чего!
А те господа, что Меласю воспитывали, приняли Костю, когда он к ним явился, как благодетеля, что избавил от беды зятя их. Вот и их добро, что они сделали Меласе, не осталось так!.. Посадили его с собою за стол и не знали, как ему и благодарить!
После обеда Костя, взявши Меласю, пошел здороваться с приятелями, что жили тут во дворе. Вот Костя всех увидел, всем доброе слово сказал, потом и спрашивает, с запинкой, сестру:
— Где ж твоя… приятельница… Марфуша?
— Але! — говорит Мелася, — она, как и пошел ты от нас, все тужит по тебе. Сколько ни сваталось за нее хороших женихов, она и слышать не хочет ни о ком! Поклялась до смерти любить тебя. Теперь сидит у себя и ожидает, спросишь ли ты об ней, и все плачет.
Видно было, что Костя этому очень обрадовался. Схватил за руку сестру и сказал:
— Пойдем же к ней скорей.
Вот, вошедши Костя к ней, прямо и говорит:
— Почему ты думаешь, Марфуша, что я тебя не люблю? Я тебя крепко и от всего сердца любил, как стал на ноги. Не говорил же и не показывал того затем, что не знал, куда меня Бог поворотит и какая моя судьба будет, а чужого века заедать, завязывать тебе свет — я никак не хотел. Идучи в службу, горько мне было и тебя оставлять: потому и не простился с тобою, чтобы ты чего не заметила. Грустил я и о тебе и все боялся, даже сюда подъезжая, все боялся услышать, что ты замужем. Теперь же, как все кончилось и я вольный казак, ты меня также любишь, так теперь кончим то, что я тебе, Мелася, говорил: пускай после! Согласна?..
Еще Костя и не договорил, как уже Марфуша кинулась ему на шею и вскрикнула:
— Костинька!.. Соколик!.. Лебедик!.. Я и любила тебя и люблю, меры нет!.. Не покинь меня… Я твоя повек!
— Ну, когда так, так пойдем же к господам, — сказал Костя. И все трое пришли к ним и, по обычаю, упали в ноги. Господа тотчас отгадали, что это есть, и поблагословили их, и тут же начали рассчитывать, когда и как свадьбу их сыграть.
Костя тут и начал просить:
— Когда уже такая ваша милость ко мне, тако прошу вас свадьбу сделать по нашему закону.
— Как это? — спросил барин.
— Так, добродию, как мой дед и отец женился.
— Как это можно? Ты теперь офицер.
— Так будто и должен стыдиться своего роду? Нет, уже, сделайте милость, довершите милости ваши!
Господа согласились и дали ему полную волю распоряжаться.
И все было по закону. Марфуша, разряженная, но с распущенною косою как сирота, ходила по селу, собирала подружек на завтра, и какие славные песни пели ей! А между тем женщины, собравшись в доме, лепили караваи, с церемонией носили по хате и пели, как закон велит. Вечером была у невесты ‘девичь-вечеря'[237] и танцевали до полуночи.
Назавтра молодых обвенчали, и обедали из них каждый у себя с своими гостями. Пообедавши, Костя и шесть бояр его посадились на коней, а женщина, что вместо матери прошена, выехала на кочерге верхом, шуба на ней мехом наверх, наизнанку, и в мужской шапке, сверх своего очипка. Так она объехала весь поезд три раза, осыпая овсом, орехами и медными деньгами. Потом, взяв лошадь молодую за узду, вывела ее со двора. Вот и тронулся поезд. Тут старший боярин, господский псарь, — да удалая голова! — из пистолета, бац! — и по скакали все, а за ними по ехали все чиновные: дружки, подружки, два староста, две свашки и девочка, светилка с мечом в руках, убранным калиною, васильками, всякими цветочками и с пылающими тремя свечами, вместе слепленными.
Когда ехали мимо церкви, Костя соскочил с коня, взбежал на крыльцо, положил три поклона, поцеловал замок церковный, и поехали к невесте.
Только лишь стали подъезжать, так бояре и начали жарить из пистолетов. Пуф да пуф! только и слышно. Уж на славу все было! Во дворе же невесты что делается? и батюшки! Только услышали стрельбу, тотчас ворота на запор. Выкотили большое изломанное колесо от воза: давай его заряжать вместо пушки песком, да бросать его из колеса, будто отстреливаются, и все с законными приговорками. Вот овладели воротами приехавшие, вошли во двор: тут у старосты выхватил мальчик палку и начал на ней бегать по двору. Староста ходит за ним, умаливает, упрашивает, чтоб не мучил коня, не изноровил бы его, потом дает мальчику денег, получает палку, и тогда идут в дом невесты.
Там опять беда! Невеста с подружками сидит за столом, склоня на хлеб, на каравай, — и хочет не хочет — должна плакать. Подружки ее во весь голос поют насмешливые песни насчет жениха и всех наехавших. Две скрипки на нитяных струнах режут, что им нравится, а цимбалист бьет свое. Подле невесты сидит мальчик, брат ее, с престрашным обломком в руках и усаженным разного рода репьями. Женихов дружка подходит, чтоб прогнать его куда! — мальчик грозит ему застрелить из своего пистолета. Дружка к нему, мальчик пистолетом своим в бороду, и куча репьев остается в ней. Предстоящие утешаются — хохот, крик спорящихся, песни девок, музыка — чудо как весело! Потом брат продаст сестру за червонцы, а всё-то гроши, и уступает место жениху.
Тут пошли подарки с обеих сторон. Подружки невестины песнями пересмеивают жениховы подарки, приезжие свашки и светилка отвечают им такими же песнями, и все улаживается, и выходят из хаты плясать на дворе.
Все, все-таки, не упуская ничего, все исполнили по закону: и молодую во двор мужа ее вечером ввозили чрез огонь. Пусть другие смеются: не нами это выдумано, а еще деды и прадеды, да и от самого начала света, люди так женились и женятся. Смеяться нечего — закон!
Вот уже на другой день тоже славно было, как пошли молодые уже по селу. Идут себе в парочке, как голубь с голубкой, и идут, как павы плывут! Молодая, как женщина, уже в очипке, сама, как розочка, румяная идет и глазки потупила, но красного цветка, приколотого на правой стороне к очипку, как доказательство непорочности ее, она не прячет, а старается выказывать. Молодой, в полной радости, достигши своего счастья, идет важно, и земли под собой не слышит. Дружки и подружки, окончивши важное дело свое и украшенные за то рушниками и лентами, идут в скромной радости, погрузясь в размышлении: какие им еще обязанности предстоят. Свашки, также кончив свое дело, рассчитывают, где и как будут гулять.
Жена Терешка, обязанная Косте, что жила все время неразлучно с мужем, из благодарности, больше всех рада счастью Костину, и оттого, прежде всех накуликавшись, тут же шла в параде и забавляла всех и плясками своими и другими проказами. Музыка тут же нарезывала Дербентский марш. Еще при Петре, когда взяли наши Дербент, тогда вышел этот марш, и тогда же один отставной полковой музыкант выучил здесь одного скрипача играть эту штуку, от него к сыну и так далее в передачу дошел этот марш и до наших дней, и все самоучкою, по слуху. И что за славная штука! Так всех и позывает на пляс, как скоро его слышишь! Чего? Мальчишки, так те пострелы, всегда преследуют свадьбы, чтобы хоть издали поплясать под такую славную музыку: тут и в скоки, тут и в боки, и в разные присядки, и через голову, и на голове, и колесом катаются, и на руках ходят. Ну, уж огнепалы!
Вот такую-то свадьбу удрали за Костей и Марфушей. Целую неделю гуляли.
Майор просил, и господа, по его желанию, сделали. Выстроили Косте домик, какой сам захотел, дали и земли, и работников по смерть. Жил наш Костя паном, и Захария к себе привел, записал его в купцы, и жил-то в роскоши, счастии и спокойстве! Часто, бывало, сидит, держа за руку, с одной стороны Костю, а с другой Меласю, да и говорит:
— Думал ли я, как брал вас, голодных, из опустевшей хаты, что через вас и от вас будет мне такое счастье?
— Так, таточка! — сказал ему Костя, целуя его руку. — Бог всегда посылает Свою милость тем, кто милует детей.

С Малороссийского Основьяненко.

Примечания Л. Г. Фризмана

Впервые — ‘Утренняя заря’, год 11 (СПб., 1840, с. 1—99). Украинский текст с заглавием ‘Божі діти’ — впервые в изд.: Григорий Федорович Квитка. Сочинения (т. ІІ, Харків, 1887, с. 197— 236). Автограф на украинском языке — в ОР.

Примечания

227 Василиса.
228 Нет деток.
229 Рассмычет — распустит. (Прим. Л. Г. Фризмана)
230 Кориньячко (укр. ласкательное) — маленький корень. (Прим. Л. Г. Фризмана)
231 Нудити (укр.) — наводить тоску (на кого-то). (Прим. Л. Г. Фризмана)
232 Обсмыкивать — одергивать, поправлять что-либо в одежде. (Прим. Л. Г. Фризмана)
233 Балы точит — ведет пустые, забавные разговоры. (Прим. Л. Г. Фризмана)
234 Изверил — доверил, поручил. (Прим. Л. Г. Фризмана)
235 Привод — здесь: место, куда доставляли рекрутов. (Прим. Л. Г. Фризмана)
236 Отдатчик — здесь: отдатчик рекрутов, старшина, которому поручено привести рекрутов и сдать их. (Прим. Л. Г. Фризмана)
237 ‘Девичь-вечеря’ — девичий ужин, девишник. (Прим. Л. Г. Фризмана)

Сокращения, принятые в примечаниях:

МП-1 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка первая. М., 1834.
МП-2 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка вторая. М., 1837.
МП-3 — Малороссийские повести, рассказанные Основьяненком. Книжка третья // Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
ОР — Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
Письма — Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори. Т. 8. К.: Дніпро, 1970. С. 101— 297.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека