‘Борский’, соч. A. Подолинского, Надеждин Николай Иванович, Год: 1829

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Н. И. Надеждин

‘Борский’, соч. A. Подолинского

(СПб., В типографии X. Гинца, 1829)

Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.
Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm

Nunc satis est dixisse: ‘Ego mira poуmata pango!
Horat. {*}

{* Ныне довольно сказать: ‘Я чудесно стихи сочиняю!’ Гораций (лат.). — Ред.}

Еще новые роды на нашем Парнасе: еще новая романтическая поэмка! От всего сердца поздравляем русскую поэзию! Ее эпическое богатство приумножается беспрестанно: оно растет не по дням, а по часам! Не успели еще мы износить Дурацкого колпака, осмотреться в Пещере Кудеяра, побеседовать с Марьей Власьевной Томской и Фролом Савичем Калугиным, прогуляться с Бала на кладбище и совершить вторично шумную ночную экспедицию с Графом Нулиным — как на небосклоне словесности нашей выкатывается новое романтически- эпическое светильце — Борский!.. Не наводя критического телескопа, литературные верхогляды по одному наружному виду могут легко догадаться, к какой системе принадлежит сия новая блестка и вокруг какого солнца она вращается. Это есть также небольшое галантерейное стихотвореньице, украшенное, по обычаю, всеми прелестями типографического искусства! Тонкая веленевая бумага, живописный шрифт, сияющая обертка — все показывает, что Борский есть достойный сопутник Евгениев. Налюбовавшись досыта его внешнею доброзрачностью, мы позволяем себе теперь заглянуть и внутрь его сквозь стекло критики. Работа для глаз не очень легкая!.. На осмидесяти двух тоненьких страничках, составляющих всю материальную толщу сей поэмки, умещаются целые две части, состоящие из двенадцати глав. Это стоит публикуемых в ‘Московских ведомостях’ чтений, уписываемых на пространстве серебряного пятикопеешника!.. Но — делать нечего! На что ж и глаза, как не на то, чтобы смотреть и видеть?
‘Борский’ есть романтическая поэмка! Так, по крайней мере, предполагаем пока называть все подобные поэтические произведеньица, в коих необузданное самовластие гения посмеивается всем доселе существовавшим размежеваниям поэтического мира. Несмотря на смешение всех родов поэзии, составляющее отличительный характер таковых поэмок, нельзя, однако ж, не различить, что во всех их рассказ составляет канву, изузориваемую лирическими цветами и драматическими картинами. Это дает им рельеф эпический!.. Да не оскорбляются тени Гомеров и Вергилиев! В и Culex разве не слывут эпопеями?.. Шутки на сторону! Но — такой эпический урожай на бесплодной почве нашей литературы заслуживает внимания. Было время, когда наши поэты, упоенные лирическим одушевлением, за недостатком лир, бренчали даже на балалайках — и все… лирически?.. Одам и гимнам — продору {проход, дорога. — Ред.} не было! Не проходило ни одного храмового праздника, который не был бы воспет приходским рифмачом в торжественной оде, не случалось ни одного благодарственного молебствия — хотя бы то было после долговременного безведрия, — при котором бы звон колоколов не аккомпанируем был хорами гимнов. Вакхическое упоение масляничных подвижников проторгалось в шумных дифирамбах, и печальное безмолвие чистого понедельника настроивало поэтические души к заунывным элегиям. Все это прошло, все миновалось!.. Ни на одной табачной обертке не сыскать теперь заглавного имени ода, — имени, которое приучалась выводить рука всякого новициата, посвящающего себя на служение рифме! Лирическая мания, обуевавшая всю нашу литературу, испустила свой последний вздох в баладах, эпидемически также свирепствовавших на нашем Парнасе: и с тех пор — переход, конечно, не очень далекий! — в поэзии нашей воцарилось решительно эпическое направление. Что бы это значило?.. Не по системе ли плодопеременного хозяйства экономные Музы, чтобы предотвратить совершенное истощение поэтической нашей почвы, благоразумно прибегнули к подобному севообороту?.. Или нет ли в национальном характере нашей поэзии особенного внутреннего предрасположения к эпопее?.. Разбирая внимательно метрические книги поэтического нашего мира, мы не можем не согласиться, что оригинальные произведения нашей чисто народной поэзии носят характер эпический. ‘Еруслан Лазаревич’, ‘Бова Королевич’, ‘Илья Муромец’ — чем не эпопея?.. Кто знает, не попала ли теперь наша поэзия в свою колею и не настоящий ли русский дух, укрывавшийся доселе в скромном уединении посиделок, ныне опять в очью проявляется?..
Но — ежели эпическое направление, господствующее в настоящей нашей поэзии, носит признаки национальности, то, с другой стороны, нельзя также не признаться, что художническое исполнение произведений, в коих оное замечаем, отзывается совершенно не русским духом. Наши народные сказки и присказки отличаются истинно эпическим спокойствием и хладнокровием: они запутывают нити приключений тише, безузорнее, животолюбивее, не обрывают их насильственно, а распутывают легохонько, обыкновенною поговоркою радушных наших прадедов: ‘стали жить и поживать да добра наживать!’ То ли теперь в наших поэмках?.. Нет ни одной из них, которая бы не гремела проклятиями, не корчилась судорогами, не заговаривалась во сне и наяву и кончилась бы не смертоубийством. Подрать морозом по коже, взбить дыбом волосы на закружившейся голове, облить сердце смертельным холодом, одним словом — бросить и тело и душу в лихорадку… вот обыкновенный эффект, до которого добиваются настоящие наши поэты! Душегубство есть любимая тема нынешней поэзии, разыгрываемая в бесчисленных вариациях: резанья, стрелянья, утопленничества, давки, замороженья… et sic in infinitum! {и так до бесконечности! (лат.) — Ред.} Самый иэобретательнейший инквизитор века Филиппа II подивился бы неистощимому разнообразию убийств и самоубийств, измышляемых настоящими гениями в услаждение и назидание наше! Сей поэтической кровожадности, составляющей отличительную черту нашего литературного века, несмотря на наружную свою миловидность, не чужд и — ‘Борский’! Его содержание есть следующее. Владимир Борский любит Елену, происходящую из рода враждебного и ненавистного Борским. Отец Владимиров не благословляет страсти сей: и несчастный три года скитается по Европе с безнадежно болящей душою. Возвратившись домой, он не застает в живых отца, но получает из рук священника, присутствовавшего при его кончине, письмо, заключающее в себе прощение Владимиру, если он не будет мыслить об Елене, и — проклятье, если последняя воля отца не будет для него священна. Владимир не может противиться искушению любви, распаленной еще более уверенностью в нерушимой Елениной верности. Он женится: но — в самый час венчания совесть пробуждается в груди виновного. Он смущается, трепещет, с мрачным бесчувствием отвечает на первое лобзание юной супруги, и — Елена с первого дня брака разочарована! Она преследует своими подозрениями Владимира: и в омраченном сердце его на подозрения откликаются подозрения. В одну несчастную ночь, когда сон бежал от возмущенного ревностью Владимира, Елена
…Вдруг встает…
Как призрак, в сумраке проходит,
И тихо стала у окна —
Все видит Борский — он не сводит
С нее дозорливых очей,
Он притаился, он чуть дышит —
Вот слышит шепот — и ясней,
Потом Елены голос слышит:
‘Мой друг! постой! постой! побудь
Со мной еще одно мгновенье!
Позволь прижать уста и грудь
В последний раз! — мое моленье
Ты отвергаешь — ты молчишь!
Жестокий! Стой! куда бежишь?
Я за тобой готова всюду,
Какая б ни была страна,
Тебя преследовать я буду!
Владимир, исступленный, бросается на свою жертву. По несчастию месяц осветил висящий над ним кинжал.
Стой! грянул голос — стой, не дале!
И вот сверкнуло лезвие
И кровь Елены на кинжале —
И рана в сердце у нее!
Убийца вторгается в хижину священника, прерывает его благочестивые размышления на мирном ложе и получает от него изъяснение ужаснейшей тайны:
…Твоя жена
Невинна! знай: была она —
Лунатик…
Все, конечно, ахнут, все воскликнут с Борским:
Лунатик!..
И мы должны будем, пожав плечами, повторить ответ священника:
…Знаем —
Удар жестокий довершаем —
Но мы не лжем — свидетель бог!..
Мудрено ли после того, что Владимира нашли под снегом замерзшего у могилы Елены?.. У кого не застынет и среди жаркого лета кровь в жилах при столь ужасной катастрофе? Зарезать добрую жену — ни за что ни про что!.. Воля ваша, гг. романтики! — а жаль, что не существует поэтической Уголовной палаты!..
Спрашивается: что за удовольствие представлять подобные кровавые зрелища?.. Таков — может быть, скажут — вкус публики! Но — поэзия, сия священная дщерь небес, должна ли быть раболепной человекоугодницей?.. Заставлять ее потворствовать людским прихотям — значило бы унижать ее до постыдного скоморошества. Поэзия должна не баловать, а очищать вкус! Те, которым угодно тешиться побоищами, могут ездить каждое воскресенье за Тверскую или за Рогожскую заставу и с высоты размалеванных амфитеатров, при громких звуках Александровских песельников, любоваться от всей души романтическим остервенением косматых Эдипов и Аханов. Поэзия не по них и не для них!.. Тогда как, среди развращенного Рима, Колизей, упояемый кровию гладиаторов, оглашался всеобщими рукоплесканиями обуявших победителей мира, — Музы, хотя и прикованные к их победоносной колеснице, никогда не унижались до постыдного соучастия в сих зверских наслаждениях, но, уединяясь от шумных воплей толпы неистовой, в скромной тиши изливали унылые сетования о настоящем развращении или воспевали протекшее величие и доблести веков древних. Так было в сии несчастные времена, представляющие отвратительный образец искаженного вкуса и грубых нравов! Но у нас пока — благодарение богу!.. Мы не римляне, а добрые русские: и под жесткой северной корою носим сердца, исполненные радушия, кротости, благолюбия. Ужасные картины кровопролития и убийств весьма редки в вещественной нашей жизни: как же могут они обратиться во всеобщую прихоть вкуса? Справедливее бы, кажется, можно было упрекнуть нас в недостатке вкуса, чем в подобном развращении оного. У нас доселе, несмотря на неослабно распространяющиеся успехи просвещения, господствует еще какая-то мудреная апатия к истинно изящным наслаждениям. Наши театры полны бывают только при представлениях Киарини, и из наших периодических изданий больше всех расходятся ‘Московские ведомости’. Не эта ли слишком заметная скудость чувствительности вынуждает наших поэтов прибегать к насильственным средствам для пробуждения в наших непросыпных душах приветного отклика?.. Но таковой расчет годился бы только разве для британского сплина или для флегмы германской! Мы, русские, не похвалимся, конечно, огневою раскаленностью чувства, но зато не позволим себя упрекнуть и в совершенном бесчувствии. Сердца наши отверзты для ощущений прекрасного и высокого: и если не мы, то, по крайней мере, добрые старики наши умеют восхищаться величественным парением Ломоносова, бурным одушевлением Державина, таинственною мечтательностью Жуковского, нежной унылостью Батюшкова — несмотря на их классическую кровобоязнь и антиромантическое миролюбие. Отчего бы нашим поэтам не попытаться прибегнуть к другому менее шумному, но более надежному средству возбуждать эстетическое участие?.. Отчего бы не допустить им в поэтический машинизм свой, кроме кинжала и яда, других пружин, меньше смертоносных, но не меньше действительных?.. Не могло ли бы с избытком заменить всю эту романтическую стукотню и резню — существенное достоинство и величие изображаемых предметов, наставительная знаменательность драпировки, не ослепительная для умственного взора светлость мыслей, неудушительная теплота ощущений?.. А этого-то, по несчастию, и недостает в наших новых поэтических произведениях! Они обращаются около предметов совершенно ничтожных: одеваются в маскерадные костюмы, представляющие уродливое смешение этнографических и хронологических противоречий, блестят пошлыми двуличневыми остротами, дышат чадными — и нередко смрадными — чувствами. От двух первых обвинительных пунктов не оправдится и ‘Борский’. Что за предмет для поэмы?
Ревнивый муж убивает жену-лунатика и замерзает сам на ее могиле… Что тут интересного?.. И в психологическом отношении — это не великое дело, и в эстетическом — не весьма занимательное зрелище! Будь это событие историческое или, по крайней мере, основанное на народном предании — тогда б оно могло иметь для нас важность истины или прелесть наследственной собственности — прелесть родного!.. Но — сочинять нарочно такие истории… значит изнурять воображение над пустяками! Недостаток сей можно было бы, однако же, искупить счастливым выбором, живописною полнотою, изящною отделкой поэтического костюма. Мы разумеем здесь под костюмом все те многочисленные, многоразличные черты и картины, кои сообщают поэтическую индивидуальность повествованию, определяя место и время, к коим оно относится. Это есть богатейший источник занимательности для писателя! Происшествие, само по себе ничтожное, может служить гению канвою для поэтического изображения целой эпохи, целой страны, целого народа: и тогда ничтожность его совершенно теряется из виду. Так ли поступлено в ‘Борском’?.. Владимир Борский и весь причт лиц, составляющих историческое бытие сей поэмы — суть, как видно по именам и прозваниям, люди русские. Перемените сии имена и прозвания — кто узнает в них русских?.. Ни одной малейшей черты народного характера русского! Переименуйте Владимира в Адольфа — это будет француз во всех статях! О прекрасной Елене и говорить нечего: она отлита в обыкновенной форме красавиц, заказываемых для исторических романов а la Madame Genlis {на манер мадам Жанлис (франц.). — Ред.}. А добрый деревенский священник!.. Его дружеское отношение к Владимиру у нас на святой Руси есть совершенный анахронизм, взятый из будущего, может быть, XX века! Но пусть историческая живопись ‘Борского’ слаба, неопределенна, бесцветна, не заменяет ли он ее живописью ландшафтной?.. Кажись бы, так и следовало! Действие совершается на цветущих берегах широкого Днепра, под благословенным малороссийским небом. Какая богатая сцена! Какая неистощимая жатва для гения!.. Сколько поэтических красот могло бы представить живописное изображение величественного Днепра, носившего на зыблющемся хребте своем младенчествующую Русь в колыбели! Сии маститые холмы, на которых возлегает древняя матерь градов русских, сии сыпучие пески, расстилающиеся перловою бахромою вскрай вод днепровских — не освящены ли на каждом шагу воспоминаниями, драгоценнейшими для каждого русского сердца?.. И что же?..
Владимир вышел на балкон.
Вершины гор и брег отлогой
Уже светлеют, за Днепром
Луга пространные кругом
В туманах утренних мелькают,
И, отделившись от земли,
Главы Печерские блистают
Златыми звездами вдали.
В раздумье Борский равнодушно
Глядит на все… Это раздумье переливается в души читателей совершенным бездумием. Величественного Днепра для них как будто б и не было. Истинно — Кубра несравненно его счастливее!.. А мирная, идиллическая жизнь добрых наших малороссиян, достойная цевницы Вергилиев и Геснеров!.. об ней и вовсе ни слуху, ни духу! Так ли надобно поступать поэтам, провозглашающим себя поборниками романтизма? Романтизм, в чистейшем своем знаменовании, тем преимущественно и отличается от классицизма, что исчерпывает мощное лоно природы всеобъемлющим оком, со всех точек, во всех направлениях. Посмотрите на творения чудного Байрона!.. Его ‘Чайльд Гарольда’ есть богатейшая ткань идеализированной истории человечества, убранная драгоценнейшими воспоминаниями, собранными из всех веков, под всеми земными поясами. Его ‘Джаур’ дышит палящим зноем Востока, в его ‘Мазепе’ кипит буйная кровь сарматская, его ‘Каин’ предстоит во всей суровой наготе первобытного мира. Отчего бы и ‘Борскому’ не окостюмироваться равно полным, равно верным, равно занимательным образом?.. Это, право, сообщило бы ему больше романтической прелести и произвело бы живейший и прочнейший эффект, чем подобные эименидистические сцены:
Исступленный,
Он дале в бешенстве бежит,
То здесь, то там кинжал блестит
В руке, луною озаренный —
Нет жертвы боле!..
. . . . . . . . . . . . .
…Он стоит,
Недвижен взор, ужасен вид —
В его руке окровавленной
Рука Елены — но она
Уже недвижна и хладна
И костенеет постепенно…
Отчего бы… Но, увы! это легко сказать — но легко ли сделать?.. Чтобы дать полную, определенную, выразительную физиономию поэтической картине — не довольно одного юного, свежего и мощного таланта, нужно еще — учение… проклятое учение!.. Без него — не обогнать ни на шаг сильного могучего богатыря Илью Муромца!..
Искусство мыслить — ключ к искусству сочинять.
Философы должны твой ум образовать:
Сократ сокровища тебе откроет новы.
Готовой мысли вслед слова всегда готовы,
Когда во слепоте, ни сердцем, ни умом
О боге не живешь, об отчестве святом,
Когда не упоен огнем любви эфирным
К родителям, к друзьям, к добротам граждан мирным,
Когда не знаешь прав властителей, вождей,
Ни долга важного старейшин и судей:
Тогда возможешь ли приличными чертами
Ты каждое лице изобразить пред нами?
Нет! образ жития и нравы ты познай:
Живые словеса живой струей свивай!..
Так учивал в старину Гораций! А у нас теперь?..
Не знавший грамоте — стихи кропает смело!..
‘И для чего не так?.. Я вольностью дышу!
Я знатен, я богат, я барин и… пишу!’
Повторим снова приведенный нами эпиграф:
Nunc satis est dixisse: ‘ego mira poлmata pango!..
………………………….
Мудрец наш мыслит так: ‘пред смелым награжденье!
Погибни всякой труд! могу и без него
Казаться знатоком, не зная ничего!’
Но, говорят, поэтический инстинкт может заменить для гения всю школьную пыль учености! Природа-де познается не из книг и не за скамьями: сердце свое можно изучать самому, без указки профессорской: посему живописцем природы, историографом сердца легко сделаться, не прошедши ни ‘Физики’ Страхова, ни ‘Истории’ Шрекка. Ведь Гомер и Шакспир не учились в университетах! Просим извинения, мм. гг.! Гомер учился всю жизнь свою: его ‘Илиада’ и ‘Одиссея’ написаны не по одним слухам, а с собственных долговременных наблюдений над обычаями различных стран и народов. Что до Шакспира, то пора бы также перестать ссылаться на него как на образец гения-неуча. Шакспиру не совсем была чужда классическая древность, составлявшая издавна родовое наследие всех европейских наций, и едва ли кому из наших автодидактических всезнаек удалось смести столько пыли со старинных отечественных летописей, как творцу ‘Генриха IV’ и двух ‘Ричардов’. Гомер и Шакспир знали, следовательно, природу и сердце не по одному только инстинкту. Оттого-то их творения дышат поэтической истиною и составляют наследственное богатство всего человечества. А наши молодые поэты?.. Они знают природу и сердце лишь понаслышке: вот почему и творения их представляют не историю природы и сердца, а различные истории о природе и о сердце. Неестественность и нелепость составляют их отличительное качество. Возьмемся за ‘Борского’! Как неудачно состеганы кусочки, из которых сшита сия поэмка: рука художника не умела даже прикрыть швов, которые везде в глаза мечутся. Владимир есть единственный герой, или лучше, единственное живое лице поэмы: ибо все прочие суть восковые фигуры. Его характер должен, следовательно, быть средоточием, из которого должна развиваться вся поэма. Спрашивается: что это за характеры?.. Господь один знает. В первой главе первой части Владимир представляется состарившимся юношею: по крайней мере, он так говорит сам о себе:
Едва доверчивую младость
До половины отжил я,
Уж знаю тягость бытия
И сердцу чуждо слово: радость!
Непонятно, отчего он так скоро состарился. Его любовь не была любовь обманутая, разочарованная, безнадежная. Правда, он преследуем был гневом раздраженного отца, но сей гнев не разражался еще над ним в убийственном проклятии. Это доказывают собственные чувства его при вскрытии рокового письма, заключающего последнюю волю отца его.
…Долго он,
В волненье страха переменном,
Не смеет робкою рукой
Раскрыть бумаги роковой.
Отца таинственные строки
Его тревожат и страшат:
Черты заветные хранят,
Быть может, горькие упреки!
Упреки! — слышите ли! не более?.. Это все, что только мог он представить себе ужаснейшего при виде таинственного завещания. До того — он и об них мало думал. Его тревожили только одни любовнические сомнения о верности Елены.
Не раз, сомненьям предана,
Моя душа изнемогала,
Теперь… опять… но нет, не знала
Притворства хитрого — она!..
Статочное ли дело, чтобы подобные сомнения, которые, по свидетельству опытных знатоков в любви, не разрушают, а питают блаженство любящих сердец, могли разоблачить до ужасной наготы всю жизнь для Владимира?.. И если бы это было правда, если, по собственному сознанию Владимира, в крови его уже не было
…жара первых впечатлений, —
то как бы он, угрожаемый проклятием скончавшегося отца, мог сказать в ту же пору:
Но если долго так она (Елена)
Обету пребыла верна,
Ее отвергнуть я не смею!
Я на преступную (!!!) главу
Проклятий новых (!!!) не сзову!
Нет! это не история сердца! Как бы, однако, то ни было, при окончании первой части поэмы Владимир женится! Заметим, что сия первая седмиглавая часть есть не более как длинные сени с переходами ко второй пятиглавой части, составляющей главный корпус всего поэтического здания ‘Борского’. И что же сия вторая часть? Те же противоречия, та же невероятность, та же невозможность! Брак для Елены есть источник несчастия: она не может изгнать из своей памяти того страшного мгновения, когда
…озарен свечой венчальной,
Ее супруг, у алтаря,
Стоял недвижный, думы полный,
И принял, бледный и безмолвный,
Лобзанья жаркие ея.
Растерзанное сердце ее предается подозрениям ревности. Это очень естественно! Не невозможно также было и Владимиру, коего несчастная подозрительность уже известна, отозваться подобным чувством на неизъяснимую тоску Елены. Но естественно ли, вероятно ли, возможно ли по законам самого необузданного поэтического своеволия, чтобы, после дышащего истинным огнем страсти разговора Елены с Владимиром, составляющего содержание второй главы второй части ‘Борского’, сей последний мог предаться столь страшному, столь несправедливому, столь неблагодарному гневу:
…В чем еще сомненье?
Я ей наскучил — мало ей
И дружбы и любви моей!
Быть может, страстию позорной
Давно душа ее горит,
Но мыслит: мужа усыпит
Она любовию притворной…
Да, это верно! мне она
Недаром Рим напоминала!
Она мечтала — та страна
Меня давно очаровала
И увлечет опять меня…
Ошиблась! Здесь останусь я!
Я вижу замысел коварной —
Еще открытие одно, —
И пусть я гибну — все равно, —
Я не щажу неблагодарной!..
И это открытие?.. Это открытие, от которого зависела жизнь или смерть — сколь ничтожно!.. Бред лунатика… бред бессвязный, бессмысленный, безжизненный — и…
И вот сверкнуло лезвие
И кровь Елены на кинжале —
И рана в сердце у нее!
Не всяк ли видит, что поэту хотелось только довести Владимира до убийства и до самоубийства, во что бы то ни стало!.. Он и успел в том! Но каким новым фактом, каким новым открытием может все это обогатить историю сердца?.. Как вам угодно, гг. романтики! а нам, слепым людям, кажется, что, ежели инстинктуальное знание природы и сердца разраждается подобными следствиями, то оно — никуда не годится!
Так неужели ж нет совсем ничего в ‘Борском’?.. Неужели это есть совершенно пустое явление в нашем литературном мире? Сказать по совести, сия поэма не приносит большой чести нашей литературе, но зато она делает честь — и честь величайшую — таланту поэта, сокрывающемуся в ней, как в первовесенней, едва завернувшейся почке. Прелестная ‘Галатея’, коея тонкому чувству и разборчивости естественно должны быть подсудимы все туалетные принадлежности, произнесла уже суждение о наружном ее достоинстве, — суждение, в справедливости коего нельзя не согласиться. Язык ‘Борского’ действительно таков, каким должен быть. Но это еще не составляет главного достоинства сей поэмы. То, что особенно заставляет нас любоваться ею и что не может не радовать всякого благомыслящего любителя истинной поэзии, есть — девственная непорочность чувства, коим она одушевлена и проникнута. С неизъяснимым удовольствием видим мы, что сердце поэта, из недр коего излилось сие творение, сохраняет целомудренную чистоту, не растленную обаяниями сладострастия, свирепствующего в нашем литературном мире. И мы можем сказать о творце ‘Борского’ его же собственными словами:
В его душе неомраченной
Таятся мир и правота,
Как бы в святыне, охраненной
Нетленным знаменьем креста!
Оттого-то сия поэма отличается лучезарною светлостию мыслей и кроткою, не душною теплотою ощущений. Невозможно без сердечного услаждения читать начало шестой главы первой части, где поэт так верно, так живо изображает рассвет чувства во мраке души запустевшей:
Кто рано жизнью утомлен,
Страстями жаркими измучен,
Тот сердцем к жизни охлажден
И с тайной грустью неразлучен,
Он долго ищет, где-нибудь,
Душой усталой отдохнуть,
Ему все дико, чуждо станет,
Разлюбит он людей и свет,
И он в поре своей увянет,
Как в ранний хлад осенний цвет.
Но если в грудь его прольется
Вновь чувства светлого струя
В душе родное отзовется —
Он снова чувству предается —
И сердце дел его судья!
Чья душа не откликнется умилением на сие прекрасное изображение возвращения Владимирова на давно покинутую родину:
Но годы странствий протекли,
И ныне Борский видит снова
Пределы отческой земли
И сени дедовского крова.
Гремя, с ворот упал затвор,
Они скрыпят — и торопливо
Проходит Борский длинный двор,
Поросший плющом и крапивой.
Какой повсюду мертвый сон!
Кругом былого нет и тени!
Но вот к крыльцу подходит он,
Полуистлевшие ступени
Трещат и, с грохотом глухим,
Что шаг, колеблются под ним.
Хоть бы одна душа родная
На этот шум отозвалась!
Лишь стая ласточек взвилась,
В испуге гнезда покидая,
И кверху с криком понеслась…
Ах! г. Подолинский! г. Подолинский! Умоляем вас, от лица всей русской литературы, сохранить в нашем сердце сей священный огнь Весты, коим оно исполнено! Изберите только для себя другую, достойнейшую вас дорогу к святилищу Муз! Дай бог, чтобы ‘Борский’ был последним вашим шагом на распутии лживого романтизма! И да увидит в вас русская поэзия не дополнение к толпе гаеров, тешащих по заказу литературную чернь, но истинного поэта, составляющего ее честь и украшение!
Der freisten Mutter freie Shne,
Schwingt euch mit festem Angesicht
Zum Strahlensitz der hchsten Schne,
Um andre Kronen buhlet nicht! {*}
{* Сыны свободные свободы,
Входите с дерзостным чело
Под лучезарнейшие своды
Забудьте о венце ином!
(Перевод А. Кочеткова.) Ред.}
С Патриарших прудов.
Марта 22
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека