И сегодня ночью Борька должен был ночевать на улице… Днем можно было ходить по трактирам и просиживать в биллиардных, коротая таким образом время, но ночью, когда трактиры закрывались, Борьке идти абсолютно было некуда.
Такая жизнь продолжалась вот уже более недели, с того момента, когда отец — акцизный чиновник — выгнал Борьку, по настоянию мачехи, из дома.
Подготовлялось это давно. Отец Борьки женился вторично, на женщине грубой и властной, и для Борьки наступили нехорошие, полные слез, голодовки и побоев, дни. Мальчику было пятнадцать лет, учился он в реальном, но скверно, принося плохие отметки. За это его часто оставляли без обеда, ругали, били. Но последние два года и ругань, и даже побои на Борьку перестали действовать, и он стал относиться к ним, как к чему-то неизбежному и, даже, необходимому.
Так и не кончил Борька реального: из последнего класса его исключили за грубость инспектору… И когда дома узнали об этом, отец и мачеха сильно исколотили юношу, а затем отец, нахлобучив Борьке на голову фуражку, накинул ему на плечи пальто и вытолкнул за дверь, запретив появляться когда либо на глаза.
Первым делом Борька пошел и продал за три рубля свое форменное пальто на толкучке… Приобретенных денег ему хватило дней на пять, и эти дни Борька был сыт, даже счастлив. Было радостно чувствовать себя совершенно свободным, ни от кого не зависящим, никому не отдавая отчета в своих действиях.
В первый же день Борька, в трактире, познакомился с каким-то комиссионером, проводящим свободные вечера в биллиардной, благо жена уехала на побывку к родственникам. И как-то сразу комиссионер стал симпатизировать Борьке, узнав его печальную историю. Дня три он водил юношу к себе ночевать, встречаясь с ним снова, по вечерам, в биллиардной. Но вернулась к комиссионеру жена, устроила и мужу и ночевавшему Борьке скандал, и пришлось юноше утром уйти, чтобы никогда больше сюда не возвращаться.
Кончился восьмой день ухода из дома. Был истрачен последний пятак, оставшийся от продажи, на той же толкучке, теплых кальсон и пары носок. И пока были эти вещи на Борьке, — не так холодно было сидеть на скамейке бульвара и ждать утра.
Но сегодня, когда настала полночь, и за Борькой захлопнулись двери закрывшегося трактира — неприветливо глянула на юношу суровая ночь. Сразу стало холодно и мокро, будто окунулся Борька в мутные волны реки. Слепо мигали фонари улицы, прыгали капли дождя по панели, пахло в воздухе грядущим снегом и бил в лицо пронизывающий ветер.
Куртка на Борьке была короткая, форменная, воротничка нельзя было поднять, фуражка простая, русская, которую Борька променял, так как в форменной в трактиры не пускали. И, пряча руки в рукава, мечтая и жалея об оставшемся за спиной трактирном тепле, Борька неуверенно зашагал по улице, направляясь к вчерашнему бульвару. Шел долго, пересекая улицы, переходя площади. Мимо проходили запоздавшие пешеходы, одетые тепло, — в шубы. Проезжали извозчики, грохотал последний трамвай, сверкая цветными глазами. Изредка выскакивали из темной дали пыхтевшие автомобили, ныряя злобно в ночь…
Борька жалел, что у него не было денег на водку. Раньше, до ухода из дома, он ничего не пил и, только познакомившись с комиссионером, два вечера подряд храбро глотал белую жидкость, такую противную, казалось, на вкус. Но от нее разливалась приятная теплота по всему телу, а главное — не хотелось думать о будущем… И теперь вот Борьке было бы не так холодно, и предстоящая ночь на улице не казалась бы такой страшной…
Придя на бульваре, Борька примостился на скамейке, но сразу понял, что сегодня долго здесь не просидеть. Скамейка была сырая, мокрота проникала в тело, и Борьке начало казаться, что у него застывает кровь. Ветер стал ледяным, пронизывающим насквозь, и закружились назойливыми мухами над землей снежинки…
На темном бульваре, кроме Борьки, никого не было. На противоположном тротуаре тускло горели газовые фонари, и мимо них изредка шмыгали человеческие фигуры. И стены домов, на которые падал свет фонаря, казались белыми и застывшими, как лица покойников.
Борька начал усиленно вспоминать знакомых, к которым можно было пойти и хоть сегодня переночевать. Долго думал, но ни на ком остановиться не мог. Наконец, вспомнил женщину, которая в прошлом году жила на одной с ними лестнице. Она занимала с мужем — паспортистом из участка — квартирку из двух комнат с кухней, и постоянно бегала к мачехе Борьки, то за поленьями дров, то за чем-нибудь по хозяйству. Звали эту женщину Авдотьей Семеновной, была она не первой молодости, сильно пила и постоянно скандалила с мужем, человеком непьющим и безответным. Потом они как-то неожиданно съехали, и только после Борька узнал, что выселил их домовладелец за неплатеж. Один раз Борьке пришлось быть у них на новой квартире — посылала мачеха за сковородкой и скалкой, взятыми как-то Авдотьей Семеновной. Но жили они теперь в одной комнате, у Арбатских ворот, в глубине темного и грязного двора.
‘Пойти разве к Авдотье Семеновне? — мучительно думал Борька, ежась от холода и сырости, — сказать… ну, что бы сказать?.. Да сказать просто, что выгнали из дома! Врать нельзя… вранье может напортить!’
Но вспомнил, что Авдотья Семеновна, перед выездом, поссорилась с мачехой, и в первый момент ему показалось, что из-за этого его не пустят. А затем пришел к выводу, что это еще лучше, и что Авдотья Семеновна, в пику мачехе, примет его и обогреет.
Борька встал и быстро пошел с бульвара. Идти пришлось минут двадцать, переходя улицы и прижимаясь к домам, где ветер был меньшей силы.
У дома, где жила Авдотья Семеновна, он простоял минут десять перед закрытыми воротами, все не решаясь позвонить. Ему казалось, что дворник не впустит его, такого мокрого и холодного, пришедшего в позднюю пору в незнакомый дом… На беду Борька забыл и фамилию Авдотьи Семеновны, а это было необходимо, на случай, если дворник спросит…
‘Что же делать?!. Что же делать?!. — чуть не плакал Борька, стоя перед чугунной решеткой, — как ее, Боже… да как же ее фамилия?!’
Сплошными хлопьями шел мокрый снег, залепляя глаза, проникая за ворот куртки. И съежившийся от холода и волнения, с приподнятыми плечами и засунутыми в рукава руками, юноша походил на странную ночную птицу, прилетевшую неизвестно откуда и зачем на пустынную панель тротуара.
Мозг усиленно и безалаберно работал, мысли перескакивали с одной фамилии к другой.
Наконец, вспомнил и чуть не подпрыгнул от радости:
— Любарская!..
Сразу стало радостно на душе, исчезли все страхи и сомнения, и рука уверенно потянулась к звонку.
Дворник долго не появлялся. Пришлось звонить несколько раз, пока под аркой ворот не вырисовалась темная фигура с набросанным на плечи тулупом. Борька затаил дыхание, ожидая каких-нибудь вопросов, а полусонный дворник гремел ключом и затвором… Наконец, пропустил беспрепятственно, и Борька быстро шмыгнул в темноту двора.
К несчастью, Борька не помнил подъезда, в котором жила Авдотья Семеновна… А в большом флигеле, перед которым стоял юноша, было четыре подъезда, совершенно одинаковых, с узкими, кривыми каменными лестницами. Борька помнил только, что Любарские жили во втором этаже, но номера квартиры не знал. Пришлось идти наугад, что Борька и сделал, войдя в первый же подъезд слева. На площадке второго этажа, узенькой и квадратной, как табуретка, Борька ощупью добрался до одной из квартирных дверей и стукнул в нее согнутым пальцем.
Ответа не было. Снова постучал. Опять ничего.
Было до жуткости тихо и темно кругом, будто на дне глубокого колодца. Неясно вырисовывалось окно на лестнице, за которым была мокрая ночь, а здесь было теплее, и у Борьки родилась уже мысль не разыскивать дальше Авдотью Семеновну, а, опустившись прямо на каменную площадку, забиться куда-нибудь в угол, свернуться калачиком и заснуть. И, просто для очистки совести, юноша постучал еще раз, немного сильнее.
За дверью раздался шорох, топот босых ног и женский заспанный голос, показавшийся Борьке знакомым. Но еще не уверенный, что за дверью именно Авдотья Семеновна, Борька, запинаясь, спросил:
— Госпожа Любарская… здесь живет?
— Здесь! А вы кто?
Борька назвал себя. Авдотья Семеновна переспросила еще раза два и открыла.
II.
Толстая лохматая женщина, с накинутым на плечи одеялом, стояла перед Борькой, и он, при слабом свете керосиновой лампочки, горевшей на столе, с трудом узнал в ней Авдотью Семеновну. Та тоже не сразу узнала юношу, а затем села на кровать, запахнулась одеялом и стала расспрашивать.
В комнате, с одним окном, печка занимала большую половину. На другой помещались: деревянная кровать, сундук с тюфяком и подушкой в ситцевой наволочке, стол да табурет, на который Борька и присел. Здесь была нищета, проглядывавшая и в обстановке, и в тряпье, висевшем на стене, и в немытых тарелках, около которых шмыгали испуганно тараканы. Но было тепло, от печки несло запахом какого-то варева, а за окном была эта ужасная, полная темноты, ночь…
Борька все рассказал Авдотье Семеновне… Та слушала и, очевидно, соболезновала юноше… Укоризненно качала головой и ругала мачеху:
— Ах, стерва!.. Вот стерва!..
Когда Борька окончил свою печальную повесть, Авдотья Семеновна встала.
— Куда же я тебя, милый, приткну?.. Сам видишь, как живем!.. Сегодня-то, конечно, уж переспи как-нибудь, благо муж в участке дежурит! А на завтра нужно что-нибудь придумать… есть-то… хочешь?
— Очень!
Авдотья Семеновна остановилась посреди комнаты, сбросив с плеч одеяло и оставшись в одной рубашке…
— Что бы тебе дать?.. Есть у меня картошка, да холодная… Будешь?
И пошла к печке…
— Ты уж на меня не смотри! — крикнула она, разыскивая что-то, — одеваться некогда, да и незачем! Ты еще ребенок!
Борька смутился.
— Пожалуйста, не беспокойтесь! Наоборот: я должен извиняться — поднял вас ночью!
— Ничего, ничего… Погоди, кажется, что-то еще есть!
Она долго копалась в духовке, гремя кастрюльками. Наконец, принесла на стол чугунок с холодной картошкой в мундире и обгрызок вареного мяса…
Борька стал есть, как проголодавшаяся собака, давясь и глотая большими кусками, а Авдотья Семеновна зажгла керосинку и, пока поспевал кипяток, рассказывала о себе и о своем муже, вспоминая прежнюю жизнь, когда они жили не так бедно, как сейчас.
— Вот до чего дошли: в одной комнате живем, с хлеба на квас перебиваемся! — говорила она, стоя то у керосинки, которую поставила на плите, то перед Борькой, лохматая и полуголая… — А все потому, что жизнь с каждым днем все дорожает, а жалованье все то же! Да и болеть муж стал за последнее время, на это тоже масса денег идет!.. Ешь, ешь картошку-то… сейчас и кипяток поспеет, чайку тебе заварю!.. Так вот я и говорю: болеет! — продолжала она, присев на кровати и кисло улыбаясь. — А разве можно при нашем положении болеть?!.
От нее сильно пахло водочным перегаром, все лицо опухло от пьянства и беспутной жизни, и лежала на нем печать нужды и постоянного недовольства жизнью. Но Борьке Авдотья Семеновна казалась сейчас бесконечно хорошей — так он был ей благодарен за то, что она его впустила.
После двух стаканов чая, Борьку стало клонить ко сну. Было и поздно, да и тепло и сытый желудок разморили… С согласия Авдотьи Семеновны юноша снял ботинки и куртку и, как сноп, бросился на сундук…
Проснулся, почувствовав сквозь сон, как кто-то сильно тормошит его. И спросонок, да в темноте, не сразу понял, что рядом с ним лежит Авдотья Семеновна, тянувшаяся к нему губами.
— Да проснись же! Экий ты какой! — шептала она, прижимаясь к юноше.
Борька был целомудрен, и женщина смутно еще жила в сознании его. И внезапное появление Авдотьи Семеновны заронило в душу его необъяснимый ужас и отвращение. Он испуганно стал отбиваться, но, видя, что это не помогает, и Авдотья Семеновна становится все энергичнее, выскользнул, как змея, из ее объятий и соскочил с сундука, трясясь всем телом…
Вскочила и Авдотья Семеновна…
— Дурак! — взвизгнула она злобно и стала зажигать лампочку, — чего ты: ошалел, что ли?!. Идиот!..
Борька не отвечал. Толстая и лохматая женщина, облитая желтым светом, казалась ему противной и мерзкой ведьмой…
— Мальчишка! Сопляк!.. — продолжала она, стоя перед Борькой с перекошенным лицом, — ему, идиоту, честь делают, а он… накось тебе!.. Пошел к чёрту! — вдруг крикнула она, сжимая кулаки и наступая, — чтобы духу твоего здесь не было!..
И пока Борька, трясущимися руками, надевал ботинки и курточку, она продолжала издеваться и оскорблять, затем швырнула в лицо ему фуражку и заперла за юношей дверь, сквернословя и чертыхаясь.
Очутившись вновь, так неожиданно, на площадке, Борька даже заплакал. Но что-нибудь предпринять было нужно, и он вышел на двор, разыскал окно сторожки, вызвал стуком дворника, и когда тот, бурча что-то себе под нос, открыл ворота, — быстро побежал по белевшей уже от снега улице…
III.
Серый рассвет вползал в город, и на фоне его все предметы казались сумрачными и безнадежно холодными. Снег перестал падать, но небо было закидано тучами, грязными, обрывчатыми, словно тюками дешевой ваты. На перекрестках одиночками стояли пролетки с вялыми, мокрыми лошадьми, с дремавшими на козлах извозчиками… И темными пятнами, как чернильная клякса на сером сукне, торчали посреди улицы фигуры городовых, в накидках, с поднятыми капюшонами.
Борька шел уже полчаса совершенно без цели… Когда вспоминалась фигура озлобленной Авдотьи Семеновны, лохматой, в одной, спавшей с правого плеча, сорочке, юноша нисколько не жалел об утраченном тепле, — до того противны были поцелуи этой женщины, похожие на прикосновение жабы…
Так, незаметно, дошел до Тверской, пересек Страстную площадь и направился к киоску трамвая, думая там укрыться до полного рассвета.
На площади никого не было, но вот дорогу Борьке пересекла чья-то темная фигура, пошедшая впереди, все время оглядывавшаяся. Приглядевшись, Борька распознал женщину, одетую в короткий зимний сак и меховую шапочку. И вдруг женщина замедлила шаги, поравнялась с Борькой и задорно крикнула:
— Молоденький! Пойдем ко мне!..
Борька знал, что есть женщины, которые гуляют ночью по Москве и зазывают к себе мужчин. Знал, как их называют, но вблизи никогда их не видел.
Женщина продолжала идти рядом, повертывая к Борьке лицо, изредка лишь закрывая его от ветра меховой муфтой. Насколько можно было рассмотреть лицо ее — она была молода и красива.
Борька шел молча, неуверенно шагая, косясь на соседку.
— Куда же ты идешь, миленький? — не отставала спутница. — Батюшки: да на тебе пальта нет?!. — вдруг вскрикнула она и остановила Борьку. — Постой: почему же на тебе пальта-то нет?!.
— Нет! — коротко ответил Борька, пожав плечами.
— Да, ведь, холодно… А?..
— Очень!
— А где же ты живешь?..
— Нигде!..
Сказал это просто, страшно просто, и в этой именно простоте вылился весь ужас им пережитого.
Спутница начала еще пристальней рассматривать Борьку.
— Знаешь что, — потянула она его за руку, — пойдем ко мне!
Инстинктивно чувствуя, что может быть в данном случае нужны деньги, Борька решил быть откровенным.
— У меня нет денег! — сказал он глухо, опустив голову.
— Вот глупенький! Да разве я от тебя денег хочу?! Да будь у тебя деньги, ты первым долгом пальто бы себе купил! Пойдем! — сказала она решительно и взяла Борьку крепко под руку.
Юноша беспрекословно повиновался. Они прошли до первого извозчика и поехали обратно. По дороге, женщина заставила Борьку взять ее муфту, обвязала ему шею своей горжеткой и так сразу расположила к себе, что юноша рассказал ей все подробно, как выгнали его из дому, и что он эти дни перенес.
Извозчик остановился в переулке около большого, кирпичного дома. Подъезд был незаперт. Женщина повела Борьку в третий этаж, где французским ключом открыла парадную дверь и пошла по коридору. Юноша шел за ней. Вошли в комнату, женщина зажгла электричество. Борька увидел широкую, красивую кровать, с шелковым одеялом, пузатый комод между двумя окнами и мягкую мебель в правом углу.
— Ну, вот мы и пришли! — она, улыбаясь, стала снимать шапочку и сак — Садись, миленький, и чувствуй себя, как дома!
Борька стоял посреди комнаты и нерешительно мял в руках фуражку. Женщина подошла к нему вплотную.
— Ты ведь, знаешь… кто я?..
— Он не отвечал, а только застенчиво улыбался, смотря на нее, молодую, курчавую, с ясными голубыми глазами, похожую на куклу.
— А она села рядом, на кресло, заставила сесть и Борьку и продолжала, положив пухлую, красивую руку на колени Борьки:
— Я — проститутка, миленький! Так-то!.. Но только нет у меня ни хозяев, ни друга милого! Никого!.. Вольна я, как ветер в поле!.. Хочу — гуляю, не хочу — вот на этой самой кровати лежу и в потолок смотрю!.. Ну, чего же ты задумался?..
Новый мир открывался Борьке. И жутко было здесь сидеть, и, в то же время, приятно. Мало видел Борька в короткой своей жизни ласки, и редко кто с ним так задушевно говорил… И пережитое ли за эти дни, или грустное и бесцветное детство, но что-то сжало сейчас грудь юноши острой спазмой, и из глаз Борьки ручьем хлынули слезы. Он не старался удерживать их и плакал, смотря на приютившую его доверчивыми, полными слез глазами.
Женщина сначала удивилась, схватила Борьку за руку, а затем сползла вдруг на пол и припала курчавой головой к мокрому колену юноши…
— Бедный… бедный! — всхлипнула она и забилась в судорожных слезах. — Как собаку… в такую ночь!.. Боже мой! В такую ночь!..
Борька перестал плакать и бессознательно гладил ее волосы. И первый раз за эти дни он почувствовал, что ему как-то не по себе, что его то бросает в жар, то — обдает холодом…
Женщина понемногу утихла. Подняла голову и заговорила быстрым шепотом, оставаясь в той же позе:
— Миленький! Ты думаешь: ты один несчастный?! А я?.. Думаешь: сладко мне… Вот тебя так выгнали из дому, а, ведь, я… сама ушла!.. Ушла от хорошей, теплой жизни!.. Я тебе все как-нибудь расскажу!.. А тебя как зовут?..
— Борисом.
— А меня — Лидией!.. На улице-то я Сонькой-Кудлашкой зовусь, но настоящее, христианское имя мое — Лидия!.. Ты меня, пожалуйста, так и зови!..
Она поднялась с пола, вытащила из-за пояса носовой платок и вытерла глаза…
— А тебе сколько лет?
— Семнадцать!
— Вишь ты!.. А мне — двадцать пятый!.. Вон на сколько я тебя старше: на восемь лет!
Замолчала и пристально смотрела на Борьку, думая о чем-то. А Борька, согнувшись, мечтал о том, как хорошо здесь, и как жаль будет завтра покинуть эту комнату. Лидия снова села.
— О чем же ты опять думаешь?..
— Так… — уклонился Борька.
— Нет, нет… ты уж скажи… все скажи!.. Теперь минута такая, что надо все, как на духу, говорить!.. Святая минута!.. Неспроста я с тобой встретилась.
Борька покраснел, но все, о чем сейчас думал, рассказал.
Лидия стала серьезна.
— Об этом надо подумать… Ты, ведь, сам видишь, каким я трудом живу… — она вздохнула. — Конечно, когда гостя у меня не будет, ты ночевать можешь здесь. Но раз — гость, придется искать тебе другое место… Впрочем, утро вечера мудренее!..
Она подошла к окну, приподняла штору и вскрикнула:
— Ах, батюшки: белый свет! Вот как мы с тобой заговорились!
В окно пробивался день. И сразу стали тусклыми огни электричества. Лидия погасила лампочку. Комната сейчас же стала иной, как иной стала и сама Лидия, вернувшаяся от окна.
При свете дня увидел Борька тонкие, преждевременные морщинки на ее лице, мертвый, искусственный румянец… И стало грустно и больно. Словно украли у него золотую мечту о правде, бросив, взамен, прикрашенную ложь, такую же холодную и бледную, как это осеннее утро… Холодными и лживыми показались ему и кровать, выглядевшая теперь убогой, с полинявшим, потертым одеялом, и грязные, дешевые обои тусклой, далеко не уютной теперь комнаты…
А с улицы глядел в окно бессолнечный день, обещавший такие же тусклые, дешевые радости… Хотелось вскочить и бежать опять на улицу, но вспомнил мрачные, молчаливые дома, холодное, неприветливое небо. И остался.
Лидия заметила, что ему не по себе. Решила, что это от пережитого. Сжалось сердце, — захотелось утешить, приласкать…
Села к нему на колени, — обвила его шею…
— Не горюй… не тужи, миленький, что-нибудь придумаем! С твоей-то молодостью, да горевать?!. Смотри, какой ты красивый… высокий!..
Прильнула к нему губами, но сейчас же отстранилась, испуганно смотря на него: потрогала его лоб… руки…
— Миленький… да у тебя… жар!..
И Борька сразу почувствовал, что ему действительно нехорошо. Стало вдруг холодно, — гораздо холоднее, чем сегодня ночью на бульваре, — застучали зубы, в голове поплыли мутные мысли, которых никак не удавалось собрать… По настоянию Лидии, Борька разделся, лег в кровать, накрылся одеялом. Но зубы продолжали стучать. Лидия накрыла его сверху своей шубой. Ничего не помогало.
Утром Лидия свезла Борьку, бывшего в бреду, в больницу. Там не приняли без паспорта, — пришлось везти в участок, где его и оставили, причем участковый врач сказал Лидии, что у больного тиф…
IV.
Кошмарной лентой тянулись для Борьки дни болезни. Он приходил изредка в сознание и тогда видел себя в большой, светлой комнате, окруженным людьми в белых халатах. Казалось ему иногда, что он видит и отца, и мать, и даже Лидию, но он все никак не мог додуматься: на яву это или во сне… Большею же частью болезни он был без сознания и видел удивительные вещи… Ему казалось, например, что сидит он на верхушке большого дерева, и к нему, по ветвям, карабкается Авдотья Семеновна, в одной рубашке, с растрепанными волосами. И тянется к нему крючковатыми пальцами, а Борька с ужасом лезет все выше и выше. Но вот уже нет больше дерева, а остались наверху небо, от которого, если посмотреть на него, кружится голова, да земля, такая далекая и смутная… И вот, когда лезть было уже некуда, Борька, с полными ужаса глазами, бегал по палате, и его ловили сиделки и укладывали снова, наваливаясь на него, бившегося в их руках, телами…
А то, казалось, его обнимает Лидия… И было приятно чувствовать на своей шее ее пухлые руки, и пить огонь, идущий от ее губ, от которого так сладостно замирало сердце. Но только хотел сам приласкать Лидию, лицо ее уплывало куда-то в мутную даль, и, вместо Лидии он видел лицо мачехи, с горящими злобой глазами… И опять метался на кровати, и опять около него хлопотали сиделки…
Очнулся Борька в солнечное зимнее утро… С удивлением посмотрел кругом и увидел в палате несколько коек с лежавшими на них людьми и тихо скользивших по полу врачей и сиделок.
Стал припоминать и вспомнил ужасную ночь… Закрыл, от страха, глаза…
Подошла сиделка, заметившая, что Борька пришел в себя… Окликнула его. Борька слабо улыбнулся. И видел, как расцветилось улыбкой старое, морщинистое лицо сиделки, словно подарили ей что-нибудь. И сразу полюбил эту милую старуху.
От сиделки Борька узнал понемногу, что в больницу его привезли месяц назад, из участка, что разыскали его родителей, и они были уже у Борьки несколько раз, но тот был все в беспамятстве. Кроме них, приходила раза два какая-то барышня, очень плакала, но ее в палату к Борьке не пустили.
— И сегодня родители твои опять придут! — важно сказала сиделка, присев на табуретку. — Потому что сегодня — приемный день!
Вскоре в палату вошли доктора. Сначала лица их были серьезные и скучные, но как увидели Борьку, — по лицам побежали улыбки… Один из них, молодой, курчавый, с золотыми очками, потрогал Борькин пульс, погладил юношу по коротко остриженной голове и заметил:
— Ну, теперь быстро пойдет на поправку!
Часа через два в палате стали появляться посетители. Пришла какая-то старушка с целым свертком покупок, села в правом углу, у кровати бородатого, худого мужчины. Борька видел, как она, волнуясь, развязывала свертки и все говорила и говорила, а больной слушал ее, улыбаясь, потом поднес ее руку к своим губам.
Пришли еще двое — мужчина и женщина, тоже со свертками. Сели у кровати соседа Борьки, седого старика с земляным лицом, и стали тихо трое разговаривать.
Наконец, вошел отец. Он немного осунулся, как-то сгорбился, но, увидя полусидевшего на высоких подушках Борьку, виновато улыбаясь, пошел к сыну. И Борька сразу простил ему все. Долго целовал красную от мороза руку, обливая ее слезами.
А отец, нагнувшись к Борьке, говорил дрожащим голосом и глаза его были влажны:
— Ну, теперь хорошо… слава Богу, все хорошо!
Борька узнал от него много приятных новостей. Во-первых, отец был у директора реального, и тот обещал, после Рождества, взять Борьку обратно. Затем, самое главное, на мачеху так повлияла болезнь Борьки, что она дала клятву обращаться с пасынком ласковее и любовнее…
Отец говорил, а в глазах его, в которых еще дрожали слезинки, было столько любви, в голосе — столько мягких ноток, что Борька опять расплакался, но уже от счастья.
Отец просидел до окончания визита и ушел, обещая прийти в следующий приемный день. И действительно пришел, но уже с мачехой, милой и приветливой.
В разговоре мачеха сказала:
— Тут приходила какая-то женщина… Говорила, что ты ее знаешь, и еще что-то. Но, Боренька, она была такая… неприличная и раскрашенная, что я ей наговорила с целый короб и попросила в конторе, чтобы ее больше не пускали!
Борьке сделалось грустно, что так обошлись с Лидией. Но что он мог поделать сейчас, больной и слабый? И он промолчал.
V.
Выписался Борька уже к концу зимы, когда по улицам бежали ручьи, и над городом все чаще и чаще синело небо… Сначала сидел дома, наверстывая, насколько позволяли силы, пропущенные уроки, а потом пошел в реальное, и стал посещать его ежедневно, уйдя с головой в занятия.
Дома все шло хорошо, отец с мачехой относились к нему великолепно, в реальном тоже стали смотреть на Борьку иначе, да и сам юноша сделался иным, тихим и задумчивым.
Иногда Борька думал о Лидии. И мучительно хотелось повидать ее, крепко пожать ей руку, поблагодарить за все…
В один из праздничных вечеров, Борька, в новом весеннем пальто, пошел на Тверскую и стал ходить по одной стороне улицы, всматриваясь в прохожих. Со стороны Тверского бульвара несся запах распустившихся почек, пахло весной на улице и лица у гуляющих были весенние, радостные…
Борька стал у подъезда, а мимо него шли парочки, с громким, непринужденным смехом, по мостовой неслись извозчики с седоками, звонко выстукивая колесами пролеток веселую дробь…
Среди гуляющих было много женщин, к числу которых принадлежала Лидия. Их можно было сразу узнать по кричащим нарядам, большим шляпам с перьями и по тому смеху, который, казалось, не шел из души, а был заучен. И Борька особенно внимательно заглядывал в их лица, и вдруг увидел Лидию, которая шла под руку с каким-то господином.
Она была одета в серый суконный сак, касторовую шляпу с султаном, и что-то рассказывала, смеясь, своему спутнику. И видел Борька, как упал взгляд ее на стоявшего у подъезда юношу, как выразился в этом взгляде сначала испуг, затем засветилась радость… Но только хотел Борька кинуться к ней, — как сразу нахмурились брови Лидии, и губы скривились в презрительную улыбку.
И услышал циничный, брошенный в лицо, хохот проститутки:
— В пальте-то теперь хорошо!.. Ха… ха… ха!.. Ну, и сволочи вы все!.. Ха… ха… ха!..
Она прошла, пустив еще более крепкое слово, а Борька стоял, и в глазах его отражались горечь незаслуженной обиды и печаль по разбитой мечте…