>
‘Бирон. Герцогиня и ‘конюх’: Исторический роман / Р. Л. Антропов. Борьба у престола: Исторический роман / Ф. Е. Зарин-Несвицкий. — М.: ООО ‘Издательство АСТ’: ООО ‘Издательство Астрель’, 2001. (Сподвижники и фавориты)
— Граф, дорогой граф, наконец-то! — произнесла молодая женщина, протягивая обе руки навстречу входившему в маленькую гостиную, сверкавшему брильянтами и золотым шитьем камергерского камзола молодому, стройному красавцу.
Она сидела на низком кресле, обитом темно-малиновым бархатом. Ее маленькие ножки в ажурных, плетенных из золота туфлях покоились на бархатной подушке. Легкие, как пена, кружева на вырезе открытого платья едва прикрывали ее высокую белоснежную грудь. Черные глаза ее, томные и ленивые, мерцали манящим блеском под высокой прической взбитых локонами темных волос.
В золоченых люстрах с хрустальными подвесками горели восковые свечи под красными шелковыми колпаками. И этот красный свет, наполнявший комнату, придавал странно-нежный оттенок лицам.
Эта молодая женщина была первой красавицей при дворе, Наталья Федоровна Лопухина, жена генерал-майора Степана Васильевича, двоюродного брата и камергера двора царицы Евдокии, бабки царствующего императора, урожденной Лопухиной, первой жены Петра Великого.
Тот, кого она так радостно приветствовала, был граф Рейнгольд Левенвольде, генерал-майор и камергер. Он состоял при русском дворе резидентом бывшего курляндского герцога Фердинанда, лишенного в 1727 году сеймом герцогской короны. Своим графством, камергерством и чином он был обязан недолгому фавору при покойной императрице Екатерине Алексеевне. Граф Рейнгольд хорошо устроился в России.
Слегка склонившись, непринужденной походкой придворного, скользя по роскошному персидскому ковру, покрывавшему пол гостиной, граф Левенвольде приблизился к Лопухиной и одну за другой поцеловал ее руки. Потом он опустился на низенький табурет у кресла Натальи Федоровны.
— Где вы пропадали, — спросила Лопухина, — и что нового?
— Я? — ответил Левенвольде. — Я отдыхал. Я устал от этих непрерывных празднеств. Сказать по правде, болезнь императора пришлась кстати. Надо же сделать передышку. Вчера я был в остерии. Там был и Иван Долгорукий. По-видимому, они расстроены, что свадьба императора завтра не состоится.
— Положение императора, кажется, не внушает опасений, — сказала Лопухина. — А ваш Иван — надутый и скверный мальчишка, он губит императора, — резко закончила она. — Ох уж эти Долгорукие!..
— Вы не любите их, — тихо произнес Левенвольде, овладевая ее руками.
Он нежно перебирал тонкие длинные пальцы, целуя каждый по очереди.
— Что мне Долгорукие? — сказал он. — Мне скучно от этого разговора! Какое нам дело до них? — и он поднял свои прекрасные глаза на Лопухину. — Притом император нездоров, и теперь все тихо.
— Ах, Рейнгольд, Рейнгольд! — с упреком произнесла Лопухина, низко склоняясь лицом к его кудрявой голове. — Вы иностранец, вы ничего не понимаете.
Рейнгольд, продолжая целовать ее руки, небрежно ответил:
— Вы научили меня быть русским.
— Долгорукие! — продолжала Лопухина. — Вы подумайте только! С тех пор как они подсунули ему эту надменную девчонку, княжну Екатерину, они совсем потеряли голову! Ее брат, этот убогий и развратный Иван, развращающий императора, — в двадцать лет генерал, майор Преображенского полка, Андреевский кавалер? Вы посмотрите только, как позволяет он себе третировать самых знатных людей с истинными заслугами! А она? Она, кажется, уже теперь считает себя императрицей. С тех пор как ее стали поминать на ектениях, называть ‘высочеством’ и государыней-невестой, она уже принимает иностранных послов, мы должны целовать ее руку… Но это позор!..
— Вы завидуете? — сказал Левенвольде, отпуская ее руки.— Вы, конечно, красивее ее. Не хотели ли вы быть императрицей всероссийской?
Лопухина насильственно засмеялась.
— А не хотели ли вы быть супругом покойной императрицы? — ответила она.
По лицу Левенвольде прошла мгновенная судорога.
— Ах, не сердитесь, Рейнгольд, за эти воспоминания,— произнесла Лопухина. — Вы ведь, знаете, что я люблю вас.
Она замолчала, перебирая рукой мягкие кольца его волос.
— Я знаю, — начал Левенвольде, — что на последнем балу у Черкасского император оказывал вам слишком много внимания, что принцесса Елизавета кусала губы при виде ваших успехов, а Долгорукие сошли с ума.
Она тихо засмеялась.
— Да, — не возразила она, — вы правы. Но разве, Рейнгольд, я не красива?
Он поднял на нее загоревшиеся глаза.
— Вы — Венера, — сказал он. — И если бы я был императором, я бы не сделал такой глупости, как жениться на Екатерине Долгорукой.
— В том-то и беда, мой милый друг, что вы не император, а Долгорукие помешали мне быть императрицей, — смеясь, добавила она.
Левенвольде совершенно серьезно слушал ее, как бы соображая и взвешивая шансы.
— Но ведь вы замужем! — сказал он наконец. Она в ответ снова рассмеялась:
— Дорогой иностранец, это последнее из препятствий у нас…
— Но, — продолжал он, — хотя завтра их свадьба и не состоится, когда-нибудь она все-таки будет.
— Ну, что же? Петр Первый тоже был женат на моей тетке, да потом женился на Екатерине…
Левенвольде нахмурился.
— Ну, полно, полно, я ведь только болтала. Разве я не твоя! — прерывающимся голосом произнесла Лопухина.
Рейнгольд медленно поднялся и, взяв обеими руками ее голову, откинул ее и прижался губами к ее полуоткрытым губам…
В эпоху сказочных, неожиданных возвышений от неизвестности до первых мест в государстве и страшных падений с высоты могущества и власти в бездну ничтожества: смутно мелькавшие в душе Лопухиной надежды могли легко стать действительностью.
Давно ли светлейший князь Ижорский, Меншиков, этот ‘прегордый Голиаф’, был неограниченным вершителем судеб России и готовился сделать дочь свою императрицей? И что же? В дикой Сибири, в глухом Березове, почти нищий узник, он медленно и гордо угасал, пока смерть, несколько месяцев тому назад, не прекратила его немых страданий…
А этот самый граф Рейнгольд Левенвольде, пять лет тому назад, при Петре I, маленький, скромный, бедный лифляндский дворянин, резидент незначительного курляндского герцога, избегавший вообще даже показываться лишний раз на глаза царю, — при его вдове делается графом, камергером, теряет счет деньгам и легко и свободно становится одним из первых в том высоком кругу, где так еще недавно на него смотрели с презрительным снисхождением? А сама Екатерина Долгорукая, ‘государыня-невеста’, завтрашняя императрица всероссийская?
Сегодня — внизу, завтра — наверху. Время оправдывало самые безумные надежды и самые ужасные опасения.
В последние месяцы, когда вся высшая аристократия, весь генералитет, иностранные посланники и резиденты потянулись в Москву вслед за двором отрока-императора, балы, празднества, охоты следовали непрерывно друг за другом. Блестящими ‘фестивалями’ было отпраздновано состоявшееся в ноябре прошлого года обручение императора с княжной Екатериной. В угарном чаду промелькнуло Рождество. А на 19 января было назначено, теперь отложенное по болезни императора, его бракосочетание, и в тот же день — свадьба его любимца Ивана Долгорукого с графиней Натальей Шереметевой.
Четырнадцатилетний Петр, сильный и крепкий, рано возмужавший, с необузданной жадностью бросился на все соблазны, окружавшие его. На балах он всегда отмечал красивых женщин и, конечно, не мог оставаться равнодушным при виде Лопухиной, первой красавицы обеих столиц.
В танцах Лопухина почти превосходила цесаревну Елизавету, считавшуюся лучшей танцоркой этого времени. На охоте с борзыми, которую так любил император, она поражала своей смелостью и красотой посадки.
Несмотря на свою несомненную любовь к Лопухиной, граф Рейнгольд счел бы большой удачей для себя, если бы Лопухина овладела императором. Сухой и расчетливый, отставший от своего отечества и оставшийся чужим России, он всегда и во всем привык прежде всего искать личной выгоды. Избалованный успехами у женщин, делая через них свою карьеру, он невольно приобрел на них взгляд, как прежде всего на полезных ему людей и потом уже как на женщин. Единственное, несомненно теплое чувство в его душе принадлежало Лопухиной. Но и тут он невольно вычислял выгоды, какие могли выпасть на его долю в случае ее возвышения.
Начиная с Крещенья, празднества прекратились ввиду болезни императора, хотя никто еще не считал эту болезнь смертельной даже тогда, когда выяснилось, что это оспа. Бурный период болезни миновал, и император уже встал с постели.
Левенвольде снова сидел на низком табурете. Положив руку ему на голову, Лопухина, улыбалась мечтательно и задумчиво. Казалось, этой женщине, так щедро одаренной, нечего было желать. По своему рождению (она была урожденная Балке, дочь известного генерала) и по замужеству она принадлежала к самому высокому кругу и со стороны мужа была родственницей царей, по богатству семья Лопухиных была одной из первых, соперничая с Черкасскими, по красоте — она бесспорно и вне сомнений была признана несравненной. Все в жизни улыбалось ей. И она чувствовала себя теперь пресыщенной счастьем, и от скуки и от беспокойства, свойственного ее характеру, искала, чем занять свою душу.
Она была одной из прелестных бабочек, вырвавшихся из куколок душных теремов, распахнутых мощной рукой великого царя, и наслаждающихся невиданной доныне на Руси свободой женщины.
Эти дни, скучные и однообразные, без балов и празднеств, где она бывала настоящей царицей, томили ее. Она с нетерпением ждала выздоровления императора, чтобы снова очутиться в привычной праздничной атмосфере балов, соперничества, интриг, легких побед.
Беззаботный Левенвольде, тоже привыкший быть центром придворных балов, как и она, томился вынужденным бездействием, хотя и говорил противное, потому что единственным делом его было блистать на балах.
— Мужа сегодня с утра нет дома, — произнесла Лопухина. — Он очень озабочен болезнью императора.
— Тревожиться нечего, — лениво ответил Рейнгольд.
— Вы знаете, Рейнгольд,— тихо отозвалась Наталья Федоровна, — мне с утра грустно, я все жду чего-то.
— Вам просто скучно, — с улыбкой ответил Рейнгольд. — Вы скучаете без балов, без охоты. Действительно, — продолжал он, — на рождественской псовой охоте в Александровской слободе вы были очаровательно смелы.
Шум тяжелых шагов и бряцанье плюр в соседней комнате прервали его слова.
— Это муж, — сказала Наталья Федоровна, снимая руку с головы Рейнгольда.
Он несколько отодвинулся. В комнату, гремя шпорами, быстро и озабоченно вошел муж Лопухиной, Степан Васильевич, в красном гвардейском камзоле с золотыми позументами. Это был высокий, крепкий мужчина лет, сорока пяти, с добродушным широким лицом. На этом цветущем лице трудно было найти следы тяжелого девятилетнего пребывания Лопухина в Кольском остроге, куда он был сослан Петром Великим за участие в деле царевича Алексея в 1718 году. В левой руке Лопухин держал краги и большую гренадерскую шапку.
Левенвольде поднялся ему навстречу.
— А, граф, очень кстати, — произнес Степан Васильевич, протягивая ему руку.
Левенвольде показалось, что его рука слегка дрожала.
В выражении лица мужа Наталья Федоровна сразу подметила необычное, тревожное выражение.
— Что случилось, Степан Васильевич? — спросила она.
Лопухин осторожно, словно хрупкую драгоценность, взял руку жены и нежно поцеловал ее.
— Дурные, ужасные вести, — дрогнувшим голосом ответил он, тяжело опускаясь на маленький табурет, где только что сидел Левенвольде. — Император умирает!..
Он уронил краги и шапку на ковер и закрыл глаза рукой.
Левенвольде побледнел. Тысячи опасений за себя, за свою будущность в чужой, дикой стране, где судьба человека зависела от произвола первого временщика, охватили его.
— Как! — растерянно произнесла Наталья Федоровна. — Умирает?
Лопухин овладел собою.
— Да, — ответил он, — умирает. Проклятые Долгорукие, они погубили его! Им что! — с горечью и истинным отчаянием продолжал он. — Что им до того, что угасает последний отпрыск дома Петрова!.. Они думают только о себе! Немало зла натворили они — и боятся расплаты.
Лопухин встал и крупными шагами заходил по маленькой гостиной.
— Да расскажи же, что случилось? — упавшим голосом спросила Наталья Федоровна. — Где ты был?..
— В Воскресенском у царицы-бабки, Измайлова известили, — ответил Лопухин и продолжал: — Позавчера, как встал он с постели, все было хорошо. Известно, не доглядели… Сам открыл окно и застудился. Теперь нет надежды. Что будет! Что будет! — схватился он за голову.
— Кто же наследует престол? — пересохшими губами спросил Рейнгольд.
Для него это был вопрос жизни и смерти. В его воображении мелькнуло прекрасное лицо цесаревны Елизаветы, ненавидящей Лопухиных и относившейся к нему с презрительным высокомерием.
— Кто? — повторил Лопухин. — Мужская ветвь дома Романовых пресекается…
— Елизавета! — воскликнула Наталья Федоровна, разделявшая тревоги своего любовника.
— Она ненавидит Лопухиных, — глухо отозвался Степан Васильевич.— Она будет преследовать весь наш род, как ее отец преследовал. Девять лет я безвинно томился в остроге, и мой дядя погиб на плахе… Царица Евдокия всю жизнь прожила в заточении, и теперь что от нее осталось?.. Дряхлая монахиня! С ее сыном, своим сыном, что сделал он!.. Его дочь наследовала его ненависть…
— Но кто же? — произнесла тихо Наталья Федоровна. Лопухин нетерпеливо махнул рукой.
— Говорят, существует тестамент покойной императрицы, — неуверенно начал Рейнгольд.
— Это об ее дочерях, — возразил Лопухин, — об Анне да Елизавете.
— После смерти Анны, герцогини Голштинской, остался сын Карл, — сказал Рейнгольд. — По тестаменту, кажется, престол должен перейти к нему.
— Завещание сомнительно, — ответил Лопухин.
— Мой отец видел это завещание, — вмешалась Наталья Федоровна. — Там прямо было сказано: Анне Петровне с ‘десцедентами’> Ежели же она была бы бездетна — то Елизавете.
Лопухин покачал головой.
— Никто не придаст значения этому тестаменту, — сказал он. — Долгорукие — сильны…
— Ты думаешь?.. — бледнея, начала Лопухина.
— Да, — угадав ее мысль, взволнованно произнес Лопухин.
Рейнгольд тоже притих.
Очевидно, Лопухин допускал возможность, что Долгорукие провозгласят императрицей государыню-невесту.
Тяжелое раздумье овладело всеми. Все трое чувствовали себя как люди, находящиеся вблизи неведомой опасности.
— Я еду в Лефортовский дворец, — прервал наконец молчание Лопухин. — Не надо, чтобы неожиданно что-то натворили Долгорукие.
— Если разрешите, я буду сопровождать вас, — сказал Левенвольде.
— Едемте, — коротко ответил Лопухин. Мужчины поцеловали руку Натальи Федоровны и поспешно вышли.
То и дело к Лефортовскому дворцу в Немецкой слободе, принадлежавшему некогда известному любимцу Петра Великого, подъезжали сани и кареты с форейторами. Залы дворца наполнялись представителями генералитета, Сената и духовенства. На улицах, прилегающих ко дворцу, толпился народ, охваченный смутной тревогой. Во мраке морозной ночи кровавыми пятнами горели фонари и дымящиеся факелы в руках скороходов. Сдержанно кричали форейторы: ‘Берегись!..’, и молча выходили из экипажей имеющие доступ ко двору сановники.
Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло, необъяснимым путем, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.
В умах москвичей еще памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах ‘на верху’. Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока-государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых Партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.
А кареты, возки, сани — все ехали и ехали…
В большом зале, прислонившись к колонне, стоял офицер в форме поручика лейб-регимента. На нем был красный камзоле такими же обшлагами, воротником и подбоем, обшитый по вороту, обшлагам и борту золотым галуном. На лосиной портупее висела широкая шпага. Он был еще очень молод, лет двадцати — двадцати двух. По выражению его лица, с большими любопытными, темными глазами, по его обособленности среди блестящего общества было сразу видно, что он еще не свой здесь. Он с жадным любопытством следил за каждым вновь прибывшим, и его глаза перебегали с одной залитой золотом фигуры на другую и останавливались с любопытством на черных рясах иереев в белых и темных клобуках, украшенных брильянтовыми крестами.
— Ну что, князь, в диковинку? Сразу всех повидали, — раздался за ним тихий голос.
Молодой князь быстро повернулся. Перед ним стоял молодой капитан в одной с ним форме.
— А, — радостно произнес названный князем, — это вы, Петр Спиридонович! Верите ли, голова кругом идет.
— Знаю, знаю, — отозвался Петр Спиридонович. — Прямо из чужеземщины, ничего не зная, что творится здесь, да попасть сюда, да в такой момент! Есть отчего разбежаться глазам, Арсений Кириллович.
— Да, Петр Спиридонович, — ответил князь. — Верите ли, как во сне себя чувствую. Недели нет, как я здесь. И что же? Ну, право, как во сне! Что батюшка подумает! Нет, — продолжал он с увлечением, явно обрадовавшись собеседнику, — вы ведь знаете. Приехал я после заграницы, прямо из Парижа, к отцу, он говорит, поезжай в Петербург, пора послужить. Я что же, с радостью согласился. Приехал с батюшкиным письмом прямо к фельдмаршалу князю Долгорукому в Москву. Ведь мы в родстве, Шастуновы и Долгорукие — одного корня. А здесь князь Василий Владимирович и говорит: ‘Будь моим адъютантом’, — и зачислил меня в лейб-регименты. А тут болезнь его величества. Что поделаешь? Представить не могли. Сегодня беспременно приказал здесь быть. Вот и торчу. А его не видно. Говорят, император не поправится. Беда одна, — закончил он.
— По правде, беда, — ответил Петр Спиридонович. — Что теперь будет, — продолжал он пониженным голосом, — ума не приложу! Кто вступит на престол?
Он замолчал. Этот капитан лейб-регимента был камер-юнкером голштинского герцога, фамилия его была Сумароков. В настоящее время он состоял адъютантом графа Павла Ивановича Ягужинского, генерал-прокурора Сената, того самого Ягужинского, полуполяка, полулитовца, кого Великий Петр называл своим оком.
В большом зале и примыкающих к нему комнатах стоял тихий и сдержанный гул голосов. Прибывшие разбивались на группы и взволнованно обсуждали последствия надвигающегося несчастья. От шитых золотом цветных кафтанов, разноцветных лент, звезд и брильянтов рябило в глазах. Черными пятнами на блестящем фоне военных и гражданских генералов выделялись темные рясы духовенства.
— Вот, посмотрите, — говорил Сумароков,— видите вы этого генерала с таким суровым худым лицом? Знаете, кто это?
Князь отрицательно покачал годовой.
— Это — герой России, как сказал о нем испанский посол Дюк де Лирия, — продолжал Сумароков. — Фельдмаршал, князь Михаил Михайлович Голицын.
Шастунов с невольным уважением взглянул на старого генерала. Кто не знал подвигов Михаила Михайловича, его беззаветной отваги в битвах под Лесным, Нарвой, где он спас остатки разбитой армии Петра и честь Семеновского полка, его блистательного похода в Финляндию 1714 года, его бескорыстия и любви к солдатам? В популярности в рядах русской армии мог бы соперничать с ним разве только другой фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий.
— А с ним рядом, — говорил Сумароков, — этот красивый, стройный человек с Александровской лентой, это князь Василий Лукич Долгорукий. Старик, а на вид нельзя дать и сорока лет. С ума сводил парижских красавиц еще десять лет тому назад, как был назначен послом при регенте Филиппе Орлеанском. Вы, князь, недавно из Парижа. Чай, слышали о нем?
Улыбка промелькнула по губам Шастунова. Действительно, при французском дворе до сих пор не забыли изящного, остроумного, смелого Василия Лукича, соперничавшего в успехах у женщин с первыми кавалерами блистательного двора регента, несмотря на свой почтенный возраст. Случалось ему встречать и старушек, еще сохранивших нежное воспоминание об этом ‘le prince charmant’ {‘Прекрасном принце’ (фр.).} вовремя его первого пребывания в Париже, во дни молодости, в конце прошлого века, где он пробыл тринадцать лет.
— Он — член Верховного тайного совета, министр, — продолжал словоохотливый Сумароков. — Всё в их руках.
Он вздохнул и затем продолжал свое перечисление. Князь слушал его с жадным любопытством.
— Толстый, надутый, словно лопнуть готов от надменности, — князь Черкасский, самый богатый человек в России. Тощий монах с длинной бородой, с брильянтовым крестом на клобуке, член Синода, архиепископ новгородский Феофан, ехидный, хитрый, рядом с ним архиепископ тверской Феофилакт, низенький, толстенький, а высокий — ростовский архиепископ Георгий. Подумаешь — друзья! А сами друг друга в ложке воды готовы утопить, горло перегрызть друг другу. А! Вот входит старик, — смотрите, как почтительно раздвигаются. Это сам великий канцлер граф Гаврила Иваныч Головкин, а с ним князь Дмитрий Михайлович Голицын. А, Верховный тайный совет собирается! Князь, князь, — торопливо закончил Сумароков, — а вот ваш фельдмаршал и Ягужинский. Идемте!
Через толпу расшитых мундиров Молодые люди пробрались к образовавшемуся проходу и примкнули к свите Головкина и фельдмаршала.
Твердыми, уверенными шагами, прямой и стройный, с сурово сжатыми губами, блестящими глазами, глядящими поверх голов, с надменно поднятой головой, не отвечая на поклоны, фельдмаршал прямо прошел к окну, где стояли Голицын с Василием Лукичом. К ним же подошли Головкин с Дмитрием Голицыным и Ягужинский. Между ними начался сдержанный, но оживленный разговор. Окружающие отодвинулись подальше. Взоры всех, словно с тревогой л опасением, устремились на эту маленькую группу людей, одни из которых, по своему положению, как министры, члены Верховного тайного совета, другие, как знаменитые родом и доблестью, занимали первенствующее место в государстве и, казалось, держали в своих руках будущее России.
Надо сказать, что большинство устремленных на них взглядов выражало явное недоброжелательство.
Архиепископ Феофан, сложив на груди руки, с нескрываемой усмешкой глядел на эту группу, изредка что-то говоря с насмешливой улыбкой своим собеседникам, хотя те, очевидно, не разделяли его настроения. Всем было хорошо известно, что Феофилакт Тверской был близок к князьям Голицыным, а Георгий Ростовский — к Долгоруким.
Шастунов и Сумароков стояли в стороне и молча наблюдали. Им обоим бросилось в глаза несколько высокомерное отношение князей Голицыных и Долгоруких к Ягужинскому. Его словно держали поодаль, и, чтобы сгладить это, граф Головкин то и дело обращался к нему, видимо стараясь втянуть его в общую беседу. Ягужинский был его зятем, и граф Головкин давно уже стремился провести его в члены Верховного тайного совета, но все безуспешно. Несмотря на выдающееся положение Ягужинского, родовитые князья не хотели видеть ровню в простом шляхтиче.
Из внутренних покоев вышел невысокого роста пожилой генерал с Андреевской лентой на груди. На его лице была явно видна полная растерянность. Это был отец государыни-невесты, князь Алексей Григорьевич Долгорукий. Он прямо подошел к группе верховников и, взяв за руку фельдмаршала Долгорукого, начал что-то взволнованно объяснять, словно умолять. До ушей Сумарокова и Шастунова доносились отдельные слова: ‘Завещание… государыня-невеста…’
— Невеста — не жена, — донеслись слова фельдмаршала Голицына, сказанные громче других.
Алексей Григорьевич стал опять горячо убеждать и вынул из кармана за пазухой сложенный вчетверо большой лист. Он развернул его, и князь Шастунов заметил на нем большую императорскую печать. Василий Лукич внимательно рассматривал лист и что-то тихо говорил, Ягужинский читал текст через его плечо.
Сумароков, наклонясь к уху Шастунова, едва слышно прошептал:
— Слышно, что император составил тестамент, по коему наследницей престола назначает государыню-невесту, княжну Екатерину Долгорукую. Вечор у князя Алексея Григорьевича собрались все Долгорукие… Да между собою грызутся. Кто Катерины не любит, кому Иван поперек горла стал. Так и не столковались. А впрочем, почем знать! Захотят фельдмаршалы — все сделают!
В эту минуту фельдмаршал Василий Владимирович нетерпеливо махнул рукой и громко сказал:
— Потом!
Князь Алексей Григорьевич растерянно и торопливо свернул и спрятал за пазуху лист и бросился к Черкасскому, потом к архиепископам, везде встречаемый презрительно-недоверчивыми улыбками.
Потом он снова скрылся во внутренних покоях.
Прошло несколько минут, из внутренних покоев торопливо вышел бледный и взволнованный Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, тайный супруг царевны Прасковьи Иоанновны. Он подошел к архиепископам и что-то сказал им. Черными тенями они немедленно двинулись за ним во внутренние покои. Словно вздох пронесся по залу. Всякий понял, что минуты императора сочтены.
Какое-то жуткое, напряженное ожидание, шепот собравшихся, казавшийся зловещим в этих просторных покоях, еще недавно наполненных шумным весельем, действовали удручающе на князя Шастунова. Ему минутами казалось, что свечи в золотых канделябрах меркнут, чадный туман нагоревших светилен стоял в воздухе, затемняя глаза. Слышался только зловещий гул сдержанных голосов. Словно какие-то тени реяли в воздухе.
Здесь же, в этом самом Лефортовском дворце, грозный первый император справлял свои молодые оргии, празднуя победу над утопавшей в крови Москвой!.. И здесь кончал жизнь его последний мужской отпрыск.
Голова Шастунова кружилась. Он чувствовал словно дурноту. Он глубоко вздохнул, выпрямился, оглянулся кругом и вдруг вздрогнул. Его взгляд упал на крупную фигуру Лопухина, пробивавшегося среди толпы в сопровождении графа Левенвольде. Бледные щеки его мгновенно покраснели. Это не укрылось от капитана Сумарокова.
— А-а, — шепотом в ухо князя произнес он, — муж нашей первейшей красавицы и в сопровождении друга.
Было в его тоне что-то, что не понравилось молодому князю. Глаза его потемнели, и он в упор посмотрел на капитана.
— Да, да, — продолжал Сумароков, — ведь вы знакомы с его женой, Натальей Федоровной? Помните, вы так много катались с ней на прошлой неделе е гор на Москве-реке?
Помнил ли Шастунов!
— А этот красавчик, — шептал Сумароков, — граф Левенвольде, вы тоже его видали. Да, на него приступом идут наши дамы.
Шастунов страшно побледнел и срывающимся шепотом сказал:
— Я прошу вас, капитан, замолчать…
Сумароков с некоторым удивлением взглянул на него, пожал плечами и отвернулся. Ему было непонятно раздражение князя. Весьма естественно, что молодой князь, познакомившись с Лопухиной, сразу влюбился в нее. Это была участь всех, кто приближался к ней. Естественно, что Лопухина, по врожденной привычке, подавала ему надежды. Но неестественна была наивность князя. Кто же не знал в обеих столицах, какую роль играл при ней Левенвольде? Чего же раздражаться? Это так просто. В любовной игре, как и во всякой, — каждый сам за себя.
Все эти мысли мгновенно промелькнули в уме Сумарокова, и он снова пожал плечами.
Лопухин, озабоченный и хмурый, прошел, ни на кого не глядя, через толпу в дальние покои, где еще с утра сидели тетки государя — Екатерина, герцогиня Мекленбургская, и царевна Прасковья, эти бледные ‘Ивановны’, как их называли при дворе.
В толпе произошло движение. Образовался широкий проход от самых дверей. Голоса смолкли. Настало мгновенное молчание. В двери входила цесаревна Елизавета. На ее пышных, темно-бронзовых волосах не было пудры. Молодое лицо ее горело и от мороза и от волнения. Большие голубые глаза сверкали. Во всей ее фигуре, рослой и крупной, с высокой грудью и узкой талией (ей было в то время двадцать лет), было что-то властное, гордое и самоуверенное, напоминавшее ее великого отца. Следом за ней шел ее адъютант, тридцатитрехлетний генерал, красавец Александр Борисович Бутурлин, и стройный, изящный мужчина с энергичным и насмешливым сухим лицом, ее лейб-медик Лесток.
Многие с любопытством глядели на молодого генерала. Всем была известна его давняя близость к цесаревне Елизавете. Когда об этой близости донесли Петру II, он частью под влиянием ревности, частью по интригам Алексея и Ивана Долгоруких, ненавидевших цесаревну, отделался от Бутурлина, послав его командовать украинскими полками, к великому горю Елизаветы, это было весной предыдущего года.
Узнав в своей глуши о предстоящей свадьбе императора, Бутурлин, рискуя навлечь на себя его гнев, пользуясь своим положением ‘персоны четвертого класса’, никого не спрашивая, поспешил ко дню бракосочетания императора в Москву. Но он поспел не к брачным торжествам. Елизавета была несказанно рада его приезду и оставила его у себя в прежней должности камергера и адъютанта.
Едва отвечая на поклоны низко склонявшихся перед ней сановников, она прошла во внутренние покои.
Цесаревна проживала в это время в подмосковном селе Покровском. Там, окруженная верным и преданными людьми, она в полной мере наслаждалась жизнью и чувствовала себя маленькой царицей. Узнав об опасности, угрожающей Петру, она поспешила приехать в Москву. После ее ухода шепот на несколько минут стал оживленнее, но скоро затих, и опять жуткое чувство ожидания охватило зал.
А тот, кто являлся причиной всех разыгравшихся страстей, интриг, опасений, надежд и отчаяния, отрок-император, лежал в бреду, беспомощный, слабый и умирающий. И был он уже не императором, отходя туда, где нет ни царей, ни рабов, где все равны, — а просто бедным, жалким, одиноким мальчиком, сыном несчастного отца, выросшим без матери, никем не любимым, иначе как император, с никем не согретым маленьким сердцем, которому так нужна была теплая ласка и любовное слово правды.
На своей высокой постели под балдахинами, затканными золотыми орлами, он метался в предсмертном бреду. Его лицо представляло страшную, вздутую багровую маску.
Бессвязные слова вырывались из его опухших, воспаленных губ. Кому он был дорог? Разве этому старику с сухим, жестким лицом, с большими умными глазами, что сидел у его кровати и держал в руках его горячую, вздрагивающую руку. Да, быть может, только ему, этому немцу, своему воспитателю, вице-канцлеру, гофмейстеру двора, барону Генриху Иоганну Остерману, смешно переименованному царицей Прасковьей, женой царя Иоанна, в Андрея Ивановича.
Если бы этот Андрей Иванович мог плакать, он бы плакал сейчас. Но сухие глаза его глядели ясно, и только подергивание губ и судороги щек обнаруживали его глубокое горе. Он так любил этого мальчика!
В углу, закрыв лицо руками, молча сидел Иван Долгорукий, любимец и друг умирающего императора, брат его невесты. Но едва ли его отчаяние было вызвано чувством любви, благодарности и дружбы. Он слишком высоко был вознесен, чтобы не бояться падения. Кто еще? Бабка царица? Мать его несчастного отца, выживающая из ума, замученная его дедом, отрекшаяся от жизни монахиня Елена, в миру Евдокия? Никого! Никого!
Остерман тихо прижал руку Петра к губам, и ему показалось, что он обжег губы.
Вошедший в комнату Лесток, присланный цесаревной, молча и беспомощно стоял в ногах постели. Вслед за ним вошли архиепископы для совершения обряда соборования, за ним проскользнул князь Алексей Григорьевич и, подойдя к сыну, что-то торопливо зашептал ему.
Петр заметался. В его бессвязном бреду можно было различить слова: ‘Наташа… пора… едем… полк…’
Он поминал свою рано умершую сестру, которую он так нежно любил и которая так любила его. Вдруг он поднялся. Опухшие глаза его с трудом раскрылись. Он сделал движение встать с постели и ясным голосом произнес:
— Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…
С этими словами он упал на спину и захрипел. Тело его вздрогнуло, он вытянулся и застыл.
— C’est la mort {Это смерть (фр.).}, — произнес Лесток.
Остерман припал к руке почившего.
Иван Долгорукий громко зарыдал.
Бедный мальчик! Да, ты пошел к своей сестре — искать ее в безграничных пустынях вечности…
Был в начале первый час ночи на 19 января 1730 года.
По какому-то странному инстинкту шепот прекратился в залах дворца. Словно ангел смерти пролетел по всем залам прежде, чем проникнуть в спальню умирающего. Но вот из задних комнат послышались крики, чье-то пронзительное рыдание. Толпа дрогнула, многие осенили себя крестным знамением. На пороге бледный, с мутными глазами, растрепанными волосами появился Иван Долгорукий. За ним виднелось испуганное лицо его отца. Иван остановился на пороге и хрипло произнес:
— Петр Второй, император и самодержец всероссийский, ныне преставился.
Он сделал два-три неверных шага вперед и, обнажив шпагу, воскликнул:
— Да здравствует императрица Екатерина! Гробовое молчание ответило ему.
— Да здравствует императрица Екатерина!
На этот раз за ним раздался слабый и неуверенный голос его отца:
— Да здравствует императрица Екатерина!
Иван посмотрел вокруг тусклыми глазами. Он встретил враждебные и насмешливые лица. Василий Владимирович быстро подошел к нему и крепко схватил его за руку.
— Ты с ума сошел, — сказал старый фельдмаршал. — Иди домой! Ты не в себе.
Иван еще раз кинул вокруг себя беспомощный взгляд, вложил шпагу в ножны и, шатаясь, направился к выходу.
Послышался гул голосов, движение. Некоторые направились поклониться телу императора, другие поспешили уехать, частью из боязни заразы, частью охваченные тревогой за свою дальнейшую судьбу. Третьи в ожидании чего-то, собираясь группами, оживленно совещались. Дворец значительно опустел.
Стоявшая с непокрытыми головами у дворца толпа, крестясь, медленно и тревожно расходилась.
В числе прошедших к одру императора были верховники, а за ними следом прошли и Шастунов с Сумароковым. Архиепископы читали молитвы. На коленях около постели стояли Екатерина и Прасковья, плача и крестясь. Елизавета судорожно прильнула к руке Петра и тихо шептала:
— Петруша, Петруша, ненаглядный…
Напрасно Лесток старался оторвать ее от трупа. Верховники и все вошедшие преклонили колени. Через несколько минут фельдмаршал Долгорукий поднялся и тихо произнес, наклонясь к уху Головкина:
— Не надо терять времени. — И верховники, а также фельдмаршал Голицын и Ягужинский один за другим тихо вышли из комнаты.
Шастунов и Сумароков получили приказание ждать дальнейших распоряжений и не отлучаться из дворца. Верховники прошли в задние апартаменты.
Потрясенный всем пережитым, Шастунов опустился в широкое кресло. Сумароков тоже притих и озабоченно ходил из угла в угол.
Глаза Шастунова слипались. Запрыгали огни, завертелся красный камзол Сумарокова, и он задремал.
Была роковая ночь, когда судьба бросала на чаши весов вечности жребий России. От случайности, мгновенной решимости одной или другой группы или лица зависела судьба России.
Потрясенная Елизавета ехала к себе домой, сидя плечо к плечу с Бутурлиным, против них в санях поместился Лесток.
— Ваше высочество, — с оживлением говорил по-французски энергичный француз. — Нельзя терять ни одной минуты. Помните, ваш великий отец говорил, что промедление подобно смерти. Не убивайте же своей будущности и будущности России. Один удар, и все будет кончено. Клянусь, я ручаюсь за успех. Ваше высочество, гвардия обожает вас. Дозвольте нам действовать. Тут близко казармы Преображенского полка. Велите ехать туда, явитесь солдатам, напомните им их прежнюю доблесть, славу их, верность вашему отцу, и они бросятся за вами в самый ад! И завтра мы провозгласим дочь Петра Великого русской императрицей. Вы — кротки и милосердны, вы успокоите Россию. Народы России благословят ваше имя. Кому же вы хотите бросить на жертву ваше наследие — алчным Долгоруким? Старухе монахине? Или чужеземцам-голштинцам, или, может быть, этим жалким ‘Ивановнам’?
Горячий француз так волновался, что чуть не выпрыгивал из саней. Елизавета молчала. После волнений последних часов это ясное морозное небо, горящее звездами, близость Бутурлина, тесно прижавшегося к ней, действовали на нее расслабляюще. Ей хотелось одного — покоя и тишины.
Горячая рука Бутурлина пожимала ее руку. Он тоже молчал, забыв в эти минуты обо всем, кроме этой красавицы, так неясно прильнувшей к нему.
— Решайтесь, ваше высочество, — продолжал Лесток. — Решайтесь, пока не пропущен момент.
Цесаревна с томной улыбкой почти опустила голову на плечо Бутурлина. Опасности, волнения, тревоги, быть может, монастырь или Шлиссельбург вместо трона — нет. Бог с ними, — и ленивым, томным голосом она произнесла:
— Laissez done, cher Lestok, demain, demain!.. {Оставьте же, дорогой Лесток, до завтра, до завтра! (фр.).}
Она отнимала у себя десять лет царствования за минуты любовного отдыха.
В то же время в Лефортовском дворце шли усиленные переговоры. В одном зале собрались представители Сената и генералитета с князем Черкасским, фельдмаршалом Трубецким и Ягужинским и архиепископы. В другом — министры Верховного совета, пригласившие с собой заседавшего в совете без звания министра сибирского губернатора князя Михаила Владимировича Долгорукого, приехавшего на бракосочетание своей племянницы, княжны Екатерины, государыни-невесты, и двух фельдмаршалов, Долгорукого и Голицына.
Фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой был заметно обижен тем, что верховники не пригласили его с собой. Под насильственной улыбкой скрывал свою досаду и генерал-прокурор Ягужинский.
— Осьмиличный совет решит за нас, — насмешливо произнес новгородский архиепископ Феофан.
Оставшиеся чувствовали себя растерянно и неловко. Они понимали, что верховники решают теперь вопрос государственного строения. Никто не решался начать говорить определенно. Настроение их было подавленное. Главной и страшной угрозой стояли перед ними Долгорукие. Если фельдмаршал Василий Владимирович пользовался общим уважением, так же как и Василий Лукич, то фаворит покойного царя Иван и его отец Алексей Григорьевич были искренно всеми ненавидимы за их глупую надменность, корыстолюбие и несправедливость.
Князь Черкасский только сопел. Ему было решительно все равно, кто станет во главе правления, только бы там не было места Долгоруким. Ягужинский, стоя рядом с камергером князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким, безобиднейшим человеком без определенных политических взглядов, хитро и тонко выспрашивал его о намерении Голицыных и Долгоруких.
По предшествовавшей деятельности он знал князя Дмитрия Михайловича Голицына как приверженца представительного строя, вроде Речи Посполитой или английского. Голицын всегда проводил мысль, что подданные должны принимать участие в правлении государством, в делах как внутренней, так и внешней политики. Благодаря ему императрицей Екатериной был дан 21 марта 1727 года указ ‘О сухопутной армии и флоте с целью устроить их с наименьшей тягостью для народа’. Предполагалось образовать комиссию ‘из знатного шляхетства и из посредственных персон всех чинов — рассмотреть состояние всех городов и земель и по рассмотрении наложить та-,) кую подать, чтобы было всем равно’. Это было как бы уже шагом к признанию представительного строя.
Ягужинский был уверен, что теперь Дмитрий Михайлович воспользуется случаем, чтобы осуществить свои любимые идеи. Так как прямых, бесспорных наследников не было, то являлось весьма вероятным, что избранное лицо согласится на известные уступки. Быстрый, изворотливый ум Ягужинского живо представил возможное положение дел, тем более что он уже ранее слышал кое-что об уже готовом проекте Дмитрия Михайловича и об его словах, что необходимо прибавить себе воли. Ягужинскому, в сущности, было все равно, хоть республика, только бы самому стоять на верхах.
Беспокойные взгляды все чаще и чаще останавливались на комнатах, из которых ждали появления верховников.
Ягужинский говорил Сергею Григорьевичу:
— Что ж, пусть решают. Но долго ли терпеть нам, что нам головы секут! Настало иное время. Не быть теперь самодержавию!
— Это не мое дело, — ответил добродушный князь Сергей Григорьевич. — Я в такое дело не путаюсь и даже не думаю о нем.
Ягужинский замолчал. Его все еще мучило перенесенное им унижение. Верховники не пригласили его с собою на совещание, несмотря на желание графа Головкина.
В то же время и верховники, нервно и нетерпеливо, спешили покончить с вопросом. Несмотря на их видимую власть, они чувствовали шаткость своего положения. Ведь если бы фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой был поэнергичнее или вздумалось бы цесаревне Елизавете явиться сейчас в Лефортовский дворец с ротой преображенцев, то их песенка была бы спета. Пока все еще ошеломлены — надо действовать. Надо прийти к соглатению между собою и заручиться согласием Сената и генералитета.
Заседание начал речью князь Дмитрий Михайлович Голицын. Указав на то, что угасло мужское потомство Петра Великого, он заметил, что о дочерях Петра, рожденных до брака с Екатериной, не может быть речи и что завещание, оставленное Екатериной, не может иметь никакого значения, потому что, — добавил он, — ‘эта женщина, с ее прошлым, не имела никакого права воссесть на российский престол, тем менее располагать короной российской’.
— Надо думать, — закончил он, — о новой особе на престол и о себе также.
После его слов наступило молчание. Его прервал неуверенный голос Алексея Григорьевича:
— Покойный государь оставил завещание…
— Завещание подложно, — резко ответил князь Дмитрий Михайлович. — Невеста государя не стала женой, и на нее не может переходить никакого права на престол.
— Но позволь, князь… — начал Василий Лукич.
Его прервал Василий Владимирович. Он встал во весь рост и, энергично ударяя по столу рукой, сурово проговорил:
— Да! Это завещание подложно! Никто не вправе вступать на престол, пока еще находятся в живых особы женского пола, законные члены императорского дома….
— Всего справедливее было бы провозгласить государыней царицу Евдокию, ведь она бабка покойного императора, — произнес граф Головкин.
— Монахиня!.. — отозвался Алексей Григорьевич Долгорукий.
— Насильный постриг!.. — весь вспыхнув, возразил старик Головкин.
Но Дмитрий Михайлович прервал их. Он встал и своим спокойным, ясным, убедительным голосом громко сказал:
— Я воздаю полную дань достоинствам вдовствующей императрицы, но она только вдова государя. Есть дочери царя, три дочери царя Ивана. Избрание старшей, Екатерины, привело бы к затруднениям. Она сама добра и добродетельна, но ее муж, герцог Мекленбургский, зол и сумасброден. Мы забываем Анну Ивановну, герцогиню Курляндскую, — это умная женщина, и в Курляндии на нее нет неудовольствий.
Дмитрий Михайлович обвел всех вопросительным взглядом и опустился на место. Его предложение не было неожиданностью для некоторых из его товарищей по совету. По тонкому, до сих пор красивому лицу Василия Лукича скользнула довольная улыбка. Он вспомнил свое пребывание в Митаве четыре года тому назад, когда он по доводу курляндских дел ездил туда по поручению Меншикова. Это было после избрания Морица Саксонского курляндским герцогом. Герцогской короны домогался и кннзь Ижорекий. Старый и опытный соблазнитель. Василий Лукич сумел тогда легко, без особого труда, покорить вдовствующую герцогиню, не считая ее даже особенно ценной добычей ввиду ее обездоленного, униженного н ‘мизерного’ положения. Он не без удовольствия вспоминал, как бесновался тогда ее камер-юнкер Бирон, только что приближенный к ней. В своем высокомерии он не считал этого камер-юнкера, заведовавшего конюшнями герцогини, за соперника и третировал его почти как лакея… Он вспомнил один вечер, поздний вечер, встречу его с Бироном перед опочивальней герцогини, дерзкие слова Бирона и нанесенную им Бирону пощечину. Бирон не забудет этого! Эти воспоминания мгновенно пронеслись в душе Василия Лукича. Он сумел бы вернуть свою власть над Анной, а Бирон… его просто можно не пустить в Россию. И твердым голосом Василий Лукич произнес:
— Это самый достойный выбор.
Алексей Григорьевич, видя, что дело с завещание’ не находит поддержки, и привыкнув во всем следовать за Василием Лукичом, молча в знак согласия наклонил голову.
Казалось, что избрание примиряло всех. Все хорошо помнили Анну во время ее приездов ко двору, по делам. Дела эти были исключительно денежные, и герцогиня тогда буквально обивала пороги у всех вельмож, имевших какое-либо влияние при дворе. Все помнили, как бедная ‘Ивановна’ была любезна, уступчива, внимательна.
Такою члены совещания представляли ее себе и на основании этого склонялись к ее избранию, рассчитывая легко управлять ею.
Молчание прервал фельдмаршал Долгорукий.
— Сам Бог внушил тебе эту мысль, князь Дмитрий Михайлович, — торжественно начал он. — Она исходит от чистосердечной любви твоей к отечеству. — И могучим голосом, каким он командовал полками, он воскликнул: — Виват императрица Анна Ивановна!
— Виват императрица Анна Ивановна! — поддержал его фельдмаршал Голицын.
— Виват императрица Анна Ивановна! — раздались воодушевленные голоса остальные членов совещания.
Когда смолкли крики, князь Дмитрий Михайлович продолжал:
— Сам Бог указует пути России. Всем ведомо нам, что царь Петр Первый жизнь свою полагал за благоденствие России. Но прошло пять лет со дня его кончины, и что видим мы? На престоле женщина, возведенная на его ступени преступным властолюбием Меншикова. Женщина низкого рода, даже неграмотная… с этого началась гибель России. — Бледное лицо Голицына окрасилось ярким румянцем.— Кто же правил при ней! — высоким голосом продолжал он. — Воля ее была как тростник, колеблемый ветром! Меншиков, корыстный и жадный царедворец, Левенвольде, замечательный единой красотой, да он ли один! Бессовестные фавориты расхищали достояние народное!.. Бог призвал ее к себе… Что было после?.. Священна память отрока-императора, перед чьим неостывшим трупом мы только что преклоняли колени! Но что было при нем? Я не в укор говорю тебе, Алексей Григорьевич, — обратился он к вспыхнувшему Долгорукому. — Не вы, так другие… Не все ли равно? Надо сделать так, чтобы ни вы, ни другие не могли по-своему, своевольно править Россией. Нет, — с силой продолжал Голицын, — довольно мы терпели от бедствий самовластия с его фаворитами! Пора обуздать верховную власть благими законами! Надо полегчить себе и народу! Надо прибавить воли! — Он обвел всех присутствующих горящими глазами.
Ф. Зарин-Несвицкий
Борьба у престола
Исторический роман
Пир был готов, но гости
оказались недостойны его.
Слова кн. Дм. Мих. Голицына.
Записки Манштейна.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
II
III
IV
V