Талантливый журналист сидел за работой, смотрел в потолок, наклонился, перо быстро бегало по бумаге, и узкие длинные листки, исписанные быстрым небрежным почерком, так и летели.
— Петр!
Входил человек, бережно и почтительно брал листки, осторожно ступая, уносил в типографию. Журналист затянулся и опять посмотрел в потолок.
— Нда-а!.. Случай нужен.
Приятель, сидевший у окна, посасывал пахучую сигару.
— А?
— Ничего… случай, говорю, нужен какой-нибудь. У меня, видишь ли, на каждую тему — случай из жизни. Необходимо.
Фельетонист снова небрежно стал бегать по бумаге.
— Пожар волжского парохода… Гм… гм… чтобы это?.. Человеческие жертвы, все такое… чтобы это… Разве об утонутии каком-нибудь таком-этаком, особенном… Нда…
Он опять затянулся.
— Нда-а… ну вот ‘Вера’, скажем, ага… отлично!..
И, сунув в чернила перо, он опять бойко и торопливо стал бегать по бумаге.
— Мне вспоминается почти тождественная гибель парохода ‘Вера’ в восьмидесятых годах. Молодой человек, один из спасшихся пассажиров, рассказывал мне:
‘Треск, свист… пламя бурно металось по палубе… Люди кидались в воду, их втягивало под работавшие колеса, било лопастями, и они, как ключ, шли ко дну… Молодой человек прыгнул в воду.
Кругом ходили волны от колес. Колотит со всех сторон. Так и прибивает, так и тянет к колесам… Выгребаю, что есть мочи. Из сил выбиваюсь. Не могу из этой толчеи выгрести…’,— рассказывал потом молодой человек.
Около себя он увидал плавающую доску. Схватился. Ну, думает, спасен. В ту же минуту доска погрузилась: с другой стороны за нее схватился человек. При огненном свете от пожара молодой человек узнал… отца. Началась смертельная борьба из-за доски. Отец и сын с звериными лицами рвут друг у друга доску. Сын улучил минуту, рванул, отец пошел ко дну. Вздохнул радостно, вдруг слышит, кто-то схватил его за пояс. Утопающий. Молодой человек его по морде, по морде, держится, цапает, себя не помнит. Молодой человек изловчился в висок, и этот пошел ко дну.
Журналист откинулся на минутку на спинку кресла, затянулся, побарабанил по столу.
— Петр!
Через некоторое время приносят корректуру. Приятель, пуская синий дымок сигары, тоже интересуется и просматривает гранки. Лицо его расплывается.
— Милый, ну скажи откровенно: ведь… врешь?
— Вру,— с невыразимым спокойствием проговорил журналист.
— Ничего, конечно, этого не было. Да и странно бы было, чтобы человек, утопивший, правда, во время смертельной опасности, но тем не менее утопивший родного отца и пустивший ко дну ударом в висок другого человека,— чтобы он так спокойно и обстоятельно рассказывал об этом тебе. Такие вещи мучительно помнят, но не рассказывают.
— Разумеется.
— При всех других событиях, крупных и мелких, у тебя непременно рассказывается ‘собственный’ случай на ту же тему. Сербский переворот,— оказывается, ты встречался с самыми удивительными сербами, которые рассказывали тебе самые удивительные вещи. Правда, в глаза невольно бросается то обстоятельство, что эти удивительные вещи ты передаешь публике не раньше, а именно после переворота, но это ничего, все хорошо, что делается кстати, где бы, когда бы, что бы ни совершилось, у тебя непременно собственный случай. Ясно, ты выдумываешь.
Друг мой, зачем это? Ты талантлив, известен, и без тою богат массой фактов, самых разнообразных, интересных. Зачем это мелкое, пошловатое лганье?
Журналист поправил слегка воротник на шее, потом заложил за спину руки и прошелся по комнате.
— Видишь ли,— заговорил он спокойно и самоуверенно,— случаи, мои собственные случаи я выдумываю, то есть попросту вру. Есть вранье и вранье. Есть вранье пошловатое, бесцельное, ненужное или преследующее мелкие, пошлые цели. Это — вранье дураков, посредственностей и пошляков. Есть ложь вдохновенная, талантливая, ложь, от которой загораются глаза, ложь, от которой бьются сердца. Это — ложь великих вождей. Есть, наконец, ложь — тонкая артистическая резьба. Это — ложь артиста, художника, творца. Он, как орнамент, кладет ее тонким резцом на факты, и голые, костлявые, грубые в своей простоте и неинтересные факты вырастают перед толпой, на которую истинный художник смотрит как на стадо, причудливо узорчатым рисунком, поражающим и приковывающим глаз. Да знаешь ли ты, что, быть может, мимо половины моих блестящих статей, при всей признанности моего таланта, тупо прошла бы толпа, не обратив внимания, если бы я не вкраплял золотые блестки тонко и художественно выполненной лжи. Если хочешь запечатлеть в умах, солги, но солги, как художник, солги талантливо, а не как бездарность. Мы слишком привыкли смотреть на понятие ложь с лицемерно-фарисейской точки зрения прописной морали. Нет, ложь, выдумка имеют такие же права гражданства, как и добродетельная правда. Одно только условие: лги талантливо. Кто врет талантливо — художник, кто врет бездарно — лгун. Это раз. Второе — по нынешним временам правдой не проживешь.
— Но, милый, ты смешиваешь разные вещи. Выдумка, что собственно есть ложь, вполне уместна и имеет полный raison d’etre {Смысл, разумное основание (фр.). — Ред.} в так называемой художественной литературе, в публицистике же… согласись, это отдает глубоким неуважением к читателю.
— А кто же тебе сказал, что я его уважаю? Я его глубоко презираю. Разные бездарные поэты вечно кричат, что презирают толпу. Крикуны. Я этого ни-ког-да не позволю себе сказать читателю. Но я глубоко презираю его самым делом, самым процессом творчества, своей литературной деятельностью: я ему лгу. Я презираю его за то, что он не может подойти к голому факту, как бы он ужасен ни был, что ему нужен орнамент, форма, украшения. Я презираю его за то, что лгу талантливо, что это порабощает его, что это сходит мне безнаказанно. Я его презираю за то, что лгу.
Он снова сел за стол и стал бегать пером. И Петр то и дело входил в комнату и таскал в типографию узкие длинные листы с собственными случаями из жизни.