Не могу лучше озаглавить прекрасное письмо, полученное мною от одного из священников, сосланных в монастырь ‘на послушание’. ‘Буль-буль-буль’ — это из самого письма, но я приведу весь текст. Оно прочтется с волнением и священниками, и несвященниками.
‘…Вот уже почти две недели я в монастыре. Впереди еще десять недель. Вы не можете представить, что такое неделя в монастыре. Длинно, скучно, однообразно и, если хотите, бессмысленно. Служб ежедневно на 6, 7 и 8 часов. Утомительно физически. Утомительно и умственно. Молитвы нет, есть одни никому не нужные вычитывания. Какая-то трагическая религиозная тупость. Смысла не ищут, о нем не думают. Только бы вычитать. Читают без пропусков. Все, положенное по уставу. Но для скорости так лопочут, что ничего не понять. Не понимает чтец, не понимают богомольцы. Слышны одни звуки:
— Буль-буль-буль! Буль-буль-буль! Или другого чтеца:
Я вслушивался внимательно и с большим трудом редко уловлял смысл. Чту же ‘простецы’? Когда-то, еще в семинарии, узнав, что у буддистов и ламаитов есть молитвенные мельницы, ленточки с молитвами, заменяющие живую молитву, я возмущался профанацией молитвы. Теперь вижу, что у нас и живые чтецы — те же мельницы’.
Поясню читателям, что буддийские ‘ленточки’ и ‘мельницы’, употребительные в монастырях же и отшельниками Индии и Тибета, заключаются в следующем: буддист тушью надписывает текст длинной молитвы на узкую полоску прочной бумаги или на полотняную ленту, как это иногда и вкратце у нас делается на шелковых поясках, которыми торгуют женские монастыри. Затем ленту эту надевают на ручное колесо, т.е. обматывают вокруг его ободка. Монах берется за ручку, повернул — и молитва прочитана. Так как самое большое колесо ничего не стоит повернуть, а лента, навертываемая на него, может быть очень длинна, то можно вообразить усердие буддистов и богоугодность их веры Богу! В две секунды повертывается целый моток молитв, все их ‘богословие’ сразу, —
Тут рокот экстаза,
Рыдания, слезы.
Все сразу ‘перед лицом Господа’, который, обладая могуществом и всеведением, уже сумеет прочесть на скользящей ленте все, до Него относящееся. Старая цивилизация, накопившая опыт и культуру, — у нас до этого еще не дошли, но, можно надеяться, дойдут. В монастырях и у нас уже употребительны лестовки и четки. Смотришь, тихо молящаяся монахиня спустила одну косточку ‘четок’, через две минуты — другую, через четыре — четвертую. Это она ‘кладет по счетам’, положим, ‘Отче наш’ или ‘Верую’, которую дала зарок прочитать ‘сорок раз’ или — за сутки — двести раз, и вот за четверть дня ‘сдает Господу’ по полусотне. ‘И душе хорошо, и Богу не обидно’. Продолжу выдержку из письма сосланного священника:
‘Когда читают или поют на клиросе, я слежу внимательно по книгам. Все эти стихиры, тропари — какая жалкая византийская реторика! Водянистое многословие, вымученные сравнения и полное отсутствие живого одушевления. Исключения очень редки. В Евангелии сказано: когда молитесь, — не будьте многословны, а у нас наводнение слов. И только слов. И все эти византийские риторические упражнения вычитываются. Звуки бьют воздух и ничего не говорят уму, не волнуют душу. Только мертвечиной духа наших синодалов и можно объяснить, что они довольствуются старым византийским шитьем словес, не дают простора живому, самобытному творчеству. Об этом надо бы серьезно и настойчиво заговорить. Вместо апостолов везде жалкие риторы. Риторы в догматике. Риторы в нравственности. Риторы в проповеди. Риторы в молитве. Везде пустословы. Вместо живого зерна одна шелуха’.
Да, ‘вымолотилось’ христианство, зерно куда-то ушло, и мы вращаем одну солому его, пыльную, пухлую, емкую, золотистую, красивую, но которою и коровы накормить нельзя.
Кончу выдержку — и читатель увидит из нее, что пишет вовсе не раздраженный, не огорченный человек:
‘Внешняя жизнь моя не тягостна. Монастырь — укромный, тихий уголок. Пелена снегов вокруг. Чистый воздух. Чувствуется приближение весны’.
Так пишет священник, без всякого раздражения на свое положение. Как известно, в таком же положении, как автор этого письма, находится и известный священник Г.С. Петров, издававший ‘Правду Божию’ в Москве. Боевая политическая литература не прошла мимо этого случая и ‘использовала’, как теперь принято выражаться, его в своих специальных целях. Кстати, по этому поводу я могу подчеркнуть вновь ту мысль, которую уже неоднократно высказывал: что ‘левое’ движение, охватившее русскую жизнь, в многосложном составе своего света имеет луч необыкновенного, казавшегося несбыточным на Руси, оживления. До сих пор ‘Русь’ и ‘тишина’ казались синонимами. И только теперь вдруг оказалось, что ‘Русь’ и ‘буря’ могут стать синонимами. ‘Левые’ нашли какого-то художника, который мастерски передал их лейтмотивы в легких рисунках, и эти рисунки перепечатаны на бланки открытых писем и продаются во всяком писчебумажном магазине по 10 коп. На одном из этих бланков изображен ‘От. Григорий Петров на послушании в Череменецком монастыре’. В черной рамке изображена церковь с толстыми старинными стенами, в окнах вставлены железные массивные решетки, что навевает на зрителя мысль, что ‘церковь — это тюрьма’. Но ведь и в самом деле, как вот в данном случае, она превращена в тюрьму, и вольно же духовному начальству иметь этот вкус переделывать церкви в темницы. Как на лубочных картинках сражений ‘генерал’ всегда представляется больше всего остального войска, так и здесь, приноровительно к народному вкусу, огромный узник-священник стоит посередине церкви. На нем короткий, какой-то ‘преступнический’ подрясник, и вся фигура имеет вид чего-то наказанного, скорбного и недоумевающего. Как бы ища защиты, он обеими руками держится за висящий на груди его наперсный крест: ‘Вот мое исповедание!’ Немного отступя назад, с левой стороны, читая вот это ‘буль-буль-буль’ ему в спину, стоит монах перед аналоем, на котором положена большая книга. Монах, очевидно, читает византийские упражнения, о которых пишет мой корреспондент, другой священник. Вся сатира ‘освободительного движения’ хлестнула по этой фигуре монаха. Она напоминает кусок жесткого, застывшего на морозе сала, обгрызенного сверху (где голова и шея) мышами. Оттого, что его грызли мыши, и вышла фигура человека. Но фигура эта вся облизана и зализана, ничего шероховатого в краях, одежде, клобуке, все суживается сверху и дает впечатление крепко обсосанной косточки чернослива, которую бросили, а потом нашли и поставили торчком и заставили читать ‘буль-буль-буль’. При маленькой фигуре монаха, вдвое меньшей, чем у Петрова, лицо у него только в полтора раза меньше, и от этой пропорциональности оно кажется несоразмерно огромным, ‘образиною’. Каждый, вероятно, замечал, до чего кажутся глупыми несоразмерно большие лица. Художник чуть-чуть тронул кисточкой по нему: на большой-большой ‘образине’ все значащие части лица, говорящие и воспринимающие, глаза, нос, рот (уже не видно под клобуком), вышли крошечными-крошечными. Точно ‘лицо’ в человеке скрылось куда-то или еще не развилось. И стоит этот византийский ‘обсос’ точно тысячу лет на одном месте, стоит и все читает ‘тра-та-та’, ‘помило-ста’, ‘буль-буль-буль’. Просто задыхаешься, смотря только на картинку-то. В лице монаха никакого спора, полемики. Он все победил, он всех победил. Теперь, ‘придя убо во славе’, он заснул, окаменел, его лижут мыши, и лицо его, и вся фигура говорят самодовольно, сонно, блаженно: ‘Все прейдет, но я не прейду, мир для меня стоит, для нас, для монастыря, акафистами подперта св. Русь, на Русь не пришли враги, не пришел мор, не пришел голод, потому что я и мне подобные по девяти часов в сутки читали акафисты. Что говорите: голод и мор есть? пришли враги? Ненадолго: голод пройдет, и скоро враги уйдут, и скоро, ибо мы читаем акафисты, и им никак невозможно не уйти’.
Исповедание твердое, каменное, тысячелетнее. А вон и исповедники: на заднем фоне картинки художник набросал ‘молящихся’ мужиков и баб: бабы — уже только тени, широкие книзу (подол), узкие вверху, вся картинка маленькая, и оне взяты кистью чуть-чуть. Бабы позади, у стены, и даже нельзя рассмотреть, стоят ли оне на ногах или на коленах. Одни штрихи, сливающиеся со штрихами стены. Но впереди их, ибо ‘муж есть глава дома’ и ‘жена да боится своего мужа’, стоят на четвереньках два мужика. Тут опять ударил бич сатиры: только потом догадываешься, что это взят момент поклона стоящих на коленях богомольцев, и живописец не сделал собственно ни ошибки, ни злоупотребления. Но при первом взгляде кажется ужасное злоупотребление, ибо кладущие поклоны мужики представляются ползущими на четвереньках по церковному полу, и здесь брошено в лицо зрителя столько насмешки, глухого, непонимающего, искусственно и уже привычно (тысячу лет!!) притуплённого… Ибо, с одной стороны, мужики кажутся ползающими на четвереньках, но как картина не движется, то, с другой стороны, представляется, что они (как бывает в игре маленьких детей) просто стали на четвереньках, как коньки, лошадки, а монах читает-читает и наконец закроет книгу и сядет им на спины, сперва на одного и потом на другого, и покатается по церкви для отдыха и моциона. Так что, с одной стороны, как бы темница, ибо вот решетки, а с другой — просто детская игра. И отец Григорий, недоумевающий, среди всего этого…
Картинка делает впечатление, и ее нельзя забыть…
Впервые опубликовано: Русское Слово. 1907. 9 марта. No 55.