Бобровая шапка, Шишков Вячеслав Яковлевич, Год: 1917

Время на прочтение: 26 минут(ы)
Вячеслав Шишков ‘Бобровая шапка’
Вячеслав Шишков ‘Бобровая шапка’

Вячеслав Шишков.
Бобровая шапка

I.

Сапожник Сныч был выпить не дурак. А руки у него золотые.
Впрочем, работой он себя не утруждал: в субботу напивался вдрызг, затевал с кем-нибудь скандал и, весь избитый, попадал в часть, где иногда просиживал и воскресенье. Понедельник же, как известно, тяжелый день. Его Сныч употреблял на опохмелку.
А то вдруг укрепит гайку, месяц работает, другой работает, потом как закрутит, ух ты, но!.. Мороз не мороз — бегает в опорках по улице, ругается, судьбу свою проклинает, весь свет белый проклинает, кулаками машет:
— И буду пить!.. Потому, у меня душа воет. Ха, жисть! Нешто это жисть? Тьфу!..
А извозчики на бирже зубы скалят:
— Эй, Сныч!.. Ты не пей, брось… Ты копи деньги-то на водку!
Из себя он был тощий, бледный, белобрысый, усики маленькие, а под левым глазом всегда фонарь.
Так бы Снычу и погибнуть под забором, но вот ударил над ним гром, пришла беда, и вся жизнь его круто повернулась.
Случилось это так.
Однажды, поздней осенью — уж грязь на дороге подстывать стала. — стянул Сныч у своей законной жены Катерины Ивановны самовар и потащил его в пропой.
Жена за ним.
— Стой, лиходей!.. Стой, мучитель!!.
— Усмотрела, язва, учухала!..
Сныч крепко самовар облапил, бежит быстро.
— Сторонись! — опорки по пяткам шлепают.
Подбежал Сныч к речке, батюшки! мостки разбирают плотники, одна плаха осталась, лежит на козлинах.
— Имайте его, хватайте!..
Оглянулся Сныч, жена к нему летит с лопатой.
— Врешь!.. Не дамся… Айда! — и пошел по плахе, как акробат по канату.
— Что! взяла?
Катерина Ивановна кричит, слезы наскоро вытирает. Шага три было продвинулась, лопатой дно достала, да испугалась: плаха сверху ледком покрыта, а по воде сивый туман ползет.
Тем временем Сныч храбро за середку зашел. И надо бы ему потихоньку дальше идти, да жена словом обожгла:
— Прощалыжник!.. Свистун!..
Повернул шею Сныч:
— Кто? Я свистун?
Ахнула Катерина Ивановна, грохнули хохотом плотники. Сныч с самоваром в речку сверзился.
— Батюшки! Отцы! Угодники!… Самовар-от, самовар-от имайте!..
— Дура! — крикнул седой, в валенках, плотник. — Пшел, ребята, живей на лодку… Утонет…
— Батюшки!.. Новый, ведь, самовар-от…
— Дай ей по шее… От так!

II.

После такого студеного купанья Сныч слег. Уж маслом его пособоровали, отходную прочли. Быть бы Снычу на погосте, но натура сломила болезнь, встал Сныч, оклемался. А когда окончательно выздоровел, положил зарок:
— Пропади оно пропадом, это окаянное пойло… Крышка… Ни в рот ногой!..
И зажил он с тех пор трезвой жизнью. Все пошло, как по маслу. Жена, бывало, из синяков не выходила, а теперь модное пальто себе справила, калоши, зонтик. Да и самого Сныча не узнать: бриться стал, в баню ходит, одежонку приличную сшил и собирается на толкучем рынке граммофон купить.
— Ну, Катеринушка, теперь мы с тобой люди-человеки…
И, удивительное дело, совсем характер у Сныча переменился. Бывало, во всей улице первым буяном почитался, даже трезвый лишних разговоров не допускал. Чуть что не по нем — живо оборвет:
— Ну, ежели дорого, так и ходи вон… Машиннахаус…
А теперь Сныч уступчивый, тихий, почтительный. Заказчика ласково принимает, даже полицейским — уж, кажется, зуб на их точил вот как! — и то почтенье оказывает:
— Пожалуйте-с… Присядьте-с… Потрафим чик в чик…
Снычем его уже никто не называет, и всяк зовет Федором Петровичем, или господином Уткиным. Он заказал себе новую вывеску, а старую, самодельную, на которой каракулями было выведено: ‘И принемаю сапожные работы. И принемаю ремонтные работы’ продал татарину.
Новая же его вывеска была замечательна. На нее сбегалась смотреть вся улица. Многие смеялись, а некоторые, что попроще, долго глядели на висевший на крюке огромный золотой сапог, по складам читали: ‘Профе-ессор Уткин’ и с чувством невольного уважения проходили дальше.
А Федор Петрович, сидя под оконцем и постукивая молотком по подметке, про себя улыбался счастливой улыбкой:
— Катя… Глянь-ко, сколь народу останавливается: ‘Профеессор’. Понимаешь ли ты это самое слово-то? А все дьякон надоумил: ‘Ты, — говорит, — Уткин, профессор своего дела все — говорит — мои мозоли ублаготворил. Сшил сапоги, как влил’. Профессор — это слово ого-го! Дорогого стоит…

III.

Всякому свое от начала положено. У иного челн жизни плывет себе по глади тихого озера, у другого — что волна-зыбун: то на гребень вскинет, то сразу, неожиданно ухнет в пучину.
Такова, видно, была жизнь и Федора Петровича.
Пошел как-то Федор Петрович в Общественное Собрание, очень хорошую вещь ставили, многими одобряемую, оперу ‘Аскольдову Могилу’. Он принарядился в праздничную, купленную ‘по случаю’ парочку, пристегнул манжеты и воротник. Осмотрев с иронической усмешкой стоптанные свои сапоги, он в смущеньи почесал за ухом и надел только что сшитые богатому заказчику лакированные штиблеты.
— Ну, как, Катя — ничего? — спросил он жену. — Могу, ежели, соответствовать?
Он внимательно прослушал оперу, с жаром хлопал в ладоши и кричал ‘биц’, а в том месте, где похищается Любаша, даже украдкой всплакнул. В антрактах, заложив назад руки, разгуливал по фойе, гордо и строго проверяя себя взглядом у каждого зеркала, а перед концом спектакля выпил лимонаду.
Когда публика стала расходиться, продираясь локтями к вешалкам, Федор Петрович, будучи человеком скромным, решил подождать, пока схлынет волна людей,
— Ишь, черти, прут… Тоже — господа называются… — критиковал он потную, тяжело дышавшую толпу,
— А где же моя шапка? — робко спросил он служителя, когда тот, наконец, подал ему пальто.
— Нету…
— Не без шапки же я пришел!.. Давайте мне шапку! — крикнул Федор Петрович и, сейчас же сконфузившись, покраснел,
— Ага, эвона… — пробормотал он, вытолкнув кулаком из рукава пальто какой то черный комок.
Но, подняв с полу шапку, Федор Петрович не признал в ней своего порядочно облезшего ‘котика’. Шапка была пышная, бобровая, с бархатным верхом. Рука Федора Петровича, как в пух, ушла в мягкий, серебристый от седины мех.
— Эта, извините, не моя… У меня, знаете ли…
Но у вешалок уже никого не было. Последняя электрическая лампочка погасла, и только мерцал огонек у выхода.
Федор Петрович, держа в руке шапку, виновато, будто с краденым, пошел из Собрания.
Мороз был крепкий — пришлось ему надеть чужую шапку, которая непомерной глубиной своей, прикрыла маленькую голову Федора Петровича до самого кончика носа.
— Ну и башка… Это не башка, а котел… — проворчал Федор Петрович, сдвигая бобра на затылок и опасливо озираясь по сторонам: в городе было неспокойно, зачастую случались грабежи.
И только вступив во мрак своей улицы, Федор Петрович почувствовал себя в безопасности и уверенно застучал каблуками по заплатанному, покрытому ледком тротуару.
В его взмокшей под шапкой голове зароились мысли, связанные с неожиданной находкой. Шапка, видать, дорогая, тысячная, может, шапка. Как же теперь? В полицию, что-ль, представить? Да свяжись с ними, с иродами, не возрадуешься… Лучше б хозяина разыскать, да в собственные руки… А свою то где выручить?…
— Вот те опера! — досадливо буркнул Федор Петрович.
— Но чья ж, однако, шапка? Графа Мозыля что ль? Нет, у того рыжая, высокая… Уж не Веревкинская ли?
Федор Петрович даже остановился.
— Вот бы здорово-то!.. Да ведь он за эту шапку сотни, поди, не пожалеет. Шапка на весь город одна. С этой шапки и весь Веревкин-то человеком стал. До нее и знать его не знали… так, купчина был, прасол, сальный пуп… А нынче… ого-го!.. Господин Веревкин… коммерсант!.. Уж не его ли?
‘Его!’ уверенно стукнуло сердце, когда озябшие пальцы Федора Петровича снова потонули в нежной, сверху заиндевевшей пушистой массе.
— Катерина, ты?
— Я… Чего поздно?
— Ну-у-у… леший его съешь!.. Иди-ка, посмотри…

IV.

Федор Петрович долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок, закутывался в одеяло, нырял головой под подушку, но все тщетно. Мысль о шапке — Федор Петрович теперь был совершенно уверен, что она Веревкинская — Не давала ему покоя. Только выкурив подряд три собачьих ножки, он, наконец, уснул.
— Ха-ха… Лловко!.. Дак ты чего ж его не будишь?
— Пусть спит… Сегодня праздник.
‘Кум’, — сообразил Федор Петрович, чуть приоткрывая левый глаз. — ‘Ну, черт с ним…’
— Шапку… бобровую… А-а-а… так-так-так… — поймал он ухом и, точно шилом его кольнуло, вдруг вскочил.
Нагнувшись к свету, стоял у окна кум-булочник и внимательно разглядывал находку.
— Ну, Веревкинская… И к ворожее ходить нечего… — говорил он, встряхивая и крутя на кулаке шапку.
— Брось, положи!.. — крикнул Федор Петрович. — Повесь где взял…
— Да ты чего?.. Вставай-ка лучше…
Федор Петрович быстро оделся и плескаясь холодной водой, торопливо пересказал куму вчерашний случай.
— Ннда… Занятно… Тут дело сотней пахнет, — завистливо протянул кум. — Его… его… Веревкинская… Ее за три версты узнаешь…
— Дай-ка твой картузишко, до купца добежать.
— Да что ты, успеешь, — враз сказали и кум и зарумянившаяся у печки Катерина Ивановна. — Залезай чай-то пить.
— Какой тут чай!.. — торопливо бросил Федор Петрович и сорвал с гвоздя запачканный мукой картуз кума.
— Завяжи-ка поаккуратней, Катя, в чистую салфеточку… Да ну-у… Чего-чего!.. Не понимаешь, что ли? Шапку!
Дом купца Веревкина в городе первый: трехэтажный, каменный, весь в балкончиках.
— Толстопузые свиньи! — буркнул Федор Петрович.
Но взглянув на свой узелок, он обмяк и улыбнулся. С приятной улыбкой подошел он и к воротам, потому что ему очень живо представилось, как обрадуется купец находке, и как он облагодетельствует честного сапожника. ‘Что ж сапожник. И царь в сапогах ходит… Без нашего брата тоже ничего не выйдет…’
Если б Федор Петрович мог сейчас взглянуть на себя в зеркало, он наверное обозвал бы себя нехорошим словом — так заискивающе-малодушна была его улыбка. ‘Подхалюза чертов!’ все-таки выругал он себя и, напустив на лицо строгость, дернул звонок.
Калитка не открывалась, он еще позвонил, уже не столь смело, и сам того не замечая, вновь потонул в розовых мечтах.
‘Hy, и приличный же ты человек, Уткин… Настоящий ты профессор… На, получи сотнягу за свою честность… А не хочешь ли ко мне в доверенные?.. Эй, Мавра, покличь-ка молодцов… Вот, что ребята, ежели будете сапоги заказывать, али щиблеты, валяй к профессору… Сто пар, двести пар в год… Доволен, Уткин?..’
Утро было холодное, с морозным туманом. Федор Петрович, одетый в ватное пальто, стал мерзнуть, мороз крепко щипал уши и нос.
Наконец, калитка отворилась, и румяный курносый парень веселым сытым тенорком спросил:
— Кого?
— Да вот… шапку… Шапками мы вчерась с хозяином вашим ненароком поменялись…
— Да ну? Это как же тебя угораздило?
— Да понесла нелегкая в Собранье… Вот теперь и хороводься… — с притворной досадой сказал Федор Петрович,
— A-а… Н-ну… Шагай на куфню… Слушай-ка! Стой-ка!..
Парень закатился таким же сытым, казалось бы, беспричинным смехом и, крутанув обмороженным, с болячкой, носом, таинственно зашептал:
— Ну, паря… Что вчерась и было, у-у-у… Хозяина нашего ночью тепленького приволокли…
— Пьяного, что ль?
— У-у-у… — парень защурился и, потешно присев, повернулся на каблуке, — пьяней вина…
— Без шапки?
— Нет, в шапчонке какой-то… А он, идиь ты, в киянтере быдто в карты играл, да повздорил будто бы… Ну, разул леву-ногу, да раз сапогом барину по харе… Х-хы!.. Ну, утолкли его подходяшше… Дак тут не до шапки…
Федор Петрович, вздрагивая, тер озябшими руками уши и старательно вторил смеху веселого парня.
— Ишь, замерз… Пойдем-ка на куфню… А ты с него требуй красненькую… Какого ляда… Даст!..
В кухне было чадно. Высокая сухопарая кухарка с засученными рукавами стояла у плиты и жарила оладьи.
— Сам-от встал, али еще дрыхнет? — спросил парень.
— Прочухался… К глазу снег прикладывает.
— Иди, доложись…Человек, мол, пришел, шайку евоную принес, — сказал парень кухарке и, обратившись к почтительно стоявшему Федору Петровичу, приказал:
— Развязывай-ка… Кажи… Ну, знамо, его… На весь город — одна…
Кухарка одернула подол, спустила рукава и, мельком взглянув на образа, на цыпочках пошла в комнаты.
— Должно быть, сурьезный, хозяин-то? — осведомился у парня Федор Петрович.
— У-у-у-у… Бешеный!..
Федор Петрович осторожно кашлянул в ладонь и еще более присмирел. А когда из комнат донесся робкий голос кухарки и громкие хриплые возгласы купца, Федор Петрович приоткрыл рот и ощутил по всему телу легкую дрожь.
— Ни черта не пойму!.. Чего такое?..
— Да ишь, человек, мол, пришел… шапку твою принес.
— Шапку. Какую шапку? Дай-ка сюда халат.
Федор Петрович переступил с ноги на ногу и, держа на салфетке бобра, низко поклонился ввалившемуся в кухню купцу.
— С праздничком-с, извините, ваша честь… как почивать изволили?
— А тебе какое дело!.. Ну, чего нужно?..
— А изволите ли видеть…
— Ну, изволю!.. — выкатывая целый глаз, раздраженно крикнул купец. — Дальше что!
— Так что были мы вчера в театре…
— Кто это ‘мы’? Кто такие эти ‘мы’? Мы — по-нашему — корова.
От этих окриков у Федора Петровича зарябило в глазах, и язык его заработал сам по себе, без всякого толка:
— Собственно, не мы, а я… Собственно, к примеру, были мы при своей шапке… К примеру…
— Тьфу!..
Парень, глядя на огромную рыжебородую, с завязанным глазом, фигуру хозяина в ситцевом, огурцами, халате, прикрывая рот рукой, давился смехом.
— Собственно… изволите ли видеть… Мы сами сапожники… И к примеру будем говорить… потребовали пальто… И потребовали шапку… А нам, извините…
Купец еще раз плюнул, хлопнул себя по ляжкам и громко засопел, раздувая ноздри.
Федор Петрович, опасаясь взрыва, сразу нашел себя:
— Шапку, ваша честь, я принес… вашу собственную шапочку…
Купец грозно шагнул к Федору Петровичу и вырвал из его рук шапку, а тот продолжал срывающимся, как у молодого петуха, голосом:
— А мне, ваша честь, мою пожалуйте… Потому, как вы, обнаковенно, выпимши изволили прибыть… Обнаковенно, в моей шапке…
На полуфразе Федор Петрович быстро попятился к двери, потому что купец, взмахнув бобром, неистово заорал:
— Что… Что-о-о?!. В твоей шапке?!.
— Точно так…
— Я в своей пришел!.. Стану я с твоей вшивой башки твою шапку надевать!.. — Он бросил к ногам оцепеневшего Федора Петровича бобровую шапку. Чтоб твоего духу, болван, здесь не было! Вон!
Федор Петрович проворно поднял шапку, схватился за скобку двери и, весь позеленев от внезапно накатившей злобы, визгливо крикнул:
— Не разевай пасть-то! Думаешь, награбил, дак и… Хапуга!..
— Что-о-о?!. — Купец метнул диким взглядом по плите и, схватив кастрюлю, грохнул ею в Федора Петровича, быстро нырнувшего на крыльцо.
Парень раскатился подобным ржанию хохотом и тоже выскочил на улицу, а купец со сжатыми кулаками ринулся к двери и осатанело ревел:
— Бей его!.. Мишка! Двинь!!.
— А это видел? — надрывисто кричал со двора Федор Петрович наставляя купцу кукиш. — Хапуга!!!
Купец, как ошпаренный запрыгал на одном месте и, брызгая слюной, такими словами пустил вдогонку Федору Петровичу, что кухарка сплюнула и трижды перекрестилась.

V.

Выскочив за ворота, Федор Петрович без памяти до самого угла бежал вприпрыжку.
Потом остановился, перевел дух и, взглянув сначала на крутую крышу купеческого дома, потом на шапку, вдруг захохотал каким-то нутряным смехом.
— Не твоя, так не твоя… Дьявол!..
Он сорвал с головы кумов картузишко и небрежно сунул в карман, а на голову торжественно надел, чуть сдвинув на затылок доставшегося ему бобра.
— Извозчик, подавай!
Усевшись поудобней в сани и запахнувшись полостью, Федор Петрович ухарски подбоченился и, широко улыбаясь, покатил домой.
— К профессору Уткину. Понял?
— Это к сапожнику? Могим, — простуженным голосом проговорил извозчик в вывороченной вверх шерстью шубе. — Нно, ты… Помахивай!.. Сапожник Уткин, можно сказать, с толком человек… Он свое дело знает… А раньше, бывало можно сказать — тьфу!..
— А что?
— Да как вам, господин, сказать… Известно, мастеровщина… Очень просто… первый пьянчужка был… подзаборник… Ну, а теперича зарок, быдто, дал… Не знаю…
— Очень даже интересно, — закатился Федор Петрович. — Ну, стоп подворачивай!..
Он дал извозчику сверх таксы гривенник, а извозчик, поблагодарив и всмотревшись в лицо седока, конфузливо крякнул и поскорее заворотил коня.
— Катеринушка, Катя… Кум!..- весело и отрывисто заговорил Федор Петрович. — Мы богатые… Во! Получай. Наша…
— Тут образа… Сними шапку-то…
Счастливый Федор Петрович, обжигаясь чаем, сбивчиво и торопливо, с тихим смешком и жестами, рассказал всю историю, впрочем, приукрасив многое, а о многом утаив.
И полились мечты о том, как хорошо можно будет наладить теперь сытую жизнь, а слово ‘тыща’, эта чудодейственная ось, склонялось во всех падежах, вызывая то восторги, то вздохи трех сидевших за самоваром людей.
Уж Федор Петрович воображал себя хозяином большой мастерской, обязательно где-нибудь на главной улице, а еще лучше на горе, на площади, чтоб золотой сапог был виден отовсюду. Жена у него будет барыней, жену надо пожалеть, потому — она богоданная, самая, значит настоящая, законная, а не то что какая-нибудь… Будет, походила в синяках, довольно.
— Кум. Катюха. Милые… Я вас в Москву свезу… Помяните мое слово свезу… Вот подохнуть, свезу… Гуляй, ребята, пользуйся!..
— Благодарим, что ты… — говорил весь красный, растроганный кум, — ты только на ноги вставай крепче, а уж калачами я тебя закормлю… потому я понимать должен, потому я есть булочник, и я есть кум… Вот что… А не то что бы что… Да!
А Федор Петрович, словно опьянев, слушал, что ему говорят, и все время улыбаясь, часто срывался с места, обнимал жену или ласково гладил лежавшую на угольнике шапку.
Катерина Ивановна каждый раз легонько пыталась оттолкнуть наклонявшегося к ней мужа, затирала губы фартуком после его поцелуя, стыдливо опускала глаза, а ее поблекшее лицо вспыхивало и хорошело.
Вечером Федора Петровича неизвестно отчего, вдруг охватила страшная тоска. Катерина Ивановна еще до вечерни ушла к знакомым, а Федор Петрович, завалившись на кровать, вздыхал. Он равнодушно следил за ползавшими по потолку тараканами и только сморщился, когда один из них, сорвавшись, шлепнулся ему на нос.
В дверь постучали, но Федору Петровичу лень было подняться, и он лежал до тех пор, пока весь дом не затрясся от чьих то бивших в дверь каблуков.
— Неужели не слышишь? Оглох, что ль! — сердито сказал вошедший кум — Дрых?
— Нет, так… Чижало чего-то…
— Ну, вот и ладно… А я за тобой. Человека нужного тебе предоставлю. Пойдем в трактир, он теперь там. Чайку хлебнем и все такое…
Кум думал, что Федор Петрович обрадуется и поблагодарит его за хлопоты. Но тот слушал его равнодушно и вяло согласился. Заперли они квартиру, а ключ спрятали в условленное место за карниз.

VI.

Трактир ‘Зеленая Долина’ по случаю праздника был битком набит трезвой, выпившей и совсем захмелевшей публикой. Было душно, накурено, и временами стоял такой невообразимый гвалт, что даже гремевший во все трубы и барабаны оркестрион не мог заглушить его.
Федора Петровича, отвыкшего от угара веселых кабаков, точно колом ударило. Он в раздумьи приостановился, собираясь повернуть назад, но кум под самое его ухо крикнул:
— Плыви к стенке!.. Подсаживайся… Здорово, Захар Иваныч. Ты что, гуляешь?
— Мало-мало есть… — пошлепал отвисшей губой красный плешивый толстяк, отирая платком бритое лицо.
— Можно к тебе присоседиться. Это мой кум, Федор Петрович Уткин, а это Пуговкин, Захар Иваныч, скорняк. Ну, будьте знакомы. Вот так… Эй, человек! Чаю!.. Два и три… Живо. Стой! Стой!.. Да притащи-ка полдиковинки… На закуску?.. Сыпь селедочку, да грибочков, что ли, подбрось солененьких… Ну, махом!
Кум был необычайно оживлен, и от него чуть-чуть попахивало водочкой. А Федор Петрович все еще был угрюм и мрачен.
— Ну, как господин сапожных дел мастер, с заказчиком у вас тихо, али ничего, идет? — осведомился скорняк у Федора Петровича, играя золотым с камнем перстнем.
— С заказчиком? — закричал кум и хлопнул обеими ладонями по столу. — Ха-ха. Нет, ты дай нам шапку продать, вот мы тогда покажем… Уж мы тогда удостоверим, какие бывают которые сапожники!..
Федор Петрович в достоинством кашлянул и шевельнулся на стуле, а Захар Иваныч спросил:
— Какую шапку?
— А вот какую: тысячную. Веревкинскую знаешь? ну-к она.
Тут Федор Петрович как следует откашлялся, не торопясь вытер нос и, напрягая легкие стал рассказывать Захару Иванычу историю с шапкой. А расторопный кум тем временем налил три рюмки и, облизываясь на селедку с грибами, крикнул:
— Господа, клюнем!.. Кум, бери… кушай,
— Знаешь, ведь, — не пью, — отрезал Федор Петрович, прихлебывая из стакана чай.
— Не пьешь? Ну, будь здоров, Захар Иваныч, бери…
Федор Петрович помаленьку начал входить во вкус и с любопытством разглядывал публику. Какой-то долгобородый старик и усатый человек с кривым глазом, стали обниматься, взасос целовать друг друга и горько плакать:
— Миша… Мишь!.. Ей-Бо-о-огу… — кривил рот старик.
— Дедушка Лука, помни!.. Ты мне замест отца…
— Мишь, голубь!..
Федор Петрович хихикнул, тотчас же прикрыв из приличия рот рукой.
Из дальнего угла кто-то тенористо орал и бил кулаком по столу:
— Давай!.. Сказано, давай… А то в моррду!..
— Эй, малый!.. Наверни-ка камаринского…
У стола, пригорюнившись, сидела женщина и караулила заплаканными, в синяках, глазами своего загулявшего мужа. Федор Петрович взглянул на нее, и настраивавшаяся на веселье душа его вновь померкла. Ему вспомнилась Катерина Ивановна, она вот так же по кабакам хаживала, охраняя его, пьяного и задирчивого, и расплачиваясь за свою печаль о нем собственными боками. Вспомнилось, как однажды утром, после пьяной ночи, Катерина Ивановна молча подала ему клок своих волос с запекшейся на них лепешкой крови, и так же молча отошла, утирая фартуком покатившиеся слезы. И многое другое, такое же мрачное, вспомнилось в эту минуту Федору Петровичу. Он крепко потер ладонью вспотевший лоб и, шумно вздохнув, задумался.
— Кум, да ты чего? Выпей…
— Кто, я? — растерянно отозвался Федор Петрович. — Нет, подожду…
— Зря!.. Это ты, кум, зря… Пей, да дело разумей…
— Да выкушайте, Федор Петрович… Позвольте вас с шапочкой поздравить, — прохрипел скорняк и похлопал Федора Петровича по плечу:
— Отечественная… с грибочком-с…
Федор Петрович сглонул слюну и со страхом почувствовал, как у него вдруг засосало под ложечкой. Он крепко стиснул зубы и едва мог дождаться, когда его вновь попотчуют.
— Нет, не буду… Боюсь… — сказал он дрожащим голосом, когда кум, кланяясь и упрашивая, поднес к самым его губам рюмку.
В это время, как на грех, грянул ‘Камаринский’, кто-то в присядку бросился, присвистывая и дробно стуча каблуками.
— Гуляй!.. Рработай!.. Шире-бери!..
Федор Петрович испуганно схватил за рукав свою правую руку, но она властно протянулась к рюмке и выплеснула водку в жадно раскрывшийся хозяйский рот.
Федор Петрович чуть не упал со стула, так его всего передернуло и повело.
— Ха-ха!.. Молодец!.. Ай да кум!.. Эй, парень! Дай-ка на троих графинчик… Ну, махом!..
Не с четырех рюмок захмелел Федор Петрович. Опьянили его речи Захара Иваныча.
— Ты мне поверь!.. А на кума наплюй! Его дело — квашня… Так или не так? А-а-а!.. то-то вот и есть…
— Нет, товарищ, стой, — тряс бородой кум. — Ежели к примеру, хоша я со временем булочник, а в шапке и я понимать, должон.
— Кто, ты? Тьфу! Вот твое понятие… На-ка, выкушай… А я вот тебе докажу… Да!.. И больше никаких!..
— Господа, позвольте… — пробовал вмешаться раскрасневшийся Федор Петрович.
— Ничего не позволю!.. тыщу и больше никаких… — выкатывая глаза, старался Захар Иваныч. — Завтра же пришлю покупателя… Ей Богу, пришлю!.. С башкой оторвут, а не то что… Ха, да эту шапку еще не всякому губернатору носить!.. Понял? мил человек…
Когда графинчик был допит, огромный Захар Иваныч хватил в охапку щуплого Федора Петровича и потащил к буфету,
— Ежели желаешь угостить, идем… Желаешь, нет?
— Желаю, всех угощу… Пей!.. — бормотал Федор Петрович, волоча ноги.
— Стой, держись! — скомандовал Захар Иваныч. — Где буфетчик? Подать сюда буфетчика… Эй, Костя!.. Констянтин Палыч, будь друг, уважь… Что будем требовать — давай… На сто рублей — давай!..
— В чем дело? — спросил, подымаясь из-за выручки, белобрысый, с оплывшим лицом буфетчик.
— Можешь ты дать этому человеку сто монет? А? В долг чтобы, на всю компанию, а?
— Нет…
— Свинья ты после всего этого!..
— Прошу не выражаться.
— Дуррак!.. Да у этого человека тысячи… Федор Иваныч! Иван Федорыч! Профессор!.. Плюнь ему в маковку… Я тебе своих дам. На, бери без счету… Чего там…
Федор Петрович, запустив в протянутый бумажник руку, достал пачку денег и, пьяно хохоча, завопил:
— Шан-панскава!!..
Как коршунье слетелись прихлебатели, сдвинули три стола и началась попойка.
— Уткин! Какого черта! Эй, Уткин! Требовай коньяку полдюжины! — кричали пьяные чужие рожи.
— Коньяку! Жива-а-а! — командовал Федор Петрович, что есть силы колотя в ладоши.
Ребята! Черти!!.. — ерошил он на себе волосы. — Ха-ха!… Нет, врешь, купец — кричу я ему — подай мою шапку! Он у меня, ребята, и присел… ‘Профессор, говорит…. господин профессор, помилуйте… ‘А я заместо того, сгреб горшок с кашей, да раз ему в хлебало!.. Ха-ха-ха!..
— Ха-ха-ха!… — вторили горластые рты.
— Скорняк, я или не скорняк? — перегибаясь через стол и стуча кулаками в грудь орал Захар Иваныч, вопрошая булочника. — Скорняк я, али бык?
Но булочник мирно спал, чавкал во сне губами и неистово храпел.
— Я директору в пять тысяч мех подбираю… Убей меня Бог — не вру!.. А шапку я ему всучу. Вот подохнуть — всучу!
— Урра! Товарищи! За шапку!.. Урра!!. — размахивая стаканом, кричал Федор Петрович.
— Урррра-а-а!!..
— Товарищи! Черти!.. За камчатского бобра!.. Урра!..
— Уррра!!..
— Капусты!.. Квасу!..
— Шанпа-анска-ава!!..

VII.

Катерина Ивановна вернулась домой поздно.
Она не удивилась, что мужа нет дома: может быть, в гости ушел, может быть — к заказчику.
Согрев самовар и накормив корноухого кота кислым молоком, Катерина Ивановна раскинула колоду карт. Три раза она метала карты, и каждый раз ложилась пиковая масть. Катерина Ивановна, будучи женщиной суеверной, чрезвычайно встревожилась.
— Какой же это благородный король с неприятностью? — ломала она голову, и сердце ее сжималось недобрым предчувствием.
Скрипнула калитка, раздались по двору шаги нескольких ног и стук в дверь.
— Слава Богу, прилез!.. С кумом, надо быть…
Она открючила дверь и, раскрыв рот, замерла.
В запорошенных снегом папахах и башлыках вошли пристав, околоточный, двое городовых и трое посторонних — понятых.
— Сапожник Уткин Федор Петров дома? — спросил пристав, бросив портфель на край стола.
— Их нету-с, — дрожа всем телом, ответила Катерина Ивановна.
Пристав опустился на скамейку и, обкусывая с усов ледяные сосульки, вновь спросил:
— Куда ушел? С кем? В какой шапке? В своей или в Веревкинской?
— А они без меня ушли-с… Я ушедши была-с…
— Васкородие, — стукнув по-военному каблуками, вытянулся перед приставом городовой. — Так что, позвольте доложить, шапочка в шкапчике за стеклом положена… Так что, вот она… извольте взглянуть…
— Ага… Хозяйка, потрудитесь достать…
— Да у мужа ключ-от… Ишь, заперто…
— Ага…. Трепчук, отомкни… Господа понятые, потрудитесь удостовериться: она?
— Она… Она самая…
— Ага… Васильев, возьмите шапку…. Распишитесь, господа… Хозяйка, а почему ваш муж не заявил в участок о находке?.. Ага… Сам купец отдал?.. Ну, так пусть завтра в десять утра придет в часть… До свиданья…
Пристав встал, выпрямился, взял портфель и, уставив нос в потолок, направился к выходу.
Когда за ним двинулись остальные, Катерина Ивановна заголосила:
— Это даже очень нехорошо с вашей стороны… Это непорядки. Видано ли это дело, чтобы без мужа взять!.. Отдайте шапку… Я губернатору доложусь…
Но ватага, стуча каблуками, вышла на улицу.
Катерина Ивановна стояла среди комнаты и в сильном волнении грызла ногти. Наконец подошла к большому сундуку и повалилась на него вниз лицом. Зубы ее выстукивали дробь, вся она тряслась. И шапки ей было жаль, собственно не шапки, а того неизведанного, что сулили ей мечты, и вся ее прошлая жизнь, с зуботычинами и голодом, как то вдруг вспомнилась.
— Матушка-Богородица, — шепчет Катерина Ивановна, приподымая голову и тянется взглядом к озаренному лампадкой образу. Но взор ее наткнулся на открытую дверцу шкапчика, и занесенная для крестного знамения рука остановилась.
— Ограбили… — простонала Катерина Ивановна и, передернув плечами, заплакала.

* * *

Катерина Ивановна всю ночь просидела у окна, тревожно сквозь слезы всматриваясь в мутный свет улицы. А Федор Петрович попал, как водится, в участок и, благополучно переночевав там, чем свет явился домой, весь измазанный каким-то киселем.
— Хорош!.. Это ты где же по ночам хороводишься, а?.. Старинку вспомнил? — сердито встретила его жена.
— Ну, не базлай… Ну тя к ляду!.. Чего орешь!
— Ору?.. А вот то и ору… Батюшки!.. Да он, никак молодчик пьяный!..
— Кто я?.. А где шапка?
— Шапка? — подбоченилась Катерина Ивановна и, чувствуя как закипела в ней кровь, злорадно бросила: — у купца твоя шапка… Кабы не жрал, дак…
У Федора Петровича подогнулись ноги, и он, шипя, подступал с кулаками к жене.
— У какого купца? Подай сюда мою шапку!
— Ты что?.. Ты драться?.. A-а, ты драться!!.
— Подай, паскуда, шапку!
Катерина Ивановна, визжа и вырываясь из рук мужа, бросилась в кухню и закрючила за собой дверь.
— Спасибо, муженек дорогой?.. Спасибо, обрадовал…
Федор Петрович схватился за голову и подошел к окну.
На улице завихоривала метель. Сквозь подслеповатые двойные рамы, вместе с воем вьюги доносился благовест.
— Катерина… слышь… Отопри, скажи толком.
Катерина Ивановна, как кошка, притаилась, чтобы сразу показать когти. Наконец, крикнула:
— В участке твои шапка!.. Полиция была…
Федор Петрович опустился на табуретку и вдруг почувствовал, как заколыхался под ним пол.
— Вот, открой теперь на площади мастерскую… А как был ты пьяницей, так пьяницей и околеешь…
— Брось… Будет…
Федор Петрович, пошатываясь, подошел к кровати, рванул с себя пиджак с такой силой, что отлетели все пуговицы и, разувшись, грохнул оба сапога в шкапчик. Потом повалился на кровать и вскоре тяжело уснул.
Он спал целый день, во сне бредил: хохотал, звал кума, Захара Иваныча, а потом громко крикнул: ‘Шанпанскаго’ и проснулся.
Перед ним стоял скорняк и, поглаживая лысину, говорил:
— Эк, разоспались… А я за шапкой… Пойдемте скорей… Покупатель у меня дожидается, директор…
Федор Петрович приподнялся, растерянно поглядел на улыбавшегося Захара Иваныча… И горько вздохнул: Полиция была… Назад отняли…
— Да ты что?.. Да не может быть… Да ты шутишь?.. — бритое лицо скорняка вытянулось и обвисло, а глаза язвительно прищурились.
Он посвистал, прошелся по комнате и косясь на растерянную фигуру сапожника, жестко сказал:
— Ну, тогда деньги отдай… восемьдесят рублей… вчерашние.
— Помилуйте… Где ж я возьму?.. Сразу то…
— В суд подам!.. Мошенники вы с кумом то своим! Прохвосты!..
Федор Петрович согнулся и вобрал голову в плечи, будто опасаясь, как бы не рухнул потолок.
— Напрасно вы так об нас понимаете… Это даже очень низко, — сказал он упавшим голосом.
— Низко? А врать не низко?.. Сказки рассказывать не низко? А?!.
— Да не серчайте вы… Как не то уплачу… Вникните вы пожалуйста в суть… Не бесчестьте…
— Вникнуть?.. Я давно в тебя вникнул!.. Мазурик ты, вот ты что!
— Эх вы-ы!.. Господин скорняк… — Лицо Федора Петровича вдруг все сморщилось и задрожало.
— Ты мне кислых антимоний то не разводи! — крикнул Захар Иваныч и, запахнувшись в потертый енот, рванулся к двери, — у меня свидетели есть… Я тебя достану!!.
— Что ж… ваша воля…
Вдруг отворилась дверь, и в комнату вошел полицейский
— Здрасте… Который из вас есть Уткин?.. Пожалте в часть.
VIII.
Федор Петрович, уязвленный жизнью, вновь потерял внешний человеческий облик и превратился в прежнего, вечно пьяного Сныча. Это угарная, звериная жизнь скоро подсекла силы Катерины Ивановны. Она слегла и ни на что не жалуясь, ни о чем не сожалея, покорно ждала смерти.
Когда ей стало тяжко, Федор Петрович, лохматый, грязный с пропойным запахом побежал в больницу.
— Ваши благородья… высокородья… Возьмите, попользуйте, конец всей жизни… Жену, жену!.. — косноязычно заговорил он в волнении.
Но фельдшерица объяснила, что здесь пьяниц не лечат, а больную тоже поместить нельзя: нет свободных коек.
— Значит, околевать?.. Благодарим…
Федор Петрович с горя пошел в кабак, а возвратившись, уже не застал в живых Катерины Ивановны. Он шагнул в комнату обычной своей расхлябанной походкой и пошатываясь, ухватился за косяк. Но, взглянув в передний угол обмер. Еще он не мог осмыслить и понять того, что видит, но какое-то внутреннее чувство ошеломило его и потрясло. Он вдруг отрезвевшими ногами быстро подошел к столу, перекрестился и странно, едва уловимо улыбнувшись мертвому лицу Катерины Ивановны, встал на колени и земно ей поклонился.
— Полюбуйся, пьяница, — послышался женский голос. — Уморил, а теперича на карачки? Может, еще плакать будешь?
Федору Петровичу, представилось, что это брюзжит покойница. Он уперся руками в пол и оторопело хватаясь за ножку стола, поднялся. Перед ним стояла соседка, старая Петровнушка, она нашивала рюш на подушку, вокруг изголовья Катерины Ивановны. В высоких подсвечниках загадочно колыхались три хвостатых огонька восковых свеч. На сундуке у двери кто-то сидел и потихоньку охал.
— Пьяница…
Федор Петрович скорбно посмотрел на слезящиеся глаза Петровнушки и вздохнул:
— А ты пойми, разжуй все съизначала… Тогда лай… — сказал он сухо и, выйдя в кухню, бросился на холодную, пропахшую лекарствами кровать.
Морозным утром, когда гроб несли на кладбище, Федор Петрович, обросший бородой, с убитыми в коричневых кругах, глазами, шагал за гробом. Увидав рядом с собой кума, он сердито отвернулся, от него и пристал к кучке соседей.
— Свя-а-тый… Бо-о-же-е… — подхватывал он за дьячком и священником, но голос его срывался. В его голове мелькали какие-то непонятные обрывки жизни, он неясно сознавал, куда идут люди, и среди них он, зачем в этот тоскливый час светит солнце, зачем насильно уходит от него Катерина Ивановна, а вместе с ней — вся его жизнь?
‘Худо ты, Федька, сделал, нехорошо… Один твой путь — погас’.
— Свя-а-тый… — вновь попробовал пристать Федор Петрович и на этот раз окончательно захлебнулся слезами. И до самой могилы угрюмо молчал, только прикрякивал, когда становилось невтерпеж, и мотал головой.

IX.

Под золотым сапогом вскоре стал работать другой хозяин, сколотивший копеечку одноногий солдат. А Федора Петровича судьба швырнула в сырой, покрытый плесенью подвал, на самую дальнюю улицу. Но гостеприимные стены каталажки всегда к услугам Федора Петровича, большую часть ночей он, силою несчастных обстоятельств, коротает там.
И у всех Сныч теперь снова стал посмешищем, а к прежнему его прозвищу еще прибавилось другое: ‘Бобрячья шапка’
Оставшись без жены, без укрепы в жизни, Федор Петрович понял, что его песенка спета, и что нет ему возврата к светлым дням. В нем еще что-то боролось, какой-то внутренний голос стыдил и обличал его, но Федор Петрович потерял над собою власть и, покорно сложив крылья, падал. Закадычные друзья, знакомые как-то враз отшатнулись от него.
— Плевать! — сказал самому себе Федор Петрович. — Без дураков обойдемся!
А в минуты уныния, сидя в своем сыром подвале, сам-друг с бутылкой, он заунывным тенорком тянул:
Все дру-уги все-е приятели-и-и
До черно-о-ого лишь дня-а-а…
Но песня бередила душу. Федор Петрович, безнадежно махнув рукой, срывался с места и, топая по скользкому от грязи полу, тыкал кулаком по направлению к махонькому оконцу:
— Помни, жители! Все помни!.. Я вам не вор…
И с горькой обидой вспоминал, как за ним гурьбой бегали мальчишки, чем попало кидали в него и, по примеру взрослых, кричали:
— Зачем у купца бобрячью шапку украл? Мазурик…
— А как в тебя кашей брякнули!..
— Вор!
Но к ребятишкам Сныч относился снисходительно. Как-то сгреб он вихрастого забияку и, к удивлению мальчишек, ничего ему не сделал, лишь дал для порядку легонького тумака, а потом сказал:
— Дурачок… Эх ты, дурачок!.. Собака я, что ли, а?..
Зато со всеми прочими и гражданами объявил себя в войне. Ненависть к купцу Веревкину, от которого и пошел весь грех, Федор Петрович перенес и на других людей состоятельных, а потом и на прочих обитателей города.
Как-то он, пьяненький, обхватив телеграфный столб, сам над собой строжился, грозя кому-то обмотанным тряпкой пальцем:
— Федор Петрович, Федька, профессор… Ты — болван… Театры, Аскольдова могила и все такое… Шапка!.. Мог ли ты эту самую шапку, хапнуть? Отвечай… Мог? Дурак-дурак-дурак… Сто раз дурак! — Федор Петрович посовался носом и, вновь укрепившись, продолжал. — Не-е-ет… Ты, Уткин, этого не мог бы… Вот тут, понимаешь, вот тут тебе не дозволяет! — и он ударил себя в грудь. — И ежели бы ты хапнул, утаил бы, тыщу бы в горсть себе зажал… Понимаешь, Уткин, как бы я с тобой поступил: взял бы нож, рассадил бы твою белу грудь и сказал бы: лети, душа… лети…
Голова его низко свесилась и приникла ухом к столбу, словно Федор Петрович прислушивался, как гудят вверху струны.
— А вы! Вы… — хрипло крикнул он, выпрямляясь, его брови взлетели вверх, а глаза выкатились и засверкали. — Человеки, жители!.. Да понимаете ли вы, болваны… Вам смешки да хаханьки, а Уткин — жену на погост стащил… Уморили мы ее… братцы, миленькие… Эх вы, жители!..
Ослабевшие руки его заскользили по столбу, а продрогшее тело скорчилось и просило покоя. Он качнулся и упал в снег. Проходивший мимо полицейский долго тер ему уши шершавыми своими ладонями, Федор Петрович мычал от боли.
— Вставай!.. Отморозишь руки-то…
— Плевать… Новые вырастут… Душа моя замерзает…
Чем больше он пил, тем глубже вскрывал судьбу человеческую обострившимся внутренним взором и гарь жизни, как из трубы дым, валила на него и ела глаза. И уж вся эта жизнь показалась Федору Петровичу ненужной, тягостной. Он недоумевал, для чего маются на свете люди, когда так все плохо, так много кругом обмана, жульничества, зла. Вот богатые и сильные, — их кучка, — по какому управу они жрут, чавкают народ, а народу тьма тьмущая, конца-краю нет. Как понять, кто в этом распорядке потатчик? А?
— Бог… — сказал ему однажды собутыльник, отставной ветеринар.
— Дурак ты, барин… Хотя и пьяница, — ответил Федор Петрович и в ту же ночь высадил колом зеркальное стекло в только что отстроенном торговом банке.
— Суприз… На память… — морща брови сказал он сквозь зубы схватившим его дворникам.
— Кому служите? Черту служите… буйно кричал он на всю улицу, отирая струившуюся из разбитого носа кровь.
— Того все лупят, который беден, да не вор… Почем зря. А ежели какой мазурик в капитальщики вылез — шеи перед ним гнут, сапоги лижут… Тоже, народ…
Ему было приятно слушать свой обличающий голос, он не чувствовал боли от побоев и бодро, с видом победителя, шагал в участок сквозь спящие улицы и переулки.
— Взять Веревкина… Нешто не на тухлом мясе он миллион-то нажил, а?!
Но тут же себя укорил в душе: — ‘Тоже и я хорош, дьявол…’ — и долгое время после этого был противен себе за прошлое.
— Слышь, дай… дай мне по башке раза! — приставал он как-то в пивнушке к запухшему от вина нищему. — Нет, ты двинь, тогда скажу, за что… За то самое… Эх, тошно говорить… ‘С праздничком ваша честь… Шапочку извольте…’ Тьфу!..
А потом неожиданно схватывал перепугавшегося нищего за шиворот и орал во всю мочь:
— Где моя жена, сказывай, старый черт?! — и упавшим голосом, шумно отдуваясь, добавлял:
— Они, товарищ, уморили Катерину-то… Я так полагаю, что они…

X.

Дни серые, томительные ползли своей чередой, но Федор Петрович потерял им счет и озлобленными, как у подстреленного коршуна, глазами, смотрел на Божий свет: бабу беременную извозчик растоптал? Плевать… Гулящую девицу два молодца зарезали? Черт с ней… Во всех церквах благовест гудит? Молись, кутья, лезь на небо!..
Но когда не выносило сердце, он всем грозил:
Погоди, жители! Я вас обсоюжу… Я всему городу подметки подобью!
Объявив себя в войне с обывателем, Федор Петрович уж никому не давал проходу: ни конному, ни пешему.
Он сделался для города какою-то египетской казнью, каким-то всегда занесенным над сытой толпой бичом, вот-вот стегнет. Появляясь в местах сборищ, где-нибудь в саду, на катке, у церкви или на базаре, среди торговок и румяных барынь, он иной раз больно сек и правого и виноватого, вкладывая в свои пьяные речи терзавшую его желчь и злобу.
— Разбойники! Все вы разбойники… Слиивки?… Наверх всплыли? А о нашем брате вы подумали?.. Эй ты, курносая!.. Ты пошто рыло-то нарумянила?.. А-а-а!.. Духи?.. Резеда и все такое… Нет, ты в подвалы загляни! Нюхни-ка курносая, каково сладко жить то там… Ты не тряси сережками то… Ишь ты… брильянты!.. Ха!..
А на хихикавшую, жадную до скандальчиков толпу, весь ощетинившись, зыкнул:
— Моррды!
— Иди, кабацкая затычка…
— Городовой… Где городовой?..
— Моррды… Вы только и знаете, что городовой… Погоди, я вас еще не так двину…
Его обыкновенно схватывали, волокли в участок и там внушали по положению.
Больше же всех доставалось купцу Веревкину. Когда Федор Петрович бывал в той части города, где жил купец, он считал своим гражданским долгом подойти к его дому и устроить очередной скандал.
Взбешенный купец высылал тогда своих молодцов, и те гнали сапожных дел мастера до самого переулка. А однажды сам купец, доведенный Федором Петровичем до белого каленья, выскочил за ворота и запустил в него березовым поленом. Но, промахнувшись по сапожнику, чуть не огрел поленом проходившую с базара протопопицу и, взбросив на голову фалды сюртука, как школьник быстро юркнул в ворота.
— Вот даже как! Ха-ха!.. — крикнул Федор Петрович. — Это по духовному-то званию поленом?.. Аттлично!.. Очень харрашо!..
На масленице, когда у Веревкина были званые блины, вдруг среди целой вереницы извозчиков и кучеров, ожидавших своих хозяев, появился подвыпивший Федор Петрович. Он был в опорках на босу ногу и в рваном полушубке, из-под которого выглядывали синие, висевшие лохмами штаны.
— Ребята! Гляди, пугало с огорода.
— Сныч, мое почтенье…
— А где ж твоя бобрячья шапка?..
То отшучиваясь, то огрызаясь: — Вали, ребята, чего там… Налетай все на одного… — Федор Петрович добрался до удобного против дома места, откуда хорошо были видны освещенные окна первого этажа. Сквозь кисейные занавески Сныч рассмотрел сидевших за столом гостей и среди них, как стог среди копен, хозяина.
Федор Петрович скрипнул зубами и, вскинув кулак, звонко заорал:
— Эй вы!.. Российское купечество!.. Жри, чавкай… Чтоб тебе этим блином подавиться!..
Прохожие задерживали шаг, собиралась толпа.
— Веревкин! Слышь, Веревкин…
Форточка была открыта. Кто-то из гостей подошел к окну.
— Ты из меня всю кровь выпил. Как ты околевать-то будешь? Эх ты, Веревкин, Веревкин!.. Жулик ты!..
Толпа хихикала. Гости то один, то другой подходили к форточке и выглядывали на улицу.
— Капитальщики!.. Воши… Изъели нас, исчавкали… У-у-у, ироды! Гори ты в огне, Веревкин! Гори в вечном огне… Ты ответь, кто я был, и кто я через тебя есть?.. Пьяница ты Веревкин, больше ничего. Больше я с тобой не разговариваю… К черту, к черту…
Вдруг Сныч выхватил из-за пазухи кирпич.
— Эй, борода, береги личность — и со всего маху швырнул в окно.
Зазвенели стекла, в доме засуетились, все кучера моментально вскарабкались на козлы. Толпа отхлынула на ту сторону улицы. Раздались свистки, крики, хохот.
А Федор Петрович, охрипший от крика и ослабевший стоял на том же месте, покачивался, икал и плевал кровью.
С треском распахнулись одновременно калитка и крыльцо. Хозяин, гости и дворня с криками: — ‘Где он? A-а, хватай!..
Волоки, лупи его!..’ — сшибли с ног Федора Петровича и кучей на него навалились.
— Вяжите хулигана! — тряся кулаками кричал городовым Веревкин. — Иначе я его кончу… Тащите его прощалыжника!.. Удавите!.. Житья от него не стало…
— Дозвольте разукрасить, — протискиваясь сквозь толпу прогнусил Веревкинский парень в фартуке, и в один миг все лицо барахтавшегося Федора Петровича густо вымазал дегтем.
Федор Петрович, лежа на спине, отчаянно отбивался, ногами и дико выл.
А толпа надрывалась хохотом: — Загни ему салазки, да смажь! — Даже двое строгих городовых, волоча Федора Петровича к извозчичьим саням, прятали в усах улыбку и от удовольствия сопели.

XI.

Федор Петрович неумытый и растрепанный, двое суток провалялся в каталажке.
— Эй вы! Господа начальнички. Крохоборы!..
— Поговори…
— Ведь я подохну здесь!
— Туда тебе и дорога.
В его словно налитой растопленным маслом голове стоял немолчный шум, и ужасно ломило глаза. Он стонал и кашлял, временами теряя сознание, и тогда ему как будто становилось легче. Но каждый раз, возвращаясь к жизни, он мучительно озирался на серые стены каморки, и стиснув зубы, по звериному мычал.
Бока его ныли, сердце обсасывал пьяный змей, а в груди что-то хлюпало и переливалось.
— Ваша взяла… — шипел Федор Петрович, отирая взмокший лоб черной замазанной дегтем ладонью.
— Нет, еще погоди… Еще погоди, купец… — силясь вскочить, приподымался Федор Петрович, но тяжелая голова его вновь валилась на нары.
— Э-эх! — выдыхал Федор Петрович, и его душу обдавало холодом. Когда закрывал глаза, в голове его поднимался какой-то кавардак: то он видел себя сидящим на берегу озера с ковшом в одной руке и с луковицей в другой, а в озере будто не вода, а водка. То он — Торопка гудочник, стоит с балалайкой перед теремом Любаши и поет бабьим голосом вечную память.
Федор Петрович открывает глаза, всматривается перед собой, что-то хочет вспомнить. Ни Любаши нет, ни озера. Только мерцает желтый огонек в дверное оконце. Ни друзей, ни жены, ни силы. Силы не стало, смерть идет.
— Шабаш…Прощай, брат Федор… Отдохни, брат… — шепчет он и чтобы не дать воли слезам, кричит: — Да-да-да!.. — Но небритый подбородок его прыгает.
К вечеру второго дня его отпустили. Городовые и околоточные схватились за бока, когда Федор Петрович выполз из каморки.
— Оскобли рыло то… Арап… Поди умойся…
— Не торопись, умоюсь… — сказал Федор Петрович таким голосом, что хохот разом смолк.
Выйдя на улицу он всем телом вздрогнул и запахнулся в свой рваный полушубок, глубоко засунув руки в рукава.
Покосившись на освещенные окна трактира Федор Петрович сплюнул, вобрал непокрытую голову в плечи и вприпрыжку затрусил вдоль заборов к реке. На углу к нему пристала собачонка. Сначала тявкнула на него, а потом заюлив, черным клубком покатилась перед ним. Федор Петрович пнул ее ногой. Она поджала хвост и поплелась сзади.
Где-то бубенцы брякали и свистал городовой в свисток с горошинкой. Проехал извозчик, окликнул Федора Петровича, но он не обратил внимания. Все в нем остановилось и к чему-то приготовилось, а ноги сами собой несли в спускавшийся над рекою туманный сумрак.
Вот и последний забор кончился, за ним — дорога и обрыв к реке.
Федор Петрович остановился и, наклонившись, огладил лежавшую вверх лапами собачонку:
— Песик… Песик… Черненький…
Осмотревшись, он стал осторожно спускаться.
Какая то сила повернула его голову назад. Он в последний раз окинул взглядом, слабо освещенные окраины города. Глаза его жадно искали черного на снегу комочка. Но пес ушел.
— Так… правильно… — проговорил Федор Петрович и криво усмехнулся.
В его душе что-то качнулось и охнуло. Он в раздумьи постоял с минуту, не отрывая от города глаз. Не вернуться ли?
— А ну вас! — крикнул он наконец и, махнув рукой, быстро побежал вниз по тропинке.

* * *

Черным клубком скатился с откоса песик и, поджимая под грудь четвертую обмороженную лапу, прикултыхал к свежей полынье. Обежал ее, принюхался, присел, насторожил правое ухо и тявкнул.
На соборной колокольне медленно отбивали часы. Из-за реки чуть слышно доносился по льду волчий голодный вой.
Песик переступил с ноги на ногу, наскоро почесал задней лапой, чуть повизгивая, блошиное на брюхе место и тревожно насторожил другое ухо. Потом, отрывисто тявкнув и мотнув головой, песик поднял морду, поискал голосом самую слезливую ноту и жалобно-завыл-заплакал, косясь печальным глазом то на огромный желтый месяц, то на темную, такую жуткую в ледяных берегах воду.
Источник текста: Литературно-художественные альманахи издательства ‘Шиповник’. Книга 26. — 1917.
Исходник здесь: Фонарь.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека