Блондины и брюнеты…, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 4 минут(ы)

В.В. Розанов

Блондины и брюнеты…

Какие разные впечатления приходят со страниц одних и тех же газетных листков… В маленькой дорожной тетрадке Пушкина, куда он заносил разные счета и проч., есть отрывок начатого стихотворения:
В славной в Муромской земле,
В Карачарове селе
Жил-был дьяк с своей дьячихой.
Под конец их жизни тихой
Бог отраду им послал:
Сына им Он даровал.
Отрывок этот, напечатанный впервые в ‘Отчете Императорской публичной библиотеки’ за 1889 г., затерялся там и не был перепечатан ни в одном из изданий сочинений великого поэта, появившихся за последние 20 лет. Знаток Пушкина, Н. Лернер, составивший книжку ‘Труды и дни’, т.е. подневную запись из всего того, что делал и писал Пушкин, извлек из названного выше ‘Отчета’ этот отрывок и напоминает его любителям пушкинской поэзии, к которым принадлежит, конечно, вся Россия. Спасибо ему… Обращаясь к отрывку, удивляемся его тону… Впрочем, не обычный ли это тон Пушкина? Шутка… благодушие… и тишина… Что-то старое, без отрицания новизны, что-то в высшей степени широкое и общее, но без упрека частному, местному, личному, особенному… Даже интерес ко всему местному и особенному, но с памятью об общем как о главном: вот наш Пушкин-море, Пушкин-гладь, отразивший землю русскую, как небеса отражают землю, воду и леса со всем, что есть на них. Опять вчитываюсь в отрывок и думаю: позвольте, позвольте, — да уж не поднял ли Пушкин ту оборвавшуюся нить ‘Слова о полку Игореве’, еще языческой старой песни, которая была насильственно прервана распространением на Руси ‘греческия веры’, и не есть ли ‘поэзия Пушкина’ просто продолжение старинного народного песенного и сказочного творчества?.. Еще тех времен, когда русалки реяли в тумане рек, ‘лешие’ заводили в лес плутающего паренька или девушку, ‘домовой’ приводил в порядок избу мужика, Велес стерег и плодил его стада, Стрибог дул в ветрах, а Перун по временам гремел сверху строгим начальством. Неразумно, да добро зато. И под этими ‘добрыми богами’ вырос народ наш, не очень разумный, да зато благодушный.
И по сей день мы им многим обязаны.
Русские — блондины, и ‘боги’ у них были блондины. Волосом русы, глаза голубые. Сердце отходчивое и незлопамятное.
Из Греции пришли ‘брюнеты’, — глаз строгий, волос черный и длинный, взгляд требовательный.
Забоялась Русь… ‘Эти будут строже, эти потребуют к ответу’.
Попрятались народные праздники, попрятались песня, сказка и хороводы… Ну, не совсем: кое-что осталось собрать Рыбникову, Бессонову, Шейну. ‘Лешие’ ушли глубже в лес, ‘русалочки’ позднее стали вылетать к лунному свету…
Все стало тише и строже.
От Луки Жидяты и Серапиона до Симеона Полоцкого на целых 700 лет потянулись вирши и проповеди, и если бы мыши не съели большинства их в харатейных списках, то гимназисты наших гимназий решительно не могли бы оканчивать курса, ибо начальство, конечно, заставило бы их учить все ‘сии важные произведения’. Так все ‘важно течет’, что нельзя ничего пропустить. Вообще с ‘брюнетами’ пришло ужасно много торжественной скуки, и нельзя сказать, чтобы припугнутая Русь все 700 лет не позевывала потихоньку, в кулачок…
С впечатлением от стихов Пушкина у меня смешалось известие из Саратова: ‘Панихиду, назначенную в соборе по скончавшейся артистке Коммиссаржевской, повелено отменить, а в Ташкент послан запрос: 1) о болезни покойной, 2) была ли она православной и 3) причащалась ли’. Все по рубрикам… Запрос послан, конечно, через консисторию и деловою бумагою в консисторию же…
Консистории переписываются о душе и жизни артистки, ‘допытываются’…
— Но она кричала от боли, когда умирала!..
— Не внимахом…
— Она задыхалась в черном гное!..
— Не видехом…
— Может быть, в перепуге, в смятении, когда болезнь неожиданно пошла к ‘хуже’, и врачи растерялись, забыли пригласить священника… не забыли, а некогда было… Не было времени, минуты…
— А-а-а!..
— Ну, что же: и блудного сына отпустил Спаситель, и грешницу не осудил…
— Мы осуждахом…
— Не Он ли сказал: ‘Взгляните на лилии полевые, — они прекраснее Соломона в его ризах! Взгляните на птицы небесные’… Вот и Коммиссаржевская из таких птиц…
— Не подобает… Не подобает актерицу сравнивать с евангельскими птицами, ибо в устах нашего Спасителя сии птицы были уже не живые птицы, а лишь к примеру сказанные, птицы словесные, яже не поют и не летают, а сидят благочестиво на одном месте… И лилии притчи — не из огорода, а прекрасные лилии словесного сравнения. И все сие, — и птицы, и лилии, — понеже нет в них живства и природы, — прекрасно и благоухает, а актерица — грех, соблазн и смятение души. Не можем и не должно… Не должно молиться о ней, разве что наведя строжайшую справку о том, исполнила ли она хотя наружно все, что требовалось.
Темные греческие лики…
Что это не случай в Саратове, — видно из того, что ‘в Москве запрещено духовенству служить панихиду по Коммиссаржевской в фойе Художественного театра’… Общество наше склонно видеть в этом случай, произвол местной власти и все относит к личности запретившего, а отнюдь не к принципу, притом вековому. Но почему же ‘случаи’ все клонят в эту сторону?.. ‘Вчера случай, сегодня случай: помилуй Бог, дайте сколько-нибудь и разума‘, — говаривал Суворов. ‘Разума’, т.е. чего-то закономерного и связанного с целым. И мне хочется обратить внимание общества, что тут вовсе не ‘случай’ и не ‘злоупотребление лица’, а нечто общее, отдаленное и более грозное…
Ведь, в чем дело?
— Послабее характером местная власть, попокладистее, поблагодушнее, если меньше в ней формы и закона и больше личного начала, то ‘панихиду можно служить по Коммиссаржевской’, как в былое время по ‘самоубийце’ Лермонтове. Но как только на месте власть построже, позаконнее, по-исполнительнее, наконец, просто поревностнее, — так ‘нельзя молиться об умершем грешнике’. Не вообще, а вот об актере, — ‘служителе веселья и шуток’, ‘забав и развлечения’. В этом вся и суть: не в том, что ‘грех’, а в том, что ‘весело’. От этого служатся панихиды и молебны в очень и очень грешных местах, в местах даже зазорных, но не в театре, месте изящного и счастливого веселья. ‘С блудницей можно помириться и отпустить ей ее промысел, но с Гоголем, писателем гениальных комедий, увлекательных и пылких, — нельзя. Это сказал о. Матвей Ржевский. Можно простить плохие, бесцветные, вялые пьесы Тредьяковскому, Сумарокову или Рафаилу Зотову, как можно было бы совершенно спокойно отслужить панихиду и по маленькой, бесталанной актрисе, без ‘принципа’ в себе и без ‘призвания’, у которой ‘игра’ есть случай в жизни, но по гениальном комике или яркой актрисе, в самом таланте своем заявивших принцип и упорство, — нельзя’.
В этом все дело, в этом нерв и секрет.
В саратовском и московском происшествиях не случай вовсе, а принцип, и театр — не единичное явление, а одно в целой категории изящных удовольствий. Наряду с хороводом, песнею, сказкою…
Как ‘возгремел’ один духовный вития при открытии Пушкину памятника в Москве: он лишь едва прощал ‘грешного раба Божия Александра’, упирая на ‘грехи’ и ‘легкомыслие’ великого поэта.
То же теперь в Саратове и Москве… То же было после смерти Лермонтова… То же у Гоголя с о. Матвеем.
Какой же это ‘случай’ и ‘личный произвол’?
Темные лики Греции… Такие строгие… И такие скучные.
О statua gentilissima
Del gran Commendatore!..
Ah, Padroni…
[О благородная статуя
великого Командора!..
О господин… (ит.)]
И светлые, белокурые, улыбающиеся ‘боги’ старой Руси… Бывало, только пощекочут… Или поводят по лесу. Из этих старых ‘богов’ был и наш Феб-Пушкин. И если бы они не ворошили наши сны и действительность, было бы слишком тоскливо.
Впервые опубликовано: Русское Слово. 1910. 18 февр. No 39.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека