Безнравственный человек, Щепкина-Куперник Татьяна Львовна, Год: 1904

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Т. Л. Щепкина-Куперник

Безнравственный человек

Из сборника ‘На солнце и в тени’ (1904)

Т. Л. Щепкина-Куперник. Разрозненные страницы
М., ‘Художественная литература’, 1966
Петр Иванович Созонов возвращался домой со службы голодный и усталый. Перед праздниками у них в правлении шла усиленная деятельность, и даже ему, занимающему там значительную должность, приходилось работать вдвое. Сейчас он разбирал и подписывал бумаги, не разгибаясь, часов семь подряд, торопясь отделаться, и теперь спина у него ныла, поясницу ломило, и он с удовольствием предвкушал обед и отдых.
Подъезжая к дому, — он занимал бельэтаж новомодного здания со швейцаром и электричеством, — Петр Иванович увидел, что окна его квартиры ярко освещены.
‘Опять!’ — с легким вздохом подумал он, поднялся по пестрой ковровой дорожке мимо чугунных рыцарей, свирепо глядевших на него, и позвонил.
Уже из-за запертых дверей до него доносились какое-то жужжание, шум и отдельные возгласы.
Когда горничная в белом чепчике отворила ему, он с ужасом увидел на вешалке по крайней мере два десятка всевозможных шуб, кофточек, шинелей и т. д.
— У барыни заседание, — снимая с барина пальто, тихо промолвила горничная, кивнув на двери в гостиную.
— А! Ну так я пройду кабинетом, Глаша. Не обедали еще? — с тайною тоской спросил барин, зная, что заседания обыкновенно затягиваются часов до девяти, но горничная ответила ему:
— Пообедали-с! Торопились… барышня к шести репетицию назначили. Они-с у вас в кабинете репетируют.
Произносила она все эти слова плавно и свободно: очевидно, они были ей хорошо знакомы.
Кабинета миновать было нельзя. Войдя туда, Петр Иванович нашел у себя целое общество — человек десять студентов, барышень и подростков в самых разнообразных позах. Дочь его Нелли, худенькая, анемичная барышня с пышной прической пепельных волос, стояла посреди кабинета на письменном столе, изображавшем балкон, а Жорж, молодой поручик, опустился перед ней на одно колено и докладывал, что не Ромео он и не Монтэкки, коль отвращенье чувствует она к обоим именам.
Как ты сюда пробррался и зачем?
И смеррть тебе, когда кто из моих родных
Тебя найдет здесь…
— Папа! — прервала она сама себя. — Ты извиняешь, что мы заняли твой кабинет?— С этими словами она спрыгнула со стола, грациозно опершись на поручика, и клюнула отца в щеку: — Bonjour {Здравствуй! (франц.).}. В гостиной заседание…
— Пожалуйста, пожалуйста! — огорченно поглядывая на свой турецкий диван, возразил он.
Молодежь гурьбой двинулась к нему здороваться, но он только пробормотал:
— Пожалуйста, не прерывайте своих занятий, господа! — и быстро проскользнул в столовую.
В столовой на кончике стола Глаша подала ему обедать.
— Супу, барин, не осталось: лишних шесть человек, обедали — едва хватило.
Для барина это было большим лишением — обед без супа, но он знал, что все равно протест бесполезен, и потому ограничился покорно кусочком остывшей рыбы со сладким соусом и остатками холодной телятины, которой терпеть не мог, но с голоду поел, пирожного он не ел.
Для Петра Ивановича вообще обеды дома были сущей пыткой.
Жена его, Анна Андреевна, всегда чувствовала неимоверную склонность к аристократизму, особенно за последние годы, когда жалованье мужа повысили до десяти тысяч. Правда, при ее расходах и этого ей было мало, и Петр Иванович должен был работать как вол, изыскивая всевозможные посторонние занятия, чтобы натянуть вечно недостававшие три-четыре тысячи, зато ‘дом был поставлен, — как она говорила, — на настоящую ногу’.
‘Настоящая нога’ выражалась в том, что все было ‘как принято’, а не как хотелось бы мужу. Он знал твердый характер своей супруги и потому давно смирился, но сам он вышел в люди из ‘разночинцев’ и сохранил самые неприхотливые вкусы. Так что, например, обязательный обед в четыре ‘приличных’ блюда, необходимость переодеваться к столу в сюртук, делать и принимать визиты, выезжать по понедельникам в Большой театр и т. д., — все это было для него тяжким ярмом, которое он, впрочем, нес с терпением, будучи по натуре человеком покладливым. Только дома он всегда чувствовал себя словно в гостях.
Начать с того, что они никогда не бывали одни, своей семьей. Вся цель жизни Анны Андреевны заключалась в том, чтобы у них ‘было приятно бывать’, и потому с утра до вечера в доме толклась толчея непроходимая. Журфиксы, ‘белые’ балы, конференции, музыкальные вечера, репетиции, заседания, спевки, беседы о Шекспире, — чего тут только не было! Если же не это, то просто сидел кто-нибудь чужой: поручик Жорж, ухаживающий за Нелли, юнкера — товарищи сына, барышни с музыкой, барышни с пением, барышни с драматическими способностями, которым особенно покровительствовала Анна Андреевна. Наконец, если их не было, — в редкий день, — то все-таки при завтраках и обедах присутствовала мисс Айри, англичанка Нелли, — особа воспитанная до того, что ее трепетала сама Анна Андреевна. Уж при ней и не думай расстегнуть жилет или закурить до конца обеда. Разговор велся по-английски, и Петр Иванович в нем участия принимать не мог.
Так что и теперь, сидя один в столовой, он особенно своего одиночества не чувствовал. Зеркало отражало всю его небольшую, плотную фигуру, и круглое добродушное лицо с седыми волосами и обыкновенно розовыми, а сейчас пожелтевшими щеками. Он молча смотрел на свое изображение и, допивая кисленькое красное вино, думал:
‘Хорошо бы теперь соснуть!..’.
Боль в спине не проходила, чувствовалась и тяжесть в голове. Холодная еда не подкрепила силы, а как-то обременила, не насытив.
Вдруг у него блеснула мысль: в спальную! Хоть Анна Андреевна и терпеть этого не может, но она занята — не войдет. Наконец он объяснит ей, что кабинет занят…
— Ах! ах! — раздался женский визг, и что-то беленькое шарахнулось в сторону за ширмы, а портниха, поднимаясь с полу и подбирая какие-то голубые куски, заявила ему:
— Извините, мы здесь меряем!
— Барыня портниху взяли: к спектаклю костюмы шить, а работать ей больше негде! — объяснила ему Глаша. — Мисс не позволяет в ихней комнате!
— Кто же там меряет?
Оказалось, сооружали костюм графа Париса одной из барышень с драматическими способностями и высоким ростом.
Надежда на спальню пропала. Больше отдохнуть было негде: Нелли делила свою комнату с мисс Айри, и туда отец входить не отваживался, сын жил в училище, а приходя в отпуск, спал в кабинете. Гостиная и будуар жены были неприкосновенны. Так уголка и не было…
— Дан мне хоть сегодняшние петербургские газеты! — сказал барин, возвращаясь в столовую, и уселся на неудобный, но в высшей степени готический стул.
После долгих поисков Глаша принесла ему страницу объявлений из ‘Нового времени’.
— Больше нигде нету… Кажется, барыня отдали те листы Борису Львовичу, книжки какие-то завернуть!
Барин машинально взял газету в руки. ‘Горничная… Горничная… Горничная… Кухарка… Кухарка… Кухарка…’ — запестрело у него в глазах. Он прочел и о благородной молодой девице, желающей поступить к одинок., и о непьющем поваре, и о пожилой даме, ищущей места по хозяйству… Наконец ему стало невмоготу. Шум голосов и из гостиной и из кабинета бил ему молотом в виски. Голова разбаливалась больше и больше. В гостиной все голоса дам-благотворительниц покрывал голос его жены, остававшийся молодым и очень звонким, с горловым оттенком. Она произносила р как ррр, говорила быстро-быстро, и вся ее речь казалась ему мелкой барабанной дробью. Он вдруг встал и пошел в переднюю.
Когда он проходил чрез кабинет, дочь проводила его любопытным взглядом, вставая с дивана, на котором лежала в объятиях рыдавшего Ромео.
— Ты куда, папа?
— Пройтись немножко… — ответил он, не смотря на нее.
Ироническая улыбка перекосила ее бледное личико.
— Прройтись… в такую погоду, с твоим рревматизмом?.. — подозрительно сказала она.
Говорила она совершенно как мать и тем же звонким горловым голосом.
Отец даже поморщился и, не отвечая, исчез. Он сам надел пальто и уже влезал в калоши, когда вдруг услышал за дверью: ‘Parrrdon!’, потом стук отодвигаемого стула и шелест шелковых юбок.
‘Не успел!..’
Он схватился за ручку двери, но не успел отомкнуть, как в передней появилась Анна Андреевна.
— Что за манеррра не позвать Глаши? — сердитым шепотом спросила его. — Куда это ты? Мог бы пррредупредить! Ты забыл, что мы сегодня в итальянской опере?..
— Да с тобой, душенька, Борис Львович, конечно, поедет, а я сегодня никак не могу! — удирая, уже из-за двери ответил он и защелкнул американскую задвижку.
— Пьеррр! Пьеррр! — с юношеской живостью сбегая по ковровым дорожкам мимо рыцарей, слышал он голос жены, но даже не отозвался. За ним захлопнулась входная дверь, а жена, вся покрываясь пятнами от гнева, пошла обратно в гостиную. Ноздри ее вздрагивали, и она чуть вслух не сказала: ‘Опять к своей!.. Безнррравственный человек!’
Петр Иванович кликнул извозчика. Только когда он сел в пролетку, лицо его утратило выражение тревожного принуждения и он вздохнул с облегчением. Сразу прояснились все черты, и на них лег не то отпечаток довольного спокойствия, не то улыбка.
— Фу! удалось удрать! — вслух сказал он, так что даже извозчик к нему обернулся.
— Чего изволите?
— Ничего… впрочем, вот что… остановись на углу, у фруктового магазина.
Он вошел в магазин и с удовольствием начал свои покупки, переходя от одной вещи к другой. Румяный приказчик в белом фартуке ходил за ним и приговаривал:
— Слушаю-с.
Вышел оттуда Петр Иванович с рогожным кульком и, положив его на сиденье рядом, с собою, подумал, благодушно улыбаясь: ‘Вот и не с пустыми руками. Побаловать их…’
Проехав несколько темных переулков, где в первых весенних лужах, дрожа, отражались огоньки редких фонарей, он велел извозчику остановиться у церкви и, отпустив его, вошел за ограду.
Вокруг большой церкви было заселенное домами и домишками пространство, и по количеству домов, и по числу населения не уступающее какому-нибудь заштатному, а то и уездному городишке вроде Вилюйска или Верхоянска,
Сначала шел церковный двор и дома батюшек и причта. Каменная ограда отделяла этот двор от улицы, деревянная — от второго двора, где находились дома, принадлежавшие церкви и отдававшиеся под квартиры всякому скромному люду по невысоким ценам. Наконец за этим двором шел еще третий, там были дома, принадлежавшие причту и тоже сдававшиеся внаймы. Все это были одноэтажные, — много двухэтажные постройки, окрашенные в наивные светленькие цвета и окруженные палисадниками и службами. Между рядами домов шли немощеные улички и тянулись деревянные мостки.
Летом церковные дворы представляли из себя зрелище идиллически мирное. Распускались старые ветвистые березы, в изобилии росла трава, усыпанная желтыми звездочками одуванчиков или их пушистыми шариками, по ней бродили куры, собаки, кошки, поросята — в согласной близости. Из-за зеленых заборчиков выглядывали цветы, бабы босиком ходили к колодцу и переговаривались возле него, как библейские жены, а батюшка взирал на них, сидя за самоваром в своем садике и с благодушной улыбкой сложив пухлые руки на животике.
Зимой и ранней весной не так было уютно, но все же весна чувствовалась как-то сильнее здесь, чем за оградой, на каменных улицах. Пробивалась трава, на мокрых черных ветвях обозначались набухшие почки, куры уже бродили на воле и разрывали свежую крапиву, голуби ворковали по застрехам.
И всякий раз, входя в церковный двор, Петр Иванович невольно с умилением вспоминал родной свой Березов, где он жил до двенадцати лет и о котором хранил самые сердечные воспоминания.
Уж будь его воля, жил бы он не в четырехэтажном доме с рыцарями, а здесь, в церковном дворе, но, конечно, и мечтать-то об этом не приходилось, приняв в соображение Анну Андреевну. Он ограничивался тем, что с особым удовольствием бывал здесь почти каждый день у своей приятельницы Марьи Павловны Терешовой — вдовы его сослуживца, умершего лет десять тому назад, Терешовы была единственная семья из ‘не принадлежащих’, по определению Анны Андреевны, ‘к обществу’, которую Петр Иванович не хотел покинуть, несмотря нв на какие протесты своей супруги. С Терешовым он вместе окончил технологический институт. Хоть он пошел в гору, а Терешов застрял по службе, — это не мешало им сохранить хорошие отношения. После неожиданной смерти Терешова, унесенного в несколько дней, он принял самое живое участие в молодой вдове, и мало-помалу, чувствуя себя там не только полезным, а прямо необходимым, уважаемым и любимым, — то есть тем, чем дома совершенно себе не представлялся, — сжился с их семьей, смотрел на девочек как на родных, у старшей, Кати, год тому назад был посаженым отцом. А мать их нечувствительно, в свою очередь, перешла от дружбы к более сильному чувству — и без Петра Ивановича не могла себе вообразить существования… Тогда как Анне Андреевне он часто только мешал. Но тем не менее она зеленела всякий раз, как Петр Иванович уходил ‘туда’, так что он привык скрываться потихоньку во избежание семейных сцен.
Не то чтобы Анна Андреевна ревновала…
Петр Иванович был старше ее лет на восемнадцать, да в супружестве они благополучно находились более двадцати лет, кроме того, присутствие Бориса Львовича, красивого и молодого секретаря ее мужа, совсем уничтожало вопрос о ревности, но главным образом она не терпела семью Терешовых потому, что Петр Иванович, человек кроткий и покорный, по отношению к ним твердо выдерживал характер, и никакие ее настояния тут не помогали. Он даже не спорил, а замыкался в молчании и усердно занимался газетой или говорил: ‘Извини, душенька, мне некогда’, — вставал и со своей добродушно-виноватой улыбочкой быстро удирал.
— Что его притягивает туда? — рассуждала Анна Андреевна с поверенным всех своих тайн Борисом Львовичем. — Вы понимаете… живут они более чем бедно, никого у них не бывает, что бы ему там делать? А он эту мещанскую семейку предпочитает всему — семейному очагу, обществу, театру… Ясно, что там у него нечисто! Не знаю только кто: матушка или дочка? Эта массажистка отлично еще сохранилась… Вы понимаете, что это не ревность… Но меня возмущает безнравственность этого человека, которому я вверила мою жизнь когда-то… И он даже не скрывает своего преступного поведения.. И это в его годы!
— И имея такую жену! — изумлялся Борис Львович, целуя ее надушенные руки.
— Ах, мой друг! Вы одни меня понимаете, я говорю вам, что я несчастнейшая женщина в своей семье, не будь вас…
И разговор кончался на томном вздохе Анны Андреевны, по цветущему виду которой совершенно нельзя было предположить, что жизнь, вверенная ею Петру Ивановичу, была так уж невыносима.
Петр Иванович позвонил.
Дядя Петя! Дядя Петя!.. — пропел звонкий молодой голос в передней, и на его звонок отворила молодая девушка в ситцевой кофточке и темной юбке, с распущенной тяжелой косой. Кожаный пояс охватывал ее гибкую талию, не стесненную корсетом, от нее веяло здоровьем, и глаза ее ясно улыбались.
— А я по звонку узнала, что это ты!
— Я, я, Зинуша, а вот тебе и приношение. Мама дома?
— Только что с практики вернулась, — моет руки.
— И Коля?
— Ну еще бы. Раздевайся! Дай пальто, я повешу.
Они вошли в маленькую столовую, где навстречу Петру Ивановичу поднялся с дивана, на котором лежал, гимназист лет шестнадцати, похожий на Зину до смешного: тот же слегка вздернутый нос, большие серые глаза, свежие щеки и ‘кудрявый’ рот.
— Дядя Петя! Где это вы пропадали? Вас целых три дня не было! — с упреком встретил он его,
— Занят был, братец… Ничего не поделаешь. Как живешь?
— Я-то? Великолепно: еще урок обрящил! Купеческое дитя обучаю. Богатейший урок: пятнадцать целковых!
— Да, видите, каков у меня помощник? Сорок пять рублей в дом приносит! — ласково протягивая обе руки Петру Ивановичу, сказала входившая из соседней комнаты румяная, еще красивая полная женщина лет сорока и любовно потрепала сына по взъерошенной голове. Тот молча поймал ее руку и прижался к ней щекой.
— Что же это, голубчик мой, — спросила она Петра Ивановича, тревожно и вместе радостно глядя на него, — что это вы пропали? Я беспокоилась, здоровы ли вы… И не прислать, не написать… а мне вас, кроме того, надо было — кой о чем потолковать.
— А что такое?
— Хочу тут одно дело устроить — на лето принять место в санатории, так без вас не могла ответить. Посоветуемся. Только это после обеда: сначала есть! Зинуша, я голодна, как волк, восемь часов, а у меня с десяти, — как из дому ушла, — маковой росинки во рту не было.
— А я у вас тоже чего-нибудь перекусить попрошу, — признался Петр Иванович.
— Что вы? Вот отлично-то! — с удовольствием воскликнули обе хозяйки.
— Плохо что-то обедал сегодня! — объяснил он, с тоскою вспоминая насильно съеденную холодную и скользкую телятину.
Через несколько минут толстая Аграфена Михайловна, единственная прислуга Терешовых, во время оное бывшая и нянькою детей и потому говорившая им ‘ты’, внесла миску с дымившимися щами и поставила на накрытый Зиной стол.
— Здравствуй, батюшка! — фамильярно приветствовала она Петра Ивановича. — Чтой-то ты сколько дней глаз не казал? Загорделся вдруг, видно! нешто это порядки!..
— Хорошенько его, няня! — поддерживала ее Зина, а Марья Павловна смотрела на Петра Ивановича с такой улыбкой, от которой ему сразу стало теплее.
После обеда подали самовар, и Зина принялась хозяйничать. Пришел и Коля, и все дружно уселись за ‘чаевничанье’.
Дома Петру Ивановичу приносили на серебряном подносе чашку остывшего чая с сахаром: такой был порядок, и иного Анна Андреевна не допускала. ‘Самовар? Мещанство!’ — говорила она. А здесь нравилось ему видеть на столе ярко начищенный самовар, веселой гримасой отражавший все лица кругом, и пить горячий чай из стакана, налив на блюдечко, да еще с любимой его клюквенной пастилой — лакомством ‘вульгарным’ и потому тоже не допускаемым Анной Андреевной.
— Смотрю я на тебя, Зинуша, и думаю: вот ведь вы с Еленой и однолетки, а почему она такая зеленая и худая? Откуда ты эти краски берешь? В одном городе росли… — сказал Петр Иванович, смотря с удовольствием на молодую девушку.
— Оттого, что она у меня в восемь часов встает, а в двенадцать уже спит… а ваша барышня-то небось в двенадцать только глазки открывает! — вступилась мать.
— Правда-то правда, но ведь, кажется, Зина скорее должна бы уставать: Елена ничего не делает, а эта от девяти до трех в гимназии! (Зина давала уроки истории в младших классах гимназии, которую окончила.)
— Дядя Петя, уверяю тебя, что от безделья скорее устаешь, чем от работы. Я по праздникам всегда себя хуже чувствую! Проспишь, голова тяжелая, придумываешь, куда бы деться… Я без дела прямо не могу.
— Да, сейчас вот праздники, так она перевод взяла, сидит — гнет спину… — пожаловалась мать. — Кажется, всего хватает, это уж жадность к работе.
— Не ворчите, Марья Павловна! — шутливо закрыла ей дочь рот рукою. — На черный день все пригодится! Однако хорошо, что вы мне напомнили. Сяду-ка я за свой переводец. Преинтересная статейка — о рабочем движении в Англии, — для журнала заказали. Николай Сергеевич! Вы кончили ваш чай? — обратилась она к брату. — Пойдемте в ваши апартаменты: вы мне поможете слова выбирать!
— Идет, Schwesterchen! {сестренка! (нем.).} А ты мне за это потом проаккомпанируешь мою ‘Элегию’,
— Ладно!
Молодежь скрылась в Колиной каморке. Через минуту оттуда послышался шелест переворачиваемых страниц и время от времени тихие, отрывочные вопросы и ответы,
— Tisserand?
— Tisserand… постой. Tilleul… Tirer… Tisserand — ткач.
— Ах, да!.. Забыла.
Потом:
— Commune, Коля?
— Тут должно быть ‘община’.
— Antre?
— Antre… antre… antrieur… antiseptique… вот antre — трущоба.
— Вы бы на диванчик, Петр Иванович!..
Петр Иванович уютно уселся в уголке старого, выцветшего, но удобного турецкого дивана, составлявшего главное украшение столовой, облокотился на подушку и почувствовал себя блаженно. Марья Павловна взяла карты с пианино и принялась раскладывать пасьянс, а сама тихим голосом рассказывала Петру Ивановичу, куда ее на лето зовут, какие условия, что она думает сделать с детьми: Коля — на кондиции, Зину — с собой, — и советовалась, выгодно ли, принимать ли.
Петру Ивановичу так приятно было чувствовать, что его совет нужен, что авторитет его признается. Да, это было не то, что дома, где весной к нему приходила жена и говорила безапелляционно: ‘Пьеррр… мне надо две тысячи. Здоррровье Нелли требует поездки в Эмс…’ (или ‘в Виши…’ или ‘в Остенде…’). А ему оставалось только вынуть эти две тысячи и хлопотать о паспортах, а потом ‘переводить’ и ‘переводить’ за границу марки, франки и гульдены…
Теперь они очень подробно обсудили вопрос.
— Я еще не дала ответа, — ждала вас, конечно. Ну, значит, отлично: напишу, что согласна.
Оба примолкли.
Петр Иванович смотрел на Марью Павловну. Она сидела в большом кресле, такая красивая и спокойная в своей просторной блузе. Ее белые, мягкие руки раскладывали карты, она внимательно вглядывалась в пасьянс, шепча по временам:
— Двойку переложить… Тогда туз освободится. Или короля снять?
Петру Ивановичу было удивительно хорошо. И низенькая комната, со старой дружественной мебелью, единственная большая из трех, составлявших квартиру Терешовых, и едва вмещавшая диван и пианино по одной своей стене, была ему симпатична, и эта тишина, и доносившийся из Колиной комнатки шелест страниц, и негромкий разговор работающей молодежи.
Отрываясь от пасьянса, Марья Павловна временами поглядывала на Петра Ивановича своими чудесными глазами. Он тихонько поймал ее руку и поднес к губам. Она дала ему поцеловать и потом ласковым жестом провела этой нежной рукой по его седым волосам и повторила ласку, с бесконечной, точно материнской нежностью смотря ему в глаза. Они не виделись три дня, и обоим казалось, что прошло так много времени.
— Нехорошо так забывать. Я так боялась за тебя…— тихо сказала Марья Павловна, и в ее глазах блеснула влажность. Потом она засмеялась и отняла руку:
— Ну, я из-за вас пропустила — давно надо тройку снять!..
— Голубушка моя!.. — проговорил Петр Иванович, продолжая смотреть на ее красивые руки, тасующие карты, и ощущая такое радостное спокойствие…
На душе было тепло, в комнате тоже, никто не шумел, не приставал, не требовал внимания и любезности… Чувствовался такой отдых во всем.
Нечувствительно голова его склонилась на подушку. Перед его глазами все мелькали белые руки и розовые карты и гипнотизировали взгляд. Мелькали, мелькали… потом превратились в какие-то белые и розовые пятна. Потом эти пятна слились, а по ним побежали черные точки и ярко-зеленые звездочки — и Петр Иванович не заметил, что заснул.
В комнату заглянула Аграфена Михайловна, Марья Павловна приложила палец к губам:
— Тшш… — и с улыбкой кивнула на спящего.
— Умаялся!— громким шепотом произнесла Аграфена и ушла, сокрушенно вздыхая и стараясь не шуметь чашками.
Когда Петр Иванович проснулся, картина перед его глазами не изменилась, Марья Павловна раскладывала пасьянс, из соседней комнаты слышалось:
— Stagnation?
— Застой.
— Dprcier?
— Dprcier… dpcher… depr… dprcier — дешевить!
— Матушки!.. Неужели я задремал! — вскочил он, — ему казалось, что он только что закрыл глаза. — Марья Павловна, голубушка, извините!
— С каких это пор вы извиняться стали? Ну, вздремнули и поспали. Великое дело! Вот что значит три дня не был! — шутливо упрекнула она.
— Да неужто же я спал? Я только что задремал…
— Ну, часок-то поспали…
— Да что вы!
— Поглядите на часы — половина десятого.
— Так и есть… Стар, стар становлюсь…
— Этаких слов я и слушать не хочу. Что это за старость?.. — И совсем тихо прибавила: — Для меня вы довольно молоды, а до других вам дела нет.
— Но и тишина же у вас!
— Да ведь не полк квартирует.
— Какой полк: чего бы у нас за это время не было… и звонки, и телеграммы, и телефон, и музыка…
— Ну, музыку-то мы вам и тут устроим, — сказала вошедшая в эту минуту Зина. — Матушки! А вот и звонок!
Все расхохотались.
— Кто бы это был?
У входной двери слышались уже оклики Аграфены Михайловны:
— Кто там? ась? сво-ой? Да кто свой-то? Говори — не пущу! Батюшки, Антон Антоныч, да что ж ты сразу не скажешься?
— Антон! — крикнул Коля и побежал в переднюю, а Зина что-то покраснела.
Вошел молодой студент с белокурой бородкой и близорукими глазами.
— Прощаете, что поздно, Марья Павловна? Шел мимо, вижу, у вас светло…
— Откуда это мимо? — подзадоривая, спросил Коля. — У тебя в нашей стороне ни одного урока не было!
— От… товарища… — краснея тоже и с укором глядя на него, ответил студент.
Поздоровались.
— Что за поздно? — возразила Марья Павловна. — Все равно долго сидеть не дам!
Молодежь заняла позицию у маленького пианино. Зина села аккомпанировать брату, он вынул свою скрипку из футляра, студент уселся около Зины и переворачивал страницы.
Полились плавные звуки ‘Элегии’. Брат и сестра играли согласно, музыка ласкою охватывала всех и наполняла тихие комнатки мечтательной поэзией. Зина слегка побледнела, Коля весь ушел в свою скрипку, нежно прижимая к себе инструмент, студент восторженно поднял глаза на Зину. Заслушались и старшие, те прекрасные полумысли, полуобразы, которые вызывает музыка, витали перед их глазами: кто мечтал о будущем, кто вспоминал о прошлом, — примолкли все.
За музыкой вечер незаметно подошел к одиннадцати часам.
Наконец прекратились тихие звуки ‘Элегии’…
Коля положил скрипку. Зина и студент шептались у окошка.
— А знаете что? Я ведь два билетца припас нам на ‘Евгения Онегина’.
Да что вы! вот счастье-то!
— Всю ночь у кассы стоял, зато достал.
— Какой вы милочка!..
А глаза говорили друг другу совсем другое — такие важные и хорошие вещи…
Появилась опять Аграфена Михайловна, загремела тарелками — подали закусить. За ужином шутки чередовались с серьезным разговором, молодежь спорила, — но не слышал Петр Иванович надоевших ему английских и французских готовых фраз, спорили не о преимуществах французских шансонетных певиц над русскими или о неожиданной победе ‘Прэтти-Боя’ на последних скачках. Говорили о последней лекции любимого профессора, об открытии медицинских курсов в Москве, конечно, перешли к ‘Воскресению’ — и тут так расшумелись, что Марья Павловна властью предержащей прекратила спор, воскликнув:
— А еще дядя Петя за тишину нас похвалил! Ну, детки, двенадцать часов, — мы засиделись, это не порядок.
Поднялись из-за стола, а дядя Петя не сказал вслух, но про себя думал, что здесь — и говор и шум этой деятельной, живой молодежи был приятен ему, и не хотелось прерывать его, и странным казалось, что надо уходить отсюда, из теплоты, уютного угла, опять в тот холодный, элегантный дом с рыцарями.
Молодежь прощалась и все что-то договаривала:
— Михайловского-то прочитали?
— Кончила! Где следующий том?
— У меня в пальто, — я захватил!
— Да ведь ты мимо шел? — безжалостно дразнил Коля, и они сердились и смеялись — все сразу.
— Дядя Петя! — обратилась и к Петру Ивановичу Зина. — Приходи же завтра, а то скучно без тебя!..
Петр Иванович вздохнул и наконец вышел. Захлопнулся тяжелый болт, — и сразу охватила сыростью и холодом мартовская ночь.
Что-то мокрое шлепалось о лицо. Он плотнее закутался в воротник. Студент шел рядом в пальто нараспашку, — ему было жарко.
— Чудесная семья, а? — сказал Петр Иванович.
— Ого! еще бы! — с воодушевлением произнес тот.
— И великолепная девушка Зиночка? — пытливо смотря на студента, спросил Петр Иванович.
— Зинаида Сергеевна-то? Удивительная! — почти свирепо ответил студент, попадая прямо в лужу.
Вышли за ограду.
— Ну, до свиданья, молодой человек!
Петр Иванович подозвал проезжавшего мимо ‘ваньку’ и медленно поехал.
Студент шагал почти вровень с ним: ‘миг свиданья’ он искупал тем, что по пешему хождению шел к себе на квартиру версты за три.
Когда Петр Иванович подъехал к дому, ярко освещенные окна насмешкой глянули на него.
‘Пойдет теперь история!’ — чувствуя себя виноватым и нервно поправляя галстук на шее, которую начинало душить, подумал он.
Но, на его счастье, был народ. Только что вернулись из оперы и собирались ужинать.
Нерешительно войдя в столовую, он сразу увидал злой взгляд жены и презрительный — дочери.
Они обменялись движением глаз, ясно говорившим: ‘От нее!..’
— Откуда так поздно? Будешь ужинать? — с принужденной улыбкой спросила жена.
— Благодарю, я ужинал… в клубе… — краснея от своей лжи, сказал он: какой-нибудь предлог надо же было найти.
— Как это мы не встретились с вами? Я только что оттуда! — весело и громко спросил друг дома No 2-й, тоже сослуживец его, фон Бризен. — Продулся страшно!..
Анна Андреевна скосила рот и многозначительно взглянула на сидевшего рядом Бориса Львовича.
Тот ответил ей красноречивым взглядом.
Весь стол — все ‘интимные’ друзья более или менее знали о печальной участи Анны Андреевны и сочувствовали ей, так что Петр Иванович инстинктом чувствовал слегка враждебное, слегка ироническое отношение к себе, ловил его в переглядываниях и подмигиваниях. Когда он подошел поцеловать жене ручку, она не удержалась и неслышно для других шепнула ему:
— Comme vous sentez l’oignon… C’est dgotant! {Как от вас несет луком… Это отвратительно! (франц.).} — и ее повело от злобы.
— Извините, господа! — с своей обычной дома виновато-добродушной улыбкой сказал Петр Иванович, взглянув на знакомую телятину и скрываясь в кабинет: — У меня масса занятий… знаете, пред праздниками…
Дверь затворилась.
— Vous voyez? {Вы видите? (франц.).} — тихо спросила Анна Андреевна Бориса Львовича. — Он даже не трудится прилично лгать!
— Я удивляюсь вам: vous tes un ange! {Вы ангел! (франц.).} — пожимая под столом ее руку, ответил тот, и они проводили негодующими взорами этого безнравственного человека.
Ужин продолжался до четырех часов.
Под звон стаканов и шум разговоров ‘безнравственный человек’ спал, одетый, у себя в кабинете, и ему снились тихие звуки ‘Элегии’ в терешовском домике!..
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека