Бездомники, Лейкин Николай Александрович, Год: 1903

Время на прочтение: 47 минут(ы)

Н. А. Лейкинъ

ГОЛЬ ПЕРЕКАТНАЯ

РАЗСКАЗЫ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.

Товарищество ‘Печатня С. П. Яковлева’. 2-я Рождественская ул., No 7
1903.

БЕЗДОМНИКИ.

I.

Октябрскій сренькій день только еще сталъ потухать, только еще начало смеркаться, и въ мелочной лавочк и въ закусочной, помщавшихся въ подвальномъ этаж, только еще зажгли лампы, а ужъ около входа въ ночлежный пріютъ началъ собираться разношерстный народъ, алчущій отдохновенія. И какихъ только одеждъ тутъ нтъ! Вотъ форменное пальто, потерявшее свой первоначальный синій цвтъ, превратившійся во что-то буро-желтое на спин и на рукавахъ съ заплатами, вотъ фуражка, съ когда-то краснымъ околышкомъ, вотъ стоптанные сапожные опорки, изъ которыхъ торчитъ сно около обернутыхъ въ грязныя онучи ногъ, вотъ ситцевая кацавейка, подпоясанная веревкой и надтая на здоровомъ дтин съ опухшимъ лицомъ, вотъ нанковый подрясникъ съ котомкой, привязанной за плечами, вотъ примитивная обувь изъ телячьей шкуры отъ чайнаго цибика и веревокъ. Срый армякъ и заплатанный нагольный полушубокъ здсь аристократическіе костюмы, валенки — роскошная уже обувь.
Дымятъ махорочныя ‘цыгарки’, свернутыя изъ газетной бумаги.
Кое-кто въ толп жуетъ хлбъ, вытаскивая его маленькими кусочками изъ-за пазухи.
Кто-то въ толп говоритъ:
— Пострлять-бы въ сумерочкахъ-то. Въ сумеркахъ подаютъ чудесно, да мста занятъ могутъ и останешься безъ ночлега.
— Какъ разъ заполонятъ ночлежный. Что говорить — соглашается съ нимъ другой голосъ.
— А вдь еще, пожалуй, часъ мста ждать, пока ночлежный отворятъ.
— Нтъ, и во полтора, а то и два. Ко всенощной еще не звонили.
— И приссть-то негд! А я сегодня гранилъ-гранилъ мостовую!
— Садись на чемъ стоишь.
— И то, приссть.
Ситцевая кацавейка, съ подвязанной скулой тряпицей, садится на тротуаръ, прислонясь къ дому, и обхватываетъ руками колна,.
— Городовой сгонитъ. Не велно садиться-то,— замчаютъ ему изъ толпы.
— Гд городовой-то? А пока онъ придетъ, я ужъ отдохну. Шестьдесятъ верстъ прошагалъ въ три дня, такъ костыли-то ой-ой какъ ноютъ!
— Золотой роты господинъ кадетъ?— спрашиваетъ его кто-то.
— Онъ самый.
— Когда прибыли въ Питеръ?
— Сегодня около полудня.
— Успли пострлять?
— Здсь плохо. По дорог, за городомъ, стрльба была лучше.
— Тамъ всегда лучше. Тамъ у публики сердце тепле.
— Однако, какъ тамъ ни тепло, всхъ въ Питеръ тянетъ, никто тамъ по долгу не сидитъ.
— У меня здсь родня. Я къ родн пришелъ въ Питеръ,— отвчаетъ ватная кацавейка.
— Къ родн? Такъ что-жъ у родни не ночуешь? Что-жъ къ ночлежному дому пришелъ?
— Долго разсказывать, ддушка. А только у меня здсь родня въ Питер съ каменными домами есть.
— Ну-у?!
— Съ лавками и магазинами. Все торговцы. Дядя на своихъ коняхъ разъзжаетъ. Кони — огонь.
— Вотъ такъ штука, коли не врешь!
— Зачмъ врать! Завтра къ нимъ объявлюсь. Сначала къ отцу…
— Ахъ, и родитель даже есть?
— Папаша и мачиха Прекрасная Елена. У отца магазинъ и электричество блещетъ во всю.
— Магазинъ у отца? Ну-ну-у? Какъ-же это тебя отецъ-то такъ допустилъ?
— Изъ-за него и погибаю.
— Такъ. Бываетъ…
— Бываетъ, что у двушки мужъ помираетъ. Ха-ха-ха!
— Ты чего зубы-то скалишь. Я правильно говорю. Прямо изъ-за отца погибаю. Я когда-то въ бобр ходилъ, а лтомъ въ желтыхъ полусапожкахъ. Срая шляпа на бекрень. При золотыхъ часахъ съ цпочкой. Есть лихачи на углу Невскаго и Садовой, что и сейчасъ меня признаютъ.
— Ну, вотъ должно быть самъ себя и ухлопалъ, коли съ лихачами съ Садовой занимался.
— Нтъ, я не безобразилъ сначала. Конечно, эта самая ‘Аркадія’ и ‘Салонъ Варьете’ были мн хорошо извстны, но я просто какъ полированный юноша порхалъ.
— Ну, вотъ и дополировался по ‘Аркадіямъ’-то. А то на отца клепать.
— Говорю правду. Меня отецъ сгубилъ. Къ мачих приревновалъ, къ Елен Прекрасной.
— Вотъ оно что… Такъ… Будемъ врить.
— Разсказывай, разсказывай, милый,— сказалъ ситцевой кацавейк субъектъ въ вылинявшемъ форменномъ пальто.— Долго здсь ждать, пока ночлежный отворятъ, всетаки послушаемъ.
— Шута теб захотлось? Не дождешься. Я гордъ,— отвчала кацавейка.— Когда-то около меня самого шуты-то прихлебали.
Молчаніе.
Ударили въ колоколъ ко всенощной. Нкоторые перекрестились. Выцвтшее форменное пальто сказало:
— Вдь вотъ теперь на паперти во время всенощной смло можно-бы на сороковку настрлять, да боюсь, что народъ въ ночлежный нахлынетъ и безъ мста останешься.
— Не настрлять, коли ты не ихній,— возражаетъ кто-то.— Не допустятъ и встать на паперти. Своя артель нынче на каждой паперти-то изъ нищихъ, и чужихъ не больно-то принимаютъ. Забьютъ, заколотятъ. Да и церковные сторожа на ихъ сторон. Съ сторожами-то вдь они длятся.
— Кондракъ заключенъ?
— Да, на манеръ кондраку.
А съ ситцевой кацавейкой разговаривалъ ужъ сермяжный армякъ.
— А мачиха-то твоя, значить, оказалась вдьмой?— спрашивалъ армякъ.
— И красоты неописанной и доброты. И когда она ко мн склонность почувствовала, онъ ее тиранить началъ, и меня прогналъ отъ себя. И вотъ тутъ-то я загулялъ, запилъ, потому сердце у меня чувствительное и несправедливости людской я не терплю.
— Такъ все-таки запилъ. Ну, вотъ твоя и вина.
— Запилъ. Мертвую запилъ. И все пуще и пуще. Бобры слетли съ плечъ, желтые полусапожки свалились. Все ниже, ниже — и пошелъ я, наконецъ, съ рукой… По лавкамъ пошелъ просить пятачки. На зло ему пошелъ просить пятачки… чтобъ срамъ ему былъ за выгнаннаго сына, руку къ чужимъ людямъ протягивающаго.
— На выпивку?
— Только на выпивку… ну, и на закуску.
— Ахъ, вино, вино!— тяжело вздохнулъ сермяжный армякъ.
— Ядъ… А заливаетъ горе. Я и теперь, если стрляю, то прошу на сткляночку съ килечкой, а не Христа ради на хлбъ.
Субъектъ въ ситцевой кацавейк умолкъ.

II.

Совсмъ стемнло. Какой-то темносрой шапкой нависло небо надъ узкой улицей. Въ воздух моросило и мшало свтить городскимъ фонарямъ. Толпа около ночлежнаго пріюта все увеличивалась. У входа ночлежники стали становиться въ хвостъ. Слышались ссоры изъ-за мстъ, спорили, кто раньше пришелъ, кому стоять ближе ко входу въ пріютъ. Какого-то подростка отколотили. Онъ заревлъ и продолжалъ плакать. Появился городовой, увидалъ какого-то пьянаго и отправилъ его съ дворникомъ въ участокъ.
Въ толп говоръ.
— Вотъ со своего кошта одинъ и долой. На казенные хлба попалъ.
— Пьяныхъ въ участкахъ не кормятъ. Я сиживалъ. Только ночлегъ. А на утро иди на вс четыре стороны.
— Все равно пятачокъ въ карман. Вдь за ночлегъ-то онъ отдалъ-бы пятачокъ.
— Какъ-же, дожидайся!
Еще съ четверть часа томительнаго ожиданія.
— А который теперь, къ примру, часъ? — задаетъ кто-то вопросъ.— Пора-бы ужъ впускать насъ.
— Теперь скоро,— отвчаютъ кто-то.— Вонъ народъ отъ всенощной пошелъ.
— Отъ всенощной. А ты почемъ знаешь, что это отъ всенощной? Нешто у нихъ на лбу написано?
— Гурьбой идутъ. Сейчасъ видно. Все не было, не было никого на улиц и вдругъ хлынули. Отворяютъ. Видишь? — слышится радостное восклицаніе.
И дйствительно двери распахнулись и толпа двинулась въ корридоръ, толкая другъ друга.
Звякаютъ мдныя деньги о стойку. Приказчикъ выдаетъ билеты.
— Хорошо пахнетъ,— шепчетъ кто-то въ затылокъ подвигающемуся передъ нимъ впередъ.— Сегодня, стало-быть, щи на ужинъ, а не каша.
— Да каша-то, братецъ ты мой, вкусне.
— Кому что. А я люблю хлебово. Только-бы горячее было, да посолоне.
— Здсь соли вволю…
Черезъ нсколько минутъ стучатъ ложки о чашки, за длинными столами слышно всхлебываніе, чавканье, уста жуютъ. Ночлежники кормятся передъ отправленіемъ ко сну. Здсь тоже очередь. Кормятъ партіями. Одни смняютъ другихъ. Покончившіе съ ужиномъ обтираютъ ладонью усы и бороды.
Слышится сожалніе:
— Хорошо и горячо, да мало. Только растравило горло.
— За пятакъ съ ночлегомъ и это благодать,— отвчаетъ кто-то.— Конечно, тутъ надо подкармливаться отъ себя. У меня баранки есть на закуску.
— Такъ то у тебя. Вишь ты какой запасливый. А я на-легк пришелъ.
Ночлежная мало-по-малу наполняется. Нары съ койками занимаются по нумерамъ. Тускло свтятъ съ потолка дв керосиновыя лампы. Въ дополненіе къ нимъ горитъ каминъ. Около него просушиваются. Нкоторые ночлежники тотчасъ-же разулись и потрясаютъ передъ огнемъ онучами, обувью. Вывтррнное для ночлега помщеніе быстро начинаетъ пропахивать прлью, потомъ, кислымъ запахомъ овчины.
На нарахъ на двухъ койкахъ рядомъ уже залегли — ситцевая кацавейка и форменное пальто, потерявшее свой первоначальный видъ и цвтъ. Они раздваются, кладутъ свою одежду подъ голову и знакомятся.
— Такъ купеческое отродье ты, значитъ,— говоритъ форменное пальто, слышавшее еще на улиц разсказъ ситцевой кацавейки.— Изъ лавочниковъ. Такъ, такъ… А я, братецъ ты мой, отъ кутьи.
— У—гмъ…— издаетъ звукъ кацавейка, разсматривая пальцы на своихъ ногахъ.— Стеръ ноги-то какъ! Шестьдесятъ вдь верстъ отмаршировалъ, а обувь балетная…
— И кадетъ ты золотой роты,— продолжаетъ форменное пальто.
— Онъ самый.
— Спиридономъ поворотомъ называемый.
— Вотъ, вотъ.
— Ну, и я то-же самое. Молебны-бы мн пть, по похоронамъ кутью съ изюмомъ сть, а вотъ я по нсколько разъ въ году странствую изъ мста приписки въ Питеръ обратно. Ты чудовской, что-ли?
— Нтъ.
— Ну, такъ кронштадтскій?
— Нтъ.
— Лужской не можешь быть, потому я самъ лужской приписки и тебя-бы зналъ.
— Шлиссельбургскій я, шлиссельбургскій. Шлиссельбургъ-то ты и забылъ. Шлиссельбургской золотой роты я кадетъ… Спиридонъ поворотъ,— отвчала ситцевая кацавейка.
— Который разъ въ Питеръ пришелъ въ ныншнемъ году?
— Съ весны третій… Лтомъ у насъ ивъ Шлиссельбург не очень худо. Богомольцы у Казанской, на пароходной пристани есть заработокъ.
— Ну, а я второй прибрелъ. Намъ изъ Луги далеко. Что кронштадтскимъ, что колпинскимъ, что шлиссельбургекимъ — шаль.
— Ну, не больно-то и шаль, коли изъ Шлиссельбурга. Шестьдесятъ верстъ шагать. А тянетъ сюда. Вотъ завтра объявлюсь передъ родственничками.
— Обрадуются?
— Въ ужасъ впадутъ, когда приду въ лавку вотъ въ эдакомъ наряд, протяну руку и буду просить на сткляночку съ килечкой. Первый визитъ къ отцу.
— Не любитъ?
— Кто-жъ любитъ срамъ! Сейчасъ разговоръ: сынъ приходилъ во вретищ, руку протягивалъ, милостыню просилъ. А я во второй разъ нанесу визитъ. Разговоръ еще пуще. Потомъ покажу свой срамъ и передъ другими сродственничками. Въ рынокъ приду! въ рынк по лавкамъ сродственничковъ пройдусь съ рукой и буду на сткляночку съ килечкой просить. Потомъ по знакомымъ… А разговоръ-то пуще, огласка-то шире.
— А какъ подаютъ?— поинтересовалось форменное пальто.
— Подаютъ-то при стрльб сродственники мало, никто больше двугривеннаго не даетъ, а рубля-то я и не видалъ и не запомню. Разв кто велитъ зайти домой да обноски дастъ…
— А ты обноски въ оборотъ?..
— Само собой. Нельзя-же мн жить безъ расходнаго капитала,— отвчала ситцевая кацавейка.— Но дло, другъ, не въ этомъ. Надо конца ждать. Конецъ внчаетъ дло. Какъ сраму этого самаго наглотаются — сейчасъ отецъ черезъ приказчика объ отступномъ переговоры вести начнетъ: сколько возьмешь, чтобы изъ Питера исчезнуть? Сколько возьмешь, чтобы избавить насъ отъ срама? Ну, и говоришь цну.
— Такъ, такъ… Ловко. Ну, а сколько-же заполучить можешь?
— Да нынче лтомъ одинъ разъ сорокъ взялъ, въ другой разъ пятьдесятъ.
— Рублей? Тсъ… Для кадета чего-же лучше? Большой капиталъ. Ну, а нынче опять цну поднимешь? Надешься сорвать больше?
— Да отчего не взять, коли дадутъ. Буду торговаться.
Форменное пальто въ восторг.
— Скажи на милость, какъ это у тебя хорошо придумано! — дивится онъ.— А вотъ куть взять негд. На это наши не пойдутъ, хотя и у меня здсь есть дядя по матери, протопопъ. Ну, а какъ-же ты потомъ, когда получишь отступного?
— Я честенъ. Воромъ я никогда не былъ и надувательствомъ никогда не занимался. Если ужъ я разъ взялъ, то ужъ больше на глаза имъ не покажусь. Я просто несчастный человкъ и изъ-за вина пропадаю. Ну, попріоднутъ меня, денегъ дадутъ, я и начну душеньку свою потшать, бариномъ жить, гд-нибудь въ уголк въ сторонк. И проживу всласть, пока капиталовъ хватитъ,— разсказывала ситцевая кацавейка.
— А какъ капиталы къ концу?
— Ну, за одежу примусь.
— А когда одеж конецъ?
— Тогда сызнова: ‘подайте на сткляночку съ килечкой’. Но ужъ по рынку не прошу, не конфужу ихъ. А тамъ порядокъ извстный… Заберутъ за прошеніе милостыни, въ нищенскій комитетъ на казенные хлба. Если ты тоже кадетъ золотой роты, то порядокъ-то теб ужъ извстный. Допросы, разспросы. Однутъ въ казенное добро, и перешлютъ обратно на мсто приписки. На то мы и Спиридоны повороты.
Ситцевая кацавейка умолкла, почесалась и сказала:
— Спать пора. Умаялся… Глаза слипаются.
Черезъ минуту и ситцевая кацавейка, и форменное пальто спали.

III.

Спали, однако, ночлежники тревожно. Ночью они то и дло просыпались при каждомъ шорох. Они ждали такъ называемой ими самими ‘облавы’, то-есть ревизіи паспортовъ, при чемъ неимющіе таковыхъ сейчасъ-же арестовываются полиціей и уводятся, но въ эту ночь облавы не было.
Ночлежники проснулись рано утромъ и тотчасъ-же начали одваться, сбираясь въ ‘походъ’, какъ они выражались. При выход изъ ночлежнаго пріюта, имъ давали по большой кружк горячаго чаю, по куску сахару и по ломтю хлба. Горячую влагу они глотали жадно, то и дло разбавляя ее кипяткомъ, дабы увеличить число жидкости.
За чаемъ ситцевая кацавейка и потерявшее свой видъ и цвтъ форменное пальто опять встртились.
— Стало быть у тебя скоро пиры предстоятъ,— сказало кацавейк пальто, вспоминая вчерашній разсказъ о свиданіи ея съ родственниками.
— Пиры не пиры, а въ первый-то день все-же наберу по пятіалтыннымъ да двугривеннымъ рубля два,— отвчала кацавейка.
— Попотчуй товарища на радостяхъ-то. Я кутейницкаго отродья. Мн негд взять.
— Ладно. Я къ своимъ жалостливъ.
— Гд встртимся-то? Съ собой теб меня взять невозможно?
— Боже избави! Нешто вдвоемъ стрлять можно? Ты самъ знаешь. И въ одиночку-то, такъ и то мимо городового проскользать да и проскользать надо. А ты, какъ стемнетъ, приходи сегодня сюда… Я буду здсь съ сороковкой. Вотъ на сонъ грядущій и разопьемъ.
— Да будто ты сюда придешь на ночлегъ, два-то рубля настрлявши? При двухъ-то рубляхъ ты можешь и на постояломъ двор прохлаждаться при разносолахъ.
— Конечно, слдовало-бы отлежаться и отдохнуть. Давно ужъ я не прохлаждался въ благодушіи. Ну, да вотъ что. Приходи въ сумерки на Невскій къ Гостиному двору и жди меня тамъ на скамейк.
— Со скамейки-то какъ-бы городовой не согналъ?
— Ты руки не протягивай, такъ онъ тебя и не тронетъ. Не проси около Гостинаго-то, ужъ воздержись. Ну, а сгонитъ со скамейки… такъ прохаживайся.
— Ладно. Спасибо. Я приду.
— Приходи. А куда ночевать пойдемъ — тамъ видно будетъ. Вдь и я тоже пока еще въ неизвстности, много-ли въ рынк-то настрляю. Можетъ быть, и рубля не соберу.
Напившись чаю, сосди по ночлегу стали уходить изъ ночлежнаго пріюта. Вотъ они вышли на улицу и подали другъ другу руку.
— Сосдъ, а сосдъ! Да какъ тебя зовутъ?— спросило форменное пальто кацавейку.
— Имя мое тяжелое: Пудъ. Пудъ Чубыкинъ,— сказала кацавейка.
— Января четвертаго празднуешь. Знаю. А меня — Серапіономъ. Серапіонъ Скосыревъ.
Ночлежники разстались.
Было еще рано. Часы показывали въ окн часового мастера еще только восемь. Въ подвальномъ этаж въ мелочной лавочк горлъ еще огонь. На улиц было сыро. Падалъ мелкій мокрый снжокъ, дулъ втеръ. Холодная сырость пронизывала до костей.
‘Только-только еще отворять лавки начнутъ, пока я приду въ рынокъ’,— разсуждалъ Пудъ Чубыкинъ, ежась, засунулъ красныя руки въ рукава кацавейки и поспшно зашагалъ стоптанными дырявыми сапожонками, чтобъ согрться.
Вотъ и рынокъ, гд торговалъ его дядя суровщикъ. Бакалейныя и щепенныя лавки были уже отворены и въ нихъ торговали, но суровскія еще только отворялись, а галантерейная и суровская лавка его дяди была еще заперта. Напротивъ рынка, въ дом красовался своими росписными вывсками чайный и фруктовый магазинъ отца Пуда Чубыкина, съ изображеніемъ фруктовъ въ вазахъ, цибиковъ съ чаемъ, стеклянныхъ сосудовъ съ кофе и головъ сахару. Онъ былъ уже отворенъ. Пудъ Чубыкинъ взглянулъ на него и смахнулъ съ глаза слезу.
‘Вотъ здсь тринадцатилтнимъ мальченкомъ началъ я когда-то привыкать къ торговл, на первыхъ порахъ лъ въ неимоврномъ количеств сахаръ, длалъ кораблики изъ оберточной бумаги, ласкалъ большого сраго кота, всегда лежавшаго на мшк съ сушенымъ цикоріемъ, или на обернутомъ въ дерюжный мшокъ мдномъ горячемъ чайник съ чаемъ, лъ, походя, апельсины, яблоки, мармеладъ не взирая на предупрежденья приказчиковъ не длать этаго’.
И вспомнилось Чубыкину, какъ онъ на первыхъ порахъ обълся продажными сластями, заболлъ, долго хворалъ и, наконецъ, выздоровлъ.
Въ лавк говорили:
— Обожрался разъ такъ ужъ теперь зря сть не станетъ. Отвратитъ отъ сладкаго.
И помнитъ Пудъ Чубыкинъ, что его дйствительно отвратило отъ сладкаго. Сахаръ, коврижка, медовые и мятные пряники и мармеладъ сдлались ему противными. Онъ даже чай и кофе пересталъ пить въ накладку. На яблоки, груши, апельсины и орхи ему даже глядть не хотлось.
Онъ стоялъ передъ лавкой своего отца, заложа руки въ рукава, переминался отъ холода, колотилъ ногу объ ногу и вспоминалъ прошлое, вспоминалъ свое дтство, юношество.
Онъ вспомнилъ, какъ ласково относились къ нему въ лавк ихъ обычные покупатели, и въ ушахъ его звенли ихъ фразы:
— А, молодой хозяинъ! А ну-ка, молодой хозяинъ, отвсь-ка мн пару фунтиковъ сахарку… Да съ корочками, голубчикъ, съ корочками, чтобъ повыгодне было, потому мн для прикуски.
Маленькій Пудъ ухмылялся во всю ширину своего лица, отодвигался застнчиво отъ прилавка и щекоталъ за ухомъ кота, а приказчикъ отвшивалъ требуемое.
— Ну, теперь лимонъ. Молодой хозяинъ, лимончикъ мн, лимончикъ. Что-жъ ты съ покупателемъ-то, другъ, не занимаешься? Давай лимончикъ. Только кожу-то потоньше выбери. Ну? Давай сюда, лимончикъ. Угождай постоянному покупателю. Ты еще подъ столъ пшкомъ бгалъ, а я ужъ у васъ покупалъ въ вашей лавк.
Покупатель глядлъ ласково, любовно щурился какъ-то на маленькаго Пуда.
Взглядывалъ на Пуда и приказчикъ и, подавая покупателю лимонъ, говорилъ:
— Недавно онъ у насъ въ лавк. Только еще приглядывается. Гд-жъ ему!
— Первенецъ? Старшій у отца? — интересовался покупатель.
Онъ, Пудъ, продолжалъ молчать и щекоталъ кота, а приказчикъ опять отвчалъ за него:
— Передъ нимъ дочка. Та на годъ старше его. А посл него двое махонькихъ есть.
— Маменькинъ сынокъ? Поди, балуетъ мать-то?
— Не приведи Богъ какъ. Не хотла и въ лавку отпускать, да ужъ папаша приструнилъ.
Покупатель расплачивается за сахаръ, за чай, за лимонъ и бормочетъ:
— Ну, что-жь, привыкай при отцовскомъ дл, веди себя хорошенько… Старайся… Выростешь большой — отцу подмога будешь.
‘Отцу подмога’,— повторяетъ про себя Пудъ Чубыкинъ, и въ душ его что-то шевелится. Ему длается горько, горько за себя. Какая-то болзненная спазма сжимаетъ ему горло. Онъ еще разъ смахиваетъ съ глаза слезу и отворачивается отъ фруктовой и колоніальной лавки своего отца, машетъ рукой и входить въ щепянную лавку, находящуюся въ рынк.

IV.

— Подайте отставному торговцу на сткляночку съ килечкой…— произнесъ Пудъ Чубыкинъ, скромно остановись у дверей лавки около цлой пирамиды, нагроможденной изъ деревянныхъ лоханки, ушатовъ, корытъ и ведеръ.— Иззябъ, погрться надо.
Приказчикъ съ сдой бородой, въ суконной чуйк на овчин, продававшій что-то какой-то женщин, поднялъ голову и воскликнулъ:
— А, Пудъ Савельичъ! Давно-ли въ Питер? Когда объявился?
Пудъ Чубыкинъ какъ-то весь передернулся — привычка, пріобртенная имъ при прошеніи милостыни — и оскабился всмъ своимъ опухшимъ лицомъ съ синякомъ подъ глазомъ.
— Вчера около полудня по липовой чугунк съ курьерскимъ поздомъ пріхалъ,— отвчалъ онъ.
— Съ Валаама?
— Никакъ нтъ-съ, изъ Шлиссельбурга Спиридономъ поворотомъ.
— А говорили тутъ, что тебя твой отецъ въ монастырь на Валаамъ на покаяніе упряталъ.
— Папашенька мой не иметъ надо мной теперь никакой власти, съ тхъ поръ, какъ я посадскимъ объявился. Меня полиція приписала теперь къ шлиссельбургскимъ мщанамъ, и я самъ по себ. Я вольный казакъ. Не оставьте.
Онъ опять весь передернулся и просительно склонилъ голову на бокъ.
Приказчикъ ползъ въ выручку, досталъ оттуда мдякъ и подалъ его Чубыкину.
— Обыкновеннымъ нищимъ подаемъ по копйк, а ты ужъ свой человкъ, теб пятачокъ,— проговорилъ онъ.
— Благодаримъ покорно.
Чубыкинъ хотлъ уходить.
— Постой…— остановилъ его приказчикъ.— Все еще малодушествуешь? Все еще пьешь?
— Да ужъ это моя тропинка до могилы. Дай вамъ Богъ здоровья.
Чубыкинъ опять сдлалъ движеніе, чтобы выйти изъ лавки.
— Погоди… Чего бжишь! Передъ отцомъ-то уже объявлялся?— задалъ ему вопросъ приказчикъ.
— Въ вашу лавку — въ первую. Къ отцу потомъ. Отецъ добромъ не подастъ. Съ него надо нахрапомъ брать. Прощенья просимъ.
Черезъ минуту Чубыкинъ входилъ въ мясную лавку, находящуюся рядомъ съ щепенной.
У входа за ясневой конторкой виднлся хозяинъ лавки, среднихъ лтъ мужчина въ бломъ передник поверхъ чуйки и въ суконномъ картуз. Чубыкинъ сдлалъ ему подъ козырекъ, приложивъ красную руку около праваго виска къ своей войлочной шапк, и произнесъ:
— Михаилу Акимычу особенное… Пожертвуйте прежнему сосду гривенничекъ на сткляночку съ килечкой…
— Ба! Пудъ! Опять въ Петербург? Да вдь тебя, говорятъ, только что выслали въ Шлиссельбургъ,— сказалъ онъ.
— А вы думаете, Михайло Акимычъ, тамъ нашему брату, посадскому, сладко живется? Ой-ой! Время осеннее. Богомольцы перестали здить. Прозжихъ черезъ Шлюшинъ тоже не перевалило. Стрляй, не стрляй — ничего не очистится.
— И все еще виномъ балуешься? Вишь, ликъ-то какъ у тебя перекосило! Пора-бы это теб, Пудъ, все бросить.
— Бросить. Хе-хе-хе… Михайло Акимычъ… А вдругъ кто найдетъ, если я брошу?.. На вкъ несчастный человкъ будетъ. Пожертвуйте отъ щедротъ своихъ, что не жаль…
— Изволь. Только вдь теб на вино. Пользы отъ моей жертвы никакой не будетъ.
— И не скрываю-съ, что на вино. Не обманываю, не надуваю, не гршу.
— Вотъ теб гривенникъ. А только ты лучше купи сайку съ печенкой, да пошь хорошенько.
— Солененькаго нашему брату лучше, Михайло Акимычъ. Вотъ возьму я селедочку за пятачокъ…
— Да брось ты это, наплюй… Побаловалъ и за щеку… Примирись съ отцомъ.
— Отецъ и я, Михайло Акимычъ, все равно, что небо и земля. Какъ земл съ небомъ не сойтись, такъ и мн съ нимъ. Желаю добраго здоровья,— поклонился Чубыкинъ, пятясь къ двери.
— Поклонись ему, повинись передъ нимъ,— продолжалъ хозяинъ мясной лавки.
— Мн передъ нимъ виниться нечего. Онъ передо мной виноватъ.
— А ты гордость-то смири…
— Эхъ, Михайло Акимычъ! Вдь вы наши дла знаете. Не вамъ разсказывать! Ну, благодарю покорно за ваши ласки! Не оставьте впредь, если насъ не вышлютъ.
Чубыкинъ юркнулъ за дверь.
И вотъ онъ передъ суровской лавкой своего дяди, брата покойной матери. На вывск золотыми буквами значилось: ‘Продажа суровскихъ и галантерейныхъ товаровъ купца О. В. Укромина’. Лавку только что отворяли. Приказчики стояли гурьбой передъ полуотворенными дверьми. Старшій приказчикъ звенлъ ключами. Чубыкинъ подошелъ къ нимъ и вытянулся во фрунтъ.
— Господамъ суровщикамъ поклонъ и почтеніе! Дяденька Осипъ Вавилычъ все-ли въ добромъ здоровь?
— А, Пудя! Опять объявился! — весело заговорили приказчики.
— Вчера изъ богоспасаемаго града Шлютина. Богъ милости прислалъ,— отвчалъ Чубыкинъ.— Ну-ка, ребятки, складывайтесь дядину племяннику на бутылочку.
— Постой… погоди… Надъ нами не каплетъ. А дяденька твой Осипъ Вавилычъ только вчера вспоминалъ о теб,— сказалъ старшій приказчикъ съ подстриженной бородкой.— Прочиталъ онъ въ газетахъ, что есть какая-то лечебница, гд лечатъ отъ запоя… ‘Вотъ-бы, говоритъ, нашего Пуда’…
— Мн, Василій Парамонычъ, лягушку въ водку сажали, съ лягушкой меня водкой поили — и то ничего не помогло,— былъ отвтъ.
— Тьфу ты пропасть!— плюнулъ приказчикъ въ барашковой скуфейк.— И неужто посл этого не опротивло?
— Напротивъ, другъ… Даже слаще стала. Пожертвуй, Филимоша, гривенничекъ! — обратился къ нему Чубыкинъ.— Кажется, вдь тебя Филимономъ звать?
— Правильно. Но я пожертвовалъ-бы теб и больше, да вдь попусту: ты пропьешь.
— Пропью, милый… Это правильно… Но все-таки хоть въ закусочной гд-нибудь-бы всласть пообдать. Давно ужъ я горячаго не лъ. Сейчасъ-бы это я сткляночку, а потомъ селянку на сковородк съ ветчинкой. Вотъ я ужъ пятіалтынный насбиралъ. Да что пятіалтынный! Пятіалтынный мало.
Приказчики распахнули ставни и вошли въ лавку. Вошелъ вслдъ за ними и Чубыкинъ. Старшій приказчикъ посмотрлъ на него съ ногъ до головы и сказалъ:
— Накормить-то тебя, Пудя, и сейчасъ можемъ. Стоитъ только саечника позвать. У него и селянка есть, и все…
— Ярославскій Борель? Знаю я его… и онъ меня, поди, помнитъ. даль я у него… Но безъ сороковочки-то, Василій Парамонычъ, мн и кусокъ въ горло не пойдетъ. Да и зачмъ васъ конфузить тутъ около лавки. А вы сложитесь, кому что не жаль, и отпустите мн деньгами. Отнесу я дань въ казенку, выпью за ваше здоровье общее, а затмъ въ закусочную. Сыпьте, господа, въ шапку Пуду Чубыкину, сыпьте…
И Пудъ Чубыкинъ снялъ свою войлочную шапченку и протянулъ ее приказчикамъ.
Приказчики медлили, и одинъ изъ нихъ произнесъ:
— Складчину мы сдлаемъ, не въ этомъ рчь. Но не лучше-ли для тебя сапоженки какіе ни на-есть купить? Вонъ у тебя что на ногахъ-то…
Третій приказчикъ махнулъ рукой.
— Не стоитъ. Все равно пропьетъ. И сапоги пропьетъ. Я его характеръ знаю,— проговорилъ онъ.— Вдь ужъ не въ первый разъ.
— Пропью, милый… Истинно, пропью. Я и не скрываюсь,— откликнулся Пудъ Чубыкинъ.
— Ну, такъ вотъ теб пятачокъ на выпивку.
— Благодарю покорно. Господа, сыпьте хозяйскому племяннику!— потрясалъ шапкой: Чубыкинъ.
Приказчики клали кто пятачокъ, кто три копйки и говорили въ свое оправданіе:
— Теб поменьше-то сразу давать, такъ лучше. Вдь еще не разъ зайдешь попросить.
— Зайду, ребятки, зайду, если фараоны не изловятъ. Да вдь вотъ надо еще передъ дяденькой Осипомъ Вавилычемъ предстать. Ему я ужъ завтра объявлюсь. А вамъ — мерси. Мерси и адье до другого раза,— закончилъ Чубыкинъ съ ужимками, послалъ даже летучій поцлуй и выскочилъ изъ лавки.

V.

Пуду Чубыкину сильно хотлось выпить водки.
Да и холодно ему было въ дырявой, хотя и ватной ситцевой кацавейк, далеко не доходившей до колнъ. Штаны были тоже нанковые, а не суконные, изъ стоптанныхъ сапоженокъ выглядывали пальцы, носковъ не было, и ноги въ сапогахъ хотя и были обернуты тряпками, но очень тонко, такъ какъ сапоги были малы и при боле сильномъ окутываніи ноги въ нихъ не влзали. Самыя ступни ногъ онъ долженъ былъ даже обернуть въ газетную бумагу, чтобы надть сапоги. Единственной, вполн теплой вещью на немъ былъ гарусный шарфъ на ше, спускавшійся своими концами на грудь подъ кацавейку. При согрваніи изнутри водкой, такой костюмъ еще грлъ въ холодную осеннюю погоду, но у Пуда Чубыкина со вчерашняго полудня водки во рту не было, а сегодня моросилъ снгъ и погода была ужъ похожа на зимнюю.
Выйдя изъ-лавки дяди, Чубыкинъ остановился на углу и сосчиталъ собранныя имъ деньги. Оказалось всего пятьдесятъ дв копйки.
‘Мало еще,— подумалъ онъ.— Мерзавчика пить не стоитъ, очень ужъ посуда мала, только разбередишь себя и никакого толку не будетъ. А выпить сороковку, такъ много-ли мн тогда на селянку и на ночлегъ останется! Пустяки. А сегодня для прибытія въ Питеръ хочется всласть солененькаго съ кисленькимъ пость. Да долженъ я вечеромъ еще товарища лужскаго кадета попотчивать. Общалъ ему. Нтъ, надо еще посбирать, пока трезвъ. Пьяному собирать хуже. Мало кто подаетъ. Незнакомые совсмъ не подаютъ’,— ршилъ онъ и вошелъ еще въ лавку — шорную.
Пахло кожей, ворванью. Висли хомуты, шлеи, подпруги, супони, гужи. Цлый рядъ дугъ ломовыхъ стоялъ на полу. На полкахъ виднлись разложенныя щетки разныхъ сортовъ, пачки съ металлическими украшеніями для сбруи, нашильники для парной упряжи, а съ потолка были свсившись валеные сапоги. На скамейк около выручки сидлъ хозяйскій сынъ, черненькій, съ маленькой бородкой, въ барашковой скуфейк, въ тулупчик на овчин. Онъ курилъ папироску и читалъ газету. Приказчикъ за прилавкомъ кроилъ ремни изъ кожи.
— Пожертвуйте на сткляночку…— началъ Чубыкинъ, остановясь около двери.
Читавшій газету хозяйскій сынъ быстро опустилъ газетный листъ, взглянулъ на Чубыкина и быстро воскликнулъ:
— А! Явленное чудо! Пудъ! Не долго-же ты нынче пропадалъ. Когда объявился?
— Вчера прибылъ-съ въ сверную столицу и остановился въ Европейской гостиннц.
— Покажись-ка, покажись! Батюшки, въ какомъ ты вид! Въ такомъ ужасномъ вид ты никогда еще не приходилъ.
— Приходилъ-съ, Анисимъ Парфенычъ… хе-хе-хе, запамятовали вы только… хуже еще приходилъ, приходилъ такъ, что даже рубашки подъ одежей не было, а сегодня я въ рубашк,— отвчалъ Чубыкинъ.
— Откуда ты такіе костюмы берешь?
— Музей у насъ въ Шлиссельбург есть такой.
— Удивительно. А казенную одежу, въ которой васъ пересылаютъ на мсто приписки, значить по боку?
— Лишняя обуза, Анисимъ Парфенычъ, для страннаго человка.
— Именно, братецъ ты мой, ты странный человкъ.
— Не судите и не осуждены будете. А лучше вотъ подайте, что милость будетъ.
— Да вдь я жалючи. Когда-то мы съ тобой гуливали по ‘Аркадіямъ’ и ‘Акваріумамъ’.
— Было, прошло и быльемъ поросло! На сткляночку…
Чубыкинъ махнулъ рукой и поклонился просительно. Хозяйскій сынъ покачалъ головой и сказалъ своему приказчику:
— Вдь вотъ когда-то человкъ франтикомъ былъ, кадрили съ фигурами монстръ на вечеринкахъ отмахивалъ, при фрак и при бломъ галстух, и вдругъ изъ полированнаго человка верхнимъ концомъ да внизъ. Который годъ по этапу-то ходишь?— спросилъ онъ Чубыкина.
— По этапу-то всего третій-съ… Конечно раньше я тоже ужъ свихнувшись былъ, но…
— Ахъ, Пудя, Пудя! Да неужто ты не можешь исправиться?
— Старая исторія, Анисимъ Парфенычъ! Пожертвуйте…
Чубыкинъ опять махнулъ рукой.
— Да вдь пожертвовать на вино можно, но я хотлъ-бы для тебя что-нибудь получше…— проговорилъ хозяйскій сынъ.
— Не стоитъ-съ.
— Дайте ему валенки, ребята. Снимите… Вдь зима начинается, а у него голые пальцы изъ сапогъ торчатъ. Вотъ теб валенки сейчасъ дадутъ. Переоднься. Только смотри, не пропей ихъ.
— Благодаримъ покорно, Анисимъ Парфенычъ, но ручаться за себя не могу. Дйствительно, очень холодно, но…
— Ахъ, ты какой! Ну, все равно, переобувайся. А вдь когда-то онъ по двнадцати рублей за сапоги платилъ.
— Слышалъ я, хотя самъ и не запомню. Въ рынк сказывали,— произнесъ приказчикъ, подавая валенки.
Чубыкинъ сталъ переобуваться.
— Это я по старой памяти, такъ какъ мы съ тобой, Пудка, когда-то гуливали. Вмст вдь путались-то, но отчего я не свихнулся и отчего ты такъ опустился?— разсуждалъ хозяйскій сынъ.
— Линія такая. Вы и я — охъ, какое междометіе обширное! Вы вдь трагедію-то знаете. Я мачиху полюбилъ и она была ко мн очень склонна. Ну, отецъ… Онъ выгналъ меня изъ дома. Мачиху на запоръ…
— Все-таки, ты могъ-бы жить у кого-нибудь въ приказчикахъ… Свой хлбъ добывать… А теперь милостыню просишь, спился и въ какомъ положеніи!..
— Анисимъ! Да вдь любовь,.. Я изъ-за любви погибаю!.. И изъ-за жалости къ ней. Изъ-за Елены. Ты думаешь, ее-то мн не жалко? Вотъ что здсь у меня…
Чубыкинъ ударилъ себя въ грудь кулакомъ, а потомъ смахнулъ съ глаза слезу.
— Забыть надо. Пойти къ отцу повиниться…— продолжалъ хозяйскій сынъ.
— Къ отцу? Да разв онъ впуститъ? Вдь онъ проклялъ меня. Помните, когда мы съ ней, съ мачихой, бжать задумали? Ты долженъ помнить. Насъ тогда у Краснаго кабачка накрыли. И вотъ онъ меня проклялъ, а ее на запоръ, на ключъ. Что-то она теперь, сердечная?..
— Недавно вмст съ твоимъ отцомъ въ театр сидла. Она-то угомонилась. Въ ‘Акваріум’ она тутъ какъ-то лтомъ съ нимъ была. Только ты вотъ забыть и обдержаться не можешь.
— Такая ужъ планета надо мной! Ничего не подлаешь.
— Брось пьянство. Наплюй на паскудную, забудь мачиху, такъ и мы тебя къ себ въ приказчики возьмемъ. Я упрошу отца. Только ты мн долженъ дать слово, поклясться передъ иконой, что бросишь.
— Да вдь ужъ пробовалъ взять меня дяденька мой Осипъ Вавилычъ, но толку-то не вышло,— отвчалъ Чубыкинъ.
— Дядя твой помстилъ тебя въ своей лавк, а лавка его противъ оконъ твоей мачихи — ну, понятно, она тебя и раздражала. А мы помстимъ тебя служить не здсь въ лавку, а въ нашу лавку въ другомъ рынк. Подумай, Пудъ.
— Нечего думать-съ. Дянія мои многогршныя должны скончаться гд-нибудь подъ заборомъ. Умру, какъ собака — и длу конецъ. Туда мн и дорога.
— Ахъ, Пудъ, Пудъ! И говоришь это трезвый!
— Со вчерашняго дня капли во рту не было. За валенки спасибо… Но пожертвуй на баночку съ киличкой…
— Эхъ, голова, голова! Совсмъ ты, Пудъ, ежова голова! Панфилъ! Принеси-ка мой старый пиджакъ изъ задней лавки, отдалъ приказъ хозяйскій сынъ.— Тамъ пиджакъ есть, въ которомъ я лсомъ въ лавк терся. Пусть онъ его на кацавейку сверху наднетъ. Пиджакъ широкій. Пусть наднетъ. Ему будетъ тепле.
— Спасибо, благодтель. На одежу-то я себ ужъ потомъ у отца вытребую,— сказалъ Чубыкинъ.
— Надвай, надвай — указывалъ ему на принесенный пиджакъ хозяйскій сынъ.— Да веревку-то сними съ себя, которой опоясавшись. Дать ему ремень на опояску!
Чубыкинъ надлъ сверхъ кацавейки пиджакъ и опоясался ремнемъ.
— Ну, вотъ… Теперь хоть на человка похожъ. Да тряпицу-то со скулы сними,— старался его прихорашивать хозяйскій сынъ.
— Нельзя. Все лицо съ этого боку разбито. Увидятъ, подавать не будутъ. Ну, спасибо за ласку, за сердолюбіе. А на баночку-то съ килечкой все- таки дай.
Чубыкинъ осклабился и протянулъ руку. Ему подали пятіалтынный.
— Мерси,— сказалъ онъ, приложилъ руку къ виску, повернулся и вышелъ изъ лавки.
— Подумай, все-таки, насчетъ честной-то жизни!— кричалъ ему вслдъ хозяйскій сынъ.

VI.

Къ полудню у Пуда Чубыкина было денегъ слишкомъ рубль, хотя онъ не утерплъ и выпилъ ‘мерзавчика’ — двухсотку, а затмъ сжевалъ большую заварную баранку, купленную у бабы-торговки, кое-какъ обманувшей бдительность городового и проскользнувшей къ казенной винной лавк. Кром того, Пудъ Чубыкинъ значительно преобразился: рваную кацавейку скрылъ пиджакъ, опоясанный ремнемъ, на ногахъ были приличные срые валеные сапоги, а на рукахъ желтыя замшевыя рукавицы, подаренный ему какимъ-то знакомишь суровщикомъ.
‘Рубль съ походцемъ,— сказалъ самъ себ Пудъ Чубыкинъ.— Теперь можно и сороковочку пропустить’. Онъ тотчасъ-же зашелъ въ казенку, купилъ полъ-бутылки и сталъ искать мста, гд-бы выпить ее. Около казенной винной лавки стоялъ городовой, и здсь этого сдлать было нельзя. Зайти съ бутылкой въ състную лавку или чайную и тамъ выпить считалось-бы преступленіемъ для содержателя състной, да онъ и не допустилъ-бы этого. Чубыкинъ долго думалъ, куда-бы ему дться, и зашелъ въ подъздъ того дома, гд помщался фруктовый и колоніальный магазинъ его отца. Подъздъ этотъ не охранялся швейцаромъ. Здсь на лстниц Чубыкинъ ловкимъ и привычнымъ ударомъ ладони въ дно бутылки вышибъ изъ горлышка пробку, приложилъ горлышко ко рту и выпилъ содержимое сороковки.
‘Ну, а теперь можно и закусить чмъ-нибудь кисленькимъ и солененькимъ’,— ршилъ онъ, сладко сплюнулъ, отеръ губы рукавомъ и, направившись въ закусочную, спросилъ себ скоромную селянку на сквородк. Содержатель състной лавки, старикъ, тотчасъ-же узналъ его, вышелъ изъ-за стойки и подошелъ къ нему.
— Никакъ Пудъ Чубыкинъ?— сказалъ онъ, всматриваясь въ постителя.
— Онъ самый…— произнесъ Чубыкинъ мрачно.
Хмель никогда не приводилъ его въ веселье.
Старикъ покачалъ головой и сказалъ:
— Вотъ поди-жъ ты! А про тебя говорили, что ты умеръ.
— Какъ видишь, живъ…
— Грхи! И смерть-то тебя не беретъ. Другой-бы съ твоей жизни три раза померъ. Ты что-жъ это селянки спросилъ? Въ подаяніе, что-ли? Въ подаяніе селянки много. Она двугривенный стоить. А ты пошь каши.
— Нтъ, за-деньги.
— Ну, то-то! Разбогатлъ, значитъ? Понастрлялъ. Да и то сказать: здсь въ рынк все знакомые у тебя. Иной изъ-за сраму подастъ. То-то папенька-то, я думаю, обрадовался такому сыночку! Заходилъ къ отцу-то? Показалъ ему свой ликъ распрекрасный?
— Оставьте меня, старикъ, въ поко. Я гость, я за свои деньги пришелъ,— совсмъ ужъ мрачно отвчалъ Чубыкинъ.— И чего ты привязываешься?
Чубыкинъ пьянлъ. Подали селянку. Теплая комната закусочной, горячая да согрла его, иззябшагося съ утра, и онъ сталъ дремать. Черезъ минуту, уткнувъ голову въ положенный на столъ руки, онъ заснулъ, но тутъ подошелъ къ нему слуга закусочной, растолкалъ его и наставительно сказалъ:
— Безобразно. Тутъ не постоялый дворъ, а закусочная и чайная. Иди спать въ другое мсто.
Чубыкинъ проснулся, потянулся, всталъ изъ-за стола и, разсчитавшись за селянку, вышелъ изъ закусочной.
Закусочная была около рынка, стало быть и около того дома, гд помщайся магазинъ отца Чубыкина, а во двор жилъ и самъ отецъ его. Только что Пудъ Чубыкинъ сдлалъ нсколько шаговъ и хотлъ зайти въ колбасную лавку, чтобы попросить милостыню, изъ воротъ этого дома вышла его мачиха. Это была небольшого роста молодая, блдная, худенькая блондинка, очень миловидная. Одта она была въ бархатное пальто съ куньей отдлкой, въ куньей шапочк и съ куньей муфтой. Вышла она изъ воротъ, робко посмотрла по сторонамъ и тихо пошла по тротуару.
Увидавъ ее, Чубыкинъ вздрогнулъ. Вся кровь бросилась ему въ голову.
— Елена…— прошепталъ онъ и, ускоривъ шагъ, пошелъ за ней.
Какъ его, такъ и ее тотчасъ-же замтили изъ рыночныхъ лавокъ на противоположной сторон улицы и слдили за ними. Онъ былъ пьянъ и не замчалъ этого. Поровнявшись съ ней, онъ произнесъ:
— Елена… Это я… Здравствуй, Елена.
Она обернулась взвизгнула и бросилась въ сторону, замахавъ руками.
— Уходи, уходи! Бога ради, уходи!— бормотала она.
— Голубушка, я не прокаженный. Я только поклониться теб, повидаться съ тобой. Изъ-за тебя погибаю.
— Уходи, ради самого Господа! Видишь, на насъ изъ лавокъ смотрятъ.
— Да вдь на улиц, милушка. На улиц-то можно, благо такой случай вышелъ,— не отставалъ Пудъ Чубыкинъ.
Она стояла, прислонившись спиной къ дому, смотрла на Пуда испуганными глазами и шептала:
— Пожалй меня, Пудя… Отойди. Вдь сплетни начнутся… Донесутъ… И опять мн страдать.
— Ну, хорошо, хорошо… Съ меня довольно… Я повидался съ тобой. Съ меня достаточно…
— Переходи на ту сторону улицы, пожалуйста переходи. Когда ты пришелъ въ Петербургъ, безумный? Безумный и несчастный!
— Вчера, Еленушка.
— Ахъ, въ какомъ ты ужасномъ вид! Переходи, переходи на ту сторону.. А я ужъ пойду обратно домой, чтобъ сплетенъ не было, чтобъ видли, что я домой… Вотъ теб рубль, возьми… Только не пей больше, Пудя, не пей. Ты опять пьянъ.
— Подъ такой звздой родился.
Она ползла въ карманъ, вынула оттуда рубль, сунула Пуду Чубыкину въ руку и почти побжала къ дому, гд жила, и бросилась подъ ворота.
А на противоположной сторон улицы на тротуар вышедшіе изъ лавокъ приказчики смялись, когда Чубыкинъ переходилъ къ нимъ.
— Молодецъ, Пудъ! Мачиху поддлъ. Покажи- ка, сколько она теб дала?
— Мер-р-рзавцы! — закричалъ на нихъ Чубыкинъ.— Чего вы гогочете? Надъ чмъ сметесь? Вы душу, душу мою не жалете! Надъ ней глумитесь! Ее терзаете! Вы знаете, что это за женщина для меня, и надо мной сметесь.
— Вовсе не смемся, а говоримъ, что ловко поймалъ, ловко подстрлилъ,— сказалъ кто-то изъ приказчиковъ въ свое оправданіе.
— Любовь моя! Любовь! И изъ-за нея погибаю!— вопилъ пьянымъ голосомъ Чубыкинъ.
— На пятачокъ, утешься! Возьми…— протянулъ ему кто-то монету изъ толпы.
— Брысь! Прочь! Не надо мн твоего подаянія, безсердечная тварь! — крикнулъ Чубыкинъ, заложилъ руку за бортъ пиджака и зашагалъ по тротуару, удаляясь отъ лавокъ.

VII.

На Невскомъ блистало уже электричество, когда Пудъ Чубыкинъ пришелъ къ Гостиному двору. Хмель у него изъ головы уже вывтрился, тянуло опять къ вину, но онъ удержался, сказавъ себ:
‘Лучше-же я выпью въ компаніи съ лужскимъ кадетомъ, котораго общалъ попотчивать, если хорошо настрляю. Какъ его? Поповичъ… Кутья’. Онъ сталъ припоминать его фамилію. ‘Серапіонъ Скосыревъ’,— вспомнилъ онъ.
Чубыкинъ шелъ, не торопясь. Въ карман его побрякивало около двухъ рублей, капиталъ, какого у него давно уже не было. По дорог на Невскій онъ сталъ заходить въ мелочныя лавочки за милостыней. Тамъ не отказывали, но давали только по копйк или по полукопйк, и вслдствіе такой малой подачки Чубыкинъ уже бросилъ заходить — онъ чувствовалъ себя достаточно богатымъ, ему и на вино, и на ночлегъ хватало. Въ карманахъ его пиджака лежали у него, кром того, три черствыя полуторакопечныя булки, которыя ему подали въ булочныхъ. Выйдя на Невскій, Чубыкинъ изображалъ изъ себя уже прогуливающагося. Онъ останавливался передъ освщееными окнами магазиновъ и разсматривалъ выложенные и вывшанные на окнахъ товары. У оконъ магазиновъ прохожіе косились на него, сторонились, нкоторые придерживались даже за карманы, думая, не воръ-ли это карманникъ. Дабы разубдить въ противномъ, Чубыкинъ у двухъ-трехъ такихъ прохожихъ попросилъ на хлбъ и на ночлегъ. Одинъ порылся въ кошельк и далъ гривенникъ, другой отказалъ, третій пригрозилъ городовымъ.
— Не попасться-бы грхомъ въ лапы фараоновъ? Здсь мсто бойкое…— подумалъ Чубыкинъ.— А попадусь, тогда ужъ ни съ родимаго батюшки ничего сорвать не придется, ни съ дяденьки, а прямо на казенные хлба, а оттуда обратно въ Шлюшинъ.
И онъ пересталъ просить.
У Гостинаго двора Чубыкинъ засталъ уже Серапіона Скосырева сидвшимъ на скамейк и покуривающимъ ‘козью ножку’ изъ махорки.
— Не попался? Благополучно? — спросилъ, его Скосыревъ.
— Зачмъ-же попадаться-то? Въ первый день да и попасться! Я ученый. Не первый годъ стрляю.
— И меня Богъ помиловалъ, но больно ужъ плохо сбиралъ-то. Только копйки да гроши по лавкамъ… Хлба ломти даютъ, но у меня карманы дырявые. А я ужъ думалъ, что ты не придешь. Надуешь,— прибавилъ Скосыревъ.
— Кадетъ золотой роты, коли ужъ, брать, общалъ не надуетъ,— гордо далъ отвтъ Чубыкинъ.— Его слово законъ. Его такъ рота пріучила. На этомъ рота держится. Самъ ты золоторотецъ и не знаешь этого!
— Да я знаю это, а думалъ только, что среди своихъ-то запутаешься.
— А вотъ пришелъ. Я мачиху сегодня видлъ. Рубль-цковый она мн сегодня прожертвовала. Вотъ сейчасъ пойдемъ и выпьемъ за ея здоровье.
— Ну, что-жъ она? Обрадовалась теб?
— Испугалась. Я ее на улиц встртилъ. ‘Отойди, говорить, Бога ради, отъ меня. Храни Богъ, увидятъ’. Вдь за это ее бьютъ, тиранятъ, подъ замокъ сажаютъ. А исхудавши-то какъ! Кожа да кости. Такая-ли она была прежде? Полная, блая, румяная, круглая… кровь съ молокомъ,— разсказывалъ Чубыкинъ.— А общалъ я тебя попотчивать, такъ попотчую. Бутылку казенной пополамъ и щей въ закусочной похлебаемъ. А потомъ на ночлегъ,— говорилъ Чубыкинъ.
— Надо-бы селедочки,— сказалъ Скосыревъ, облизнувшись, котораго, какъ пьяницу, тянуло къ соленому.
— Можно и селедку. Деньги есть.
Чубыкинъ хлопнулъ себя по карману.
— Много-ли насбиралъ? — спросилъ его Скосыревъ.
— Больше двухъ рублей. Какъ сказалъ, что два рубля, такъ два рубля и вышло.
— А сколько въ утробу-то себ влилъ? Мамонъ-то на сколько натшилъ?
— Дв сороковки и мерзавчикъ. Мерзавчикомъ сейчасъ побаловался, подходя къ Невскому. Ну, пойдемъ, отецъ Серапіонъ.
Они поднялись со скамейки. По бульвару, противъ Гостинаго двора, проходили дв дамы съ пачками покупокъ и весело разговаривали. Скосыревъ сейчасъ-же подвернулся къ нимъ. Заложа руку за бортъ пальто и весь съежившись, онъ началъ:
— Подайте на хлбъ и на ночлегъ вышедшему изъ больницы. Васъ Богъ не оставить.
Ему подали.
— Много-ли?— спросилъ его Чубыкинъ.
— Гривенникъ. Здсь мсто хорошее, подаютъ хорошо, но очень ужъ опасно, много фараоновъ. Вонъ даже околоточный бродить. Того и гляди, попадешь въ кутузку.
— Ловко!— похвалилъ его Чубыкинъ.
Они свернули на Садовую и направились по направленію къ Апраксину переулку. Скосыревъ опять остановилъ какую-то даму. Чубыкинъ сказалъ ему:
— Если просить будешь, то мн и теб рядомъ идти нельзя. Живо сцапаютъ.
— Да надо-бы посбирать. Я сегодня совсмъ при пиковомъ интерес. Все копйки да копйки. А въ утроб за весь день сегодня только два мерзавчика.
— Ну, такъ иди впередъ, а я повременю и пойду сзади. Я просить не буду. Чего тутъ! И на выпивку, и на закуску, и на ночлегъ есть. А дойдешь до Апраксина переулка — жди меня на углу. Тамъ и казенка есть, и закусочная есть,— проговорилъ Чубыкинъ.
Они разъединились до Апраксина переулка и когда вновь встртились, Скосыревъ объявилъ:
— Двадцать шесть копекъ вышедшій изъ больницы-то на ночлегъ себ настрлялъ, пока по Садовой-то шелъ. Эхъ, хорошо-бы въ баньку-то передъ ужиномъ-то! Давно гршныя кости пара не видали!— вздохнулъ онъ.
— А рубашонка есть, чмъ смниться?— спросилъ его Чубыкинъ.
— Въ томъ-то и бда, что нтъ. Кабы была — другой разговоръ.
— Ну, такъ погоди до завтра. На завтра я себ дядю суровщика Осипа Вавилыча оставилъ. Завтра я съ дяди, можетъ статься, бльишка сорву: пару рубахъ да порты. Тогда и въ баню сходимъ. Попариться дйствительно важно.
— А дашь мн перемнитьcя?
— Стрляй хорошенько, стаpайся, такъ перекупишь у меня. Я не подорожусь, если дв смны себ выпрошу. Куда мн съ обузой-то? Люди мы походные, странные. Гд день, гд ночь — вотъ и сутки прочь. Ахъ, да…— вспомнилъ Чубыкинъ.— Сегодня я отъ дядиныхъ приказчиковъ слышалъ, что дядя меня отъ пьянства лечить сбирается. Потха, да и только!
— Надсадишься, если ужъ насъ-то лечить начать! — засмялся Скосыревъ.— Меня лечили, въ больниц лечили, но изъ больницы-то я вышелъ, такъ еще пуще… А вдь я думалъ, что ты ужъ видлся съ дядей-то,— прибавилъ онъ.
— Говорю, что къ завтрему дядю приберегъ.
— Кто-жъ теб валенки да спиньжакъ пожертвовалъ и въ рукавицы принарядилъ?
— А это шорникъ одинъ, купецкій сынъ, когда-то мы съ нимъ вмсо гуливали. Его подковалъ.
— Вотъ поди-жъ ты! У него и шорники есть знакомые, и суровщики, и бакалейщики!— воскликнулъ Скосыревъ.— А что у кутейника есть? Вотъ хоть-бы до меня коснуться. Сегодня пошелъ къ вечерн дядю повидать. Протопопъ онъ. Всталъ я въ оград, около входа въ ризничью… Стою… жду… Показался онъ… идетъ… Я къ нему подъ благословеніе. Благословилъ и принялся мн наставленіе читать. Ужъ онъ меня ругалъ, ругалъ. Слушалъ я, слушалъ. Кротко стоялъ… Но вдругъ какъ примусъ отъ него бжалъ. Такъ и убжалъ безъ оглядки.
— Такъ безъ денежной милости и убжалъ?
— Какая тутъ денежная милость! Я радъ, что такъ-то убжалъ. Онъ стоить въ оград. Костылемъ стучитъ. Я радъ, что не сокрушилъ онъ мн ребра и чресла.
Чубыкинъ и Скосыревъ остановились передъ лавкой. Чубыкинъ вытащилъ изъ кармана штановъ пустую полубутылку и сказалъ:
— Въ обмнъ пойдетъ.

VIII.

Бутылка водки была прямо изъ горлышка братски распита на улиц, около винной лавки, гд тротуаръ былъ усянъ пробками отъ стеклянной посуды, и черезъ нсколько минутъ Чубыкинъ и Скосыревъ сидли въ закусочной лавк и жадно ли большую астраханскую селедку, нарзанную на куски и политую уксусомъ.
— Важно солененькаго-то…— говорилъ Скосыревъ, прожевывая кусокъ.
— Лучше закуски и на томъ свт не надо! — откликнулся Чубыкинъ, шамкая губами — И какъ она, проклятая, въ охоту посл вина съдается, такъ это просто удивительно!— похвалилъ онъ селедку.
— Голандцы, говорятъ, ее выдумали. Имъ честь и слава!
— Да не эту. Что ты, отче Варсанофій! Та голандская, та особая статья.
— Серапіонъ, а не Варсанофій,— поправилъ Чубыкина Скосыревъ.
— Одинъ чортъ! — махнулъ рукой Чубыкинъ, взялъ сельдяную голову и началъ ее высасывать.— Та голандская, бываетъ еще шотландская. Я знаю, я вдь торговалъ у отца этимъ товаромъ. А это наша русская, матушка-астраханка.
— Правильно. Да астраханку-то наши русскіе у голандца съобезьянничали — вотъ я объ чемъ…— стоялъ на своемъ Скосыревъ.— А что вотъ давеча ты меня назвалъ: отче… То знаешь, что я теб скажу, товарищъ милый? Можетъ быть, я и настоящимъ отче былъ-бы, но сткляница меня сгубила, зелено вино. Вдь я тоже изъ-за любви погибъ.
— Ну-у… ужъ ты наскажешь!
— Золоторотческое теб слово мое,— воскликнуль Скосыревъ и продолжалъ: — Провозглашалъ я-бы теперь ‘Благослови, владыко’, если-бы не любовь моя треклятая. Въ семинаріи я учился не важно, но голосъ былъ у меня обширный, и плъ я въ хору пвчимъ. Басъ былъ на удивленіе… Но ужъ отъ ногтей юности моей я рюмочки придерживался. Начальство и прощало меня ради голоса, но наконецъ и прощать было нельзя. Убжалъ я, нахлестался и среди буянства и шатанья по карпернаумамъ попался въ часть. Привели и водворили. Составился синедріонъ и меня, раба божьяго, вонъ.
— Порядокъ извстный,— кивнулъ ему Чубыкинъ, придвигая къ себ миску щей и взявшись за ложку.
Скосыревъ уже хлебалъ свои щи, дуя на ложку. Хлебнувъ нсколько разъ, онъ началъ опять:
— А я сирота. Куда дться? Одинъ дядя по матери. Пришелъ къ нему. А у него своихъ дтей куча и малъ-мала-меньше. ‘Иди, говоритъ, на вс четыре стороны, а я теб не кормилецъ’. Пріютился я въ уголк и сталъ по церквамъ пть, пвчимъ. Заработокъ плохенькій… жизнь впроголодь… А вижу я, что одинъ товарищъ мой тенорокъ… и тенорокъ-то плохенькій… живетъ припваючи, каждый день и сытъ, и пьянъ, а оттого, что днемъ-то у него заработка по церквамъ, а по ночамъ онъ въ другомъ хору въ красной рубах шелковой и плисовыхъ шароварахъ въ увеселительномъ заведеніи распваетъ. Я къ нему: ‘другъ, нельзя-ли устроить и меня тоже?’ ‘Съ удовольствіемъ’. И помстилъ онъ меня… Сталъ я уже малороссомъ. Въ блой малороссійской рубах и въ срой бараньей шапк сталъ пть.
Скосыревъ остановился и сталъ опять хлебать, а затмъ возобновилъ прерванный разсказъ:
— Поемъ. Хоръ изъ мужчинъ и женщинъ. Бабеночки у насъ прелесть. Голосковъ нтъ, но на подборъ съ смазливенькими рожицами. А одна была, Наташей звали, такъ ужъ-совсмъ кралечка писаная. Брюнеточка, братецъ ты мой, такая, что на удивленіе. Изъ блошвеекъ. Держали ее въ хор за красоту. Голосокъ такой, что только за другими тявкала, но бойкость необычайная. Молоденькая. По кабинетамъ такъ работала, что на удивленіе. Изъ-за нея мы, бывало, чайныхъ денегъ сколько получали! Знаешь ты эту жизнь?
— Еще-бы не знать! Самъ когда-то хористокъ угощалъ и на перчатки имъ давалъ,— откликнулся мрачно Чубыкинъ.— Помню я и хористовъ самоглотовъ. Пивали ужасно.
Скосыревъ сталъ дохлебывать остатки щей, кончилъ и отерся ладонью.
— Пили и мы изрядно. Жилось хорошо, сытно, пьяно,— разсказывалъ онъ.— Но тутъ я влюбись въ эту Наташу. Ревную ее къ каждому гостю, который только за щеку ее слегка ущипнетъ, обниметъ или поцлуетъ. А въ хор безъ этого нельзя.
— Да знаю я,— опять буркнулъ Чубыкинъ.
— И она ко мн склонна. Вышила мн малороссійскую рубаху красной и синей бумагой въ свободное время, когда у насъ пнія нтъ. Глазками стрляетъ, руку мн жметъ. А наши бабенки вс въ одно слово: женись да женись на ней.
— И ты женился на ней?
— Женился, братецъ ты мой, и съ той поры сталъ за ней ужъ въ оба глядть, чтобъ она съ гостями не того… не очень-то амуры разводила. А она мн такія слова: ‘наша, говоритъ, жизнь такая, безъ этого невозможно’. И вотъ, когда она на колнкахъ у какого-то пьяненькаго офицера сидла, я ее стащилъ да и побилъ. Да и съ офицеромъ-то въ драку ползъ. Ну, содержатель хора сейчасъ мн отказъ. Ну, отказъ, такъ отказъ. Свтъ не клиномъ сошелся. Хоровъ всякихъ много. ‘Пойдемъ, говорю, Наташа’. ‘Нтъ, говорить, я здсь въ хор останусь’. Ахъ, чтобъ теб!.. Опять побилъ… Наконецъ, плачу, рыдаю, упрашиваю: ‘удемъ отсюда’. Въ Нижній намъ мсто выходило. Никакого толку. Паспорта я ей не даю, а она живетъ на квартир съ подругами-пвицами и поетъ. Меня ни въ хоръ, ни въ заведеніе не впускаютъ. Пью я, хожу пьяный, скандалы длаю, полиція протоколы составляетъ. Ну, попалъ я къ мировому, судили меня и за скандалы на шесть недль въ кутузку. Наташ на прожитіе видъ выдали. Сижу я на казенныхъ хлбахъ, отсиживаю. Денегъ нтъ. Пишу ей: ‘пришли мн, Наташенька, хоть на табакъ и на булку’. Никакого отвта Отсидлъ я, вышелъ на волю — и вдругъ узнаю, что Наташенька моя изъ хора сбжала, при купц хлбник живетъ и уже на пар рысаковъ въ нашъ увеселительный садъ прізжаетъ. Иду къ ней — такіе, братецъ ты мой, караулы, что и сказать невозможно. Съ параднаго крыльца швейцаръ не пускаетъ. Я съ задняго хода въ кухню, бунтую: ‘предоставьте мн Наталью Васильевну, я мужъ ея’. Сейчасъ это дворники явились, драка, повели меня въ участокъ, протоколъ, опять я у мирового и опять меня на высидку. Сижу опять… Вдругъ прізжаетъ ко мн какой-то съ черной бородой, въ брилліантовомъ перстн и на видъ изъ іудина племени. Я говоритъ, отъ жены вашей Натальи Васильевны. Не желаете-ли вы ей выдать отъ себя постоянный отдльный видъ на жительство? А за этотъ видъ и за то, чтобъ вы ее больше не тревожили, купецъ Малмыжинъ предлагаетъ вамъ пятьсотъ рублей. Купца Малмыжина знаешь?— спросилъ Скосыревъ Чубыкина.
— Нтъ, не знаю…— отвчалъ тотъ, звая.— Да говори скорй. Спать пора. А то въ ночлежномъ мста прозваемъ. Надо торопиться. Лучше зайдемъ въ портерную и выпьемъ по бутылк пива.
— Пивка важно выпить! — потеръ руки Скосыревъ.— Тоже потчуешь?
— Сказалъ, такъ не отопрусь,— проговорилъ Чубыкинъ, поднимаясь изъ-за стола, и спросилъ:— И ты ей выдалъ паспортъ?
— Выдалъ. За шестьсотъ рублей выдалъ. Что-жъ, насильно милъ не будешь. И какъ-же я гулялъ тогда, получивши деньги! Гулялъ прямо съ горя. Такъ гулялъ, что очутился въ больниц. Вышелъ — и ни гроша…
Чубыкинъ выходилъ изъ закусочной и бормоталъ:
— Ну, я-то прогулялъ въ моей жизни куда больше!
Скосыревъ шелъ сзади его и обидчиво говорилъ:
— Да вдь не объ этомъ рчь. А только что-жъ ты не спросить: жива-ли Наташа-то?
— Да ужъ наврное жива. Что бабамъ длается! Он живучи, какъ кошки.
— Жива. И теперь актриса. Въ провинціи въ опереткахъ поетъ. Но я еще не все теб разсказалъ. Не все… Надо теб знать конецъ… отчего я въ отчаяніе пришелъ и золоторотцемъ сталъ.
— Ну, въ ночлежномъ разскажешь. Я люблю кто мн подъ ухомъ шепчетъ, когда я засыпаю,— закончилъ Чубыкинъ и зашагалъ по тротуару.

IX.

Опять вышли вмст изъ ночлежнаго пріюта Пудъ Чубыкинъ и Серапіонъ Скосыревъ, хотя ночью и были разъединены. Явясь вчера въ пріютъ поздно, они двухъ коекъ рядомъ уже не нашли. Было еще темно, когда они вышли на улицу вмст съ другими ночлежниками. Товарищи ихъ торопились искать заработка. Ночью выпалъ обильный снгъ, была метель, занесло полотно конножелзныхъ дорогъ, и они торопились въ управленіе парка, наняться въ метельщики для расчистки пути. Они звали съ собой и Чубыкина съ Скосыревымъ, но т отказались.
— Непривычны мы къ этому. Не того воспитанія,— объявилъ Чубыкинъ.
— Козырь! А ты-то что-жъ? Ты вдь когда-то хаживалъ снгъ разметать. Я помню…— сказалъ ему ночлежникъ въ сермяжномъ армяк.
— Хаживалъ, когда брюхо подводило, а теперь денежки въ карман звенятъ — отвчалъ Скосыревъ.
— Вишь ты, богачъ какой сталъ! А если такъ много настрлялъ, то что-бы своего брата лужскаго кадета попотчивать.
— Какой ты лужскій кадетъ! Ну, что ты мелешь! Ты въ Луг только живалъ на работ, а не подневольный, стало быть и кадетомъ называться не можешь,— замтилъ сермяжному армяку Скосыревъ.
— Отчего онъ тебя Козыремъ называетъ!— поинтересовался Чубыкинъ, обратясь къ Скосыреву.
— Прозвище мн такое дали въ Луг. Я — Скосыревъ. Сначала Скосыремъ звали, а потомъ передлали на Козыря. Такъ и пошло.
— А все-таки ты работаешь иногда?
— Разгребалъ снгъ раза три-четыре въ прошломъ году — вотъ онъ и помнитъ.
— Ну, стало быть, ты не пропадешь еще безъ милостыни. А я вотъ ни на какую такую работу пойти не могу. Не привыченъ. Пробовалъ я, но что-же? — на какіе-нибудь полчаса, а тамъ руки заломить, колнки затрясутся, спина, какъ чужая, а съ самого потъ градомъ — ну, и бросай дло,— сознался Чубыкинъ.— Человкъ изъ-за прилавка ни на какое такое дло не годенъ.
Чубыкинъ и Скосыревъ шли но тротуару тихо, нога за ногу, безцльно. На улиц только еще показывался народъ, такъ что и просить милостыню было не у кого. Магазины и лавки, кром мелочныхъ и булочныхъ, были еще заперты. На углахъ дремали въ санкахъ ночные извозчики, а утренніе еще не вызжали. Дворники счищали съ тротуаровъ скребками выпавшій за ночь и притоптанный снгъ. Скосыревъ спохватился.
— Однако, куда-же мы идемъ?
— Я пробираюсь въ свой рынокъ, гд дядя торгуетъ. Вчера я тамъ не всхъ еще обошелъ, да и дядю не видалъ,— отвчалъ Чубыкинъ.— Сегодня надо передъ дяденькой объявиться и заполучить съ него что-нибудь, но онъ раньше десяти часовъ въ лавку не выходитъ. Вотъ я и думаю зайти въ чайную и чайку попить.
— Ахъ, ты купеческая натура-самоварникъ! Вдь ужъ выпили въ ночлежномъ по кружк. Вотъ тебя по чайной трав сейчасъ и замтишь, изъ какого ты сорта,— сказалъ ему Скосыревъ.— А по мн что зря теплую-то сырость въ живот разводить! Лучше-же благословиться мерзавчикомъ.
— Это я само собой сдлаю какъ только винныя лавки отворять, а надо-же намъ гд-нибудь промаячить время, пока стрлять будетъ можно. Ну, а за чаемъ въ тепл и все этакое…
— А къ заутрени? Теперь утреня идетъ.
— Да вдь на ногахъ стоять. А въ чайной теб стулъ и столь. Покурить можно.
— И то въ чайную зайдемъ,— согласился Скосыревъ.— Тамъ газетку можно спросить, посмотрть, какіе сегодня покойники на кладбищахъ хоронятся. Гд купцовъ побольше, туда и пойду пострлятъ. За упокой души хорошо подаютъ.
— Кутейника на кутью и тянетъ,— улыбнулся Чубыкинъ.
— А что-жъ изъ этого? Ты въ рынокъ къ своимъ, а я на кладбище. Вдь ты меня съ собой въ рынокъ не возьмешь.
— Самъ знаешь, что стрлять надо въ одиночку. Ты не слпой, чтобъ тебя водили. Только слпые попарно.
Они зашли въ попавшую по дорог чайную.
Въ чайной сидли извозчики въ нагольныхъ полушубкахъ и валенкахъ, сидли разносчики съ жестянками у пояса, два-три слесаря или кузнеца съ руками и лицами, вымазанными сажей, баба въ красномъ платк съ груднымъ ребенкомъ за пазухой армяка, трубочистъ, два дворника, около которыхъ на стол лежали два картуза съ мдными знаками.
Чубыкинъ и Скосыревъ сли за столикъ около окна.. Скосыревъ сейчасъ-же взялъ обтрепанную вчерашнюю газету и сталъ разсматривать публикаціи о покойникахъ.
— По кладбищамъ чмъ хорошо просить?— сказалъ онъ.— Безопасно. Не ловятъ. Туда полицейскіе почти не заглядываютъ.
— Нтъ, ужъ ты такого племени. Тебя тянетъ туда. Покойникъ теб милъ,— опять сказалъ ему Чубыкинъ.
— А что-жъ, можетъ быть и такъ,— согласился съ нимъ Скосыревъ.— Да мн и быть-бы при деревенскомъ кладбищ, жить-бы на погост, еслибы я съ моей Натальей Васильевной повнчавшись не былъ. Вдь дядя-то мой протопопъ все-таки схлопоталъ мн мсто дьякона въ деревню на причетническій окладъ. И куда схлопоталъ-то? Въ тотъ-же самый Лужскій уздъ, куда я теперь высылаюсь. Схлопоталъ,— разсказывалъ Скосыревъ,— но поздно вышло. Женатъ ужъ я былъ, хоть и продалъ свою жену,
— Да вдь духовные-то и должны быть женатые,— возразилъ Чубыкинъ.
— Правильно. Но для полученія мста-то тутъ долженъ быть непремнно холостой, взять за себя сироту, дочь умершаго дьякона и кормить и старуху тещу и сестренокъ невсты. По-нашему, по-кутейнически, это называется ‘со взятіемъ’. Даютъ при невст мсто въ приданое — ну, ты и кормись на этомъ мст, да и семью невсты корми. Ну, дядя розыскалъ меня, принялъ, ругательски изругалъ меня за жизнь мою безпутную и говоритъ: ‘хотя ты и великій, гршникъ, а все-таки Богъ теб счастье посылаетъ. Сходи ты въ баню, отпейся чаемъ и квасомъ, почистись, постригись, принарядись и позжай на показъ къ невст и ея матери. Денегъ я дамъ на дорогу’. Слушалъ я это слушалъ, да какъ разрыдаюсь передъ дядей. ‘Что ты,— говорить дядя,— что ты, безпутный? Чего ты? Или это слезы раскаянія?’ Тутъ я ему и объявился: ‘дяденька, я ужъ давно женатъ, но только съ женой разошелся’. ‘Когда? Гд? Какъ? Отчего-же ты къ дяд за благословеніемъ не явился?’ Ну, тутъ я ему всю подноготную… Услыхалъ и выгналъ вонъ… И ужъ съ той поры къ себ не принимаетъ. Такъ вотъ… Дьякономъ-бы мн быть и назывался-бы я ‘отче’, какъ ты меня вчера называлъ, если-бы не любовь моя проклятая къ Наташ,— закончилъ Скосыревъ.— Глупъ былъ, неопытенъ.
Свтало. Сидя за столомъ у окна, Скосыревъ замтилъ бгущихъ по улиц школьниковъ — мальчиковъ и двочекъ съ сумками и сказалъ Чубыкину, поднимаясь изъ-за стола:
— Ребятишки въ училище побжали. Теб рано еще въ рынокъ, ты посидишь, а мн на кладбище пора. Далеко вдь. Когда-то еще туда дошагаешь! Если вздумаешь со мной вечеромъ встртиться, то я буду въ томъ-же ночлежномъ. Прощай.
Онъ протянулъ руку Чубыкину и вышелъ изъ чайной.

X.

Около одиннадцати часовъ утра Пудъ Чубыкинъ былъ у своего дяди въ лавк. Чубыкинъ былъ уже навесел. Войдя въ лавку, онъ отдалъ приказчикамъ честь по-солдатски и затмъ уже снялъ шапку.
— Отецъ игуменъ въ монастыр?— спросилъ онъ.
Приказчики переглянулись.
— Я про дяденьку Осипа Вавилыча,— пояснилъ Чубыкинъ.
— За перегородкой чай пьетъ,— отвчалъ одинъ изъ приказчиковъ.
Чубыкинъ сдлалъ движеніе, чтобы направиться за перегородку.
— Постой, постой… Куда лзешь!.. Надо прежде доложитъ.
Приказчикъ отправился за перегородку, вышелъ оттуда и поманилъ Чубыкина.
Черезъ минуту Чубыкинъ предсталъ передъ дядей. Длдя, пожилой человкъ съ просдью въ бород и въ волосахъ, въ барашковой скуфейк на голов, сидлъ за высокой ясневой конторкой, на которой лежала книга. Завидя Чубыкина, онъ покачалъ головой, сморщился и крикнулъ ему:
— Въ ноги, несчастный!
Чубыкинъ рухнулся передъ нимъ на колни и стукнулъ лбомъ въ полъ.
— Встань…— скомандовалъ ему дядя — Зачмъ ты пришелъ къ намъ, горькій? Зачмъ? Чтобы опять срамить насъ?— задалъ онъ ему вопросъ.
— На родину тянетъ, дяденька. Я вдь здсь родился. Каждый уголокъ мн знакомъ, каждая физіономія личности въ рынк. А вдь у насъ въ Шлиссельбург житье каторжное.
— Зато пьяное.
— Ахъ-съ… Бросьте… Который денекъ на вино двугривенный очистится, такъ уже считаешь себя счастливымъ. А то и на хлбъ-то не хватаетъ.
— А ты ужъ вино считаешь важне хлба.
— Болзнь… Сосетъ… Да и единственная услада въ нашей собачьей жизни, дяденька.
— Хочешь, я въ больницу тебя положу и лечить буду?— предложилъ дядя.— Теперь отъ вина лечатъ, настоящіе доктора лечатъ, а не какіе-нибудь знахари.
— Безполезно. Меня не вылечатъ. Да если и вылечили-бы, что я трезвый длать буду, куда я пойду?
— Тогда можно попріодть тебя и мсто теб какое-нибудь найти.
— Помогите ужъ такъ, дяденька. Дайте денекъ, другой пожить всласть…
— Это вдь значить на вино теб дать. На вино ты просишь.
— Не скрываюсь. Погуляю на свобод и опять въ нищенскій комитетъ попаду. Перешлютъ.
Дядя покачалъ головой и прищелкнулъ языкомъ.
— И это ты прямо мн въ лицо, безъ зазрнія совсти говоришь,— сказалъ онъ.— Безстыдникъ!
— Что-же длать-то, дяденька! Зато не вру…— отвчалъ Чубыкинъ — Несчастный я человкъ.
— А если-бы тебя въ монастырь послать, на покаяніе, грхи замаливать? Тутъ даже говорили у насъ въ рынк, что мы тебя на Валаамъ въ монастырь послали.
Чубыкинъ отрицательно отмахнулся головой.
— Думаю, что безполезно. Выгонятъ. Какъ только напьюсь — и протурятъ.
— Тамъ вдь вина достать негд. Тамъ слдятъ.
— Вино во всякомъ мст достать можно, дяденька. Да и не чувствую я призванія, не такой я человкъ. Погибшій я человкъ,— отвчалъ Чубыкинъ.
Дядя задумался и черезъ минуту произнесъ:
— Ну, что намъ съ тобой длать
— Помогите, не мудрствуя лукаво, несчастному человку,— поклонился въ поясъ Чубыкинъ.
— Да вдь на вино просишь ты, на вино. А на вино я дать не могу.
Чубыкинъ тяжело вздохнулъ.
— На вино-съ…
— Одть тебя благопристойно — пропьешь.
— Пропью, дяденька. Да и зачмъ вамъ одвать меня? Дорого стоить. А лучше выдайте такъ три-два рублика и пары дв блья на передвку. Въ баню надо сходить, а перемниться нечмъ.
— Блье теб сейчасъ дадутъ. А денегъ не дамъ, не дамъ нынче. И не ходи ты ко мн домой. И дома я скажу, чтобъ теб не давали. Да и не срами меня дома, пожалй.
— Домой къ вамъ не пойду. Хорошо, извольте. За блье спасибо… Дай вамъ Богъ здоровья. Но ужъ зато и вы пожалйте меня несчастнаго — дайте денежной милости рубликъ. Пить, сть надо.
— Если хочешь, тебя здсь на двор приказчики накормятъ.
— А вдь вамъ это все-таки непріятно будете все-таки мараль на васъ. Такъ дайте рубликъ-то, и я въ закусочную пойду.
Чубыкинъ опять поклонился. Дядя размышлялъ.
— Положимъ, ты ужъ и такъ насъ вконецъ здсь осрамилъ,— произнесъ онъ.— Ты который день по рынку-то ходишь?
— Второй. Только второй-съ.
— И всхъ обошелъ?
— Нтъ, дяденька, не всхъ еще.
— Хорошо, я дамъ теб блье и два рубля денегъ, но и ты мн дай слово, что больше у насъ въ рынк не покажешься. Даешь слово?
— Могу, дяденька. Позвольте только папаш въ сумеречкахъ объявиться. Надо будетъ съ него заполучить малую толику за ныншнее прибытіе изъ богоспасаемаго града…
— Ты шутовства-то передо мной не выкидывай! — строго перебилъ его дядя, нахмуривъ брови.
— Я въ серьезъ, дяденька. Вдь папаша мой маменькинымъ-то капиталомъ посл ихней смерти овладлъ, а онъ по закону мн принадлежитъ, такъ долженъ-же онъ хоть чмъ-нибудь со мной подлиться.
— Ну, къ отцу я допускаю,— согласился дядя…— А по чужимъ торговцамъ въ нашемъ рынк больше ходить не будешь?
— Извольте, дяденька, общаюсь.
— Бери два рубля, бери! Хоть и совстно мн давать теб завдомо на вино.
— Ахъ, дяденька…
— Уходи! Довольно! — махнулъ рукой дядя.— Кондратьевъ! Дать Пуду дв перемны блья изъ лавки, да и пусть уходитъ съ Богомъ!— крикнулъ онъ приказчику въ лавку, а Чубыкину сунулъ въ руку не два, а ужъ три рубля.
— Благодарю покорно, дяденька.
— Уходи, уходи! И ужъ больше ни ногой… За это даже три рубля даю.
Чубыкинъ вышелъ изъ-за перегородки. Приказчики дяди тотчасъ-же вручили ему дв пары блья. Онъ запихалъ блье подъ пиджакъ и кацавейку и затянулся ремнемъ.
— Такъ цле будетъ. Мы люди походные…— пробормоталъ онъ, выпросилъ еще у приказчиковъ двугривенный и удалился, расшаркавшись передъ ними валенками.

XI.

Чубыкинъ сдержалъ данное дяд слово и ужъ въ этотъ день въ рынк и около рынка больше не появлялся. Онъ даже вообще не просилъ сегодня больше милостыни, чувствуя, что въ карман его звенятъ четыре съ чмъ-то рубля, и отдался бражничанью въ закусочныхъ и чайныхъ той мстности, гд помщался ночлежный домъ, въ которомъ онъ провелъ дв ночи, разумется, не забывая и винныхъ лавокъ. Въ закусочныхъ лъ онъ только селянки, кильки, сосиски, сырую кислую капусту. Онъ ждалъ Скосырева, съ которымъ, по условію, долженъ былъ встртиться около ночлежнаго пріюта, когда Скосыревъ вернется съ кладбища. Визитъ свой къ отцу Чубыкинъ отложилъ до завтра или послзавтра, приберегая ту срывку, которую онъ сдлаетъ съ отца, къ такому времени, когда отъ имющихся въ карман четырехъ рублей останется очень немного.
Со Скосыревымъ Чубыкинъ встртился только въ сумеркахъ въ винной лавк, близъ ночлежнаго дома. Чубыкинъ купилъ себ мерзавчика и выходилъ изъ винной лавки, а Скосыревъ входилъ въ винную лавку за мерзавчикомъ. Чубыкинъ былъ уже пьянъ, а Скосыревъ еще пьяне его.
— Не попался?— спросилъ его Чубыкинъ.
— Какъ видишь, на свобод, хотя на Васильевскомъ остров и удиралъ отъ фараона,— отвчалъ Скосыревъ.— Даже свистки тотъ давать началъ, но я подъ ворота, на дворъ и слъ за полнницами дровъ. Спасибо, что не надулъ и пришелъ къ товарищу,— прибавилъ онъ.— Сегодня я тебя, Пудя, самъ попотчивать могу… Невстк на отместку… На кладбищ стрлялось важно.
— Ну?! А я, какъ общалъ, для бани теб переодвку блья принесъ.
По мерзавчику Чубыкинъ и Скосыревъ выпили тутъ-же на тротуар, около винной лавки и закусили баранкой, которую Скосыревъ имлъ при себ.
— Такъ пойдемъ въ баню-то? — предложилъ Скосыревъ.— У меня гршное тло давно бани просить.
— Завтра. Завтра утречкомъ мы въ баню пойдемъ, а сегодня я гулять хочу, кутья поповна,— отвчалъ Чубыкинъ.— У! Загуляла ты, ежова голова!— воскликнулъ онъ, какъ-то заржалъ отъ восторга, крутя головой, и стукнулъ ногой въ тротуаръ.— Потчуй меня, товарищъ, сегодня, пои виномъ, корми селянкой!
— Дурья голова, да одно другому не мшаетъ. Баня баней, а угощенье угощеньемъ. Сначала попаримся, а потомъ и угощаться будемъ.
— Брось. Завтра утромъ будемъ въ бан хмель выпаривать, а сегодня гуляю!
И Чубыкинъ уже сталъ выбивать ногами дробь на тротуар, такъ что стоявшій невдалек отъ него на посту городовой подошелъ къ нему и погрозилъ пальцемъ, сказавъ:
— Проходи, проходи! Около казенки безобразничать нельзя
Чубыкинъ и Скосыревъ пошли по тротуару.
— Право, пойдемъ въ баню, товарищъ….— уговаривалъ Чубыкина Скосыревъ.— У меня живого мста нтъ, гд-бы не чесалось. Съ бани будетъ легче.
— Доктора говорятъ, что пьяному въ баню ходить вредно.
— Ну?! Смотри, о чемъ заговорилъ! Да когда-жъ ты трезвый-то будешь? Вдь завтра, какъ выйдешь изъ ночлежки, такъ сейчасъ-же опохмелишься.
— Изъ ночлежнаго? Нтъ, поднимай выше! Сегодня я въ ночлежный-то и не загляну. Ночлежный — это монастырь. Туда хмельного и не впустятъ. А я гулять хочу. Пойдем, кутья, торбанъ слушать! Я знаю одинъ постоялый дворъ, гд на торбан играютъ. Музыку, музыку хочу! Пить будемъ.
Чубыкинъ снова началъ приплясывать.
— Ну, и здорово-же ты, должно быть, настрлялъ сегодня!— крикнулъ Скосыревъ.
— Есть… Есть въ карман! Звенитъ. Дядя отъ меня сегодня тремя рублями откупился. Вдь у него-то я бльишко и вымаклачилъ для бани. Угощай, кутья!
— И не отрекаюсь. Веди на постоялый. Бутылка моя. Больше я не въ состояніи, а бутылку — изволь.
— Съ селянкой обязанъ!— крикнулъ Чубыкинъ.— Я теб рубаху съ портами припасъ, чортъ паршивый!
— И съ селянкой могу. На постояломъ будемъ пить за упокой рабовъ божіихъ Герасима и Анны. Такъ сегодня на кладбищ приказывали.
— Плясать хочу!
Чубыкинъ продолжалъ приплясывать. На него напалъ какой-то хмельной восторгъ.
— Тише ты, тише. Не попади вмсто постоялаго-то въ часть…— предостерегалъ его Скосыревъ.— Гляди, вонъ городовой смотритъ.
— Ты меня виномъ и селянкой, кутья, потчуй, а я тебя пивомъ,— говорилъ Чубыкинъ, утихнувъ и косясь на городового, но какъ только прошли мимо него, сейчасъ-же воскликнулъ:— Охъ, много я сегодня прогулять могу! И плясать буду. Танцы танцовать. Я знаю такое мсто, гд плясать буду. Псни пть стану.
— Ну, веди, веди,— спокойно говорилъ ему тоже ужъ заплетающимся языкомъ Скосыревъ.— Я самъ теб псню спою. Нашу семинарскую псню: ‘Настоечка двойная, настоечка тройная’…
— Знаю! Сами пвали! — перебилъ его Чубыкинъ.— ‘Сквозь уголь пропускная — удивительная’…
— Тише! Не ори! Видишь, повсюду городовые…
— Ну, и что-жъ изъ этого? Что ты меня все городовымъ пугаешь! Что мн городовой? Я милостыню не стрляю, а только веселюсь. Душа чиста — ну и веселюсь.
— Да вдь и за псни сграбастать могутъ. Нарушеніе общественной тишины и безопасн…
Скосыревъ запнулся.
— Ищи, Спиридонъ, винную лавку и покупай еще по мерзавчику,— сказалъ ему Чубыкинъ.
— А дойдемъ-ли тогда до постоялаго-то? Какъ-бы не расхлябаться.
— На извозчик подемъ, Спиридонъ. Ужъ кутить, такъ кутить! Гуляй, золоторотцы!
— Вотъ оно куда пошло! А только что-жъ ты меня все Спиридономъ… Не Спиридонъ я, а Серапіонъ.
— Ну, Серапіонъ, чортъ тебя задави. А все-таки, ты Спиридонъ-поворотъ. И я Спиридонъ-поворотъ. Насъ вышлютъ изъ Питера, а мы поворотъ назадъ,— бормоталъ Чубыкинъ.
Винная лавка была найдена. Скосыревъ зашелъ въ нее, купилъ два мерзавчика, и они были выпиты. Чубыкинъ сдлался еще пьяне и сталъ рядить извозчика.
— На Лиговку… Къ Новому мосту…— говорилъ онъ.— Двугривенный.
Извозчикъ смотрлъ на золоторотцевъ подозрительно.
— Съ собой-ли деньги-то захватили?— спросилъ онъ.
— Не вришь? — закричалъ ему Чубыкинъ.— Бери впередъ двугривенный! Бери!
— А подемъ, и по дорог сороковку купимъ, такъ и тебя роспить пригласимъ,— прибавилъ Скосыревъ.
Извозчикъ согласился везти. Они сли и похали. Чубыкинъ, наклонясь къ уху Скосырева, бормоталъ:
— А ты, кутья, такія мн псни спой, какія ты въ хору по садамъ плъ. Эти псни я больше обожаю. Ахъ, товарищъ! Что я по садамъ денегъ просадилъ — страсть!
— Могу и эти псни спть, могу…— отвчалъ Скосыревъ.

XII.

На другой день утромъ Чубыкинъ и Скосыревъ проснулись на постояломъ двор. Они лежали рядомъ на койк, на войлок, въ головахъ у нихъ была перовая подушка въ грязной тиковой наволочк. Лежали они не раздвшись, какъ пришли съ улицы, Чубыкинъ былъ даже опоясанъ ремнемъ. Чубыкинъ проснулся первымъ, открылъ глаза и увидлъ стну съ замасленными пестрыми обоями.
‘На постояломъ двор мы, а не въ участк и не въ ночлежномъ’,— промелькнуло у него въ голов, какъ только увидалъ онъ бумажные обои на стн.— ‘Ну, слава Богу, не попались!’
Онъ началъ припоминать, что было вчера, и не могъ сразу вспомнить, настолько пьяно закончилъ онъ вчерашній вечеръ. Онъ помнилъ только, что халъ на извозчик вмст со Скосыревымъ на постоялый дворъ на Лиговку, долго отыскивали они его, зазжали въ винныя лавки, покупали полубутылки, пили, раскупоривая посуду на улиц, угощали извозчика. Чубыкинъ помнилъ, что они пріхали на постоялый дворъ, но что было дальше, память не подсказывала ему. Только потомъ, минуть пять спустя, начала возстановляться передъ нимъ физіономія какого-то черноусаго человка, игравшаго на гармоніи съ нимъ за однимъ столомъ. Кажется, что люди пли, а онъ плясалъ.
За стной начали бить часы такими ударами, словно они кашляли. Чубыкинъ сталъ считать и насчиталъ одиннадцать.
‘До чего проспали-то! Словно господа’…— подумалъ онъ и ршилъ, что надо вставать.
Онъ поднялъ голову, но голова была настолько тяжела и такъ кружилась, что онъ снова опустилъ ее на подушку.
‘А здорово вчера хрястнули! Выпито было много,— пробжало у него въ мысляхъ. Голова, какъ пивной котелъ’.
Черезъ нсколько минутъ онъ повторилъ попытку встать, придержался рукой за стну, но для того, чтобы спуститься съ койки, пришлось растолкать спавшаго еще Скосырева, что онъ и сдлалъ.
— Ты тутъ? — были первыя слова Скосырева, когда онъ продралъ глаза.— На постояломъ мы, кажется? Ловко, что не попались. А вдь что выпито-то было!
Оба они сли на койку и держались за головы.
— Фу, какъ скверно! — произнесъ наконецъ Скосыревъ.
— Вставай. Разомнешься…— отвчалъ Чубыкинъ и самъ всталъ, но его такъ качнуло въ сторону, что онъ опять попридержался за стну.— Наблудили мы съ тобой, Скосырь…
— За то важно погуляли. Напиться-бы теперь чего-нибудь. У меня языкъ, какъ суконный.
— А деньги-то есть-ли?
— Надо пошарить. Вдь что вчера выпито-то было!
— Много. Ты помнишь-ли, что вчера здсь на постояломъ было?— спросилъ Чубыкинъ.
— Да что было? Пили, ли.
— А съ кмъ? Компанія какая была? Кто съ нами былъ?
— Ничего не помню, — сознался Скосыревъ, шаря по карманамъ, и тотчасъ-же сказалъ:— У меня ни копйки не осталось. Была мдная солдатская пуговица, да и та исчезла.
Шарилъ въ карманахъ и Чубыкинъ.
— Постой… Что-то есть,— проговорилъ онъ и вынулъ изъ штановъ три копйки, а затмъ дв.
— Все? Только-то и осталось? — удивился Скосыревъ.
— Вотъ гривенникъ еще…— произнесъ Чубыкинъ, вытаскивая изъ пиджачнаго кармана маленькую монетку.— Стой! Еще копйка есть!— радостно воскликнулъ онъ.
— А вчера ты говорилъ, что было четыре рубля?
— Было да сплыло, другъ. Съ походцемъ четыре рубля было.
— Ловко! Сколько прокутили-то! Вдь и я вчера на кладбищ около рубля настрлялъ.
— Можетъ быть и обшарили насъ,— сдлалъ догадку Чубыкинъ.— Вдь ничего не помню, что было, съ кмъ гуляли.
— Пошарь еще…
— Да чего-жъ тутъ шарить-то! Вс карманы обшарилъ.
— Тутъ вдь и на два мерзавчика не хватитъ, чтобы опохмелиться.
— Гд хватитъ! Надо опять стрлять. На баню хватитъ.
— Не вывалилось-ли что на койку?
Скосыревъ поднялъ подушку, но подъ подушкой лежала только посуда отъ сороковки водки.
— И это деньги,— сказалъ Чубыкинъ и взялъ бутылку въ карманъ.
— Бльишко-то цло-ли для переодвки?— спросилъ Скосыревъ.
— Цло!— хлопнулъ себя Чубыкинъ по груди и по животу.— Какъ обмотался имъ вокругъ тла, такъ и не распоясывался:
— Пять рублей прогуляли, скажи на милость!— вздыхалъ съ сожалніемъ Скосыревъ.
— Э, что! Брось! Зато погуляли всласть,— махнулъ рукой Чубыкинъ.— Настрляемъ еще. Чего намъ копить? Вдь не домъ строить, не квартиру меблировать. Будетъ день — будутъ и деньги. Волка ноги кормятъ. У меня отецъ еще въ запас есть. Только-бы фараонамъ въ руки не попасться.
— Въ баню сводишь меня?
— Общалъ, такъ ужъ не спячусь. Я не пяченый купецъ,— отвчалъ Чубыкинъ и сейчасъ-же сталъ строить планъ, какъ провести сегодняшній день.— Шестнадцать копекъ у меня есть, да посуда. Посуду продадимъ за три копйки — будетъ девятнадцать. На шесть копекъ мы здсь чаю напьемся, стало быть у насъ останется тринадцать. Баня съ двоихъ десять, на дв копйки мыла. Копйка еще въ остатк. А тамъ — стрлять. Ты на кладбище ступай, а я передъ отцомъ объявлюсь. Долженъ-же я съ него что-нибудь взять за этотъ приходъ въ Петербургъ.
— А который теперь часъ? — задалъ вопросъ Скосыревъ.
— Давеча одиннадцать било.
— Ну, такъ мн на кладбище поздно. Какое теперь кладбище! Пока дойду до кладбища — заупокойныя обдни кончатся, милостыню заупокойную раздадутъ.
— Постой… Чего ты не сообразя болтаешь! Сначала чай пить будемъ, потомъ въ баню пойдемъ, а ужъ посл бани ты ступай на кладбище. Къ вечерн попадешь.
— За вечерней только младенцевъ хоронятъ. Какое тутъ поминовеніе!— возразилъ Скосыревъ.— Нтъ, ужъ на кладбище завтра, а сегодня придется по мелочнымъ лавочкамъ и мяснымъ копйки собирать.
— Длай, какъ знаешь. Теб съ горы видне. Кому-же и знать кладбищенское дло, какъ не кутейнику,— согласился съ нимъ Чубыкинъ.— А я такъ разсуждаю, что на кладбищ весь день народъ. Прізжаютъ сродственники по своимъ покойникамъ панихиды служить, подаютъ нищимъ.
— Послобденная милостыня — овчинка выдлки не стоитъ.
Чубыкинъ и Скосыревъ вышли изъ коморки, гд спали, въ общую комнату постоялаго двора, гд стояла стойка и за ней помщался хозяинъ — сдовласый мужикъ съ большой бородой въ ситцевой рубах, въ жилетк и бломъ передник.
— Хорошо-ли почивали, кавалеры?— привтствовалъ онъ Чубыкина и Скосырева.
— Спали ладно. А только пропились мы вчера,— отвчалъ Чубыкинъ.— Башки трещатъ, а опохмелиться не на что.
— Вольно-же было вамъ незнакомыхъ-то личностевъ потчивать!
— Чайку-бы намъ на пятачокъ. Только денегъ и осталось. Ублаготвори…
— Ладно. Садитесь.
Чубыкинъ и Скосыревъ услись за столъ.
Въ комнат было мало постителей. Одинъ мужикъ въ нагольномъ полушубк лъ селедку, закусывая хлбомъ, а другой, въ сермяжномъ армяк, хлебалъ щи.

XIII.

Въ бан Чубыкинъ и Скосыревъ сидли долго. Они мылись, нжились на полк, хлестались вниками и даже успли кое-какъ выстирать свое грязное блье и опять ползли на полокъ. Было будничное утро, народу въ бан было мало и распоряжаться имъ собой было вполн свободно.
Когда они вышли изъ бани, у нихъ нисколько не было денегъ. Послднюю копйку Чубыкинъ отдалъ старост за сторожку, за что и былъ осыпанъ ругательствами старосты по случаю ничтожности платы.
— А еще блье свое стирали, черти! Нешто это у насъ полагается?— закончилъ онъ.
— Ну, ты потише… Ты не очень… Ругаться-то и мы горазды…— огрызнулся на него Чубыкинъ и проскользнулъ въ двери.— Вдь вотъ теперь самое прямое дло опохмелиться малость, а у насъ даже и на мерзавчика на двоихъ нтъ,— сказалъ онъ Скосыреву, выйдя на улицу.
— Бльишко спустить, да никто не купить. Сыро оно,— отвчалъ Скосыревъ.— Пожалуй, еще въ подозрніе попадемъ. Скажутъ: съ чердака стащили. Но вдь у тебя, Пудъ, отецъ есть въ запас.
— До отца-то когда еще дойдешь. А у меня сейчасъ щемить душу и хмельная эта самая жаба вина просить. Надо пострлять. Иди по мелочнымъ лавкамъ и проси. Я по одной сторон улицы, ты по другой, а потомъ сойдемся. Ужъ хоть-бы гривенникъ покуда набрать.
Такъ они и сдлали. Улица была пройдена. Но въ мелочныхъ лавкахъ подавали опредленно, только по копйк. Когда они посчитали собранное, у нихъ оказалось тринадцать копекъ. Тотчасъ-же былъ купленъ мерзавчикъ и немного хлба. Мерзавчикъ быль выпить пополамъ.
— Только разбередилъ утробу…— жаловался Чубыкинъ и отказался отъ хлба.— шь, я не стану сть, не могу,— сказалъ онъ Скосыреву.— Меня теперь только-бы разв на соленое, да на кислое потянуло.
Скосыревъ предложилъ пройтись по лавкамъ еще разъ по той-же улиц и пострлять, перемнившись мстами.
— Я по твоей сторон пойду, а ты по моей…— проговорилъ онъ.— Авось, насбираемъ на второй пузырекъ.
Опять была пройдена улица.
— Сколько? — спрашивалъ Чубыкинъ.— У меня пять копекъ.
— Ay меня четыре.
— Ну! вотъ на пузырекъ и есть. Посуда имется.
Опять выпили. Чубыкинъ повеселлъ. На вчерашнія дрожжи хмель хорошо подйствовалъ.
— Ну, теперь я къ отцу, а ты ступай на кладбище,— сказалъ онъ Скосыреву.
— Да не стоить, Пудъ Савельичъ, теперь ходить. Поздно. Я кладбищенскій, я знаю. Лучше завтра утромъ въ обдню. Только во время отпваній на кладбищахъ хорошо и стрляется, а то игра не стоить свчъ.
— Ага! Опять хочешь на чужое! Что я за банкиръ такой американскій, что ты будешь около меня прихлебать! Ты самъ старайся.
— Да ужъ только до завтра. А завтра я буду самъ по себ.
— Ладно. Пойдемъ. Только кутья ты, такъ ужъ кутья и есть. Удивительно, какъ на чужое зариться любишь. Племя ваше такое, что у васъ завидущіе глаза..
— А хоть-бы и такъ?— улыбнулся Скосыревъ.— Виноватъ я разв въ этомъ? Разв я могъ просить, чтобъ меня родили въ дворянств? Никто въ этомъ не воленъ. Кому какая звзда.
— Иди, иди… Что ужъ съ тобой толковать. Только мы вотъ что сдлаемъ. Дяд я своему далъ слово, что ужъ не буду его больше срамить и просить въ рынк по лавкамъ…
— Ну, что слово! Какое тутъ слово!— засмялся Скосыревъ.— Слово воробей. Вылетло изо рта…
— Молчи, Серапіонъ! Не смй говорить этого! Слово золоторотца твердо. Можетъ быть, ваши лужскіе кадеты этого еще не знаютъ, а наши шлиссельбургскіе Спиридоны-повороты на этомъ держатся. Наше слово лучше векселя.
— Скажи какой философъ!
— Ну, ты не ругайся! Да и кром того я долженъ слово держать. Дядя мой мн еще пригодится напредки. Вдь не въ послдній разъ въ Питер. Сграбастаютъ меня, переправятъ въ Шлюшинъ, такъ вдь и опять оттуда придется улизнуть въ Питеръ. Опять къ дяд. А ужъ ежели я его теперь надую, получивши откупъ, то ужъ на будущій разъ онъ мн не повритъ и не дастъ откупа. Понялъ?
— Вотъ это врно. Вотъ это я понимаю. А то слово!— возразилъ Скосыревъ.
— Не смй, говорю, смяться надъ словомъ! У Пуда Чубыкина оно есть!
И Чубыкинъ гордо ударилъ себя въ грудь кулакомъ.
— Ну, такъ вотъ что мы сдлаемъ,— продолжалъ онъ.— Самъ я по лавкамъ просить больше не могу и буду держать свое общаніе, а ты иди и стрляй. Самъ-же я въ магазинъ къ отцу. Это будетъ напротивъ рынка. Ходить будешь, такъ увидишь вывску: ‘фруктовый и колоніальный магазинъ Савелія Чубыкина’. Ты и посматривай потомъ, когда я выйду изъ него. Свой доходъ теб уступаю,— прибавилъ онъ.— Вдь это мой приходъ-то, какъ говорится по-вашему, по-кутейнически.
— Ну, спасибо теб…— поблагодарилъ Скосыревъ.
Они шли къ рынку. Шли нога за ногу. Отъ вчерашняго пьянства ноги были, какъ полнья, плохо сгибались и они еле шагали, умолкли и ужъ почти не разговаривали.
Наконецъ Скосыревъ сказалъ:
— Что зря-то идемъ? Шагаемъ попусту, безъ дла, словно господа на прогулк. А вдь у насъ даже табаку нтъ, чтобъ покурить. Мелочныя-же лавки направо и налво. Да и на булку съ колбасой или съ селедкой хорошо-бы пособрать. сть хочется. Давай заходить по торговлямъ, какъ въ той улиц. Я по той сторон, а ты по этой. Такъ и будемъ приближаться къ рынку.
— Что дло, то дло,— согласился Чуыкинъ.— Стрляй.
И началось снова захожденіе въ мелочныя лавки.
Заходя въ лавки, они не просили, а молча останавливались у дверей и протягивали руки, шевеля что-то губами. Лавочники, видя ихъ характерные костюмы, знали уже въ чемъ дло и тоже молча подавали, по заведенному обычаю копйку.
Пройдя улицy, они опять сошлись и сосчитали деньги. У двоихъ оказалось семнадцать копекъ. Они тотчасъ-же купили въ лавочк восьмушку табаку, имъ дали газетной бумаги, они скрутили по папироск и жадно начали курить, чуть не глотая табачный дымъ.
— Добръ русскій православный народъ!— со вздохомъ сказалъ Скосыревъ.— Вдь вотъ и опохмелились благодаря добрымъ людямъ и табакомъ запаслись, и на булку есть.
— Какъ птицы небесныя мы… согласился Чубыкннъ.
— Именно птицы небесныя. Вдь не семъ, не жнемъ… а питамся.
Они купили булку, кусокъ соленой колбасы, подлились и на ходу стали сть.

XIV.

Вотъ и рынокъ. На углу стоялъ городовой.
— Ну, теперь намъ надо разойтись. Вонъ городовой стоитъ,— сказалъ Чубыкинъ.— Положимъ, этотъ городовой меня отлично знаетъ, и я его хорошо знаю, онъ давно тутъ стоитъ, но все-таки надо опаску держать.
Чубыкинъ и Скосыревъ разошлись. Скосыревъ пошелъ по направленію къ рыночнымъ лавкамъ, а Чубыкинъ шелъ мимо домовъ, находящихся противъ рынка, направляясь къ магазину отца. Городовой, завидя его на тротуар, погрозилъ ему съ середины улицы пальцемъ. Чубыкинъ весь какъ-то съежился передъ городовымъ и развелъ руками. Иного онъ ничего не находилъ, чмъ можно-бы было отвтить городовому.
Въ магазинъ отца Чубыкинъ вошелъ не сразу. Онъ остановился около окна магазина, на которомъ были разложены въ корзиночкахъ яблоки, груши, лежали банки съ компотомъ и пикулями и высились дв стеклянныя вазы, въ которыхъ былъ насыпанъ кофе. Черезъ окно Чубыкинъ смотрлъ, кто есть въ магазин и много-ли покупателей. За прилавкомъ онъ увидалъ приказчиковъ, стоя пьющихъ чай, увидалъ большого сраго кота, сидвшаго около всовъ, но отца онъ не видлъ. Покупателей въ лавк совсмъ не было.
‘Обдать, должно быть, ушелъ’,— подумалъ Чубыкинъ.— ‘Ну, все равно зайду. Если скажутъ, что онъ дома, то можно и на квартиру. А то приказчики, можетъ статься, и пошлютъ за нимъ’.
Онъ робко вошелъ въ магазинъ и остановился у дверей. При вход его приказчики переглянулись.
— Селиверсту Потапычу…— поклонился Чубыкинъ старшему приказчику въ передник поверхъ пиджака, державшему въ рук стаканъ съ чаемъ.
Старшій приказчикъ не отвтилъ даже на поклонъ, а иронически произнесъ:
— Къ намъ теперь срамиться пришли? Мало вамъ сраму по рынку-то было!
Чубыкинъ ничего не возразилъ на это и сказалъ:
— Папеньку-бы хотлось повидать. Въ магазин онъ?
— Былъ да весь вышелъ. А о вашемъ пришествіи и всхъ вашихъ мерзостяхъ онъ уже предувдомленъ.
— Какія такія мерзости? О чемъ ты толкуешь? Онъ больше всякихъ мерзостей для меня надлалъ. Выгналъ вонъ изъ дома, капиталомъ моимъ завладлъ, который я отъ матери долженъ былъ получить.
— Ну, вы говорить говорите, да не заговаривайтесь! — перебилъ его приказчикъ.— Всякій пропоецъ…
— Ты-то какое имешь право со мной такъ разговаривать! — вспыхнулъ Чубыкинъ.— Ты-то что такое? Наемникъ и больше ничего.
— Извольте мн не тыкать. Коли я съ вами говорю учтиво, обязаны и вы передо мной учтивость…
— Хороша учтивость, ежели пропойцемъ называютъ!
— А что-же вы такое изъ себя содержите, позвольте васъ спросить? Были сыномъ умственнаго и честнаго уважаемаго купца, а теперь пропоецъ… Пропоецъ и скандалистъ,— прибавилъ старшій приказчикъ.
— Ну, ну… Вы тоже не очень, почтеннйшій… И про тебя знаемъ, что ты загребастая лапа насчетъ хозяйской выручки, однако молчимъ.
Приказчикъ вспыхнулъ.
— А вы зачмъ пришли сюда? Ругаться?— спросилъ онъ.— Такъ можно и городового позвать…
— Я не къ теб пришелъ, а къ отцу моему. Можно его видть?
— Вамъ сказано, что его въ магазин нтъ. Обдать ушелъ домой.
— Домой? Обдать? Такъ мн туда къ нему идти самому или вы за нимъ пошлете?— спросилъ Пудъ Чубыкинъ.
— Тамъ на рога васъ примутъ. Тамъ давно васъ ужъ дожидаются, и дворники припасены, чтобы скрутить лопатки нарушителю семейнаго спокойствія.
Пуда Чубыкина передернуло.
— Какой такой я нарушитель семейнаго спокойствія!— вскричалъ онъ.— Я пришелъ къ отцу за должнымъ, за своимъ, за процентами съ моего капитала. Я въ Шлюшин съ голоду издыхалъ, писалъ ему, чтобы онъ хоть сколько-нибудь выслалъ на пропитаніе, а онъ ни копйки! И посл этого еще меня скандалистомъ называютъ!
— А не скандалистъ разв? Кто третьяго дня къ своей мачих приставалъ и скандалъ ей сдлалъ? Вдь весь рынокъ видлъ, какъ вы къ ней подскакивали! А люди потомъ намъ-же разсказывали и надъ нами вс смялись. Елену Ивановну чуть не до обморока довели. Он насилу домой прибжали. Папашеньк вашему все извстно и теперь они рвутъ и мечутъ. А вы посл всего этого пришли за помощью. Ловко!
— Ну, молчи, карманная выгрузка!— закричалъ Чубыкинъ — Молчи и посылай за отцомъ! Я безъ этого изъ магазина не выйду.
— Хорошо-съ… Можно… Потрудитесь обождать. Васъ ждутъ… вамъ все приготовлено,— сказалъ, весь поблднвъ, старшій приказчикъ.— Максимъ! Сходи и позови!— отнесся онъ къ лавочному мальчику и подмигнулъ приказчикамъ.
Мальчикъ побжалъ.
— Совтовалъ-бы вамъ уходить безъ скандала и не показываться больше въ нашихъ мстахъ,— снова обратился старшій приказчикъ къ Пуду Чубыкину.— Лучше уходите, потому прямо говорю: вамъ то приготовлено, чего вы и не ожидали.
— Посмотримъ! — угрожающе воскликнулъ Чубыкинъ.
Черезъ, минуту мальчикъ вернулся. Сзади его шелъ знакомый Пуду Чубыкину городовой.
— Вотъ-съ… Пришелъ просить милостыню, мы не даемъ, а онъ скандалитъ,— указалъ городовому на Чубыкина старшій приказчикъ.— Нашъ хозяинъ ужъ заявлялъ объ немъ въ участокъ.
Городовой приблизился къ Пуду Чубыкину и сказалъ:
— Пожалуйте въ участокъ… Просить милостыню не приказано…
Пудъ Чубыкинъ рванулся.
— Что? Засада? Ахъ, подлецы, подлецы! — закричалъ онъ, схватился за ручку двери, ударилъ рукавицей въ дверное стекло, разбилъ его и выскочилъ на улицу, пустившись бжать по тротуару.
Городовой пустился за нимъ въ догонку и давалъ свистки. Выскочившіе на свистки дворники и рыночные сторожа схватили Чубыкина и повели его въ участокъ. Сопротивляться Чубыкинъ ужъ не могъ. На сцену эту смотрли высыпавшіе изъ магазина отца его приказчики и подсмивались.
‘Рано попался’,— думалъ про себя Чубыкинъ.— ‘Не долго пришлось погулять въ Питер. Опять на казенные хлба, а тамъ опять въ Шлиссельбургъ по этапу черезъ нищенскій комитетъ’.
Онъ послушно шагалъ среди нсколькихъ сопровождавшихъ его дворниковъ и увидалъ на той сторон улицы вышедшаго изъ рыночной лавки Скосырева.
Скосыревъ тотчасъ-же понялъ, что случилось съ Чубыкинымъ, вздрогнулъ, съежился весь и началъ удаляться отъ рынка, стараясь не обращать на себя вниманія.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека