Без героя. О новых русских писателях, Пильский Петр Мосеевич, Год: 1924

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Петр Пильский

Без героя. О новых русских писателях

(‘Народный завиток’. Серапионы. Пять рубрик. Пять признаков. Без героя. Подражание, но не школа. Значение и ценность)

1.

А не знаете ли вы, что обозначает слово: Седни? Или, например: Шишигина голова? Может быть, слышали про слово: Ширкунок? И не приходилось ли вам самим произносить: загудошный? погощане? струснями? торчкатый? хрустеж? Не встречалось ли вам такое женское имя: Пристиленья? Нет? Ну, вот и мне тоже не встречалось. Я тоже не слышал.
Но, конечно, и я и вы при некотором напряжении можем догадаться, что обозначают все эти лексиконныя шарады, словесные ребусы и литературныя загадки.
— Вы спросите: из каких раскопок я их достал? А из очень близких. Все эти слова — которыя, конечно, можно было без конца умножать — мне попались в альманахе ‘Пчелы’ у одного из ‘Братьев Серапионов’, у Ник. Никитина. Впрочем, эти выкрутасы, эти словеса, как выражался Достоевский, ‘с народным завитком’ можно в избытке найти и у всех остальных.

2.

‘Серапионы’ — довольно значительная группа, все это — плодовитые писатели, преимущественно петербургские, которым никак нельзя отказать в известном даровании.
— Здесь, во-первых, несомненно талантливый Михаил Зощенко, автор ‘Разсказов Назара Ильича господина Синебрюхова’, затем этот Ник. Никитин, написавший повесть ‘Рвотный форт’, ‘Камни’ и ‘Американское счастье’, участвовавший во многих альманахах, знакомый нам по ряду эскизных набросков из жизни современной российской провинции.
Есть здесь еще и Всеволод Иванов, поместивший на нашей памяти в советских журналах небезинтересные ‘Цветные ветры’, ‘Партизаны’ и ‘Голубые пески’.
В группу ‘Серапионы’ входят еще и Кон. Федин, Мих. Слонимский, Лунц, Ирина Одоевцева и др. К ним же примыкает даровитый московский беллетрист Яковлев, автор отличнаго разсказа ‘Идут’.
Это и есть центр литературной группы ‘Серапионов’, а их отцом, зачинателем, главой и вдохновителем является Алексей Ремизов.
Кружок — значителен. На него нельзя закрывать глаза. Мимо этих литературных опытов нельзя пройти равнодушно или невнимательно.
При всех своих недостатках, промахах, нарочитости, даже известном фиглярстве, эти люди знаменуют собою одну из типичных страниц русской литературной истории.
Все они — дети последних грозных лет, это — души, выварившияся в котле революции и гражданских войн, вынесшия на себе все тягости их потрясений, обоженныя их страшным огнем, люди, наблюдавшие всю тьму российских бедствий, горя, ужасов, голодания, мешечничества, разрухи, общей вшивости, повальных сыпняков, бродившие по колено в лужах крови.
Это — живые наблюдатели нынешней России.
Психологически их можно было бы разделить: 1) на озлобленных и нигилистичных (Ветлугин), 2) нарочито растрепанных, каких-то размашистых Алешек, как бы с горьковскаго литературнаго ‘Дна’ (Бор. Пильняк), 3) тоскующих в своем упрямстве (Аросев), 4) циничных в своем идейном надломе (Всеволод Иванов), 5) тяготеющих к об’ективизму и правде (Яковлев).
Разумеется, эти рубрики можно было бы увеличить. Литературныя души не так легко классифицируются. Но все эти люди будто выскочили из какой то страшной бани после крепких хлестов революционнаго веника и, должно быть, от этого — сильно покрасневшие.
Это новое литературное поколение — интересно.
Без сомнения, оно идет своими собственными путями, тая в себе все надрывы и боли российскаго сегодняшняго дня. И не надо скрывать: эти книги, эти писания станут впоследствии единственным материалом для изучения психологии современнаго человека России.
Эти литераторы выросли из ея посевов, и они несут на себе все фамильныя черты этой наследственности.

3.

Искажается российская жизнь — искажается и литература. Потрясенность и там и тут и над обеими нависла тьма. Дороги спутались. Кошмар дел стал кошмаром художественных восприятий, и унылость видений предстала унылостью строк. В русской литературе идет глубокое перерождение.
Ясно чувствуются большия внутренния муки, конвульсии, зубовный скрежет. Рвущая и разрушающая революционная стихия прошла по душам своей страшной и безжалостной стопой, расшвиряла, прогноила, разворотила, избуянила одни сердца, смяла другия, растрепала третьи.
Она стоит в обломках, окутанная темным туманом, в уродстве форм, в огромной и небывалой тревоге, неся все признаки изступленности, растерянности, тайной злобы и невыраженнаго, неотстоявшагося брожения.
Она криклива, но и это крик не победы, а сокровеннаго перепуга. Она озорлива. А озорство — всегда или избыток сил, или бедный героизм отчаяния. И вызовы не страшат, позы не убеждают, угрозы не действуют, гордый тон не потрясает, не эпатирует словесная грубость и плохо скрытая нарочитость, подделки под новую народность.
Безумие пришло и в книгу. Грубость проникла и в язык. Распад явился распадом образов.
А вместе с исчезновением интеллигенции, ея духовной благодати, тонких ароматов ея вкусов, ея преданий и учителей литературное слово отразило настроения и склад новаго пришельца.
Как всегда, и здесь, и в эти минуты литература осталась зеркалом жизни. Не будем винить авторов: плоть от ея плоти и кость от ея кости, они стали ея выражением, отражением, наблюдатели ея уродливаго роста, изобразители ея кривоколеннаго ствола, ея уродства, зла, борьбы и лишений.

4.

На место прежней повести, былого романа, вчерашняго разсказа явился сказ.
Это нужно признать вполне естественным.
Он — проще, он освобождает от необходимости художественнаго орнамента, от утончания языка, от литературнаго мастерства, от изобретательности литературных приемов.
В то же время — это вполне законная форма повествования.
Сказ для современнаго российскаго автора — очень уместен. В нем раскрывается движение, он легче передает действие, факт, случай — все то, что сейчас с кинематографической быстротой мелькает на экране этой суетящейся, припрыгивающей, безтолковой и страшной действительности.
Сказ не обещает и последовательности в развитии своей темы. Но этой последовательности нет и в самой жизни.
И вот пристрастие к сказу — первая характерная черта новейшей русской литературы.

5.

Ея вторым признаком нужно признать словесную рисовку, лексиконный розыск.
Здесь строки пестрят нарочито простонародными выражениями. В книгах новых авторов расцвел жаргон. Современную книгу пишет улица, слобода, фабричный поселок, область: кроме жаргона сюда вошли и местныя наречия. Пронзая слух, в строках стали остриями непривычныя, колющия слова. Раньше литература знала их, как редкость.
Инде встречались они у Лескова, очень редко у Глеба Успенскаго, часто — у Мельникова-Печерскаго. В последнее время их привел в литературу Алексей Ремизов, и они попадались еще у сибирских и иных областников, вроде Георгия Гребенщикова.
И все-таки это не было эпидемией. Это были случаи. Но и это явление было и понятным и логичным. Среда, быт, край, эпоха, описываемые этими беллетристами, требовали колорита, окрашивали повествование в свой собственный, местный, в свой индивидуальный цвет.
Теперь это пристрастие к лексиконной нарочитости стало поветрием, настоящим недугом, болезненным пристрастием. Автор отразил жаргонный говор, словесную неразбериху, путанную разноликость российской современности, и это стало новой литературной позой, гримасой, каким то новым книжным шиком.

6.

В общей кривобокости, раскиданности, несуразности русской жизни литература утратила стройность форм. Ея книги утеряли чувство гармонии. Ушла симметрия. Исчез рисунок. Погибла прекрасная архитектоника.
Как у всякаго больнаго организма, появилась гипертрофия отдельных членов и частей тела. Появилось увлечение вводным: вводным предложением, вводным эпизодом, вводными лицами, вводными мыслями, вводными описаниями, вводными рисунками.
Бросается в глаза непропорциональность. Чувствуется сознательное пристрастие к неуклюжести. У иных авторов почти все произведения отмечены какими то наростами, большими опухолями, литературными флюсами.
Даже те, кто так недавно начинал в полном подчинении былым художественным манерам и вкусам, теперь протестантски возстали против них, разбудив в себе стремление к заведомому художественному безпорядку. Без сомнения, в этом сказалось инстинктивное преклонение перед окружающим хаосом, а если не преклонение, то, во всяком случае, явное ему подчинение.
И эта вражда с былой эстетикой, это неприятие прежней гармонии, это отрицание цельности и архитектоники, этот безпорядок частей, этот тайный и явный хаос — все это составляет третью знаменательную черту новаго литературнаго поколения.

7.

Четвертой отметиной молодого литературнаго направления, нужно признать кинематографический характер писаний.
Похоже, будто некто, стоящий за кулисами, какой то нервнейший кино-механик завертел ручкой с невероятной и безумной быстротой. И на экране слилось все: люди, лошади, собаки, телеги, исполком, белогвардеец, чекист, голодная струха и убитый священник.
И в этой кинематографической спешке, в мелькании серо-черных пятен, в безумном беге теней сюжет, завязка и развязка проходят в каком-то прыгающем оцепенении, неясные, туманные, расплывчатые и слинялые.
Здесь есть что-то огульное.
Здесь кричит стадное и множественное.
И в том, что здесь нет единичнаго, отдельнаго, обособленнаго, типичнаго сказалось в этой литературе еще одна черта — пятая: исчезновение человека.
Новая литература утратила личность. В ней пропал герой. Ушла индивидуальность. Лопнула душа. Исчезли резкие контуры. Растаяло человеческое лицо.
В этой литературе кончилось имя существительное собственное, и все стало нарицательным.
Здесь нет действительнаго залога, ибо остался только страдательный, в прямом и переносном смысле этого слова.
Здесь нет одушевленных предметов, ибо все — неодушевленные.
Забылось и схоронено междометие радости, и всем страницам проползло одно межометие — ужаса.
В новейшую русскую литературу победно пришла великая Безликость.

8.

Человек исчез. Пропала личность.
Дух, Фигура, Индивидуальность, Лицо — все это жило на земле, единственное, творящее, исполненное страстей и мысли, принесши сюда свои страдания жизни, судьбы, свои победы и трагедии, отразив свою волю и своеобразие в делах, в истории, в памяти человечества, наконец, в заглавиях книг.
С какой великолепной огненностью блещут эти слова, эти нестирающиеся имена: ‘Царь Эдип’… ‘Антигона’… ‘Отелло’… ‘Гамлет’… ‘Макбет’… ‘Король Лир’… ‘Дон-Кихот’… ‘Вертер’… ‘Ругоны’… ‘Мадам Бовари’… ‘Тартарен’… ‘Сафо’… ‘Пьер и Жан’… и т. д. и т. д. не перечесть.
А в русской литературе: ‘Евгений Онегин’… ‘Герой нашего времени’… ‘Рудин’… ‘Обломов’… И дальше: ‘Три сестры’… ‘Иванов’… ‘Дядя Ваня’… ‘Сашка Жигулев’… ‘Жизнь человека’…
Это все — заглавия, наименования, династические прозвища. Всегда человека с его судьбами и жизнью стоял здесь в центре, единственный предмет внимания, торжественных и мучительных разгадок.
Он исчез. Его нет. Он испепелен, смят, сброшен. Героем новейшей русской литературы встал хаос. Это даже не обещанный коллектив. Это — и не народ, не групповая, отточенная и заостренная единица. Это — неопределенность, ряд неизвестных, психологически и социально, это — уравнение, где мечутся, сталкиваясь и расходясь, одни X, Y, Z, и где не найти, ни одной определенной, ни одной положительной величины, — неразрешимое уравнение, чадный Хаос!
Живое человеческое лицо сникло. Оно расплылось.
Еще движется, еще хлопочет и суетится этот жилец, едок и носит даже какое-то имя, но ни профиля, ни контура нет. Это винт, часть механизма, автомат. Отдельно о нем даже не упрминают. Он расворился в множестве:
— ‘Ехали… запылились, загорели, оборвались, еще больше, устали, говорили хрипло’.
И заглавие разсказа такое же: — ‘Идут1. Или в среднем роде: — ‘Все шевелилось‘. И даже совсем различно: — ‘Существовать невозможно‘. И тоже — у других. Тоже везде.
В. Лидин по своему литературному возрасту старше Яковлева. Его и книги вышли до революции. Он воспитан иной эпохой. Но и у него:
— ‘Повезли… вышло много людей… зачернели в дверях, стали выдергивать ящики… находили… проходили… не узнавали… провели2‘.
Кто они? Какие? В чем их жизнь? Неизвестно!.. Неведомо! Должно быть неинтересно… Сознательное ушло. Ясное померкло. Осталось автоматическое.
У Яковлева:
Ехать!.. Куда ехать?.. Но чьи то руки тянут. Надо-ть ехать
У Пильняка так прямо и поставлены рядом:
Телефоны и люди! 3
И у Лидина:
— ‘И носятся, носятся со свиным и дроздиным и ветреным воем машины — вперед, назад, спешат люди‘.
Лидин разсказывает о своей Урываевой тоже, как о живой машине:
— ‘Неслась Урываева по Никитской и Моховой… без пяти десять проходила Урываева в свой кабинет… Начинала Урываева свой день’.
Чем, как отличается она от того ‘чернаго миноносца’ — автомобиля — который носился ‘из ночи в ночь, из одного в другой конец города’?
Жизнь швыряется из стороны в стороны, расшивает какую-то дикую пестрядь, ураганно безумным потоком устремляет, — будто камни, ‘они сталкиваются, разлетаются, плывут, — неизменно, на воле этой стихии, влекомые безразсудством, случаем, круговоротом.
Люди — спицы. Колесница — сумбур. Кучер — разрушение. Возжи — страх!
Опорожненные, заушаемые, уничтоженные, иные механизмы, правда, и в этих разсказах пишутся еще с большой прописной буквы, и, все-таки, это не люди и не имена. Это — стертые до глади пятаки, пыль поднятая буйным ходом революционных коней, стрелы, пущенныя из сумасшедшаго лука, выпавшия из развалившагося колчана.
Театр живых сменился театром марионеток. Оне покорны, оне послушны, оне пассивны, незрячи и обезкровлены.
Работает дребезжащий кинематограф и на его фоне прыгают, кидаясь из стороны в сторону, полубезумныя фигуры, какия-то два измерения, выталкиваемыя на эту сцену опьяневшим режиссером. Захлестнутые стихийной волной, утопленники всплывают на поверхность безжизненными трупами!
Характерно: в этих разсказах совсем отсутствует диалог, свидетель человеческаго общения, взаимности, духовных трений и любви. Здесь речи — коротки, безсодержательны, случайны. Членораздельные звуки доведены до обезьяньяго минимума. Действующия лица носятся, сталкиваются, спешат, их что-то волочит, тащит, тянет, бросает. Но бесед нет. Мыслей нет. Духовный мир поражает столбняком.
И самыя заглавия такия же немыя, — отражения стихийности, бехдуховности и подчинения:
— ‘Идут‘ (А. Яковлева).
— ‘Рязань-яблоко’… ‘Рязань-баба’… ‘Город Росчиславль’… ‘Шама‘.
Это — у Бор. Пильняка.
— ‘Гори-Цвет‘ (Ал. Ремизов).
— ‘Апрель‘ — называет свой разсказ В. Лидин.
И, как общий вывод, общий итог, общий символ — этот заключительный полудневник редактора А. Белаго:
— ‘Я’.
Подзаголовок говорит:
— ‘Сумасшедшее‘.
Хаос… Сумбур… Стихия. Города, длинныя дороги, ночныя сумятицы, безцельный бег, толчея и — безумие:
‘Мы на пороге образования в нас новых душевных болезней’4, говорит Белый в предисловии к своему ‘Я’ (сумасшедшее).
И здесь — тоже. И тут — отсутствие лица. И у этого автора — пустыня. И в этом разсказе опять и снова — сумятица, потревоженность, хаос и те же подзаголовки: география (‘Бергень’), места (‘Перед Бергеном’), ‘Площадь’ и только напрасно одна из глав названа: ‘Моя биография’. Биографии нет.
Но общий итог выражен верно и точно — ‘ничто!’ — ‘Нас много’
И потом: — ‘нет ничего!
И еще: — ‘никого‘…
И вновь: — ‘навсегда: ‘ничего, никого‘.
Лица смазаны, будто оторваны головы и убит человек. Толстовский Холстомер, Чеховская Каштанка, Купринский Изумруд, любой чиж из басни — ясней, индивидуальней, чем все эти безгласые, безликие псевдолюди. Их так и описывают здесь — гуртом, скопом, собирательно, — даже не политическую партию, а будто партию скота.
— ‘У всех членов ячейки, — разсказывает Пильняк, — были белесые глаза — почти белые, пустые, и сидели глаза у всех по разному, смотрели этими глазами люди из разных углов — то волчьими, то лисьями, то совиными‘.
Все он такие же: общие, пустые, безымянные.
У Лидина один из таких называется Непомнящев, но и все другие, все эти Женишки и Егор Егорычи, и Мериновы — тоже непомнящие, тоже смутные и механические.
Из литературы изгнан герой. Индивидуальность заменена. Кем-то, чем-то.
Она — ‘Некто‘. Но больше всего и чаще всего она ‘Никто‘.
Ея залог — страдательный. Ея наклонение — неопределенное. Это имя существительное, нарицательное. Это междометие — ужаса и гибели, а судьба — приговоренность.
Все здесь проходят и уходят какими-то неосязаемыми тенями, готовыми, или готовящимися мертвецами. На них и смотрят глазами гробовщика, — так, как представлял себе мир и человека Андреян Андреянович у того же Лидина — тоже гробовщик:
— ‘Были для него давно уже живые люди — только будущие его покупатели’…
Так и во всем. Повсюду — печать мертвенности, пророчества смерти, безжизненныя тела, бездыханность, опустошенность, маята, измождение и покорность.
Вместо жизни — склеп, вместо людей — кинематографическия видения!
Иные из писавших о новой литературе (в том числе пресловутый Ал. Толстой) славили… как вы думаете: что? — Динамику этой жизни, динамичность новой личности!! Это — динамика погребальных дрог и динамичность похороннаго обряда. Личность убита. Человек схоронен.

9.

А потому, что эти люди, эти беллетристы потянулись к сказу и еще к лексиконной оригинальности, они естественно должны были подпасть под большое и исключительное влияние такого мастера, как Алексей Ремизов.
А потому, что эти писатели, эти молодые авторы населили свои книги, как и свои души, устремлением к Хаосу, к разлому былой архитектоники, к литературной апропорциональности, они должны были пойти в мятежный, неровный и нервный след Андрея Белаго.
Неоспоримо: над всей новой российской беллетристикой веет дух именно этих двух авторов.
И все же это — не школа. Ни у Ремизова, ни у Андрея Белаго не может быть истинных последователей. От судьбы они могли бы получить только временных подражателей, литературных учеников без твердаго эстетическаго принципа, без традиций, без определенных нажитых навыков. Это — листья, но это — не корни. Это — не почва, а только веяние. Это — не течение, а поветрие.
Инчае и не может быть.
И тот, и другой — и Ремизов, и Белый — не мэтры. Для этого они прежде всего — слишком индивидуальны, слишком и навсегда одни.
Этим выводам предустанавливается важная истина.
Молодая беллетристическая лишена корневой спайки, и, значит, она — случайна. Это — не школа, а орда, хотя бы и одаренная в своих отдельных участниках.
Все, что есть у них общаго, рождено только временем и на время, на не длинный срок лихолетья.
И этим мутным лихолетьем рождены и их волнующия и страшныя темы: гражданская война, унылость российскаго запустения, чепуха и путанность дел — которых они, к их чести, не хотят таить, но, как художники и не могли бы скрыть, — общая российская неурядица, голод, убийства, людоедство. Невеселыя темы, горькия темы, пугающия темы!..
И вот почему все писания этих беллетристов, их книги, их повести, их разсказы, даже их фотографии-корреспонденции —
1. Литературно-знаменательны, как крик сегодняшняго дня,
2. Противоречивы, как продиктовавшая их жизнь, но и
3. Ценны как свидетельския показания литературы.
Этих двух писателей будут изучать. Над ними будут думать. К ним не раз еще вернется критика, и их имена на своих страницах не осмелится забыть будущий литературный историк.
1 ‘Московский Альманах’. Изд ‘Огоньки’. Берлин. 1922 г. Разсказ А. Яковлева ‘Идут’. Стр. 11, 12, 13, 14.
2 ‘Моск. Альман.’. Разсказ В. Лидина ‘Апрель’. Стр. 150, 154, 162, 164.
3 ‘Моск. Альманах’. Разсказ Б. Пильняка ‘Рязань-яблоко’. Стр. 63.
4 ‘Моск. Альманах’. Андр. Белый. ‘Я’ (Сумасшедшее). Стр. 176.

Петр Пильский

Петр Пильский. Без героя. О новых русских писателях // Балтийский Альманах. 1924. No 2. С. 65 — 69.
Подготовка текстов — Ольга Минайлова, 2004
Публикация — Русские творческие ресурсы Балтии, 2004.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека