Беседа христианина с магометанином об истине Пресвятой Троицы, Храповицкий Алексей Павлович, Год: 1900

Время на прочтение: 7 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

ДУМЫ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ

&lt,О МИРЕ И ВОЙНЕ&gt,

I

О мире и о войне пишут книги, пишут фельетоны. Ради мира собираются конференции и вслед за ними начинаются войны. ‘Говорят о мире — верно будут драться’. Нет, это в самом деле фатально и пахнет вовсе не шуткой, что как только темп речей за мир подымается, где-то в подземном царстве уже оттачиваются клинки, стравливаются стрелы, изобретается ‘дум-дум’. ‘L’Empire c’Иst la paix’ {‘Империя — это мир’ (фр.).}, — провозгласил вечно воевавший Наполеон III, но гораздо более искренни были речи французских филантропов перед революцией — и революция, как и Бонапарт, дымилась порохом и кровью. Очевидно, тут не хитрость, а ‘против воли’. Почти мистично.
Именно — почти мистично, и можно оформить такой общий вопрос: война есть ли факт наших желаний или факт природы? Уверен, что вопрос этот совершенно разрешается вопросом: есть ли факт случая или плана разделения животных на хищных и не хищных? Не говоря о кошках, есть рыбы хищные есть птицы хищные, т. е. начало хищное и какое-то начало мирное, ‘работящее’ и ‘трудолюбивое’, разрезывает всю природу, очевидно, будучи в ней всего менее временным и местным явлением. Хищность не случай, а категория, т. е. что-то вечное и восходящее к очень глубоким частям мирового плана.
Бросается с первого взгляда в глаза, что все хищное более талантливо чем не хищное. Слон умнее льва, но лев талантливее слона. Талант не есть ум, талант — какое-то упоение в душе, стихи около прозы. Мы еще нашли нужный термин: хищное более похоже на стихи, более певуче и вместе более ритмично, нежели ‘травоядное’ начало в человеке и в мире, которое есть ‘проза’, ‘проза’ и ‘проза’. При этом мы говорим не об обилии или недостатке приключений, а о какой-то пластике души и тела. Какие же ‘приключения’ у рыси, ожидающей лося на суке дерева, между тем как лось, бродя по лесу, испытывает самые романтические приключения как в смысле неожиданности, так и занимательности. Но вся фигура рыси, ее единственный прыжок на шею лося, который она делает, — есть тем не менее строка из стихотворения. Мишка-медведь есть презанимательное и преумное животное, но кто же скажет, что правы медведи, что глава о медведях у Брема есть поэзия. А о льве это можно сказать, и можно это сказать о борзой собаке, самом хищном типе собак.
Война есть также более талантливый момент в жизни народа, чем моменты мира и труда. Просто в этот момент народ бывает талантливее, ближе к понятию, психике и мистицизму гения, чем в эпохи спокойствия, и может быть, суть войны и ее вечная необходимость заключается в потребности бедного ‘bourgeois gentilhomme’ {‘мещанин во дворянстве’ (фр.).} хоть раз в жизни поговорить ‘поэзией’. Обратим внимание, что самый пассивный и вовсе не гениальный народ, — но гениальный для 300 млн. населения и 4000 лет истории, — китайцы органически враждебны самому существу войны. Не могут драться, не умеют драться, не хотят драться. Отгородились с севера стеной, которую построили в подражание Гималаям, которыми защищены с юга — и ограничились этим единственным военным изобретением.
Хищное не нужно смешивать с грубым как относительно манер, так и всего быта, психики, даже в отношении к чужой жизни. Тигр, проползая в лозняке, не согнет прута, а обползет его, напротив, буйвол, идя по лесу, — ломит кусты. Вообще хищник несколько осторожнее к чужому существованию, ко всему внешнему бытию, нежели всякое травоядное — и это отнюдь не из боязни, не из лени, не из предусмотрительности. Есть какая-то тонкая черта, которою хищник отделен и хочет быть отделен от всей природы, ‘лев — царь’, но и кошка, простая кошка — ни с кем не бывает ‘за панибрата’. Вообще панибратство, амикошонство, эта какая-то ‘людская’ и лакейская нравов и обычаев, не входит в психику хищного и хищника. Просто — этого нет и просто это есть факт.
Еще замечание. ‘Мирного’ не нужно смешивать ‘с кротким’. Само хищное, по крайней мере в человеке, имеет какой-то перелом к кроткому. Что может быть более кроткого, что есть более кроткого в целой нашей литературе, как стихи Лермонтова:
Срок ли приблизится часу прощальному
В утро ли шумное, в ночь ли безгласную,
Ты восприять пошли к ложу печальному
Лучшего ангела душу прекрасную.
Или его же ‘Колыбельная песнь’, между тем Лермонтов есть не только писатель не ‘травоядного’ сложения, но, может быть, наиболее мистический хищник во всей нашей литературе. Сущая кошка, знавшая тайну чарующих слез. Но возьмем типично добрых, ‘благодушных’ писателей: Жуковский, Карамзин, Державин, Ломоносов — если и плакали, то чужими слезами, переводя их с немецкого, да даже и в переводе: совсем другая слеза — водянистая, ‘бабьи слезы’, ‘слезливость’ — но не аромат небесного умиления, какой ясно чувствуется у Лермонтова в указанных и во многих других стихах.
Вообще, в хищном есть более небесного, в травоядном — более земного, уж это как хотите. Ко всему хищному крайне применима загадка Самсона филистимлянам: ‘Из ядущего вышло ядомое, и из крепкого — сладкое’. Лучшая сладость миру дана хищным началом, и вообще продукты хищных людей и хищных эпох — ‘съедобны’ и ‘съедобны’. Это есть какой-то прометеевский огонек на земле и, конечно, ему нельзя давать производить пожары, нужно ‘хищно’ бороться с самими хищниками, но и совершенно погасить его на земле едва ли удастся, едва ли нужно, едва ли возможно. Повторяю — тут много неясного, и очень поверхностно было бы решать это так: ‘нам надобно’, ‘нам не надобно’, ‘удобно’, ‘неудобно’. Как неудобно умирать, — а все умираем. И пожалуй, в самом деле, смерть и даже Смерть есть последний и уже совершенно неодолимый Хищник, а ‘ядомое’ смерти есть то, что лукавая притворщица собственно берет нас за руку и переводит в лучший мир, в мир высшей сладости и несравненного света.

II

— Нельзя, имея ‘билет с выигрышами’, выигрывать каждый год по 200 000. Билет этот может в смысле правоспособности выигрывать ежегодно по 200 000, но он никогда их не выиграет, и может почитаться чрезвычайно счастливым, если в серию длинных лет это случилось однажды. То же и с литературою, например нашею.
Так говорил еще не старый чиновник, с любовью следящий за новыми книгами и журналами, в небольшой компании художников и писателей.
— Мы все ожидаем еще такого же чрезмерного выигрыша, как словесные богатства от Пушкина до Толстого. Это бессовестность ожидания, это — самозабвение богача, который с фатальным билетом воображает, что припал к какому-то космическому рогу изобилия. Откуда ему вечно и неистощимо будут течь сокровища. Ничего подобного. Счастливый период нашей литературы, видимо, подходит к концу, и напрасно надеяться, что в XX или XXI веке мы будем иметь в кармане такие же, как в XIX в. 200 000 ‘слова и мысли’. В самом деле, случай, фатум, но во всяком случае, не строгая, закономерная периодичность господствует в этих странных подъемах и упадках литературы. XIX века Россия ожидала 800 лет. Раньше были опыты, школа, попытки, но не было вечно ценного, исключая древнего — древнего ‘Слова о полку Игореве’, песен и былин: но это уже эпос и народное творчество, т. е. совершенно другая категория явлений, чем литература и образованность в тесном смысле слова. Литература в смысле умственно-художественного прогресса, в смысле индивидуального созидания, за каждым памятником которого стоит имя и год, конечно, началась ‘Историей Государства Российского’, этою гордою и немножко фантастическою картиною нашего прошлого, и кончается, пожалуй, художественными бытовыми миниатюрами Чехова. 200 000 подходят к концу, и есть все причины думать, что в следующем веке мы совершенно напрасно будем пробегать глазами ‘тираж выигрышей’. — ‘Нет ли?’ — Такого богатства еще нет и не будет, разве что через 500 лет, через 300 лет, т. е. при совершенно новой поре истории и почти новой породе людей.
— Как так и почему?
— Очень просто. Выигрышные билеты имеют не только номера, но и располагаются по ‘сериям’. Люди тоже ‘располагаются по сериям’: очень можно заметить, что от Пушкина до наших дней мы собственно люди ‘одной серии’. Да, так. Некрасов и Тютчев, или граф Ал. Толстой и Никитин — что кажется общего? Между тем это люди до крайности общего типа, одного духовного склада, и это можно видеть просто из того, что они могли враждовать между собою, критиковать друг друга и в то же время понимать, и понимать до мелочей, друг друга. Просто — разные братья одной семьи, или разные бумажки одного роскошного выигрыша. Люди разной среды не имеют ничего в себе общего, как, например, Кузьма Прутков и известный Никита Салос, тоже шутивший и напугавший своими шутками Ивана Грозного в Пскове. Или еще пример несродного: Бобчинский и Вильгельм Телль. Просто не веришь, что на одной планете жили и слагали свои думы. Вот когда все эти Никитины, Некрасовы, Прутковы и Бобчинские пройдут, т. е. пройдет самая порода людей, сложение крови их и мозга их, и народится нечто совершенно невообразимое сейчас — может тогда и для тех людей родится sui generis Пушкин. Т. е. нам нужно умереть и хорошо умереть, чтобы в литературе начал рождаться не лопух.
— Это печально.
— Не так, как кажется. Прошла поэзия, проходит художество, но жилы и кровь и мозг человечества не исчерпываются этим. Мы пережили период
…Гуляки праздного
Единого прекрасного жрецов…
Но ведь это не одно в мире и это не все в мире. Мы так бесконечно любим образы и хороший стих, просто одну удачную сторону в стихотворении, что нам представляется — умри это, умрет все. Но это — иллюзия, иллюзия нашего специального богатства. Есть вещи или могут быть вещи столь же упоительные, но они не будут ни хорошим стихом, ни удачным образом.
Поэтический период существования народа отнюдь не кончился, если даже и кончились его стихи: пережить, напр., головокружительный период критики идей, ну например идей философских, религиозных, составляющих смысл целой эры, — в своем роде вещь не дурная… Мне кажется, у человека и человечества есть одна вечная потребность: задыхаться. Задыхаться от головокружительности — будет ли это восхищение, скорбь или другое что. Потребность перелететь. Гора и гора, между ними — пропасть, до дна земли. Человек есть альпийский охотник. ‘Серия билетов’ его талантливости есть в сущности карабканье на вершину Мон-Розы, Мон-Блана. Ну, вот он взобрался. Дальше на этой Мон-Розе нельзя выиграть 200 000, и секрет в том, чтоб только на одну минуту на ней оставаться: дальше — гора, совершенно иной категории, иного сложения, на нее надо иначе карабкаться. Там тоже есть своя 200 000, но нужно суметь перелететь вот через эту зияющую пропасть, темь небытия, ночь глубины, которая сейчас перед глазами странствователя. Нужно лететь, нужны крылья. Нужно наконец необъятное воображение, чтобы, как говорится в Апокалипсисе, ‘творить все новое’. — ‘Се — творю все новое’. Это и есть гений. В пушкинскую эпоху, или точнее, после пушкинской эпохи, это будет человек наименее похожий на Пушкина, а суть наших ошибок в области литературных ожиданий состоит в том, что мы все ожидаем Пушкина No 2. Ничего подобного. Нескольких NoNo Пушкина не бывает. Пушкин — это одно небо, а нужно не продолжать его, а ожидать другого, совсем другого неба.
— Так что мы в период ожиданий и даже, пожалуй, больших надежд?
— Да. Есть прекрасная древняя легенда. Пророк сидит и, угрюмо смотря в землю, посылает мальчика на высоту городской стены: ‘Пойди, посмотри, не видно ли чего на горизонте’. Так и мы. Ничего нет. Засуха. Но прелесть в том, что мы можем сказать: — ‘Мальчик, сходи еще раз и посмотри внимательно: нет ли чего на горизонте?’.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1900. 2 апр. No 8656. Подпись: В. Р-въ.
…’Мещанин во дворянстве’ — название комедии Ж. Б. Мольера (1670).
Срок ли приблизится часу прощальному… — М. Ю. Лермонтов. Молитва 1837). ‘История Государства Российского’ труд H. М. Карамзина в 12 томах, опубликованный в 1816-1829 гг.
…гуляки праздного — А. С. Пушкин. Моцарт и Сальери (1830).
Единого прекрасного жрецов — там же.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека