Я был в гостях у моей соседки по имению, Зинаиды Петровны Берновой, праздновавшей в тот день свое рождение.
Когда гости собрались прощаться, уже совсем свечерело. Кто, по настоянию хозяйки, остался ночевать, кто отправился восвояси. К числу последних примкнул и я.
До моей усадьбы считалось от Берновки что-то около трех верст, дорога шла полем и, только близ самого моего дома, пряталась сажень на двадцать, на тридцать, в густой березняк — начало громадного казенного леса, покрывающего своей пущей добрую четверть Л-ского уезда. В наших местах не шалили, про волков тоже не было слышно, да летом они и не опасны, на всякий случай у меня в кармане лежал револьвер. Сообразив все это, я отверг любезное предложение Берновой снабдить меня экипажем и пустился в путь пешком.
Ночь была дивная. Луна успела высоко взойти и все еще поднималась по небу. Берновка стояла на сухом холме, но, минув ее околицу, я вступил в полусвет, полусумрак густого тумана, слегка посеребренного месяцем. Стало довольно свежо для июля,— впрочем, после ужина с достаточным количеством выпитого вина, после толкотни в душных накуренных комнатах, маленький холодок был даже приятен.
Я шел и думал о странных вещах, бывших несколько минут тому назад предметом общего разговора у Зинаиды Петровны. Мы беседовали о медиумических явлениях и главным образом о духовидении. Почти все гости рассказали по два, по три случая, более или менее подходящих к привлекательной теме.
Большинство рассказчиков хлестаковски импровизировало свои повествования, но некоторые казались искренними. Я молчал все время, хотя, если бы жалел, мог сообщить много небезынтересных фактов. Летопись нашего старинного рода полна таинственными происшествиями.
Между моими предками были странные люди.
Мой прадед, Никита Афанасьевич Ладьин,— самый крупный из этих чудаков: богач — вельможа XVIII века, он всю свою девяностолетнюю жизнь возился с магами, заклинателями, дружил с Сен-Жерменом, Калиостро, Месмером и едва ли не принадлежал к розенкрейцерской ложе. Сын его Иван Никитич, страстный ориенталист, провел свою молодость в странствиях по Азиатским землям и вернулся в цивилизованные края человеком как бы не от мира сего, одаренный способностью ясновидения и редкою магнетической силой. Он умер 22 марта 1832 года, в один день и час с Гете, которому был приятелем при жизни, и, говорят, предсказал это совпадение за день до кончины. Мой отец, человек с трезвым умом и положительным характером, имел, как он выражался, психический изъян: он страдал галлюцинациями слуха и зрения. Приписывая свою болезнь наследственности от фантастов — предков, отец приложил все усилия, чтобы ослабить ее влияние на следующие поколения. Благодаря этому я получил самое материалистическое воспитание, рассудочное в ущерб воображению.
Я был тверд во внушенных мне правилах и до двадцати лет не проявлял особой нервности. Затем меня стали посещать припадки панического страха.
Мне внезапно делалось жутко быть одному, перейти в другую комнату, стоять спиной к двери или к зеркалу, жутко до того, что я бледнел, дрожал, обливаясь холодным потом. А между тем я не знал трусости пред явной физической опасностью. Около того времени на нашей ферме задурил бык и едва не забодал в моем присутствии скотницу, я схватил заступ, стал между животным и растерявшейся жертвой, ничуть не утратил хладнокровия и оглушил быка ударом по морде в ту самую минуту, как он собирался поднять меня на рога. Я пробовал бороться против страха: если меня пугала темнота, я шел в потемки, если мне чудился неопределенный шорох, я исследовал комнату, пока не убеждался, что сробел… перед мышами! Но как-то раз, в сумерки, я грелся у камина в своем кабинете. Меня посетил страх: ‘ты не обернешься назад, ни за что не обернешься!’ шептал мне голос сердца. Верный своему репрессивному лечению, я обернулся — дрожь пробежала по моему телу. Не подумайте, чтобы мне предстал какой-нибудь фантом, нет, я не видел ничего страшного, скажу даже: ничего явственного. Но (не знаю, точно ли я выражаюсь) я почуял в темном углу кабинета движение, или вернее: содрогание чего-то живого, чуждого мне. Не было никого, а как будто кто-то был в том месте. Я поясню примером,— его легко могут проверить своим опытом все, кому в удел достались чуткие нервы: в большом темном зале сидит А., В. входит в зал без малейшего шороха, ни одним звуком, доступным человеческому слуху, не известив А. о своем приходе, тем не менее А., раз он нервно настроен, непременно почует хоть на одну секунду В. и окликнет: ‘кто здесь?’ Если уверять А., что ему ‘представилось’, он согласится, но попросите его показать место, где ‘представилось’, и А. безошибочно укажет сторону, откуда появился В. Близкое к подобной чуткости, только гораздо более волнующее, ощущение испытал я при описанном случае.
С тех пор движение стало бичем моего духа. Стоило мне остаться одному, и я уже чувствовал его пред собой.
В длинные зимние вечера я погибал от этого неуловимого мелькания. Даже общество не всегда спасало меня. Я считал и считаю свое движение болезнью, только отчасти психической, несомненно основанной на физиологических причинах: может быть, виной всему было поражение сетчатой оболочки, может быть, общее расстройство нервов привело в беспорядок и зрительный аппарат.
Что главную роль в болезни играли глаза, я вывожу вот откуда: ни осязание, ни слух не участвовали в припадках, я ни одного звука не слыхал от движения, я ни разу не ощутил от него веяния.
Болезни глаз — дело темное. Еще Гиппократ описал женщину, чьи больные глаза внезапно начали увеличивать предметы с силой трехсистемного микроскопа нашего времени.
В ночь моего рассказа движение минуло меня. Я шел совершенно спокойно, не испытывая болезненного замирания сердца, обычного предвестника припадка, и скоро достиг леса. Здесь было так туманно, что, не знай я дороги, пришлось бы двигаться вперед ощупью.
Медленная ходьба и однообразная белизна сырого воздуха странно повлияли на меня: я впал в задумчивость, глубокую и отвлеченную, как магнетическое усыпление. Когда навстречу мне попался какой-то мужик, я мог еще разглядеть его высокую фигуру, видел, что он мне поклонился, но не помню, отдал ли я поклон, и положительно помню, что уже не слыхал шума его шагов, хотя молодец, вероятно, сильно стучал крепкими каблуками сапог по укатанным колеям.
Долго ли я шел, не знаю, во всяком случае, больше получаса, т. е. времени, совершенно достаточного, чтобы неспешным шагом добрести от Берновки до моего жилища.
Большая сова тяжело поднялась на воздух над моей головою, мягкий шум ее полета заставил меня очнуться. Я огляделся: вокруг был лес, но незнакомый мне вдоль и поперек, березняк. Ноги мои тонули в росистой траве, поблизости не было видно ни проселка, ни даже тропинки. Я забрел в болотистую лощину, невдалеке журчали воды ручья. Гигантские сосны обступали края лощины и, сквозь туман, казались еще громаднее, чем в действительности. Я терял голову в догадках, куда завела меня моя непонятная рассеянность и каким образом завела? По многим признакам мне казалось, что я — в так называемом Синдеевском Яру, хотя я очень желал обмануться, потому что Синдеевский Яр был скверным местом, где год назад едва не погиб мой брат Георгий: загнавшись туда за раненой лисой, он незаметно очутился, как и я теперь, между двумя извилистыми линиями высоких, почти отвесных обрывов, не трудно было в двухтрех местах скатиться вниз по мягкой глине, как с ледяной горы, зато не так легко взобраться опять наверх: глина, осыпаясь громадными глыбами, делала бесполезными все попытки. Зеленые лужайки лощины, при ближайшем знакомстве, оказывались обманчивым покровом сплошного топкого болота, в Яру нельзя было шагу сделать без опасности завязть в зыбучей трясине, как и случилось с Жоржем. Обдумав свое положение, я понял, что, даже в самом лучшем исходе, должен провести ночь в лесу, так как, если бы даже мне удалось выбраться из Яра, я заплутался бы в чаще. На линии лощины виднелось несколько просек, по какой из них я пришел, не было ни малейшего представления в моей голове. Я покорился своей участи и присел на первый попавшийся пенек. Было очень тихо. Только пугачи перекликались где-то очень далеко и замечательно мерно: крикнет один — пауза — крикнет другой — опять такая же пауза — опять крик первого… Жутко было слушать их дикие вопли — сердце надрывалось.
Едва я принял спокойную позу, как ощутил близость движения. Я вперил глаза в белую глубь тумана и скоро нашел сильно содрогающуюся точку: движение распространялось от нее, как лучи от круглой светильни, спектром и, чем ближе к окружности, тем слабее, весь спектр представлялся моему воображению аршина четыре в диаметре, он не перебегал с места на место, что случалось наблюдать мне раньше, а напротив, устойчиво держался первоначального центра. Сосредоточенное внимание к точке быстро привело меня ко сну — по крайней мере я не помню себя в течение довольно долгого времени до момента, когда голос, далекий, но резкий и ясный, назвал меня по имени. Я вскочил на ноги.
— Ау! Кто здесь жив человек? — закричал я.
Эхо прокатилось по просекам и смолкло. Пугач раздирающе ухнул и стих.
Ответа не было. Минута, другая, третья — наконец, с востока донесся до меня слабый раздельный оклик:
— Ни-ко-лай! Иди сюда, Ни-ко-лай!
Очевидно, меня хватились дома брат и дядя и надумались учредить за мной поиски. Я несказанно обрадовался, крикнул еще раз, что было мочи, и пошел в сторону голоса. Мне посчастливилось сразу попасть на тропинку — узенькую, глубокую и вязкую, вероятно, протоптанную к водопою кабанами: их много в нашем уезде, крупный зверь бросился с моего пути — белые полосы на спине обличили барсука. Я шагал неутомимо.
Голос по временам звал меня и все с одной и той же стороны. Я громко аукал, однако мне не отвечали — значит, меня не слышали. Сперва я удивился, затем заключил, что попал в акустический фокус, весьма обыкновенный в лесных дебрях, если они разбросаны на холмах: звук с полной ясностью долетает сверху вниз и весьма слабо распространяется снизу вверх, иногда бывает и наоборот.
Кабанья тропа кончилась. Почва стала крепче, мелкие голыши шуршали под ногой. Скоро я уперся в каменистую стезю, протоптанную кверху обрыва.
— Николай! — отчетливо раздалось надо мной.
Я был у цели! В две минуты, не больше, я вскарабкался по предложенному пути. Наверху никого не было.
Значит, брат, не слыхав моих воплей, решился направить поиски в другую часть Яра. Как бы то ни было, он не мог уйти далеко. Я аукнул и свистнул особым манером, хорошо известным Жоржу. Тогда произошло нечто необычное.
Я стоял на границе тумана. За мной, в лощине, было целое море паров, предо мной поднимался косогором темный сухой лес с широкой прогалиной, залитой лунным блеском. Оттуда, словно из отдушины, тянуло мне в лицо предрассветным ветром. Когда я свистком разбудил эхо, из-за плеч моих вырвались, отделясь от тумана, два огромных белых клуба и полетели — как теперь я соображаю, против ветра — прямо в отверстие прогалины. В полете они словно таяли, уменьшались в объеме и все ниже, ниже приникали к земле…
— Николай! — дошло ко мне по ветру.
Я поспешил на зов и там, где прогалина кончалась, упираясь в лиственную стену, издали зазрил высокого человека в белом кителе, с ружьем за плечами, и возле него сеттера, тоже белого.
— Это ты, Жорж? Я здесь! Долго вы меня искали? — заговорил я, но, приблизившись, убедился, что обращаю речь к молодой березке, оптический обман показал мне белого человека сажень на пятнадцать ближе, чем стоял он на самом деле, у поворота узкой тропинки, уходившей в глубь чащи. Я налег на ноги и настиг охотника настолько, что мог слышать фырканье его собаки.
Еще шаг вперед, и светлый человек исчез в кустах, а когда опять появился на тропинке, то оказался еще на большем расстоянии от меня, чем раньше! Мысль о сверхъестественном явлении мелькнула в моем уме.
— Жорж! Довольно дурачиться! Остановись! — сказал я.
Ответа не было. Страх зашевелил мои волосы.
— Жорж! — повторил я, и голос мой дрожал и прерывался,— Жорж! скажи, что это ты… Я боюсь…
Ответа не было. Мы шли на полвыстрела друг от друга… Я на ходу вынул револьвер.
— Стой, Жорж! Умоляю тебя — не продолжай шутки… Я не могу больше терпеть: я выстрелю в тебя… я боюсь, боюсь… Отвечай!
Ответа не было. Тогда я навел револьвер в спину охотника. Он остановился, повернулся ко мне лицом и, как мне показалось, с упреком покачал головой.
Револьвер дрогнул в моей руке…
Призрак (я более не сомневался, что вижу призрак) опять тронулся вперед, я, весь дрожа, все-таки старался не отставать от него. Я не мог разглядеть черты лица странного вожатого: укрываясь в тени дерев, он и его сеттер двумя чуть светящимися пятнами скользили на темном фоне леса.
Чаща редела: меньше попадалось под ноги бурелома, гниющих колод, ветви реже, чем прежде, хлестали в лицо.
И вот — светящиеся пятна вдруг потухли, исчезли. Вместе с тем последний строй векового леса остался за мной.
Я стоял на окопе — впереди расстилалась вниз по пригорку кудрявая кустарниковая опушка, при мерцании занимавшейся зорьки местность легко выяснилась: вдали чернели крыши моей усадьбы. Призрак не показывался более…
Красный шар солнца выкатился на горизонте, когда я был, наконец, дома.
Жорж спал в своей комнате, завалившись в постель с раннего вечера. Итак меня вывел из леса не он.
— Кто же? кто? — мучительно думал я и с этим вопросом уснул, поборенный усталостью и страхом. На утро, если бы не синяки от ушибов, не царапина на лице, не ломота в разбитых членах, меня никто не уверил бы в действительности ночного приключения. Жорж вошел ко мне, когда я еще не вставал.
— Где ты вчера пропал? — заговорил он. — Я о тебе беспокоился. Даже во сне тебя видел,— цени! — и как еще скверно видел: будто ты застрял в Синдеевской трясине, и мы с Милордкой тебя оттуда выручаем…
— Как?!.— Я поднялся с подушек.
— С Милордкой… Забыл разве покойника? Эх, славный сеттер был! Чутье неподражаемое… Да что с тобой?! — вскрикнул Жорж и бросился ко мне на помощь,— ты, кажется, собираешься падать в обморок? Эка! Побелел, как полотно…
Глаза мои подсказали Жоржу догадку. Он вздрогнул и побледнел вряд ли меньше меня…