Белые колокольчики, Салтыков Александр Александрович, Год: 1934

Время на прочтение: 6 минут(ы)

А. А. САЛТЫКОВ

Белые колокольчики
(Воспоминания о Владимире Соловьеве)

Серия ‘Русский путь’
Вл. Соловьев: Pro et contra
Личность и творчество Владимира Соловьева в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Т. I
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2000
Впервые я встретил его, когда был десятилетним мальчиком, а он — молодым профессором, уже закончившим, впрочем, свою профессуру после известной речи в пользу помилования убийц 1 марта.
Это было в начале восьмидесятых годов, в Москве, в Пименовском переулке, у графини Софии Андреевны Толстой (вдовы поэта А. К. Толстого), в обширном барском особняке Мансуровых. Графиня, жившая обычно в Петербурге, проводила эту зиму в Москве.
Я уже знал, что Вл. Соловьев — ‘философ’, не совсем, конечно, понимая значение этого слова. Но впечатление он произвел на меня самое глубокое. Поражала и его наружность: он и тогда уж напоминал чем-то ‘ветхозаветного пророка’ — в юности. С тех пор мы встречались с Влад. Соловьевым много раз, иногда я видел его часто, по нескольку раз в неделю, иногда — с перерывом на годы. И так почти до самой его смерти. Но первое впечатление осталось незабвенным.
Есть у Соловьева стихотворение ‘Белые колокольчики’. Как и другое в том же роде — ‘Белые ангелы’, — светится оно неярким, как бы отраженным, но отличимым сразу, ‘нездешним’ светом. Между тем образ ‘белых колокольчиков’ — здешний: цветы старого парка гр. Толстого в усадьбе под Петербургом — Пустыньке. На низменной и безнадежно унылой равнине есть уголки неожиданной прелести. Пустынька, расположенная на крутом и высоком обрыве над рекой Тосной, — один из таких уголков. Эту усадьбу постоянно посещал Соловьев, за двадцать пять лет немало в ней провел он недель, даже месяцев. Там и я встречался с ним часто.
Помню напускное равнодушие (в нем скрывалась, может быть, стыдливо-суровая замкнутость юности), с каким я выслушивал многие слова его, уже и тогда меня поражавшие. Помню, эта замкнутость порою сообщалась и ему и он вдруг умолкал — не то что обижаясь, а как бы собираясь обидеться: это было странно и почти забавно при большой разнице наших лет и положений.
Будучи в Пустыньке в то самое время, когда он кончал ‘Три разговора’, я однажды сказал ему, что в них есть что-то, напоминающее Платона.
— Странно, что вы это заметили, — удивился он. — Я как раз в последнее время много занимался Платоном.
И потом добавил со своим обычным, внезапным, как будто холодным и напряженным, а на самом деле тоже стыдливо-замкнутым, юношеским смехом:
— Ну что ж, очень рад, что напоминаю Платона.
Там же, в Пустыньке, говорил он мне о белых колокольчиках на обрыве:
— Нигде я таких не видывал. Под Москвой они бледно-лиловые, в других местах темно-фиолетовые, а такие, совершенно белые, только здесь, в Пустыньке…
Мне ничего не известно о личных отношениях Влад. Соловьева с Алексеем К. Толстым, но знаю, что после смерти Толстого (в конце семидесятых годов) Влад. Серг. был постоянным гостем его вдовы.
Дом Толстых пользовался известностью в тогдашнем Петербурге. Благодаря личной дружбе поэта с Александром II светское общество встречалось в салоне Толстых с писательским миром. В то время ‘салон’ этот был центром умственной жизни. Его дух, смолоду обвеявший Соловьева, сказывался в нем и впоследствии. Упоминаю об этом, потому что нити, идущие от Ал. Толстого к Соловьеву, обычно пренебрегаются биографами философа. Конечно, Ал. Толстой не был философом, но он был человеком глубокой мысли, вернее — глубокой задумчивости, с жадным влечением к ‘мистике’. И если даже этот ‘дух’ Ал. Толстого не был источником мистики соловьевской, то все же она питалась им: ‘Белые ангелы’ Соловьева выросли из ‘белых колокольчиков’ Пустыньки.
Есть в Соловьеве и другие черты, связывающие его с Ал. Толстым, этим ‘анти-московцем’, ‘киевлянином’, поборником связи России с Западом, певцом западного начала в русской стихии. И Соловьев — пусть кое-что сближало его со славянофилами — никогда не был ‘восточником’: он жил и умер ‘западником’ (не в чисто русском, а в общеевропейском смысле).
И еще одно влияние Пустыньки на Соловьева: оно идет от Козьмы Пруткова. Что такое Козьма Прутков? Собирательное творчество четырех лиц? Нет, в том, что делает Пруткова таким вечным и живым лицом, он — создание Ал. Толстого. Сущность Пруткова понята слишком односторонне и узко. Это не только в ‘перл создания’ возведенная пошлость, но и нечто более глубокое: это превратная ‘мистика’ пошлости. Начал ее понимать и с ней бороться Ал. Толстой, продолжил и углубил борьбу Соловьев, но уже не в книгах, а в жизни (только в ‘Трех разговорах’, этом соловьевском ‘Апокалипсисе’, звучит внезапным и почти невыносимым диссонансом — ‘скрежетом ножа по стеклу’ в небесной музыке сфер — прутковско-толстовский смех: ‘Камергер Деларю’). Но эта борьба с ‘мистикой пошлости’ происходит у Соловьева на такой глубине и, может быть, так бессознательно, что если б я не знал его лично, не слышал тогда и не помнил сейчас его загадочно-странного, почти жуткого смеха (тоже ‘скрежет ножа по стеклу в небесной музыке сфер’), то ничего не знал бы и об этой скрытой борьбе или ничего бы в ней не понял.
Да и вообще Соловьев в чем-то личном, неповторимо единственном, странно и жутко сходствует с Ал. Толстым, точно с двойником своим ‘нездешним’.
Однажды Соловьев читал в моем присутствии у С. Хитрово неизданные письма Ал. Толстого. Было много народу, чтение продолжалось весь вечер. И вот помню мое впечатление: кто читал письма и кто писал их — одно лицо.
В доме Хитрово, где как бы продолжался ‘салон’ Толстых, я и встречался чаще всего с Соловьевым, который был там постян-ным гостем.
Соловьев вполне вошел в это общество. Может быть, оно притягивало его известной простотой, терпимостью, отсутствием сектантства и кружковщины, а может быть, еще созвучием с тем, что в самом Соловьеве могло казаться — и действительно было — ‘ аристократизмом ‘.
От своего происхождения Соловьев отнюдь не отрекался, напротив: внук священника — он этим гордился. Но ‘светскость’ в нем была. Порою он, как будто нарочно, подчеркивал ее смешные стороны, часами предаваясь салонному остроумию и каламбурам (например, насчет созвучия concours hippique и concours Иpique*). Не чуждался он и скабрезного анекдота. И чем неудачнее была его собственная или чужая острота, тем он искреннее ей радовался. Он как будто ‘отдыхал’ на этих пустяках, комичное же вообще было ему присуще.
Помимо всякой внешней ‘светскости’, в Соловьеве жил и подлинный джентльмен. Помню, какой-то юноша, задумав написать комедию, поместил в списке действующих лиц с их характеристиками и Соловьева (под вымышленной, конечно, фамилией).
Характеристику дал грубую, но злую и остроумную. Как водится, это дошло до Соловьева. Он был, кажется, обижен. Однако, встретив автора, сказал добродушно:
— Знаете, смеяться над кем угодно — право каждого. И я осмеивал своих друзей. Но делать это надо при одном условии: им первым показывать шутку. Так я всегда поступал. О вашем же пасквиле я узнал со стороны: нехорошо!
Был у Горбунова рассказ: из петербургского поезда выходят на станции Любань два молодых типичных ‘интеллигента’, в буфете они видят спящего за тарелкой щей Соловьева. ‘Смотри! — говорит один. — Это Соловьев. Философ — а тоже ест!’
Да, Соловьев ел и даже, при умеренности в пище, отнюдь не относился к ней с пренебрежением. Любил и вино, особенно шампанское. Почти всегда у него можно было найти полбутылки ‘Клико-England’. Даже за завтраком в любимом его ‘Малоярославце’ он, случалось, предлагал:
— А что, не выпить ли нам шампанского?
Признание прав и за ‘плотью’ соответствовало его религиозным взглядам. Соловьевское христианство — религия не только бессмертного духа, но и бессмертной плоти. Он любил жизнь, он был религиозным исповедником жизни, и даже мелочами ее интересовался, будучи менее всего ‘ходячей абстракцией’.
В толках о ‘праведности’ Соловьева много непонимания. Сам он насчет ‘праведности’ не любил высказываться. В нем вообще было немало затаенного, что могло пониматься надвое. Вероятно, был он, как все живые люди: то грешным, то праведным. Главная же сила его и действительная ‘праведность’ — это врожденная любовь к добру и ненависть ко злу: сила, какой обладают немногие.
Соловьева можно назвать ‘вечным странником’, и в смысле не только внешней перемены мест, но и внутренней. С легкостью, даже с радостью переходил он от догматического богословия к лирике, от философии к срочной журнальной работе (которой существовал) — так же как из уединенной своей квартиры переносился он в многолюдные великосветские салоны. И, поочередно изменяя своим склонностям и ‘жребиям’, он оставался верен им всем. Здесь, кажется, раскрывается еще одна черта Соловьева, его подлинной сущности.
Он был нежным сыном, братом, добрым другом. Но вряд ли я ошибусь, если скажу, что любили его более, чем любил он сам. Был в нем какой-то ‘холодок’. Было и то, что могло казаться ‘фальшью’ в отношениях его к женщинам и друзьям, но фальшью, конечно, не было. Я думаю, эти черты, кое-кого от него отталкивавшие, объясняются некоторою отрешенностью от обычных житейских измерений, или особого рода ясновидением. Он очень любил жизнь, в несовершенстве жизни он видел скрытую высшую правду ее, но видел также и мнимость внешних красот жизни. Это-то ясновидение и охлаждало его чувства. Но без него, без ‘вечной верности в вечных изменах’, не было бы и Соловьева с его обаянием живой человеческой личности.
В ней, в живой личности, и заключалась главная сила Соловьева. Он не вмещается в свои книги, как они ни глубоки. Многое из его ‘прозрений’ в них не вошло. Да и в жизни любил он молчать. Этот блестящий собеседник, говорун вдруг среди оживленнейшего спора — умолкал. Или вместо ответа разражался беспричинным внезапным смехом, таким пронзительным, ни на что не похожим, что одним становилось жутко, а другим — вероятно немногим — открывалось вдруг в здешнем, знакомом лице его иное, далекое, чуждое… и вместе с тем влекущее к себе. Не то ли самое, что светится и в ‘Белых ангелах’ — в ‘Белых колокольчиках’?

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается по первопубликации: Встречи. Париж, 1934. No 5.
Салтыков Александр Александрович, граф (1865—194?) — поэт, автор поэтического сборника ‘По старым следам’ (Пг., 1915), эмигрант.
1 Concours hippique и concours Иpique — состязания конные и состязания эпические (фр.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека