Белинский и Добролюбов, Зайцев Варфоломей Александрович, Год: 1864

Время на прочтение: 56 минут(ы)

БЛИНСКІЙ И ДОБРОЛЮБОВЪ

Для людей неразвитыхъ значеніе каждой отдльной личности опредляется не внутреннимъ ея содержаніемъ, а тми вншними признаками, которые имъ бросаются въ глаза. Такъ, для Виктора Эммануила — Гарибальди прежде всего генералъ лейтенантъ, для благонамреннаго историка — Робеспьеръ есть представитель анархіи, революціонеръ, для Ап. Григорьева — Гейне — прежде всего жидъ, нехристь и т. п. Отъ этого въ головахъ этихъ людей иногда происходитъ странная путаница: Гарибальди, думаютъ они, — генералъ и Чальдини — генералъ, слдовательно они равны, Робеспьеръ — революціонеръ и Дантонъ — революціонеръ, слдовательно оба они принадлежатъ къ одной и той же пород людей. Если къ тому же замчаютъ, что два такія лица имютъ еще какіе нибудь общіе признаки, то уже окончательно убждаются въ ихъ сходств. Гарибальди, напр., участвовалъ въ войн за свободу Италіи и отличился, но и Чальдини тоже участвовалъ и тоже отличился: можетъ ли быть посл этого рчь о томъ, что между этими двумя личностями нтъ положительнаго сходства. Никто, конечно, не будетъ доказывать, что большинство нашего общества состоитъ исключительно изъ людей развитыхъ. Поэтому нтъ ничего удивительнаго, что въ понятіяхъ этого общества происходитъ та-же самая путаница. Блинскій писалъ критическія статьи — слдовательно онъ критикъ. Но и Добролюбовъ писалъ также критическія статьи, очевидно, что и онъ критикъ. Кром того, какъ тотъ, такъ и другой принадлежатъ къ числу прогрессивныхъ людей своего времени, участвовали въ лучшихъ журналахъ, рано умерли, быть можетъ, были одинаковаго роста, ни имли похожіе носы — чего же больше для того, чтобъ считать ихъ людьми совершенно одинаковыми. Принимая въ соображеніе, что дятельность Добролюбова началась семь или восемь лтъ спустя посл смерти Блинскаго, его можно, смотря по расположенію къ нему, называть или продолжателемъ, или послдователемъ, или подражателемъ Блинскаго. Въ довершеніе сходства изданы полныя собранія сочиненій обоихъ дятелей, и вс, кто не иметъ причины злиться на Добролюбова, ршаютъ, что Блинскій есть Добролюбовъ сороковыхъ годовъ, а Добролюбовъ — Блинскій.
Надо сознаться, что досел было весьма мало сдлано для того, чтобы выяснить значеніе этихъ двухъ писателей. На ршеніе публики никакъ не могли и не могутъ повліять злобные выходки разныхъ темныхъ личностей, задтыхъ Добролюбовымъ, до сихъ поръ не забывающихъ при случа уязвить его своимъ жаломъ, содержащимъ въ себ не столько яду, сколько грязи. Но точно также все, что было написано въ пользу Добролюбова, не можетъ служить публик для уразумнія дятельности его. Это были большею частію лишь матеріалы для его біографій, состоявшіе изъ воспоминаній друзей покойнаго, какъ матеріалы, они могутъ имть большое значеніе, но публика не можетъ видть въ нихъ ровно ничего, что бы дало ей возможность понять дятельность человка, о которомъ столько слышитъ и котораго читаетъ, но оцнить не можетъ.
Нельзя сказать, чтобы было боле сдлано для оцнки и Блинскаго. Все, что о немъ писали, ограничивалось лишь воспоминаніями друзей и знакомыхъ. Изъ этихъ воспоминаній можно было кое-что узнать о личноcти Блинскаго, — но литературная его дятельность была загадкой. Изъ похвалъ, расточаемыхъ его имени, и изъ совершеннаго молчанія о его значеніи, какъ писателя, можно еще бы заключить, что его дятельность ограничивалась однимъ небольшимъ кружкомъ развитыхъ людей, среди которыхъ онъ игралъ первую роль и слылъ оракуломъ. Можно было подумать, чти значеніе его не боле значенія, напримръ, Станкевича, о которомъ люди, близко его знавшіе, всегда отзывались съ величайшимъ уваженіемъ, но до личности котораго публик ршительно нтъ никакого дла, что бы ни говорилъ его панегиристъ Добролюбовъ. Почитатели такихъ людей, какъ Станкевичъ, до сихъ поръ не могутъ говорятъ о немъ безъ слезъ умиленія и возмущаются до глубины души при малйшемъ сомнніи въ огромномъ значеніи. Такой восторгъ вовсе не кажется мн неосновательнымъ или страннымъ: люди подобные Станкевичу, были для своего кружка дйствительно великими людьми. Отличаясь умомъ и благороднымъ образомъ мыслей, они не только очаровывали своихъ знакомыхъ силою задушевной рчи, до и просвщали ихъ, поднимая передъ ними завсу, за которой досел скрывалось для нихъ все высокое, благородное и прекрасное. Въ эти минуты они прозрвали, видли передъ собой совершенію новый міръ, міръ высокихъ идей и чувствъ, міръ восторженныхъ порывовъ и многосторонняго знанія. Этотъ міръ, весьма идеаллизированный и наполненный хотя сладкими, но въ сущности пустыми мечтами, идеями и идеалами, представлялъ такой рзкій контрастъ съ окружающей ихъ полностью, что они весьма естественно смотрли на своихъ просвтителей, какъ на какихъ-то Колумбовъ, Колумбы наши пріобртали такимъ образомъ совершенно неожиданно для себя славу великихъ общественныхъ дятелей, и приверженцы ихъ были готовы положить за нихъ животъ свой. Слава и значеніе ихъ были, можно сказать, совершенно полны и не помрачались ршительно ничмъ, потому что у нихъ были только почитатели, врагомъ же у нихъ не было, потому что вдь они дйствовали въ своемъ кружк, куда людямъ, не раздлявшихъ его мнній, не за чмъ было и показываться. Но хотя, судя по всему, что мы слышимъ объ этихъ людяхъ, они имли дйствительно много данныхъ на то, чтобы быть энергическими руководителями общества, — обстоятельства, позволявшія имъ дйствовать лишь въ ограниченномъ кружк, не допустили ихъ занять то положеніе относительно общества, на которое давали имъ право ихъ достоинства. Они могли дйствовать лишь на весьма ограниченное число людей, и то большею частію уже сдлавшихъ первый шагъ на пути своего развитія. Но надо вспомнить, что въ то время не было почти единственно возможное положеніе. Никому въ голову не можетъ придти порицать такихъ людей, какъ Станкевичъ или Грановскій за то, что они дйствовали на единицы, потому что всякому должно быть извстно, что дйствовать на массы они не могли. Теперь ораторствующій въ кружк, конечно, ни въ комъ не возбудитъ сочувствія и заслужитъ названіе пустаго болтуна, но на все бываетъ свое время, и когда надо было подготовлять дятелей, то люди, длавшіе это, тратили свою жизнь не попустому. Бываютъ эпохи, въ которыя полезно распространять даже такія мннія, которыя, строго судя, ошибочны. Такъ, напримръ, теперь никто не будетъ хвалить человка за то, что онъ говоритъ то, что думаетъ, и подобная добродтель считается отрицательнымъ качествомъ. Но въ эпоху Станкевича и Грановскаго нравственный уровень общества былъ не на столько высокъ, чтобы подобная черта считалась не заслуживающей похвалы. Слушатели Грановскаго готовы были возстать горячо на человка, который бы захотлъ ограничить его значеніе, потому что для нихъ онъ не только умный и хорошій человкъ, но какой-то необыкновенный идеалъ, котораго они непремнно канонизировали бы, еслибъ это былъ въ ихъ власти. Тогда, для того, чтобы разбудить людей и заставить ихъ слушать себя, необходимо было говорить имъ объ убжденіяхъ, о самопожертвованіи, о принципахъ и т. п. высокихъ матерій, только этимъ путемъ, этими средствами можно было вывести людей изъ усыпленія и апатіи, оторвалъ отъ преферанса и указать имъ на боле высокія цли. Мы можемъ не толковать теперь о борьб на святыя убжденія, о принесеніи себя въ жертву принципамъ, о цинической добродтели, мы знаемъ, что теперь практическаго дла изъ этого выйдти не можетъ, ибо все это боле ни мене нелпыя бредни. Мы можемъ все это высказывать въ слухъ, если только у насъ есть взамнъ всего этого что нибудь боле основательное, боле раціональное и практическое, если мы отступаемъ отъ фразъ, чтобъ обратиться къ длу. Но тогда, когда и обществ царствовала глубочайшая апатія, когда требовалось образовать хотя небольшое число людей, которые могли бы шевелить мозгами остальнаго общества, нельзя было пренебрегать фразами которыя имли свойство наэлектризировывать и пробуждать умы. Когда даже эти фразы были полны жизни и содержанія, потому что имли практическую цль. Въ то время говорить противъ нихъ значило проповдывать индиферентизмъ, значило мшать пробужденію общества. Теперь, намъ, конечно, нельзя удивляться Станкевичу или другому подобному человку за честность и прямоту, съ какой высказывали свои мннія, но мы должны быть благодарны имъ за то, что они подготовили намъ людей, способныхъ выступить на поприще общественной дятельности.
Но значеніе Блинскаго было другаго рода. Онъ оставилъ посл себя двнадцать томовъ сочиненій, которыя съ жадностью читались и читаются всми, мало-мальски претендующими на званіе образованный людей. Вліяніе его было обширно, какое только могло быть въ Россіи сороковыхъ годовъ, поэтому дятельность его не была такъ скромна и тиха, какъ дятельность людей, дйствовавшихъ на частные кружки, они захватывали всю читающую Россію. Много враговъ онъ имлъ при жизни, много новаго сказалъ, много стараго выбросилъ за окно. Онъ еще при жизни былъ авторитетовъ, и время, протекшее со дня его смерти, еще боле усилило его значеніе. Новое слово, связанное имъ, сдлалось общимъ достояніемъ, и стало старо какъ свтъ, старая дрянь, вычищенная изъ, давно забыта. Защитники и поборники, нкогда враждовавшіе за все съ Блинскимъ, умерли, и теперь разв какая нибудь археологическая рдкость, въ род г. М. Дмитріева, еще можетъ высказывать понятія, побитыя Блинскимъ, и неблагосклонно отзываться о немъ. Лучшіе люди новаго времени относятся къ Блинскому съ полнымъ уваженіемъ, современники его гордятся имъ. Сочинители разныхъ піитикъ, хрестоматій и исторій литературы, предназначаемыхъ для обученія юношества въ корпусахъ и гимназіяхъ, ссылаются на Блинскаго, какъ на высшій авторитетъ. Въ уваженіи къ его личнымъ достоинствамъ, въ почитаніи его сочиненій, въ вр въ авторитетъ его сужденій сходятся люди весьма различныхъ убжденій, возрастовъ, понятій и направленій. Въ дл критики, въ оцнк авторовъ, художественныхъ произведеній, и вообще въ дл искусства — его признаютъ непогршимйшимъ судьею, и никому въ голову не приходитъ усомниться въ врности его взгляда. Это въ нкоторомъ род Горацій или Буало беллетристики. Величайшая похвала, длаемая Добролюбову людьми, расположенными къ нему, состоитъ въ признаніи его продолжателемъ Блинскаго. Наконецъ, новое поколніе чтитъ его, какъ основателя того направленія, котораго былъ представителемъ Добролюбовъ. Такимъ образомъ, и въ этомъ отношеніи въ глазахъ общества онъ является предшественникомъ Добролюбова, и связь между ними, какъ между двумя представителями критики, еще боле увеличивается этимъ сходствомъ образа мыслей и направленія.
Не смотря на это, литературное значеніе Блинскаго такъ же мало выяснено, какъ и значеніе Добролюбова. О Блинскомъ была написана только одна книга: ‘Блинскій, какъ моралистъ’, одно заглавіе которой показываетъ, какъ мало было отъ вся проку для опредленія значенія дятельности Блинскаго. Большинство публики до сихъ поръ знаетъ о Блинскомъ лишь то, что онъ былъ очень хорошимъ критикомъ и поддерживался либеральнаго образа мыслей.
Въ настоящей стать я намренъ разсмотрть литературную дятельность. Блинскаго и Добролюбова, и значеніе ихъ въ нашей литератур и обществ. Я покажу, какого рода была дятельность, куда она преимущественно была направлена, и какія дала послдствіи. Я разсмотрю также, насколько тотъ и другой могутъ считаться литературными авторитетами, на чемъ основывается уваженіе, которымъ они пользуются, а также и задатки для дальнйшей дятельности, представленные намъ этими писателями, такъ рано потерянный для нашей умственной жизни. Изъ этого разбора, надюсь, будетъ ясно, насколько справедливо господствующее мнніе о ихъ взаимныхъ отношеніяхъ другъ къ другу, какъ писатели.

ЛИТЕРАТУРА ДО БЛИНСКАГО.

Наше литература вначал была пересаженнымъ цвткомъ,
жизненность котораго долго поддерживалась искусственно
за стеклами теплицы.
Блинскій (T. VIII, стр. 44).

4-го января 1701 года въ Европ родилось новое столтіе. Эта былъ веселый и шутливый вкъ, которому въ старости суждено было сдлаться такимъ серьезнымъ и мрачнымъ. Да, въ ту минуту, когда онъ родился въ пьяной, шумной, веселой Европ, никто не могъ предвидть, что этотъ игривый юноша, разыгравшійся до регентства, будетъ такъ гибеленъ дня всего того, что уже столько времени украшало собою эту счастливую страну свта. Никто не могъ предвидть, какъ окончится этотъ игривый вкъ, потомъ осудившій на гибель все, чмъ онъ шутилъ и хвалился — порядокъ, нравственность, власть, весь государственный, общественный и частный бытъ.
Но, говорятъ, нтъ яда, отъ котораго бы не было противоядія. Около того же времени явились на свтъ два другихъ новорожденныхъ, которыми заботливая судьба старалась обезпечить Европу на случай, если шалости новаго вка превзойдутъ всякую мру. То были два новыя европейскія государства — Россія и Пруссія.
Московскому царю Петру Алексевичу вздумалось покинуть Азію и обратиться къ къ Европ. Ему показалось лестнымъ быть настоящимъ государемъ, какимъ были его западные сосди, короли свейскій и польскій. Ему хотлось также имть армію и флотъ, и министровъ, и чиновниковъ, между тмъ, какъ до сихъ поръ ему приходилось довольствоваться довольно-неуклюжей ордой.
И такъ, царю Петру Алексевичу захотлось сдлаться государемъ на европейскую ногу. Посредствомъ нсколькихъ, боле или мене прогрессивныхъ мръ, онъ быстро достигъ своей цли. Еще въ 1690 г., онъ былъ царемъ по обычаю предковъ, а двадцать лтъ спустя уже имлъ и войско, и флотъ, и сенатъ, однимъ словомъ, все въ такомъ же вид, какъ у его свейскаго, или у его польскаго величества. Все это произошло съ необычайной легкостью и скоростью, и съ этихъ поръ европейскій видъ сталъ пріобртаться не по днямъ, а по часамъ. Были и академіи, и бароны, и камергеры, и столица въ европейскомъ вкус — все было. Почему же бы не завести и литературы? Завели. И не одну только литературу, а и фонтаны, и рысистыхъ лошадей, и художества разныя, и цивилизацію. Дло не въ примръ веселе пошло. Разумется, литература была крайне обязана этой цивилизаціи, что и выражала восторженными привтствіями въ честь другихъ ея даровъ, фонтановъ, рысистыхъ лошадей и камергеровъ. Дло шло въ такомъ вид до тхъ поръ, пока внезапно не было сдлано одно неожиданное открытіе. Собственно это не было одно открытіе, а цлый рядъ открытій, слдовавшихъ другъ за другомъ въ такомъ порядк: 4) можетъ случиться, что литература уклоняется отъ служенія дарамъ цивилизаціи и обращается въ орудіе всякаго фармазонства, 2) таковое приключеніе случилось въ королевств французскомъ, 3) оно можетъ постигнуть и другія страны, 4) оно уже постигло и любезное отечество. Однако на сей разъ открытіе это пріобрло нкоторое значеніе только для Радищева, ибо вслдъ затмъ шалости стараго вка превзошли должную мру, и Европ было дано противоядіе.
Я не намренъ здсь распространяться о Ломоносовскихъ, Карамзинскихъ, Пушкинскихъ и прочихъ періодахъ вашей литературы, потому что все это подробно описано много разъ въ сочиненіяхъ Блинскаго, и оттуда уже давно перешло во всевозможные ‘курсы словесности’. Скажу только, что до самаго Пушкина и Гибодова литература твердо помнила свое происхожденіе и отъ служенія дарамъ цивилизаціи не уклонялась. Поэтовъ и сочинителей было пропасть, а вс они, или переводили, или подражали. Переводили вещи письма любопытныя, начиная отъ Аргениды Тредьяковскаго до Россіады Хераскова. Подражали не мене удачно, и какъ нельзя лучше подвизались на поприщ драмы, лиры и эпоса, и съ напряженіемъ спорили о романтизм и классицизм.
Вскор посл приснопамятнаго двнадцатаго года произошло ничто весьма несообразное: въ противоядіе капнула значительная капля яду, ибо два эти вещества были слишкомъ близко поднесены другъ къ другу. Вопреки всмъ законамъ химіи ядъ не только не нейтрализовался въ этой сред, но даже произвелъ нкоторое броженіе въ ней… Но за то восторжествовали законы терапевтическіе. Младенцу привили оспу, но она не принялась, и разразилась только какими-то безобразными пузырями на привитомъ мст За то теперь младенца, уже нсколько подросшаго, поднесли нечаянно къ больному оспой, — и онъ заразился. Онъ воспринялъ ядъ всми своими порами, всей поверхностью своей, и ядъ вступилъ въ организмъ и не замедлилъ обнаружить свое вліяніе… О, приснодостопамятный двнадцатый годъ! Какъ ни пошлы похвалы, расточаемыя въ такомъ изобиліи твоимъ морозамъ, но я готовъ повторять ихъ всякій разъ, когда вспомню о теб! Ты свелъ наши образованные классы съ западомъ, и благодаря этому, они совершенно независимо отъ чьей-бы то ни было воли, безсознательно и естественно восприняли цивилизацію. Ты намъ далъ все, что мы имемъ. Быстры и богаты были жатвы посяннаго тобою. Едва прошло нсколько лтъ и явились Пушкинъ, Грибодовъ и Гоголь, которые столько же имютъ связи съ Ломоносовымъ, Сумароковымъ и Озеровымъ, сколько послдніе съ Киршей Даниловымъ. Не Петръ, не Кантеміръ, не Ломоносовъ — родоначальники нашей литературы. Литература, основанная ими, не иметъ ничего общаго съ нашей литературой, хотя она не умерла, а жила рядомъ съ ней, живетъ и будетъ жить.
Едва русская жизнь, воспринявъ цивилизацію запада, стала развивать ее сообразно съ тми условіями, которыя встрчала, какъ однимъ изъ первыхъ плодовъ ея была литература. Къ этой литератур уже вовсе не идетъ то изрченіе Блинскаго, которое повторялъ и Добролюбовъ и которое я поставилъ въ эпиграф этой главы. Блинскій не видлъ разницы между литературой, которую произвела реформа Петра и той, которую произвела русская жизнь, напитавшаяся западной цивилизаціей. Съ этихъ поръ наша литература становится непосредственнымъ продуктомъ русской жизни, частью организма русскаго народа, хота и явилась лишь вслдствіе вліянія западной цивилизаціи. Но мясо, которое человкъ стъ, принадлежитъ быку, однако, палецъ, образовавшійся изъ этого мяса, воспринятаго, перевареннаго и переработаннаго организмомъ, принадлежитъ человку, и быкъ не могъ бы на него претендовать, еслибъ былъ живъ.
Литература, заведенная Петромъ, въ теченіе 150 лтъ, не дала ничего боле замчательнаго, какъ Державинъ и еодоръ Тютчевъ. За то русская литература на первыхъ же порахъ произвела четырехъ великихъ дятелей, троихъ я уже назвалъ: то были Пушкинъ, Грибодовъ и Гоголь. Четвертый былъ Блинскій.
До того времени критики вовсе не существовало или, лучше сказать, она вполн соотвтствовала той литератур, среди которой подвизалась. Блинскій говоритъ, что тогда критики восхищались или отрицали отдльныя мста произведеній, на идею же не обращали вниманія. Это и не мудрено, потому что какая могла быть идея въ такихъ произведеніяхъ, гд дло шло о фонтанахъ, камергерахъ и т. п. вещахъ. Но когда явилась, наконецъ, настоящая литература, явилась и критика. Какого рода она была и какія цли преслдовала, увидимъ ниже, а пока необходимо отвтить на одинъ вопросъ, который нельзя обойти: что такое критика, какова ея роль и значеніе въ литератур?
Критика относится въ литератур точно такъ же, какъ литература къ обществу. Литература изображаетъ общество, судитъ о его состояніи, выражаетъ его желанія, стремленія и потребности. Точно также критикъ судитъ о состояніи литературы, изображаетъ ея положеніе и оцниваетъ вс отдльныя явленія, составляющія ее. Но критика, разумется, должна вникать и въ положеніе общества, знать его, имть понятіе о его нуждахъ и стремленіяхъ. Безъ этого знанія ей невозможно будетъ судить врно о литератур. Если въ литератур является произведеніе, изображающее, положимъ, крестьянскій бытъ въ вид аркадской идилліи, то критика должна указать на ошибочность и нелпость подобнаго взгляда на крестьянскій бытъ. Сдлать это она можетъ только въ томъ случа, если знаетъ, что положеніе крестьянъ нельзя уподобить аркадской идилліи, если, слдовательно, иметъ понятіе о состояніи общества. Является въ литератур книга, изображающая, положимъ, любовь соловья къ роз и выражаетъ претензію служить духовной пищей для народа. Критика только тогда можетъ указать на нелпость подобной претензіи, если на столько знаетъ народный бытъ, что понимаетъ несообразности примненія въ нему любви соловья къ раз. Слдовательно, чтобъ хорошо выполнить свою роль, судить о литератур, критик необходимо обращать вниманіе на самое общество.
Но критика, оставаясь критикой, не можетъ поступать на оборотъ, т. е. по литератур судить объ обществ. Какъ скоро критикъ длаетъ эти, онъ перестаетъ быть критикомъ. Если онъ, разсматривая общество, на основаніи своихъ наблюденій и выведенныхъ изъ нихъ результатовъ судить о достоинств литературнаго произведенія — онъ остается критикомъ. Если онъ говорить: такое-то сочиненіе не хорошо, потому что неврно воспроизводитъ общественную жизнь — онъ не выходитъ изъ предловъ критики. Но когда онъ говоритъ: такое-то общество иметъ весьма плохую литературу, слдовательно оно не развито — онъ перестаетъ быть критикомъ и длается сатирикомъ, историкомъ или публицистомъ.
Потому дло критики состоитъ въ томъ, чтобы разсматривать литературу, судить о ея прогресс, оцнивать ея результаты, указывать ея направленіе и истолковывать значеніе отдльныхъ ея произведеній.
Изъ этого ясно, что критика вполн зависитъ отъ литературы, и самостоятельнаго значенія не иметъ. Вся литература даетъ ей что нибудь, она беретъ, если нтъ, она не можетъ и существовать. Если литература завивается предметами совершенно ничтожными, чуждми обществу, если она состоитъ изъ звучныхъ рифмъ и краснорчивыхъ хрій, то критика обречена на разсматриваніе этихъ рифмъ и хрій, и отъ себя создать ничего не можетъ. Едва захочетъ она, воспользовавшись самымъ бдствіемъ своимъ, указать на него, какъ на признакъ плачевнаго положенія общества, то въ ту же минуту перестаетъ быть критикой и длаются сатирой. Многіе смшиваютъ сатиру съ критикой, какъ мы увидимъ ниже, но для сужденія о Блинскомъ и Добролюбов разницу эту необходимо имть въ виду.
Такое значеніе остается за критикой, какъ бы на нее ни смотрли. Эстетическіе критики, вроятно, также полагаютъ, чти критика лишь до тхъ взоръ критика, пока по ‘незыблемымъ законамъ искусства судить о литературномъ произведеніи, а не по произведенію объ искусств. Если, повидимому, они поступаютъ иногда наобортъ, то въ такихъ случаяхъ произведеніе, по которому они судятъ, само по себ составляетъ для нихъ законъ. Что же касается до реальной критики, то обязанность ея состоитъ въ томъ, чтбы сказать, какое впечатлніе производятъ лица, врны ли они и ихъ поступки дйствительности. Дале она должна показать, врно ли понимаетъ авторъ выставляемые ихъ факты, ихъ взаимную связь и послдствія. Но обо всемъ этомъ критика можетъ судить лишь тогда, когда литература представить ей это на судъ. И съ другой стороны, какъ скоро литература принимается изображать общество, то въ ней непремнно возникаетъ и оцнка ея самой. Явились Пушкинъ и Гоголь — явился и Блинскій.

ВРЕМЯ БЛИНСКАГО.

Что представляли собою Блинскому современныя ему литература и общество?
Литература совершала въ это время свой переходъ отъ насажденной Петромъ къ русской самостоятельной. Пушкина называютъ первымъ народнымъ поэтомъ. Это весьма справедливо, если подъ народнымъ разумютъ національнымъ. Съ Пушкина началась русская національная литература — слдовательно онъ былъ первый русскій національный поэтъ, и его вполн можно назвать народнымъ, если подъ этимъ не подразумвать простонародный.
Впрочемъ, существуютъ обстоятельства, весьма ограничивающія значеніе Пушкина, какъ перваго національнаго писателя. Съ одной стороны, говоря строго, Фонъ-Визинъ иметъ полное право занять въ этомъ смысл мсто передъ Пушкинымъ, и если тмъ не мене Пушкинъ сохраняетъ свое положеніе впереди всей этой литературы, то не во таланту своему, а по другимъ причинамъ: Фонъ-Визинъ представляется намъ явленіемъ совершенно отрывочнымъ, неимющимъ никакой связи не только съ современнымъ, но и съ послдующимъ поколніемъ. Какъ ни былъ великъ его талантъ, но онъ не могъ породить только замчательныя отдльныя произведенія, а не цлую литературу. Для того, чтобы изъ среды общества вытекла національная литература, необходимо было, чтобы оно развилось. Но ни въ эпоху Фонъ-Визина, ни въ эпоху, ближайшую къ нему, не случилось такого обстоятельства, которое бы послужило къ развитію общества, поэтому онъ остался одинокимъ среди темнаго лса насажденной литературы и не иметъ прямого отношенія къ современному развитію. Напротивъ того, за Пушкинымъ послдовали Грибодовъ, Гоголь и наконецъ цлая литература. Но это произошло не подъ вліяніемъ дятельности Пушкина, а вслдствіе того, что общество созрло достаточно для того, чтобы породить литературу. Съ другой же стороны, Пушкинъ самъ только въ немногихъ своихъ произведеніяхъ принадлежитъ къ національной литератур, въ большей же части онъ — представитель насажденной. Стоя на рубеж этихъ двухъ литературъ, онъ по предмету большей части своихъ пснопній принадлежалъ къ насажденной. Ожидать противнаго, требовать, чтобы онъ сразу отршился отъ всякой связи со всмъ, существовавшимъ до него, было бы нелпо, потому что такіе скачки рдко удаются и боле самостоятельнымъ натурамъ. Поэтому Блинскій въ высшей степени правъ, говоря о Пушкин, что онъ былъ только художникъ, вслдствіе чего не имлъ никакихъ убжденій и былъ близокъ въ нравственному индиферентизму. Блинскаго нельзя было обмануть, ему нельзя было втолковать, что человкъ, показывающій въ карман кукишъ, храбръ и самоотверженъ, если тотъ же человкъ въ то же время изгибалъ картинно спину. Потому Блинскій весьма справедливо говорятъ, что извстные стишки Пушкина ровно ничего не доказываютъ. Онъ былъ столь ревностный почитатель Пушкина, что твердо помнилъ хронологію его произведеній и зналъ, что въ 1825 г. Пушимъ писалъ пародіи на тхъ, кто
…хочетъ быть цыганомъ,
Кого преслдуетъ законъ,
и тутъ же сочинялъ Оду къ свобод и тому подобный вздоръ. ‘Демона движенія, вчнаго обновленія, вчнаго возрожденія,’ того демона, которыя ‘хотя и губитъ иногда людей, хотя и длаетъ несчастными цлыя эпохи, но не иначе, какъ желая добра человчеству — этого демона Пушкинъ не знаетъ, — и оттого заботился столько о своихъ родословныхъ.’ Съ своей стороны я скажу, что то, что Блинскій объяснялъ въ Пушкин отсутствіемъ убжденій, я приписываю его тсной связи съ насажденными предметами, особенно съ этой литературой. Какъ скоро поэтъ или писатель не знаетъ о ‘демон движенія,’ то не можетъ быть и рчи о его полной народности. Народная жизнь требуетъ движенія и создаетъ его. Неподвижность есть свойство созданій насажденныхъ и поддерживаемыхъ. Эти созданія могутъ цлые вка пребывать въ одномъ вид, чему служитъ примромъ наша выслуживающаяся пресса, существующая точно въ такомъ вид, въ какомъ существовала сто лтъ назадъ. Она неизмнна, какъ т фонтаны и монументы, которые воздвигнуты въ одно время съ нею, но народная жизнь требуетъ движенія, въ стоячей же вод существовать не можетъ.
Пушкинъ, кром того, тсно связанъ съ насажденной литературой еще въ тхъ своихъ произведеніяхъ, гд онъ является подражателемъ. Очевидно, что обстановка, среди которой процвтаетъ насажденная литература, не можетъ давать ей большого разнообразія въ матеріал: фонтаны, иллюминаціи, рысаки, вотъ и все тутъ. Поэтому, всякая подобная литература споконъ вка отличалась наклонностью къ подражанію. Поэтому и Пушкинъ былъ преимущественно подражателемъ и подражалъ Байрону, подобно тому, какъ Херасковъ подражалъ Горацію или Виргилію. Говорятъ, что онъ былъ великій художникъ, и воспринятыя изъ Байрона впечатлнія воспроизводилъ съ необыкновенной живостію, указываютъ на Байроническій колоритъ его сцены изъ Фауста и Скупого рыцаря, восхищаются необычайно художественнымъ воспроизведеніемъ Донъ Жуана. Не знаю, что хотятъ этимъ выразить, знаю только то, что Пушкинъ Байрону подражалъ и подражалъ весьма неудачно. Чтобы не повторять того, что я уже сказалъ однажды по поводу Лермонтова, я считаю достаточнымъ обратиться къ авторитету Блинскаго, который о пониманіи Пушкинымъ и вообще нашими поэтами Байрона говоритъ тоже самое. (См. соч. Блинскаго Т. VII стр. 18, Т. VIII стр. 277) Тоже самое говоритъ не только Добролюбовъ, но и г. Милюковъ, котораго ужъ никто, конечно, не упрекнетъ въ крайнемъ нигилизм. (См. соч. Добролюбова Т. I стр. 538).
Разумется, за сладкіе звуки и неудачное подражаніе Байрону, нельзя было отдлять Пушкина отъ легіона поэтовъ, принадлежащихъ къ насажденной литератур. Но дло въ томъ, что у Пушкина кром сладкихъ звуковъ и пародій на Байрона есть произведенія, въ которыхъ уже является русская жизнь,хотя еще въ очень блдныхъ и неясныхъ очертаніяхъ. Вотъ Евгенія Онгина уже нельзя причислять къ насажденной литератур, потому что онъ есть созданіе русской жизни, выразившейся въ немъ. Разумется, еслибъ кто нибудь теперь вздумалъ написать подражаніе Евгенію Онгину, то показалъ бы этимъ, что сходится съ Пушкинымъ только на поприщ насажденной литературы, потому что, какъ я уже сказалъ, жизнь требуетъ движенія и не можетъ произвести два одинакія явленія на разстояніи сорока лтъ. Во время Пушкина боле яснаго и полнаго созданія не могло быть, но посл Гоголя такое явленіи немыслимо иначе, какъ въ сфер насажденной литературы.
Но эти не многія, истинно народныя произведенія Пушкина теряются среди его искусственно подогртыхъ произведеніи, къ которымъ я отношу не только Клеветникамъ Россіи, но и Каменнаго гостя и Ночной Зефиръ, однимъ словомъ вс т, которыя представляютъ собою или одни сладкіе звуки, или суть подражанія непонятнымъ образцамъ запада.
Теперь намъ, конечно, легко разсуждать такимъ образомъ и отдлять жемчугъ отъ навоза, намъ легко разбирать, гд сказалась наша народная жизнь, и гд выразилась чуждая ей насажденность. Намъ все это истолковывали, объясняли, передъ нами трудолюбиво и добросовстно пересматривали и перебирали одно за друимъ вс явленія русской литературы отъ Кантеміа до Гоголя. Но взору Блинскаго русская литература представляла собою совершенный хаосъ. Въ прошедшемъ она имла повидимому все: процвтали и лира, и эпосъ, и драма, были и реформаторъ Кантеміръ и реформаторъ Ломоносовъ, и великій Херасковъ и великій Озеровъ, и мирза-Державинъ и миннезингеръ-Жуковскій, былъ, наконецъ, и національный русскій писатель Фонъ-Визинъ, однимъ словомъ, вавиловское смшеніе языковъ. Геніи считались дюжинами и великими писателями хоть прудъ пруди. На болот насажденной цивилизаціи происходили потшные бои чухонскаго классицизма съ чухонскимъ романтизмомъ. Та часть общества, которая ушла гораздо дальше всей этой литературы, не желала ее знать. Другая, гораздо многочисленнйшая, занималась службой или преферансомъ, и читала только сонники. Но на защиту ея образовалось цлое общество аристарховъ, съ важностію толковавшихъ о каждой строчк Водопада или Россіяды, это общество учредило форменный взглядъ на всю русскую литературу, существовавшую при немъ и съ яростью, какъ на профана, кидалось на каждаго, пытавшагося разобрать, въ чемъ дло, осмыслить явленія, представляемыя этой литературой.
За тмъ слдовали боле новыя порожденія насажденной литературы: романистъ Булгаринъ, журналистъ Гречъ, историки Карамзинъ, Полевой и безчисленная толпа поэтовъ, воспвавшихъ на вс лады Росса, и тутъ же рядомъ съ ними Пушкинъ и Грибодовъ. Въ то самое время, когда среди литературы являлись такіе дятели, какъ Гоголь, она достигала величайшаго униженія, служа на потху праздности, взяточничеству и всевозможнымъ мерзостямъ. Въ виду всего этого представлялась странная загадка: съ одной стороны, казалось, что богатства литературы громадныя, съ другой — что ея не существуетъ: число образцовыхъ произведеній было огромно, общество же не знало и не хотло знать литературы. Среди массы оффиціальныхъ продуктовъ изчезали немногочисленныя національныя произведенія Пушкина и другихъ. Но и эти послднія, какъ относились они къ жизни общества? Могли ли они прямо обратиться въ разсмотрнію внутренней его жизни? Могли ли они сразу обнять всю сущность общества, понять его нужды и потребности, вникнуть въ его положеніе, явиться его защитниками и представителями! Понятно, что они не могли сдлать всего этого, не ознакомясь прежде всего съ вншней стороной общества. Въ начал имъ предстояло ршить вопросъ: есть ли еще у насъ общество, каково оно, гд оно? Литература еще только-что родилась, надо же ей было сперва осмотрться, взглянуть на арену, на которой ей приходилось дйствовать, увидть того, за кого ей надо стоять и того, противъ кого придется вооружаться. Поэтому первыя произведенія ея представляютъ собою только очертаніе вншности русскаго общества. Въ нихъ замчается совершенныя недостатокъ мысли, умственнаго развитія, за то они художественно, т. е. врно представляютъ вншнія общественныя формы. Художественный элементъ, объективность не только преобладаютъ въ ней, но господствуютъ неограниченно. Какъ всегда и везд въ ней искусство предшествуетъ мысли, знанію, вншность — содержанію, объективность — субъективности. Художественная сторона должна была имть ршительный перевсъ надъ глубиною мысли. Картинность или, какъ говорятъ эстетики, пластичность образовъ должна была стоять на первомъ план тамъ, гд отсутствовало знаніе. Художественная врность въ воспроизведеніи явленій общественной жизни составляла тогда единственную доступную цль. Въ то время литература не могла заниматься ничмъ другимъ. Да и въ самомъ дл, что было общаго у нашей литературы съ европейскимъ движеніемъ? Если бъ даже она и отдлалась отъ связи съ насажденною литературой, то съ какой стати, изъ за кого и въ чью пользу ей было увлекаться? Пожалуй, отъ нечего длать можно написать задорные стихи, но въ сущности вдь только для своей потхи. Общественные интересы были совершенно неизвстны литератур, потому что и самое-то общество она едва лишь начала узнавать съ его вншней стороны. Слдовательно, вс эти Барбье, Гейне, Фурье до нея никакъ не могли касаться, для нея они были тмъ же, чмъ, напр., микроскопъ для какого нибудь новозеландца. Зачмъ была мысль, когда еще неизвстно было о чемъ мыслить? Разв о томъ, что бы было, еслибъ въ природ не было движенія? и отвчать самому себ на этотъ глубокомысленный вопросъ, что тогда ‘была бы слдующая картина:
То было тьма безъ темноты,
То было бездна пустоты,
Безъ протяженья, безъ границъ,
То были образы безъ лицъ,
То странный міръ какой-то былъ,
Безъ неба, свта и свтилъ,
Безъ времени, безъ дней и лтъ,
Безъ промысла, безъ благъ и бдъ, и т. д.
Но разсуждать такимъ образомъ, все равно, что пальцами перебирать. Поэтому гораздо было пряме, естественне и практичне заниматься тмъ, что доступно, а именно вншней стороной жизни русскаго общества. Такъ и поступали лучшіе дятеля тогдашней литературы, и искусство возбуждало въ то время большой интересъ и имло большое значеніе. Если на Барбье и Гейне смотрли, какъ новозеландцы смотрятъ на микроскопъ, недоумвая, на что они могутъ годиться, то какъ Полемъ и Шлегелями занимались усердно. Тогда это было полезно, даже необходимо, и если въ наше время смшны ограниченные поклонники чистаго искусства, то не потому, чтобы, искусство вовсе не стоило вниманія, а потому, что теперь занятіе имъ обратилось въ филистерство. Покуда искусство разсматриваютъ какъ средство, до тхъ поръ занятіе илъ разумно. искусство, какъ матеріалъ для историка иметъ большую важность, оно имло жизненное значеніе для афинскаго народа за 2000 лтъ до нашего времени, когда счастливый и богатый народъ могъ спокойно наслаждаться даровыми зрлищами и видомъ художественныхъ произведеній, незапрятанныхъ отъ взоровъ толпы въ галлереяхъ, а открытыхъ для каждаго. Наконецъ и въ наше время искусство можетъ имть жизненное значеніе, какое Сицилійскія вечерни на брюссельскомъ театр имли для бельгійцевъ. Но въ томъ то и дло, что современные поклонники искусства превращаютъ и его и самихъ себя въ муміи, проповдуя искусство для искусства и длая его не средствомъ, а цлью. Они 2000 лтъ восхищаются Венерой Милосской и 300 лтъ мадоннами Рафаэля, не замчая, что этими восторгами изрекаютъ приговоръ искусству. Въ самомъ дл поклонники его говорятъ, что оно со времени грековъ не произвело ничего достойнаго стать на ряду съ Венерой Милосской или Аполлономъ Бельведерскимъ, что эти произведенія суть недосягаемые идеалы. Они говорятъ такъ въ то время, когда вс прочія стороны дятельности человческаго духа развиваются и совершенствуются съ каждымъ днемъ. И они правы, искусство дйствительно не произвело ничего подобнаго тому, что создали греки, но вдь это оттого, что оно можетъ какъ роскошь, какъ предметъ наслажденія, процвтать лишь тогда, когда нужды удовлетворены, когда народъ, создающій его, можетъ наслаждаться, потому что не страдаетъ. Вмсто того чтобы вывести такое заключеніе, поклонники искусства пишутъ стихи, въ которыхъ воспваютъ разныя невинныя вещи и отправляются за дв тысячи лтъ назадъ искать себ идеаловъ. Оттого они филистеры, оттого искусство всего мене доступно прогрессу.
И такъ художественность была главнымъ характеромъ нашей молодой, только-что возникшей литературы. Въ тоже время, пользуясь плодами литературы насажденной, одни брали взятки съ лавочниковъ, другіе писали поздравленія съ новымъ годомъ, третья спекулировали отвратительнйшими порожденіями человческаго ума, но большая часть занималась тмъ, что Блинскій называетъ ‘деноціаціями’. Понятно, что при такихъ обстоятельствахъ, еслибъ кому даже и вздумалось упомянуть, напримръ, о Байрон, то онъ долженъ былъ показывать видъ, что говорятъ о предмет строго эстетическомъ. Такъ напр. Блинскій о Байрон выражался такимъ образомъ: ‘Это былъ Прометей нашего вка, прикованный къ скал, терзаемый коршуномъ, могучій геній на свое горе заглянулъ впередъ, и не разсмотрвъ за мерцающей далью обтованной земли будущаго, онъ проклялъ настоящее и объявилъ ему вражду непримиримую и вчную, нося въ груди своей страданія милліоновъ, онъ любилъ человчество, но презиралъ людей’ и т. д. Подумаешь, что рчь идетъ о чистомъ искусств, а между тмъ весь этотъ наборъ словъ, вс эти Прометеи и коршуны, все это явилось затмъ, чтобы сказать, что во время Байрона скверно было жить на свт.
Среди такихъ обстоятельствъ литература нуждалась въ сильномъ и смломъ дятел. Онъ долженъ былъ растолковать ее самое, долженъ былъ пересмотрть вс ея отдльныя явленія и произнести надъ ними приговоръ, онъ долженъ былъ уничтожить ея замкнутость въ самой себ, долженъ былъ разъяснить ея общественное положеніе и значеніе, ему предстояло указать ей осмысленные пути и разумныя цли, передъ нимъ лежала тяжелая обязанность борьбы съ закоренлыми предразсудками, съ авторитетами, защищаемыми толпою озлобленныхъ аристарховъ, съ лизоблюдствомъ, низкопоклонствомъ и деноціаціями, заставлявшими краснть русскую литературу. Изъ безпорядочной кучи матеріала ему слдовало создать исторію прошедшаго этой литературы, потому что, только узнавъ свое прошедшее, она могла твердо стоять въ настоящемъ и видть цли въ будущемъ. Трудъ былъ огромный, требовавшій большихъ силъ.
Теперь посмотримъ — каково было общество. Оно представляло зрлище въ высшей степени печальное и тяжелое для посторонняго наблюдателя: огромное большинство его было погружено въ апатію и не подавало никакихъ признаковъ человческой жизни. Интересы его поглощались служебными обязанностями и картами, впрочемъ объ этомъ класс его нечего и распространяться: онъ слишкомъ врно переданъ намъ Гоголемъ и его послдователями, чтобы можно было еще что-нибудь прибавить къ ихъ описанію.
Теперь посмотримъ — каково было общество. Оно представляло собою зрлище въ высшей степени печальное и тяжелое для посторонняго наблюдателя: огромное большинство его было погружено апатію не подавало никакихъ признаковъ человческой жизни. Интересы его поглощались служебными обязанностями и картами, впрочемъ объ этомъ класс его нечего и распространяться: онъ слишкомъ врно переданъ намъ Гоголемъ и его послдователями, чтобы можно было еще что нибудь прибавить къ ихъ описанію. Для насъ теперь гораздо замчательне та небольшая частичка его, которая человческой жизнью, была способна мыслить и вдумываться въ положеніи общества, которая желала преслдовать высшія цли и имла лучшія интересы. Состояніе этой части общества было также незавидное. Она развилась подъ вліяніемъ запада такъ быстро и широко, что не только опередила остальное общество, но и всю литературу. Это раннее развитіе было для этихъ людей источникомъ несчастія: цлая бездна отдляла ихъ отъ своихъ современниковъ, отъ той среды, въ которой они, покрайней мр, физически, если не умственно должны были жить. Бда ихъ состояла не только въ томъ, что они осуждены были жить среди чужихъ имъ людей, но главнымъ образомъ въ томъ, что развитіе не только не дало имъ возможности какъ нибудь дйствовать, но сдлало ихъ людьми совершенно лишними, ничтожными, безполезными. Если они могли смотрть на окружающее ихъ съ презрніемъ, то на нихъ самихъ смотрли, какъ на людей праздныхъ и ни къ чему негодныхъ. Они, какъ говорится, отъ своихъ отстали, а къ другимъ не пристали. Вблизи для нихъ не существовало ни интересовъ, ни симпатій. Въ самомъ дл, могли ли они интересоваться русской литературой, когда были знакомы съ иностранными? Могли ихъ удовлетворить Пушкин, когда они знали Байрона? Не должна ли была казаться имъ вся русская литература мелкой, когда умъ ихъ былъ занять Гегелемъ? Тогда въ русской литератур была мода упрекать высшіе классы въ томъ, что они пренебрегаютъ ею. Но что могло въ ней привлекать къ себ вниманіе людей, сочувствовавшихъ Байрону, понимавшихъ Гете, читавшихъ Беранже, проникнутыхъ идеями Гегеля? Но если они имли право смотрть свысока на своихъ современниковъ, то и эти послдніе имли право смяться надъ мечтателями, забывавшими дйствительность, окружающую ихъ, увлекаясь чужимъ достояніемъ, посторонними интересами. Для людей, остававшихся при своемъ, и они должны были казаться въ высшей степени непрактичными, безполезными, годными для вздоховъ и оховъ о томъ, что дйствительность не такова, какого бы они желали ее видть. Съ мщанскимъ самодовольствіемъ они, какъ андерсеновскія курицы, насмшливо смотрли на залетвшихъ въ ихъ клевъ аистовъ. Они смялись злобствовали, слушая ихъ мечты о далекой Африк и считали ихъ чуть не сумашедшими, когда они не хотли вмст съ ними рыться въ старомъ хлам. Этотъ разладъ высшаго по развитію слоя общества съ нисшимъ отражается во всхъ крупныхъ произведеніяхъ нашей литературы, отъ Горе отъ Ума до Рудина, и по типамъ Чацкихъ и Рудиныхъ мы можемъ судить, что этотъ розладъ имлъ печальныя послдствія для обоихъ сторонъ. Если толпа казалась скучной и пошлой, то и передовые люди вслдствіе ложнаго положенія, въ которомъ находились, являются смшными и неспособными не только къ безплодной дятельности, но къ какой бы то ни было. И Чацкій, котораго съ восторгомъ восхваляетъ Грибодовъ, и Рудинъ, котораго съ нжностью осуждаетъ Тургеневъ, являются вамъ съ одной стороны симпатичными и благородными страдальцами, а съ другой — смшными и безполезными болтунами, они не принесли пользы ни себ, ни другимъ, но за то принесли положительный вредъ обществу, расплодивъ толпу жалкихъ и мелкихъ личностей, по натур и развитію принадлежавшихъ къ типу Фамусовыхъ и Сколозубовъ, но находившихъ удовольствіе въ томъ, чтобы драпироваться въ страданіе Чацкихъ. Таковы Онгинъ и Печоринъ, таковы сами Пушкинъ и Лермонтовъ. Имъ въ людяхъ высшаго развитія бросилась въ глаза одна только вншность, имъ нравился наружный видъ ихъ страданія, и вотъ они принялись пародировать ихъ. Но при всей охот имъ нельзя было передлать своя натуришки, вншность они усвоить могли и усвоили, а дальше имъ забираться не хотлось, и нельзя было. И что же вышло? Подражатели пропагандиста Чацкаго и неудавшагося общественнаго дятеля — Рудина являлись не боле, какъ селадонами, прельщавшими трагическимъ видомъ сердца разныхъ барышень. Вотъ на что пошло высокое развитіе Чацкихъ, вотъ какіе дало оно плоды. Гегели и Байроны, волновавшіе ихъ умы, въ обществ разродились Печориными, наражавшимися въ черкесское платье для пущаго трагизма, вліяніе ихъ можетъ быть еще т теперь гд нибудь выражается въ вид армейскаго юнкера, поющаго черную-шаль. Исторія нашей литературы даетъ намъ превосходный примръ того, что человкъ, стоявшій на высокой степени развитія, обладавшій огромными способностями, являясь на единственномъ нашемъ общественномъ поприщ, въ литератур, длалъ то же самое, что Чацкій въ обществ Фамусова, вспомнимъ громоносныя обличенія, огненное проклятіе, вырвавшееся изъ груди Чаадаева. Но къ чему послужилъ такой взрывъ великихъ силъ, вылившихся въ благороднйшемъ негодованіи? Къ чему послужила пламенная рчь Чаадаева, карающаго новое идолопоклонство? Общество въ куриномъ самодовольствіи въ отвтъ на обличительныя слова принялось хихикать и отнеслось къ обличителю, какъ общество Фамусовыхъ къ Чацкому. Грибодовъ за нсколько лтъ предсказалъ этотъ результатъ и предсказаніе его сбылось слово въ слово, и это уже показываетъ, что фактъ этотъ не былъ случайнымъ, а вышелъ какъ неизбжное слдствіе изъ данныхъ условій. Другого результата не могло выйдти изъ столкновенія такой личности съ современнымъ ему обществомъ, и приговоръ, постигшій ее, служитъ величайшей апофеозой геніальноси Грибодова. Но если Грибодовъ врно понялъ взаимныя отношенія передовыхъ людей и общества, если онъ съ математическою точностью вычислилъ слдствія такихъ отношеній, то субъективный взглядъ его на нихъ не совсмъ можетъ быть принятъ нами. Грибодовъ воспвалъ Чацкаго въ то время, когда онъ еще не выродился въ Печориныхъ, когда отъ него еще можно было чего нибудь ожидать, когда безполезность, неумстность его еще не была ясна. Поэтому онъ беретъ его сторону, онъ восхищается имъ и, прославляя его, негодуетъ на общество. Если мы хотимъ научиться врно смотрлъ на эти отношенія, то должны обратиться къ Тургеневу, здсь симпатія къ Рудинымъ не мшаетъ строгому и безпощадному приговору надъ ними, потому что уже ясно стало, что аномаліи, подобныя ему, не имютъ значенія для жизни общества. Дйствительно, если нельзя обвинить Чацкихъ за то, что имъ было душно среди современнаго имъ общества и что они выражали свое страданіе въ укорахъ и обличеніяхъ, направленныхъ противъ него, то и общество нельзя обвинять за его отчужденіе отъ передовыхъ людей. Если передовые люди гнушались жизнью общества и презирали его, то и общество имло право игнорировать ихъ самихъ и ихъ гегелизмъ, потому что ему нужны были люди, которые бы научили его азбук, а не метафизик. Мнніе общества о Чацкомъ и его хихиканье надъ нами было весьма естественно, потому что будь оно другое, слушай оно Чацкаго съ восторгомъ, тогда бы вдь и онъ не произносилъ своихъ дкихъ монологовъ, тогда и онъ былъ бы совсмъ другимъ.
Такой разладъ между обществомъ и его лучшими членами не могъ продолжаться долго: примиритель долженъ былъ явиться. Такое примиреніе или, лучше сказать, насильственное разршеніе вопроса пытались сдлать наши славянофилы. Видя разладъ между невжественнымъ, апатичнымъ обществомъ и его немногими членами, воспринявшими западную цивилизацію, они думали уничтожить этотъ разладъ, уничтоживъ послднихъ. Замчая, что сближеніе съ западными идеями, наукою, философіею влечетъ за собою враждебныя отношенія къ своимъ домашнимъ, они возставали на все это во имя родной лни, апатіи и мрака. Чтобы избжать временнаго неудобства, они хотли замкнутости и неподвижности. Подобное разршеніе вопроса отличалось чисто китайскимъ характеромъ. Такъ могли разсуждать только люди, приближавшіеся по образу мыслей въ тмъ китайскимъ бонзамъ, которые, приписывая бдствіе государства во время паденія Соновъ ихъ сношеніямъ съ иностранцами, запирали для послднихъ двери своей страны и повторяли тоже самое при новыхъ временныхъ политическихъ невзгодахъ, ознаменовавшихъ собою паденіе Миновъ. Какой результатъ вышелъ изъ такого образа дйствій — извстно каждому: уничтожить цивилизацію — еще не значитъ доставить ее народу, и такое разсченіе гордіева узла было бы плохимъ средствомъ окончить временные неудобства. Однако мы можемъ судить до какой степени въ самомъ дл тяжелъ былъ этотъ разладъ, если такое китайское мнніе могло не только найдти многочисленныхъ приверженцевъ, но и удержаться до сихъ поръ. Но неудачные попытки разршить вопросъ, обыкновенно, еще больше затемняетъ его. Такъ случилось и здсь: людей образованныхъ славянофилы не могли заставить отказаться отъ всего, что имъ было дорого, отъ всего, сдлавшагося ихъ кровнымъ достояніемъ и необходимымъ, какъ воздухъ и пища, безъ чего они бы чувствовали себя, какъ въ тюрьм, они не могли убдить ихъ отказаться изъ уваженія къ географической широт и долгот мстопребыванія,— отказаться отъ науки и искусства для невжества, отъ всхъ идей философскихъ и политическихъ для самоваровъ и водки, отъ всей нравственной жизни для пожиранія пирога на лежанк. Съ другой стороны, они не могли способствовать разсянію невжества тмъ, что возводили его въ систему, въ принципъ, въ догматъ, они не могли заставить предпочитать сивуху западной наук, хотя и воспвали ея устами Языкова, поэта, наиболе пріятнаго для откупщиковъ.
Я выше упомянулъ о вншнихъ препятствіяхъ, представлявшихся развитію литературы. Теперь съ появленіемъ славянофиловъ т же препятствія являлись въ ней самой. Собственно вс вншнія преграды препятствуютъ только просвщенію, потому что для существованія ихъ опасно лишь одно оно, чтобы они не длали, но въ конц концовъ видна всегда одна цль — задержать развитіе общества. Славянофилы имли ту же цль, но явясь среди самой литературы, были вслдствіе этого еще вредне. Въ нихъ вншнія препятствія находили самыхъ врныхъ союзниковъ, хотя явной связи между ними не было, но за то желанія славянофиловъ опережали самыя ршительныя мры, шедшія извн. Поэтому человкъ, которому бы выпалъ на долю тяжкій трудъ окончить разладъ въ обществ, встрчалъ въ нихъ грозное препятствіе своимъ усиліямъ, и ему приходилось бороться не съ простымъ невжествомъ, а съ самодовольствомъ, не съ конкретными препятствіями только, а еще съ сопротивленіемъ, возведеннымъ въ догматъ.
Разладъ не могъ продолжаться, нелпыя попытки прекратить его только усилили его. Общество не могло долго находиться въ такомъ положеніи. Обстоятельства призывали такого человка, которыя бы, будучи врагомъ невжества, какъ простодушнаго, такъ и самодовольнаго, понималъ бы въ тоже время непрактичность людей образованныхъ, онъ долженъ былъ, принадлежа по всему къ послднимъ, былъ не чуждымъ и остальному обществу. Черезъ это онъ могъ быть снисходительне къ нему, боле практиченъ и способенъ къ прямойи цлесообразной дятельности. Вмсто того, чтобы разражаться упреками обществу за его тупость и неразвитіе, онъ долженъ былъ самъ снисходить до общества, понимая, что ему легче это сдлать, чемъ обществу подняться до него. Терпливо и снисходительно долженъ былъ онъ учить общество азбук, не мечтая о томъ, чтобы оно за другимъ, самыя элементарныя понятія о человческомъ достоинств, самоуваженіи, презрніи ко всему стсняющему и унижающему его. Онъ долженъ былъ, такимъ образомъ, примирить общество съ своими передовыми людьми и въ тоже время возвысить его изъ апатіи, въ которой оно находилось, возвысить къ человчнымъ идеямъ и цлямъ. Наконецъ, славянофилы накладывали на него новую обязанность, энергически возставать противъ самодовольнаго невжества, догматической карантинной системы, противъ мрака и грязи, возведенныхъ въ принципъ.
Такимъ образомъ и въ литератур, и въ обществ ощущалась потребность въ дятел, исполненномъ сочувствія къ своимъ невжественнымъ современникамъ, который разъяснилъ бы имъ, съ одной стороны, ихъ собственное положеніе, ихъ прошедшее, настоящее и будущее, а съ другой, сдлалъ бы доступнымъ для ихъ пониманія то, что такъ неловко проповдывали имъ Чацкіе.
Для такого дятеля тогда существовало лишь одно поприще, на которомъ онъ могъ принести непосредственную пользу — литература, и совершить дло это явился Блинскій, между тмъ какъ Станкевичи и Грановскіе дйствовали на отдльныя личности общества.

Критика Блинскаго.

Прежде, чмъ приступимъ къ разсмотрнію того, какимъ образомъ Блинскій разршилъ выпавшую ему на долю задачу относительно общества, взглянемъ на вншнюю сторону его литературной дятельности.
Я уже показалъ, какія причины обусловливали преобладаніе художественной формы надъ мыслію въ литератур, современной Блинскому. Я показалъ также, каковы были условія какъ внутреннія, такъ и вншнія, при которыхъ существовала эта литература. Безъ сомннія т же условія вліяли и на критику.
И дйствительно критика Блинскаго вполн художественна и представляетъ собою лучшій образецъ эстетической критики. Никто ни изъ современниковъ его, ни изъ позднйшихъ писателей не обладалъ въ большей степени пониманіемъ художественнаго, никто не могъ такъ хорошо оцнить и разобрать произведеніе съ эстетической точки зрнія. Его художественный тактъ и его нелицепріятіе — равно изумительны. Достаточно указать на его огромный разборъ произведеній Пушкина, гд онъ шагъ за шагомъ слдитъ за литературной дятельностью поэта и проникаетъ въ самыя сокровенныя движенія ея. Въ одномъ мст своихъ сочиненій онъ подтруниваетъ надъ Батюшковымъ за его критическія статьи: ‘Какъ хорошо это мсто! какой чудесный этотъ стихъ! какое живое описаніе представляетъ собою эта глава — вотъ характеръ критики Батюшкова,’ говоритъ онъ. Но вотъ образецъ его собственной критики, вотъ что онъ самъ говоритъ по поводу извстныхъ стиховъ Пушкина: Ночной зефиръ. ‘Что это такое?— волшебная картина, фантастическое видніе или музыкальный аккордъ, раздавшійся съ вышины и пролетвшій надъ утомленный нгою и желаніемъ головою обольстительной испанки? Звуки серенады, раздававшіеся въ таинственномъ, прозрачномъ мрак роскошной, сладострастной ночи юга, звуки серенады, полной томленія и страсти, которую лниво слушаетъ прекрасная испанка, небрежно опершись на балконъ и жадно впивая въ себя ароматическій воздухъ упоительной ночи? Въ гармонической музык этихъ дивныхъ стиховъ не слышно ли, какъ переливается эфиръ, струимый движеніемъ втерка, какъ плещутъ серебряныя волны бгущаго (а не стоящаго?) Гвадалквивира?.. Что это — поэзія, живопись, музыка? Или то и другое и третье, слившееся въ одно, гд картина горитъ звуками (!!!), звуки образуютъ картину, звучатъ гармоніею и выражаютъ разумную рчь? Что такое первый куплетъ, повторяющійся на середин піесы и потомъ замыкающій ее? Не есть ли это рулада — голосъ безъ словъ (?), который сильне всякихъ словъ?’
Вотъ образчикъ эстетической критики, нанизывающей звучныя слова и риторическія обороты, въ которыхъ трудно отыскать какой нибудь смыслъ. Въ критик такого рода вся разница между Батюшковымъ и Блинскимъ ограничивается тмъ, что первый критиковалъ писателей насажденной литературы, а Блинскій имлъ дло съ настоящей русской литературой. Поэтому Батюшкову приходилось ограничивать свои восторги: восхищаясь удачнымъ расположеніемъ словъ: стонетъ, угасъ и умеръ въ стихахъ такого рода:
Иный, отъ сильнаго удара убгая,
Стремглавъ нанизъ слетъ и стонетъ подъ конемъ.
Иный, пронзенъ, угасъ, противника сражая,
Иный врага повергъ и умеръ самъ на немъ.
Между тмъ Блинскій могъ доходить до величайшихъ эстетическихъ тонкостей, потому что стоялъ передъ Пушкинымъ, изобиловавшимъ несравненно большими красотами, чмъ предметъ восторговъ Батюшкова.
Художественность, гд бы онъ ее ни встртилъ, находила въ немъ самаго жаркаго поклонника, и онъ съ радостью ломалъ за нее копья съ темными рыцарями Телескопа и Сверной Пчелы. Безобразію же въ эстетическомъ отношеніи онъ объявилъ непримиримую войну, и ничто не спасало автора, нарушившаго условія искусства, отъ его преслдованія. Въ одномъ мст онъ прямо сказалъ, что ‘безъ всякаго сомннія искусство должно быть прежде всего искусствомъ, а потомъ уже можетъ быть выраженіемъ духа и направленія общества въ извстную эпоху. Какими бы прекрасными мыслями’, продолжаетъ онъ, ‘ни было наполнено стихотвореніе, какъ сильно ни отзывалось бы оно современными вопросами, но если въ немъ нтъ поэзіи — въ немъ не можетъ быть ни прекрасныхъ мыслей и никакихъ вопросовъ… Невозможно безнаказанно нарушать законы искусства.’. Вотъ эти-то законы искусства и были суперъ-арбитромъ критики Блинскаго. Чтобы составить себ понятіе о нихъ, надо обратиться къ самому Блинскому. Онъ вамъ скажетъ, что искусство прежде всего должно быть искусствомъ и что ‘безъ искусства никакое направленіе гроша не стоить’. Дале мы узнаемъ отъ него, что безъ искусства не можетъ ничего сдлать даже ученый, потому что и историкъ не можетъ обойтись безъ фантазіи. Съ этимъ мнніемъ можно и не согласиться: ученый не только можетъ, но даже прекрасно сдлаетъ если обойдется безъ фантазіи. Фантазія есть неразвившіся умъ, и слдовательно предпочтительне такіе ученые, у которыхъ она не разъмгрывается. Это мнніе повидимому раздляетъ и Блинскій, онъ неоднократно говорилъ, что мысль убиваетъ поэзію или покрайней мр стсняетъ искусство. Такъ въ 8 том (стрю 514) онъ говоритъ безъ обиняковъ, ‘что наша поэзія не можетъ безъ ущерба для себя обратиться къ воспроизведенію крестьянскаго быта.’ Это доказываетъ намъ, что поэзіей онъ считалъ преимущественно описаніе любви соловья къ роз, потому что даже не допускалъ возможности явленія такой поэзіи, какова поэзія Некрасова. Въ XI том (стр. 357) онъ говоритъ, что нердко геніальные поэты, взявшись на ршеніе общественныхъ вопросовъ, производятъ вещи, лишенныя художественнаго достоинства, а такъ какъ выше было сказано, что направленіе безъ искусства гроша не стоитъ, но и произведенія, занимающіяся разршеніемъ общественныхъ вопросовъ, также гроша не стоитъ. А это, разумется, ничмъ другимъ объяснить нельзя, какъ тмъ, что мысль пагубна для поэзіи, потому что развитіе ея убиваетъ источникъ поэзіи — фантазію. Посл такого результата уже не можетъ быть и рчи о сравненіи ‘политико-эконома, доказывающаго человка’ и ‘поэта, показывающаго образами и картинами’. И какъ совершенно врно по Блинскому, что геніальные поэты рождены лишь
…Для вдохновенья,
Для звуковъ сладкихъ и молитвъ.
Въ 8 том Блинскій самъ развиваетъ передъ нами обязанности критики. Чтобъ произнести сужденіе о поэт, по его мннію, надо совершить прежде великій подвигъ. Надо забыть о самомъ себ и обо всемъ мір, забыть даже объ изучаемомъ поэт — только пол такого полнаго забвенія, больше котораго, вроятно, не желалъ бы и самъ Манфредъ, ‘можно войдти въ міръ творчества поэта’. Войдя въ этотъ міръ надо ‘проникнуть въ сокровенный духъ поэзіи его, уловить тайну его личности’ и произвести много другихъ фокусовъ. Посл этого можно удалиться оттуда и снова вспомнить и себя, и поэта, и земную юдоль. Для совершенія всего этого нельзя взять, да прочитать сочиненія поэта: тогда это могъ бы всякій сдлать, а вдь извстно, что оцнка и уразумніе поэтовъ составляютъ монополію эстетической критики. Прочитать сочиненія недостаточно, а надо ‘перечувствовать, пережить ихъ, переболть всми ихъ болзнями, перестрадать ихъ скорбями, переблаженствовать ихъ радостью, ихъ торжествомъ,ихъ надеждами’. Чтобы изучить Байрона надо сперва сдлаться на нкоторое время ‘байронистомъ’, — Гете — ‘гетистомъ’, Шиллера — ‘шиллеристомъ’. Посл этого можетъ ли кто претендовать на пониманіе всхъ этихъ господъ? Вдь только эстетическіе критики могутъ совершать такой подвигъ, на который у обыкновеннаго человка не хватитъ и десяти жизней, ибо поэтовъ — что песку на дн морскомъ.
Блинскій въ свой критик является настоящимъ жрецомъ искусства. На алтарь художественной критики онъ приноситъ свои восторги надъ произведеніями разныхъ поэтовъ, и нельзя не удивляться иногда, до какихъ странностей доходятъ у него эти восторги.
Вотъ, напримръ, мра, которой онъ мрилъ художественность стихотворенія:
Онъ во гроб лежалъ съ непокрытымъ лицемъ,
Съ непокрытымъ, съ открытымъ лицемъ.
Выписавъ эти стихи, онъ выражаетъ полнйшій восторгъ не не мыслію, выраженною въ нихъ (въ мысли нтъ ничего особеннаго), а чмъ бы вы думали? — ‘повтореніемъ одного и того же слова съ незначительнымъ грамматическимъ измненіемъ!’ Онъ находитъ въ этихъ стихахъ ‘какой-то безпечно-знаменательный смыслъ!’ Нельзя не вспомнить при при этомъ восторги Батюшкова, надъ разстановкой словъ: стонетъ, угасъ и умеръ, восторги, надъ которыми почему-то издвался Блинскій. Точно также онъ восхищается стихотвореніемъ Пушкина ‘Для береговъ отчизны дальной’ и находить, что ‘въ нихъ заключена мелодія души и сердца, непереводимая на человческій языкъ’, какъ будто стихотвореніе это написано языкомъ не человческимъ. Дале онъ выписываетъ изъ какой-то піесы Жуковскаго два куплета, содержащіе обыкновенную сахарную водицу, которую этотъ піитъ употреблялъ вмсто чернилъ, и утверждаетъ, что видитъ въ нихъ ‘вопль страшно потрясенной души, голосъ растерзаннаго, истекающаго кровью сердца’. При этомъ нельзя не замтить, что если эстетическая критика и представляетъ такъ много данныхъ для уразуменія вншней красоты поэзіи, то не даетъ ничего для пониманія самого поэта. Иначе Блинскій никакъ не могъ бы заподозрить Жуковскаго въ издаваніи ‘воплей страшно потрясенной души и растерзаннаго, истекающаго кровью сердца’. Душа піиты была безмятежна, и далека отъ всякихъ воплей. Но Блинскій въ качеств эстетическаго критика видлъ въ стихахъ не стихи, а нчто неизъяснимое, чего простые смертные понять не могутъ. Онъ говоритъ, напримръ, что приписываетъ большую цну переводамъ Батюшкова двнадцати маленькихъ піесокъ изъ греческой антологіи и прибавляетъ, что только эстетики могутъ понять, почему онъ приписываетъ имъ эту цну. Конечно, только эстетики могутъ понять или написать такую вещь, какъ Мдный всадникъ и только эстетики могутъ восхищаться такою вещью. Въ Мдномъ всадник у одного господина утонула невста во время петербургскаго наводненія 1824 г. Господинъ этотъ, не зная на конъ сорвать горе, обращается съ упреками къ стату Петра, но до того ужасается своей дерзости, что сходитъ съ ума и, обращаясь въ бгство, слышитъ за собой
Какъ будто грома грохотаніе,
Тяжело звонкое скаканіе
По потрясенной мостовой.
Нельзя не оказать, что герой этой поэмы любилъ доискиваться до причины причинъ: невста утонула въ наводненіи, наводненіе случилось отъ низменности мста, на которомъ выстроенъ Петербургъ, мсто выбиралъ Петръ, — слдовательно главный виновникъ несчастія онъ и есть. Неудивительно, что въ помшанномъ состояніи человкъ разсуждаетъ такимъ образомъ, неудивительно даже, что поэтъ, принадлежащій на этотъ разъ къ насажденной литератур, избралъ такой способъ для прославленія насадителя, доставятъ ему торжество напугать своею статуей сумасшедшаго, — но странно на первый взглядъ кажется то, что этимъ восхищается Блинскій. Какъ будто, въ самомъ дл, можетъ кому нибудь придти въ голову мысль обвинять или оправдывать Петра за то, что онъ построилъ Петербургъ именно здсь, а не въ другомъ мст? Но Блинскій не обвиняетъ и не оправдываетъ: онъ просто приноситъ дань эстетическихъ восторговъ на поэтическій алтарь Пушкина. Тоже самое онъ длаетъ, когда говоритъ, что прійдетъ время, когда творенія Пушкина будутъ образовывать и развивая не только эстетическое, но и нравственное чувство русскаго люда. Вспомня, что въ другомъ мст Блинскій говоритъ, что въ сочиненіяхъ Пушкина мало мысли, мы можемъ пожалуй удивиться, почему онъ думаетъ, что по немъ будетъ развиваться нравственное чувство. Но мы знаемъ, что называютъ эстетики нравственнымъ и пересталъ удивляться. Для тхъ, которые не знаютъ ничего на счетъ эстетической нравственности, я приведу одно мсто изъ сочиненій Блинскаго, гд понятіе о ней выражено съ наибольшею откровенностію и полнотой.
Въ 8 том онъ излагаетъ постепенное развитіе понятія о любви въ разныя времена и у разныхъ народовъ. Сказавъ, что на восток любовь имла чисто плотскій, половой характеръ, онъ начинаетъ говорить о древне-греческомъ взгляд на любовь и находятъ, что онъ былъ выше восточнаго, потому что у грековъ любовь имла основаніемъ не половое влеченіе, а понятіе о красот. ‘Грекъ’, говоритъ онъ (VII), 154), ‘обожалъ въ женщин красоту, а красота уже порождала любовь и желаніе, слдовательно любовь и желаніе были уже результатомъ красоты. Отсюда понятно, какъ у такого нравственно-эстетическаго народа, какъ греки, могла существовать любовь между мущинами, освященная мифомъ Ганимеда, — могла существовать не какъ крайній развратъ чувственности (единственное условіе подъ которымъ она могла бы являться въ ваше время), а какъ выраженіе жизни сердца’.
Было бы не справедливо удивляться такимъ словамъ Блинскаго: онъ былъ не боле, какъ послдователенъ. Я уже сказалъ, что такъ какъ въ литератур преобладало одностороннее развитіе художественной стороны, то и критика должна была быть прежде всего эстетическою. Но дло въ томъ, что Блинскій, какъ сильный и строгій умъ, доходилъ во всемъ до послднихъ границъ развитія, возможнаго въ то время, онъ не могъ, будучи эстетическимъ критикомъ, ограничиваться умиленіемъ надъ красотами слога въ Ночномъ зефир, будучи эстетикомъ, онъ былъ имъ вполн и доходилъ до Антэросовъ. Состояніе тогдашней литературы, а еще боле вліяніе Гегеля, котораго онъ зналъ только какъ эстетика, сдлали его самого эстетикомъ, и онъ усвоилъ себ не вншніе только пріемы эстетической критики, но вполн проникся самымъ принципомъ художественности и не останавливался уже ни передъ какими выводами. А что такое эстетическій принципъ, какъ не раздражительная чувственность, какъ не irritatio spinalis, возведенное въ перлъ созданія? Что это такое, какъ не стариковская похотливость, гаденькій безсильный развратъ? Прежде, покрайней мр, во времена Нероновъ и Геліогабаловъ, онъ имлъ боле жизни, быть грандіозенъ и поражалъ своимъ чудовищнымъ безстыдствомъ. Вспомнимъ неистовыя оргіи императора-артиста, мнявшаго престолъ на арену, скипетръ на лиру. Въ его публичныхъ бракахъ мы видимъ эстетическій принципъ, выраженный съ наибольшею полнотою и послдовательностью. Но жалкіе эстетики XIX вка уже не могутъ возвыситься до такой грандіозности въ разврат, они тщедушны и лимфатичны и не имютъ власти, которая бы позволяла имъ заставлять цпенть отъ ужаса общественное мнніе. Большая частъ ихъ даже слишкомъ мелки для того, чтобы доводить до крайняго выраженія свой принципъ, для того, чтобы прямо высказаться и объясниться.
Кому послднія, приведенныя мною слова Блинскаго, не нравятся тотъ пусть вспомнитъ, что еслибъ онъ не имлъ этой послдовательности въ эстетическомъ взгляд, то онъ бы и на другихъ путяхъ остановился на полдорог. Сильные умы именно тмъ и отличаются, что доходятъ во всемъ до крайнихъ результатовъ, видятъ самые послдніе выводы какого нибудь принципа, поэтому они одни могутъ сдлать что нибудь идя по прямой дорог, они же за то доходятъ и до абсурдовъ, сбившись съ пути. Разумтся, г. Анненковъ, или всякій другой не имлъ бы духу высказаться такъ ршительно, объявивъ Ганимеда — выраженіемъ жизни сердца. Но зато ни одинъ изъ этихъ господъ не могъ бы совершить въ другихъ отношеніяхъ того, что сдлалъ Блинскій, и къ разсмотрнію чего мы теперь обратимся.

Значеніе Блинскаго въ литератур и обществ.

У Блинскаго вншній, отвлеченный принципъ превратился
въ его внутреннюю жизненную потребность: проповдывать
свои идеи было для него столько же необходимо, какъ сть и пить.
Добролюбовъ (т. II. стр. 416).

Я съ намреніемъ такъ долго остановился на эстетическомъ характер критики Блинскаго, чтобы показать, въ какихъ узкихъ рамкахъ ему приходилось дйствовать.Напрасно мы стали бы и искать во всхъ 42 томахъ его сочиненій чего нибудь кром разбора литературныхъ произведеній съ эстетической точки зрнія, напрасно мы старались бы открыть въ немъ публициста или сатирика. Посл того, что онъ самъ сказалъ намъ, что вн искусства нтъ спасенія, мы и не можемъ претендовать въ немъ на что нибудь другое: Но тмъ боле поражаетъ насъ сила и богатство ума этого дятеля, тмъ боле удивляемся мы ему, видя, какое великое дло совершилъ онъ, не смотря на то, что дйствовалъ въ такихъ тсныхъ предлахъ.
Разбираетъ ли Блинскій Ломоносова или Державина, судитъ ли о Кантемір или Пушкин, толкуетъ ли о Жуковскомъ и Озеров, вс эти разсужденіи носятъ на себ характеръ эстетической критики. Никогда не начинаетъ онъ судить по литератур объ обществ, никогда изъ предловъ критики не переходитъ въ область политическихъ вопросовъ: онъ ограничивается разсмотрніемъ художественнаго достоинства произведенія разбираемаго писателя въ его отношеніи къ предшествующей ему и слдующей за нимъ литератур. Но изъ ряда этихъ эстетически-критическихъ разборовъ, часто нелпыхъ и мелочныхъ въ частностяхъ, иногда напоминающихъ Батюшкова и г. Анненкова, у Блинскаго создается цлая исторія русской литературы. Въ его время это было самой ближайшей задачей, потому что необходимо было узнать свое произведеніе, чтобы врно судитъ о настоящемъ, и, видть передъ собою цль въ будущемъ. Блинскій разршилъ задачу, что стоило ему много тяжелаго и неблагодарнаго труда, и этимъ сдлалъ доступнымъ для русской литературы прогрессъ въ будущемъ. При этомъ ему приходилось бороться съ самыми грубыми предразсудками и стаскивать съ пьедесталовъ героевъ, которыхъ защищали съ отчаяніемъ люди, пользовавшіеся въ то время значеніемъ и всомъ въ литератур. Одна попытка его свести съ пьедестала величія и геніальности калмыцкаго божка Державина повлекла за собой ожесточенный нападки на него аристарховъ. Но хотя по временамъ борьба эта становилась для него трудною, особенно, когда доходило до того, что противники обращались для его пораженія къ денонціаціямъ, тмъ не мене дло было сдлано, и его повидимому невинный эстетическій разборъ сильне поражалъ литературныхъ божковъ, чмъ бы могли въ то время сдлать самыя грозныя филиппики. Не смотря ни на какія средства, къ которымъ прибгали поклонники божковъ, они потерпли пораженіе, и скоро мннія и приговоры ихъ подверглись осмянію. Между тмъ сужденія Блинскаго были приняты всми, и созданная имъ исторія русской литературы преподается теперь во всевозможныхъ учебникахъ и руководствахъ, мало-мальски претендующихъ за удобочтаемость.
Конечно, теперь рутинеры сдлали съ Блинскимъ то, что всегда длаютъ съ замчательными дятелями: они возвели его въ авторитетъ, и смотрятъ, какъ на святотатство, на каждую попытку подвергнуть пересмотру приговоры Блинскаго. Они въ своемъ уваженіи къ нему забываютъ его главное, можно сказать, достоинство, — способность видть свои промахи, когда время укажетъ ему ихъ. Онъ всегда былъ готовъ отказаться отъ своего взгляда, если убждался въ его несправедливости и, какъ извстно, не могъ равнодушно видть свои первыя статьи, которыя, какъ бы за зло ему, напечатаны въ первыхъ томахъ собранія его сочиненій. Поэтому нтъ сомннія, что онъ бы измнялъ теперь многія изъ своихъ ршеній, но рутинеры на то и рутинеры, чтобы приводить къ схоластик воззрнія какого угодно великаго человка.
Создавъ критику прошедшаго русской литературы, Блинскій сильно содйствовалъ этимъ успху нашей мысли, не мене сильно было вліяніе его и на ея настоящее. Не выходя изъ предловъ эстетической критики или даже преднамренно спускаясь до роли простого собирателя фактовъ изъ дятельности мудрой и ученой россійской академіи, онъ самымъ убійственнымъ образомъ обличалъ передъ обществомъ и передъ самой литературой ея мелочность и господствующія въ ней явленія въ род фельетоновъ Булгарина, и совершенный застой и мертвенность царствующіе въ ней. Въ тоже самое время онъ проповдовалъ о прекрасномъ, о высокомъ, о благородномъ, о свободномъ, и хотя дло повидимому шло не боле какъ о поэзіи или музык, но эти идеи были спасеніемъ для литературы, преданной гніенію, и для общества, которое, слушая его, начинало смутно сознавать, что есть еще нчто высшее, чмъ карты и канцеляріи.
Но не въ этомъ еще главная заслуга Блинскаго. Самое доброе дло, совершенное имъ, состоитъ именно въ примиреніи общества съ образованностью, въ уничтоженіи того разлада, о которомъ я говорилъ выше. Я уже привелъ одинъ примръ того, какимъ образомъ Блинскій умлъ говорить обществу подъ видомъ эстетической критики о вещахъ, будившихъ его отъ летаргическаго сна. Говоря о художественныхъ красотахъ Байрона, упоминая о Промете и коршун, онъ этимъ самымъ доводилъ общество до сознанія. Или, восхищаясь эстетически стихами, гд изображается невообразимое состояніе природы, лишившейся движенія, онъ даетъ чувствовать читателю всю тяжесть и невыносимость такого положенія, когда человкъ осужденъ на бездйствіе, на неподвижность, когда его со всхъ сторонъ окружаетъ мракъ и холодъ, когда въ жизни для него существуетъ лишь пустота и ничтожество. Или, наконецъ, въ эстетическомъ разбор произведеній Пушкина онъ наводитъ читателя на мысль не столько о художественномъ достоинств поэта, — хотя говорить только объ этомъ, — а o томъ, что горе даже великому человку, ограничивающемуся самодовольнымъ пребываніемъ въ поко и неподвижности, горе человку, хотя бы то былъ геній, забывающему о томъ ‘демон вчнаго обновленія и движенія,’ который хотя и губить цлыя эпохи, но безъ котораго нтъ жизни, нтъ счастія, нтъ прогресса. Прогрессъ — великая идея, отъ воспринятія которой обществомъ зависитъ все, и кто первый далъ обществу сознать, почувствовать ее? — Блинскій. Вотъ въ чемъ величайшая заслуга его, вотъ въ чемъ его слава. Филиппики Чацкихъ, отъ которыхъ общество открещивалось или хихикало надъ нимъ, не могли внушить ему ничего, кром куринаго самодовольствія. Но эстетическая критика Блинскаго совершила этотъ подвигъ. Нигд, ни въ одномъ мст онъ не говоритъ прямо обществу о движеніи общественномъ, о прогресс, но эта идея, постичь которую — значить проснуться, сана собою вытекаетъ изъ его литературной дятельности, и если намъ, привыкшимъ говорить о ней, какъ о воздух и пит, трудно уловить ее въ сочиненіяхъ Блинскаго, то тогдашнее общество какъ нельзя лучше чувствовало ее въ нихъ и понимало его такъ же хорошо, какъ онъ понималъ нужды, потребности и степень развитія своихъ читателей.
Въ этой иде, ‘проповдывать которую ему было также необходимо, какъ сть и пить’, Блинскій нашелъ средство примирить общество съ его передовыми людьми. Понявъ, что жизнь иметъ другія цли, другія наслажденія, другія формы, чмъ т, которыя оно знало досел, общество поняло наконецъ, отчего страдаютъ и чего желаютъ Чацкіе, оно перестало смотрть на нихъ, какъ на букъ, и если еще не могло помочь имъ, то, по крайней мр, не только перестало хихивать, а почувствовало нкоторое смущеніе за свои безобразіе. Оно могло считать ихъ мечтателями, заблуждающимися, могло даже досадовать на нихъ, во не могло не понимать ихъ, не могло считать умалишенными. Теперь оставалось сдлать только еще шагъ — возбудить въ обществ сочувствіе къ такимъ людямъ. Что касается до самихъ Чацкихъ, то и они не могли оставаться въ прежнихъ отношеніяхъ къ обществу, а должны были сдлать съ своей стороны шагъ къ сближенію. Увидя, что общество перестало хихикать, что оно просыпается, передовые люди, впрочемъ уже не прежніе (прежніе такъ и остались неисправимыми), передовые люди, говорю я, почувствовали себя въ лучшемъ положеніи: они почувствовали надежду, начали считать свое положеніе не совсмъ безъисходнымъ. Такимъ образомъ разладъ кончился.
Мы можемъ поврить справедливость сказаннаго, взглянувъ на отношенія Блинскаго къ тмъ, которые хотли прекратить разладъ до него путемъ насильственнымъ, т. е. къ славянофиламъ. Очевидно, что, если мой взглядъ вренъ, то на нихъ должна была пасть вся тяжесть негодованія Блинскаго, потому что они своимъ тупымъ вмшательствомъ препятствовали его дятельности, возбуждая въ пробуждающемся обществ желаніе захрапть снова отъ самодовольствія. И дйствительно мы видимъ что если когда нибудь Блинскій выходить изъ себя и выражалъ свое негодованіе, уже не какъ эстетъ, а какъ человкъ, такъ это именно въ отношенія славянофиловъ. Хотя онъ и съ ними прикрывался еще эстетической критикой и протестовалъ во имя законовъ искусства, но уже прикрытіе это было очень слабо и прозрачно, и изъ-за эстетика уже сквозилъ публицистъ. Хотя онъ еще возмущается вншнимъ безобразіемъ такихъ стиховъ какъ:
Горделивый и свободный
Чудно пьянствуетъ поэтъ!
или: Ну да! судьбою благосклонной
Во здравье было мн дано
Той жизни мило-забубенной
Извдать крпкое вино.
или: Торжественно пропойте пснь родную
И пьянствуйте о имени моемъ.
или наконецъ: Благословляю твой возвратъ
Изъ этой нехристи немцкой
На Русь, къ святыни москворецкой,
хотя онъ подсмивается во имя здраваго смысла и грамотныхъ людей надъ посланіемъ Языкова къ Погодину, въ которомъ поэтъ приглашаетъ ученаго ‘выпить стаканъ пьяно-буйныхъ стиховъ’, но тутъ же рядомъ являются и весьма ясно выраженныя нападки на знаменитую школу, представителями которой были Хомяковъ и Языковъ, въ полемик, которую ему приходилось вести, онъ являлся наиболе рзкимъ въ отношенія къ Москвитянину. Но гд всего ярче выступаетъ негодованіе Блинского противъ славянофиловъ, — это въ его отношеніи къ Гоголю. Вспомнимъ, что Гоголь былъ его любимымъ писателемъ, что за Гоголя онъ долженъ былъ столько лтъ сражаться съ авторами денонціацій, что Гоголемъ онъ могъ гордиться не только какъ человкъ, которому дорога русская литература, но и какъ критикъ, первый и отъ перваго слова почуявшій великаго писателя. Сколько причинъ, чтобы упорно отстаивать Гоголя, особенно имя въ рукахъ весь арсеналъ эстетической критики, посредствомъ которой можно доказать все, что угодно и совмстить вещи несовмстимыя. Но еще въ Мертвыхъ Душахъ онъ по нкоторымъ признакамъ узнаетъ въ Гогол славянофильство. Онъ недоумваетъ, когда Гоголь, приходя въ пафосъ, описываетъ знаменитую тройку, обгоняющую вс царства и народы, которые смотрятъ на нее, разинувъ ротъ. Онъ недоумваетъ передъ общаніемъ показать русскую дву, передъ ‘мистико-лирическими выходками’, пропитанными славянофильствомъ. Онъ сразу увидлъ во всемъ этомъ начало упадка великаго таланта и безпощадный къ юродству, не боится сравнить начало Мертвыхъ Душъ съ путешествіемъ Коробейникова.
Но вотъ является Переписка съ друзьями. Здсь мысль, выраженная Языковымъ въ стихахъ
Благословляю твой возвратъ
Изъ этой нехристи нмецкой
На Русь, къ святын москворецкой,
развита вполн и доведена до крайнихъ результатовъ. Гоголь является здсь самымъ ршительнымъ славянофиломъ. Тогда Блинскій не выдерживаетъ окончательно своей роли эстетическаго критика. Онъ пишетъ самую злую, самую острую рецензію, и, не довольствуясь этимъ, въ первый и послдній разъ въ жизни перестаетъ быть критикомъ и является общественнымъ дятелемъ…..
Разъ испытавъ свои силы на этомъ поприщ, разъ расправивъ во всю ширь свои крылья, онъ уже не можетъ снова забраться въ тсную конуру эстетической критики. Онъ навсегда бросаетъ заржаввшее перо, которымъ досел писалъ, онъ не хочетъ боле скрываться, считаетъ общество достаточно зрлымъ, чтобы говорить съ нимъ прямо о его интересамъ, онъ начинаетъ прямо говорить о томъ, о чемъ говорятъ въ это время вс хорошіе люди Европы, о дйствительныхъ страданіяхъ бдняковъ, о неравенств, господствующемъ въ обществ, о реформахъ, которыя ему необходимы. Обличительная рчь противъ неправды и зла готовится излиться изъ его устъ. Первыя слова ея уже сказаны, все живое, все молодое, все благородно восторженно привтствуетъ его, какъ своего руководителя и представителя. Но въ это самое время смерть превращаетъ его дятельность, лишая насъ его лучшихъ произведеній.
Въ заключеніе не могу не привести благодарныхъ словъ Добролюбова, въ которыхъ такъ свтло отразилось то чувство, которое питало позднйшее поколніе къ своему учителю.
‘Что бы ни случилось съ русской литературой, какъ бы пышно ни развилась она, Блинскій всегда будетъ ея гордостію, ея славой, ея украшеньемъ. До сихъ поръ его вліяніе ясно чувствуется на всемъ, что только появляется у насъ прекраснаго и благороднаго, до сихъ поръ каждый изъ лучшихъ нашихъ литературныхъ дятелей сознается, что значительной частью своего развитія обязанъ, непосредственно или посредственно, Блинскому. Въ литературныхъ кружкахъ всхъ оттнковъ едва ли найдется пять-шесть грязныхъ и пошлыхъ личностей, которыя осмлятся безъ уваженія произнести его имя. Во всхъ концахъ Россіи есть люди, исполненные энтузіазма къ этому геніальному человку, и, конечно — это лучшіе люди Россіи’!
‘Для нихъ наврно ни одна изъ вашихъ новостей не могла быть столь радостною, какъ изданіе сочиненій Блинскаго. Давно мы ждали его, и наконецъ дождались! Сколько счастливыхъ, чистыхъ минутъ снова напомнятъ намъ его статьи, тхъ минутъ, когда мы полны были юношескихъ, беззавтныхъ порывовъ, когда энергическія слова Блинскаго открывали намъ совершенно новый міръ знанія, размышленія и дятельности! Читая его, мы забывали мелочность и пошлость всего окружающаго, мы мечтали объ иныхъ людяхъ, объ иной дятельности, и искренно надялись встртить когда нибудь такихъ людей, и восторженно общали себя самихъ посвятить такой дятельности… Жизнь обманула насъ, какъ обманула и его’, но для насъ до сихъ поръ дороги т дни святаго восторга, тотъ вдохновенный трепетъ, т чистыя, безкорыстныя увлеченія и мечты, которымъ, можетъ быть, никогда не суждено осуществиться, во съ которыми разстаться до сихъ поръ трудно и больно… Да, въ Блинскомъ наши лучшіе идеалы, въ Блинскомъ же исторія вашего общественнаго развитія, въ немъ же и тяжкій, горькій неизгладимый упрекъ вашему обществу.’ (II т. 514—515).

Періодъ 1848—56 гг.

Блинскій неоднократно повторялъ, изумленный быстрымъ развитіемъ русской литературы, совершавшимся предъ нимъ: ‘мы ростемъ не по днямъ, а по часамъ’. Что сказалъ бы онъ, еслибъ прожилъ еще нсколько, еслибъ умеръ только въ 1854 г.? Вроятно онъ сказалъ бы тоже, что Добролюбовь: ‘Ростемъ мы скоро, истинно по богатырски, не во днямъ, а по часамъ, но выросши, не знаемъ, что длать съ своимъ ростомъ’.
Ростъ нашей литературы отъ Пушкина до 1848 г. былъ дйствительно богатырскій. Черезъ какіе нибудь пятнадцать лтъ посл перваго ея лепета въ ‘Евгені Онгин’ она произвела не только ‘Мертвыя Души’, но и настоящую, разумную, мужественную рчь, которая раздавалась въ сороковыхъ годахъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’. Общества, пробужденное Блинскимъ, осматривалось и плодомъ этого явилось недовольство самимъ собою, отрицаніе своихъ недостатковъ. Общественные вопросы стали мало по малу выступать на очередь литературнаго обсужденія, осторожно, шагъ за шагомъ, пробираясь межъ всевозможныхъ подводныхъ камней, литературная критика захватывала въ себя новыя стороны жизни и обращалась къ предметамъ существенной важности для общества. Съ Гоголя началась и постоянно продолжалась литература отрицанія, покаянія, самообличенія. Конечно намъ теперь кажутся устарвшими и неимющими смысла выходки разныхъ обличителей противъ взяточничества и разныхъ злоупотребленій чиновниковъ, но оно и немудрено посл того, какъ правительство само не коснулось не только этихъ мелочей, но на гораздо боле важнаго и закоренлаго, крпостнаго права. Посл того, какъ правительство совершило такую существенную реформу, мелкія обличенія противъ частнаго зла уже не могутъ имть смысла и жизненнаго значенія. Поэтому въ тогдашней обличительной дятельности литературы общество имло право видть не только мелочное зло, выставляемое на первомъ план сатирическихъ произведеній, но гораздо боле глубокое, выступавшее само собою на заднемъ план и составлявшее фонъ всей картины. Когда Добролюбовъ упрекалъ литературу въ томъ, что она во всемъ являлась лишь эхомъ правительственныхъ мръ и числами доказывалъ, что она заговорила объ уничтоженіи крпостнаго права уже тогда, когда вопросъ былъ ршенъ правительствомъ, онъ забывалъ совершенно, что протестъ противъ этого кореннаго зла раздавался еще въ литератур сороковыхъ годовъ, отражался во всхъ лучшихъ произведеніяхъ того времени и наконецъ совершенно ясно высказался въ ‘Мертвыхъ Душахъ’, весь смыслъ которыхъ основывается на отрицаніи крпостнаго права.
Но вотъ * мы встрчаемъ фактъ, который уже прямо показываетъ намъ, что литература наша была безсильна, не смотря на на свое быстрое развитіе и великую общественную дятельность. Фактъ этотъ есть то положеніе литературы, въ которыхъ она находилась въ період 1848—56 годовъ. Чмъ поразительне было ея развитіе, чмъ выше общественное значеніе, чмъ обширне дятельность, тмъ горестне разочарованіе, постигшее вс надежды, возлагаемыя на нее. Подулъ сверный втеръ, и русская литература завяла и погибла, какъ тропическое растеніе въ оранжере, которую перестали топить. Тогда-то можно было подумать, то она дйствительно растеніе привозное, не могшее въ теченіе двадцатипятилтняго существованія въ Россіи акклиматизироваться и пустить прочные корни. Но подобный упрекъ былъ несправедливъ, хотя, впрочемъ, его повторяли неоднократно. Я уже сказалъ, что въ Пушкин, Грибодов, Гогол, Блинскомъ и въ ихъ послдователяхъ мы имемъ уже не насажденную, а свою собственную литературу, возникшую изъ самаго общества. Но въ такомъ случа мн, быть можетъ, возразятъ, какъ же объяснить ея внезапное увяданіе? Нельзя же, скажутъ, сваливать все на вншнія препятствія, вншнія преграды могутъ сломить лишь то, что лишено прочнаго основанія, что не иметъ въ обществ корней, что слдовательно не выработано имъ, а насаждено. Истинная же литература не предписывается ни отмняется напротивъ того вншнія препятствія даютъ ей лишь новую силу и энергію.
Чтобы понять это, надо взглянуть на положеніе самаго общества.
Дло въ томъ, что общества въ настоящемъ смысл у насъ не было. Поэтому, что бы ни длалъ и не говорилъ Блинскій, что бы ни показывала отрицательная литература, они могли пробудить извстный кругъ читателей, показать ему возможность лучшаго положенія, заставить желать этого положенія, но и только. Еслиб общество наше было самостоятельно, еслибъ оно не было насажденнымъ, тогда бы оно могло дйствовать хотя въ своей сред. Но у него и среды самостоятельной не было, оно собой не могло располагать по своему желанію, и не потому, чтобы этому препятствовали вншнія преграды, а потому что по сущности своей оно было лишено самостоятельности. Ни французское дворянство, ни среднее сословіе не идутъ въ сравненіе съ нашимъ обществомъ. Я не говорю уже о томъ, до какой степени самостоятельно среднее сословіе на запад и до какой степени оно составляетъ органическое цлое, совершенно отдльное отъ верхушки и отъ основанія. Но наше общество какими бы идеями ни было проникнуто, не могло дйствовать, потому что отдлалось лишь отъ основанія тмъ самымъ, что было насаждено.
Въ это время всеобщее крушенія рзко обнаружилось безсиліе разныхъ прнициповъ и убжденій, которымъ досел покланялись, какъ идоламъ. Принципы эти не помогли ничмъ своимъ поклонникамъ, потому что какъ ни кричали послдніе о своей привязанности къ принципамъ, но такъ какъ человкъ можетъ энергически ратовать только за самаго себя, а принципы были чмъ-то совершенно вншнимъ, то и поклонники ихъ не подумали защищать ихъ, когда имъ пришелъ конецъ. У этихъ поклонниковъ принципа, по словамъ Добролюбова, ‘принципъ былъ самъ по себ, а страсть сама по себ.’ Таки и произошло здсь: принципъ, витая въ высшихъ сферахъ духовнаго разумнія, остался превыше всхъ обидъ и неудачъ, страсть же негодованія ограничилась низшей сферой житейскихъ отношеній, до которыхъ они почти никогда же умли проводить своихъ философскихъ началъ. Мало по малу они вошли въ свою пассивную роль (да и не могли на дл выходить изъ нея, потому что она обусловливалась сущностью общества), и изъ всего прежняго сохраняли только юношескую восторженность, да наклонность потолковать съ хорошимъ человкомъ о пріятномъ обращеній и помечтать о мостик черезъ рчку. Съ этими-то милыми качествами и съ совершеннымъ неумніемъ присматриваться къ дйствительной жизни, понимать ея требованія и задачи — и выступили они въ недавнее время снова на поприще литературы.
Если же захотимъ въ подтвержденіе всего сказаннаго обратиться къ фактамъ, то можемъ почерпнуть много доказательствъ, взглянувъ на дятельность нашихъ поэтовъ. Добролюбовъ указываетъ на одно обстоятельство, столь замчательное, что вроятно оно бросалось не разъ въ глаза каждому. Я говорю, что почти вс поэты наши обыкновенно весьма рано приходили въ какое-то весьма жалкое состояніе и вмсто поэтическихъ пснопній начинали издавать жалобный вой. Но, по моему мннію, Добролюбовъ не совсмъ повялъ причину этого явленія. По крайней мр, говоря о г. Плещеев, онъ вовсе не разршаетъ этого вопроса, и только въ III том мы находимъ у него нсколько строкъ, показывающихъ, что онъ отчасти разгадалъ его.
Дло въ томъ, что наши поэты еще больше, чмъ простые смертные, изобртали себ всевозможные принципы и начинали порываться на борьбу изъ за ихъ. Подобная дятельность казалась имъ весьма привлекательной и приличествующей званію поэта. Поэтому въ начал своего поприща они, обыкновенно, бывали весьма бойками мальчтками и подавали большія надежды. Но потомъ вдругъ оказывалось, что борьба, о которой они мечтали, вовсе не такъ поэтична и можетъ быть уподоблена самому неблаговонному изъ подвиговъ Геркулеса. Они сперва приходили въ недоумніе и думали, что какъ же это однакожъ? Вотъ хоть бы Байрона взять: разв ему приходилось чистить чьи бы то ни было конюшни, разв ему приходилось зубрить азбуку, разв ему приходилось, наконецъ, копаться въ старомъ бль? Нтъ: позиція его была самая благородная, работа самая чистая, отъ которой несло тончайшими духами, а не навозомъ. Когда же онъ азбуку-то зубрилъ? Онъ прямо въ философію пускался. Давай и мы такъ.
Во оказывалось, что такъ нельзя, ничего не выходить. Тогда оставалось или спиться и обратиться къ прославленію пнника или сивухи, или поступить въ квартальные надзиратели, или, наконецъ, объявить среду презрнной и грязной, и принять въ отношеніи ея отчасти мефистофельскій, отчасти гамлетовскій видъ. Тутъ-то и начинался жалобный вой, въ род этого:
Подъ бурями судьбы жестокой
Увялъ цвтущій мой внецъ,
Живу печальный, одинокій,
И жду, прійдетъ ли мой конецъ.
А бурь-то никакихъ не было, потому что какія же бури въ стоячей вод? Или:
Гд жъ силы т, отвага прежнихъ лтъ?
Сгубила все неравная борьба.
Хотя борьбы и въ помин не было, а существовало только поэтическое представленіе о ней въ воображеніи поэта.
Здсь я говорю не только о тхъ поэтахъ, которые писали и печатали свои стихи и публично показывали свою скорбь о томъ, что дйствительность не такова, какою они ее себ представляли. Подъ поэтами я разумю здсь вообще всхъ, смотрвшихъ на жизнь сквозь призму своего воображенія и разыгрывавшихъ потомъ Гамлетовъ Щигровскаго узда. Такими людьми Россія была наполнена въ то время изъ края въ край. Это были т самыя талантливыя натуры, которыхъ такъ врно изобразилъ г. Щедринъ. Они не имли никакого отношенія къ тмъ людямъ предшествовавшей эпохи, которымъ лучшимъ представителемъ служитъ Чацкій. Отличительный признакъ и вмст съ тмъ причина горькой участи Чацкихъ было огромное разстояніе между развитіемъ ихъ и нравственнымъ уровнемъ общества. Между тмъ, талантливыя натуры именно тмъ и отличались, что по всему были равны обществу, исключая наклонности къ несообразнымъ съ дйствительностью мечтаніямъ.
Такимъ образомъ застой, охватившій умственную жизнь русскаго общества, явныя признаки его ничтожества, являвшіеся въ уничтоженіи литературы и наконецъ появленіе талантливыхъ натуръ взамнъ прежнихъ благородныхъ и сильныхъ, хотя также непрактическихъ Чацкихъ — вотъ характеристическія черты періода 1848—1856 годовъ. Здсь еще разъ можно съ благодарностью оглянуться на Блинскаго. Среди совершеннаго уничтоженія всякой литературы, исключая, разумется, насажденной, для которой эта эпоха была временемъ процвтанія, среди отсутствія всякой умственной жизни въ русскомъ обществ, Блинскій получалъ значеніе еще большее, чмъ то, которымъ онъ пользовался при жизни. Нельзя было изгладить впечатлніе, произведенное Блинскимъ, нельзя было отнять вру въ прогрессъ, нельзя было истребить надежду на свтлое будущее. Новое поколніе, развивавшееся въ это время, имло въ немъ учителя и руководителя, и изъ него почерпало то, чего бы не могло узнать отъ общества. Поэтому, когда посл Блинскаго явилась потребность новой, практической дятельности, общество должно было выдвинуть впередъ такихъ людей, какъ Добролюбовъ.

Время Добролюбова.

Лучшимъ доказательствомъ отсутствія всякой самостоятельности въ нашемъ обществ и его безсилія служитъ нашъ прогрессъ, начавшійся почти въ одно время съ появленіемъ въ литератур статей — бова. Всякому извстно, что поводомъ къ появленію этого прогресса была война: они произвели у насъ новыя чудеса, благодаря ей наше общество встрепенулось и заговорило, заговорило безъ умолку о самыхъ разнообразныхъ предметахъ, между тмъ какъ передъ этимъ, въ теченіе восьми лтъ, хранило глубокое молчаніе. Оно заговорило съ такимъ жаромъ и одушевленіемъ, что было ясно, что они таки любило поговорить, и если досел молчало, то не потому, чтобы не желало, а потому что на это была уважительная причина.
Но что это были за рчи! Конечно, во время оно, когда обстоятельства были совершенно иныя, литература не только могла, но даже прямо должна была указывать обществу на разныя злоупотребленія, совершавшіяся среди него, но теперь, когда вопросъ объ этихъ злоупотребленіяхъ былъ поднятъ правительствомъ, когда оно представляло на обсужденіе литературы самые существенные вопросы, когда подготовляло уничтоженіе крпостнаго права и тлеснаго наказанія, литература не умла иначе воспользоваться даннымъ ей позволеніемъ, какъ споря о томъ: Нужна ли палка, иль вредна, и толкуя о предметахъ, о которыхъ уже совершенно достаточно было говорено еще въ время Блинскаго. Ничтожество длалось еще хуже вслдствіе самодовольствія: до того привыкли молчать, что считали чмъ-то удивительнымъ повтореніемъ общихъ мстъ. Замчалась совершенная неспособность заглянуть подальше того, что показывали, воспользовался выгоднымъ положеніемъ для того, чтобы начать дйствовать самостоятельно. Даже самыя лучшіе результаты счастливаго положенія, въ которое неожиданно попала литература, отличались чахлостью и непрактичностію. Знаменитый принципъ, о которомъ было столько крику до 1849 г. вовсе не умеръ. Хотя его поклонники и оплакивали свои мечты вышеупомянутымъ воемъ, по плачь былъ напрасенъ. Тамъ, гд общество не способно дйствовать, оно должно мечтать и покланяться принципамъ. Время посл 1856 г. можно по справедливости назвать временемъ торжества отвлеченнаго принципа. Ему снова начали покланяться платонически, какъ прежде. Люди, недовольные теперешнимъ молодымъ поколніемъ, ставятъ ему въ упрекъ служеніе принципамъ. Не буду здсь говорить, на сколько этотъ упрекъ справедливъ, но скажу только, что онъ весьма не къ лицу людямъ прежнихъ поколній. Никто боле ихъ не низкопоклонничалъ передъ принципомъ, не гнулъ спину передъ модными идейками. Что отношенія ихъ къ этимъ идейкамъ были именно таковы, доказало время, когда идейки вышли изъ моды или служеніе имъ перестало приносить барышъ. Еслибъ люди эти дйствовали не ради модныхъ идеекъ, а потому, что другая дятельность была имъ не возможна, еслибъ принципъ не былъ вн ихъ, а въ нихъ самихъ, еслибъ онъ былъ ихъ плотью и кровью, то они бы не могли покинуть его. Но въ томъ-то и дло, что они покланялись ему, какъ идолу, и безъ труда во всякое время могли покинуть его. Любопытно видть, кого перечисляетъ Добролюбовъ въ числ прогрессивныхъ дятелей въ стать о книг де-Жеребцова. Здсь находится и г. Ешевскій, и г. Бабстъ, и г. Забелинъ, и г. Кавелинъ, и даже г. Чичеринъ. А теперь?..
Возродившійся изъ пепла принципъ нкоторое время виталъ по поднебесью, потому что стараго гнзда его уже не существовало и слдовательно изобрсти новое. Оно не замедлило быть изготовлено, потому что тутъ задумываться нечего. Если человкъ собирается дло длать, то ему, конечно, надо поискать крпкой опоры, а для того, чтобъ ‘побесдовать съ хорошимъ человкомъ о пріятномъ обращеніи’ ничего особеннаго не требуется.
Случилось такъ, что и время этого возстанія въ правительств подготовлялось ршеніе крпостнаго вопроса. Принципъ увидлъ это и нашелъ, что это совершенно достаточное основаніе для сооруженія новаго гнзда. Народъ, ничего, разумется, не подозрвавшій, вдругъ послужилъ неисчерпаемой темой для литературныхъ упражненій. Началась потха. Внезапно вс проникнулись необыкновеннымъ сочувствіемъ чему или кому нибудь невозможно. Прежде они сочувствовали разнымъ антикамъ и художествамъ, а теперь обратили весь свой пылъ на народъ. Впрочемъ перемнился только сюжетъ, а взглядъ остался тотъ же, и народъ разсматривался тоже какъ какой-то антикъ. Явились всевозможные Данковскіе, Дружинины, Григоровичи и множество другихъ. Принципомъ ихъ было — сочувствіе къ народу, и имть этотъ принципъ вмнялось въ непремнную обязанность каждому, кто хотя нсколько претендовалъ на званіе прогрессивнаго человка. Вроятно для большаго возбужденія сочувствія въ тхъ темныхъ личностяхъ, въ которыхъ оно возбуждалось туго, — наши поклонники народа начинали сначала мыть, чесать и одвать въ приличное платье свой кумиръ, дабы онъ не показался чумичкой. Но вскор разчувствовались до такой степени, что истинно либеральный человкъ долженъ полюбить народъ и сренькимъ. Поэтому одни взяли на себя трудъ изображать кумиръ въ его натуральномъ вид, а другіе проповдовать любовь къ нему. Одни, напримръ, изобртали,— стараясь не пропустить ни одной черты въ своей картин,— какимъ образомъ русскій человкъ сморкается. А другіе стояли съ боку и приговаривали: ‘посмотрите, почтенные сограждане, какой русскій человкъ: задумано — сдлано, захотлъ — высморкался! Неправда ли какой душка! какой милашка! Вы должны любить его, почтенные сограждане’!
Нельзя не сознатья, что на этотъ разъ принципъ явился въ весьма живописномъ плащ, въ который драпировался съ большой изящностію. Въ самомъ дл, какой красивый звукъ: ‘любовь къ народу’. Неправда ли? Но все таки это только звукъ и довольно нелпый. Что въ самомъ дл за платоническая любовь къ народу? Чмъ похожъ мужикъ на неземную дву, роль которой онъ теперь занялъ? Что обозначаютъ слова: ‘любовь къ народу’? Весьма понятно и естественно, что у развитаго, мыслящего человка кусокъ нейдетъ въ горло при воспоминаніи о томъ, что гд нибудь близь него бднякъ гложетъ сухую корку или что голодныя дти плачутъ на рукахъ матери, неимющей возможности накормить ихъ. Весьма естественно, что такой человкъ чувствуетъ скверное и болзненное чувство стыда, при мысли о съденномъ имъ труд бдняковъ. Но ему скверно и непріятно — это такъ, и онъ можетъ захотть содйствовать тому, чтобы подобныя чувства не имли бы больше причины возмущать пищевареніе пообдавшаго человка. Но скажите на милость, что такое изображаетъ изъ себя господинъ, восхищающійся умомъ, остроуміемъ и красотой мужика и питающій къ нему платоническую любовь? На что способенъ такой лицемръ, такой идіотъ? Не ясно ли, что, восхищаясь народомъ и твердя о своей любви къ нему, онъ восхищается самъ собой, звуковъ своего голоса, гуманностію своихъ принциповъ? Подобный господинъ все тотъ же эстетикъ въ новомъ вид, но въ сущности, и сами они и ихъ принципы — одинаковая мертвечина.
Эти платоническіе поклонники народа дошли наконецъ теперь до того, что, повторяя прежнихъ славянофиловъ, являются противниками всякой практической попытки сближенія образованнаго общества съ народомъ, какъ прежде препятствовали сближенію передовыхъ людей съ обществомъ. Вполн понимая тягость такого разъединенія и громче другихъ вопія противъ разобщенности между обществомъ и народомъ, они съ страшной непослдовательностью становятся сами между тмъ и другимъ, считая для народа вреднымъ вліяніе общества, зараженнаго гнилымъ западомъ, и отказывая обществу въ прав содйствовать народному развитію. Они проповдуютъ въ дл народнаго образованія принципъ laisser-faire, laisser-passer, и, какъ вс послдователи этого принципа, противорчатъ себ на каждомъ шагу. Ихъ мистическій взглядъ на народную жизнь совершенно мшаетъ имъ смотрть на дло прямо и практически и у нихъ въ результат выходитъ, что не народъ надо просвщать, а самому обществу нужно отказаться отъ своей цивилизаціи и обратиться къ народному невжеству, результатъ, слдовательно, тотъ же, къ какому пришли нкогда славянофилы: тоже требованіе разстаться со всмъ своимъ нравственнымъ имуществомъ въ пользу невжества, бросить то, что пріобртено десятками лтъ, чтобъ ничего не получитъ, потому что вдь отъ народа обществу ничего получить, они сами говорятъ, что народъ еще пребываетъ въ двственной непорочности и только подаетъ надежды, обнаруживаетъ задатки. Славянофилы были послдовательне: т, покрайней мр, прямо объявляя вздоромъ все, не относящееся къ пннику и роднымъ предразсудкомъ, и были вполн довольны своимъ тупоуміемъ, гордились имъ и лучшаго ничего не желали. Между тмъ ныншніе платоническіе поклонники народа вполн убждены, что пнникъ не можетъ замнить грамотности, что невжество вовсе не есть идеалъ народнаго благосостоянія, но они хотятъ чего-то несуществующаго и невозможнаго, хотятъ, чтобы народъ научился безъ учителей или, чтобъ учителя преподавали ему мудрость, почерпнутую изъ него же. Но подобный взглядъ до такой степени лишенъ всякаго смысла, кром мистическаго, что имъ приходятся отдлываться общими мстами и воплями, показывая видъ, что за этимъ скрывается нчто положительное, между тмъ какъ положительнаго у нихъ ровно ничего не можетъ быть, и они, выкликая противъ отрицательнаго направленія, въ сущности самые отчаянные нигилисты, потому что отрицаютъ положительное или возможное во имя неосуществимаго, и мистическаго.
Но самая нелпость такого нигилизма длаетъ ихъ неопасными и безвредными, потому что они никого не убдятъ промнять практическую дятельность на разныя отвлеченія. Ихъ безсмысленное laisser-faire, laisser-passer доказываетъ лишь только то, что во время Добролюбова предстояла такая же необходимость сближенія между народомъ и обществомъ, какъ во время Блинскаго между обществомъ и передовыми людьми.
Возставать противъ всего этого было задачею, предстоявшею Добролюбову. Посмотримъ теперь, какъ онъ ее выполнилъ.

Значеніе Добролюбова въ литератур и въ обществ.

Хотя Добролюбовъ писалъ преимущественно статьи критическія, но критикомъ не былъ и не могъ быть.
Конечно, Блинскій, котораго задача была разбудить и расшевелить общество и дать ему отвлеченное понятіе о прогресс, могъ сдлать все это, почти не выходя изъ предловъ эстетической критики. Но Добролюбовъ уже не могъ оставаться въ такихъ тсныхъ рамкахъ, если желалъ служить обществу. А онъ не только желалъ, и не могъ не служить, для него кто было необходимостію, но и онъ преслдовалъ не литературныя цли, а общественныя. Если о Блинскомъ онъ справедливо сказалъ, что для него было необходимо проповдывать свои идеи, то о немъ самомъ можно такъ-же справедливо сказать, что для него было необходимо дйствовать. Если Блинскій подъ конецъ жизни долженъ былъ сдлаться общественнымъ дятелемъ, если рамки критики уже въ его время оказались слишкомъ тсны, то во время Добролюбова практическая дятельность должна была стать на первомъ план. Разсматривая Добролюбова, какъ критика, мы бы поступили въ высшей степени не справедливо въ отношеніи къ нему. Будемъ ли мы при этомъ ограничивать критическое значеніе Добролюбова эстетическимъ воззрніемъ, или припишемъ его критик боле глубокій и реальный взглядъ — во всякомъ случа несправедливость будетъ одинакова. Посл его отзывовъ о чистомъ искусств и объ эстетической критик не можетъ быть о немъ и рчи, какъ о достойномъ цнител разныхъ художественныхъ произведеній. Онъ лилъ холодную воду здороваго смысла на горячій азартъ приверженцевъ чистаго искусства, и его здоровый взглядъ необыкновенно раздражалъ этихъ господъ.
‘Но знаете ли что? говоритъ онъ, созданія фантазіи такъ вдь и остаются въ области фантастическихъ призраковъ и не переходятъ въ дйствительность. Не смотря на все величіе гомерическихъ рапсодій, героическій вкъ съ своими богами и богинями не явился въ Греціи во время Перикла, равно какъ и въ Италіи Виргилій, при всемъ своемъ краснорчіи, не могъ уже возвратить римлянъ имперіи къ простой, но доблестной жизни ихъ предковъ и не могъ превратить Тиберія въ Энея. Мало того, явленія, изображенныя во всхъ названныхъ нами поэмахъ, и сами по себ-то не имютъ дйствительности, и съ каждымъ годомъ все дале отодвигаются въ туманный міръ призраковъ…
Увы!… мечты поэта!
Историкъ строгій гонитъ васъ!
Что отжило свой вкъ, то уже не иметъ смысла, и напрасно мы будемъ стараться возбудить въ душ восхищеніе красотою лица, отъ котораго имемъ только голый черепъ. Боги грековъ могли быть пpeкрасны въ древней Греція, но они гадки во французскихъ трагедіяхъ и въ нашихъ одахъ прошлаго столтія. Рыцарскія воззванія среднихъ вковъ могли увлекать тысячи людей на брань съ неврными для освобожденія святыхъ мстъ, но т же воззванія, повторенныя въ XIX вк, не произвели бы ничего кром смха. Пиндаръ воспвалъ олимпійскія игры, и вся Греція благоговйно внимала ему, въ ваше время никто уже серьезно не воспваетъ церемоніальныхъ процессій и торжествъ всякаго рода, а если и находились господа, воспвавшіе излеровскіе фейерверки и иллюминаціи на разные случая, то они всмъ показалось до того пошлы, что не возбудили даже смха… Пора бы ужъ бросить такія платоническія мечтанія, и понять, что хлбъ не есть пустой значекъ, отраженіе высшей, отвлеченной идеи жизненной силы, а просто хлбъ, объектъ, который можно състь’. (1, 499, 500).
Такимъ образомъ Добролюбовъ прямо говоритъ, что время фантазіи и искусства прошло, и настало время здраваго смысла и реальныхъ потребностей и стремленій. Эстетическую критику онъ предоставлялъ чувствительнымъ барышнямъ и присяжнымъ эстетикамъ. Слдовательно заподазривать его въ ней нтъ никакого основанія.
Не трудно доказать, что еслибъ Добролюбовъ былъ критикъ, то онъ былъ бы весьма плохой критикъ. Напрасно-бы мы искали у него критическаго такта, врнаго пониманія сущности критики, правильной оцнки литературныхъ произведеній. Напротивъ того, насъ бы поразило множество промаховъ и ошибокъ, удивительная неспособность отличать врное изображеніе отъ фальшиваго и надутаго. Возьмемъ примры.
Существуетъ въ нашей литератур комедія г. А. Потхина: Мишура. Посредственне этого произведенія, разсчитаннаго ея вкусъ публики Александрійскаго театра, быть ничего не можетъ. Добролюбовъ беретъ изъ нея самую мелодраматическую сцену въ кукольниковскомъ род, и превозноситъ до небесъ.
Точно такое же достоинство имютъ и стихотворенія г-жи Юліи Жадовской. Блинскій справедливо замтилъ, что г-жа Юлія Жадовская смотритъ на небо не мене чмъ Леверрье, но съ тою разницею, что Леверрье открылъ тамъ новую планету, а г-жа Юлія Жадовская извлекла значительное количество плохихъ стишковъ. Добролюбовъ также приводитъ образчики плодовъ созерцанія неба г-жой Юліей Жадовской, въ род напр. слдующихъ:
Опять спокойно надо мной
Сіяютъ небеса,
И безотчетною слезой
Блестятъ мой глаза.
или слдующихъ:
Чудная минута!
Будто счастья жду я…
И мечты слетаютъ,
Нжа и чаруя.
Какъ на чувство сердце
Въ этотъ мигъ не скупо!
Я готова плакать,
Какъ это ни глупо.
Чтожъ? Никто не видитъ…
Лейтесь, слезы, смло!
Мсяцу съ звздами
Что до васъ за дло!
Еслибъ стихъ былъ получше, то это стихотвореніе всякій бы принялъ за пародію, сочиненную напр. г. Адамантовымъ. Кром того, Добролюбовъ приводитъ стихотворенія лтнія, зимнія, осеннія и весеннія. Но что бы вы думали?— Приводить не въ доказательство бездарности г-жи Юли Жадовской и ея безплоднаго созерцанія неба, а наоборотъ, для подтвержденія похвалъ, которыя расточаетъ ей.
Если подобные примры убждаютъ насъ, что Добролюбовъ былъ плохой критикъ, то его собственное сужденіе о критик доказываетъ намъ, что онъ вовсе не былъ критикомъ.
По его словамъ роль критики есть не только сужденіе ‘о литератур’, но и сужденіе ‘по литератур’ объ обществ. ‘Авторъ’, говорить онъ, ‘выводитъ добраго и неглупаго человка, зараженнаго старинными предразсудками. Критика разбираетъ возможно ли и дйствительно ли такое лицо, нашедши же, что оно врно дйствительности, ‘она переходитъ къ собственнымъ соображеніямъ, породившимъ такое лицо’. ‘Критика должна сказать:’ говоритъ онъ въ другомъ мст, вотъ лица и явленія, выводимыя авторомъ, вотъ сюжетъ піесы, ‘а вотъ смыслъ, какой, по вашему мннію, имютъ жизненные факты, изображаемые художникомъ, и вотъ степень ихъ значенія въ общественной жизни’. Но посл всего, что я сказалъ о роли критики, такое опредленіе, очевидно, слишкомъ обширно и собственно критика опредляется уже первой половиной его, съ прибавленіемъ же второй мы уже выступаемъ изъ предловъ критики, потому что начинаемъ судить по литератур объ обществ. Предметомъ нашего сужденія длается послднее, и мы становимся уже историками, публицистами, сатириками, а не критиками.
Поэтому и Добролюбовъ, будучи плохимъ или вовсе не будучи критикомъ, былъ сатирикомъ, публицистомъ. Поэтому къ нему такъ идутъ его же собственныя слова: ‘литература наша началась сатирою, продолжалась сатирою, и до сихъ поръ стоитъ на сатир’.
Въ литературномъ произведеніи онъ видлъ главнымъ образомъ не достоинства и недостатки его, а только главную мысль, выражаемую имъ. Если мысль ему нравилась, если онъ находилъ ее разумной и полезной для общества, то этого было вполн достаточно, чтобы ему понравилось и самое произведеніе. Напримръ въ ‘Мишур’ г. Потхина ему поправилась мысль автора, который, среди всеобщаго обличенія взяточничества, захотлъ обличить пороки, совмстимые съ главной цинической добродтелью тогдашняго времени — отказомъ отъ взятокъ. Мысль дйствительно хорошая для того времени, когда вс были совершенно убждены, что на свт одно зло — взятки, поэтому Добролюбовъ расхваливаетъ ‘Мишуру’, потому что на его взглядъ литературныя свойства какого нибудь произведенія ничего не значатъ въ сравненіи съ его мыслію.
Поэтому случилось такъ, что Добролюбовъ пользовался какимъ нибудь произведеніемъ лишь какъ поводомъ высказать свой взглядъ на ту или другую сторону общества. При этомъ онъ обыкновенно говаривалъ, что ему нтъ дла до того, что хотлъ сказать авторъ, а важно лишь то, что онъ ‘сказалъ’. Посл этой оговорки онъ уже не стснялся: авторъ о его произведеніе откладывались въ сторону, и начиналась рчь о той или другой сторон общественнаго зла.
Какъ на примры такой критики, укажу на дв знаменитыя статьи его, ‘Темное Царство’ и ‘Что такое Обломовщина’.
Но за то какъ широка била дятельность Добролюбова, какъ сатирика и публициста! Благодаря ему, посл его смерти не могло повториться то, что воспослдовало за смертью Блинскаго. Пошлость и тупоуміе получили отъ него такіе жестокіе удары, что съ тхъ поръ уже не могутъ прійдти въ себя и никогда не пріобртутъ прежняго самодовольствія и самоувренности. Поэты насажденной литературы не осмливаются воспользоваться удобнымъ случаенъ, чтобы писать серьезные подражанія Якову Хаму, а кто изъ нихъ обладаетъ достаточнымъ безстыдствомъ для него, то не вызываетъ даже насмшки. Два, три стихотворенія его сдлали совершенно невозможными славянофильскіе гимны въ челъ пнника и русской удали. И если еще насажденная литература не сгибла совершенно, если она еще выползаетъ на свтъ Божій, то лишь потому, что не во власти Добролюбова было уничтожить самый источникъ ея, но онъ для будущаго сдлалъ то, что она не найдетъ достаточно простора и всегда встртитъ презрніе, какъ со стороны общества, такъ и со стороны литературы. Наконецъ въ ‘Темномъ Царств’, въ разбор ‘Наканун’ онъ такъ глубоко заглянулъ въ самую сущность нашего общества, какъ до него еще никому не удавалось.
Но для того, чтобы разршить главную задачу тогдашняго времени, для того, чтобы обратить общество къ народу, Добролюбовъ долженъ былъ имть въ виду главнымъ образомъ послдній.
И онъ дйствительно былъ самымъ полнымъ и чистымъ представленіемъ любви въ народу. Любовь къ народу и сочувствіе въ нему были у него не пустымъ звукомъ, какъ у поклонниковъ принципа и не мистическимъ отвлеченіемъ, какъ у платоническихъ любовниковъ народа, а живымъ и дятельнымъ чувствомъ. Правда, онъ иногда увлекался слишкомъ этимъ чувствомъ, иногда выражалъ его странно, въ его симпатіи къ народу иногда слишкомъ проглядываетъ увлеченіе не столько дйствительной жизнью русскаго народа, сколько западнымъ демократизмомъ. Такъ онъ съ необыкновеннымъ жаромъ и увлеченіемъ говорить о Беранже, о его народной муз и ея любви къ народу. Онъ съ восторгомъ повторяетъ его слова
Ne sert que loi……
Sa cause est sainte. Il souffre, et tout grand homme
Auprs du peuple est l’envoy de Dieu
Онъ повторяетъ эти слова, вовсе не скрывая, что, говоря о французскомъ пвц народа, иметъ въ виду ваше общество и нашъ народъ. Онъ недоволенъ, что русская литература и русское общество не смотрятъ такъ на свой народъ, какъ Беранже смотрлъ на свой. Онъ порицаетъ общество на то, что народъ въ его глазахъ — грубая толпа, неспособная къ возвышеннымъ, благороднымъ и нжнымъ ощущеніямъ. ‘А между тмъ’, говоритъ онъ, ‘напротивъ — въ нашемъ обществ вс эти чувства развиты гораздо меньше. Если есть еще въ мір поэзія, то ее нужно искать среди народа’. Для его восторженныхъ похвалъ народу, послднія является нсколько идеализированнымъ и польщеннымъ.
Мало того: правда даже и то, что Добролюбовъ въ своихъ отзывахъ о народ напоминаетъ намъ почвенниковъ.
И у него проглядываетъ это мистическое воззрніе на народъ, это мысль о какихъ-то необычайныхъ дарованіяхъ, отличающихъ массу. ‘Мы’, говоритъ онъ, ‘т. е. образованный классъ, можемъ держаться только потому, что подъ нами есть ‘твердая почва’ — настоящій русскій народъ, а сами по себ мы составляемъ совершенно непримтную частицу ‘великаго’ русскаго народа’… …’И Гоголь’, говоритъ онъ дале, ‘не носитъ вполн, въ чемъ заключается ‘тайна русской народности’, и онъ перемшалъ хаосъ современнаго общества, ‘кое-какъ изнашивающаго лохмотья взятой взаймы цивилизаціи’, съ стройности простой, чисто народной жизни, мало испорченной чуждыми вліяніями еще способной къ обновленію на началахъ правды и здраваго смысла’.
Наконецъ и то правда, что идеальныя представленія о народе вводили Добролюбова иногда въ заблужденіе и заставляли его слишкомъ много ждать отъ народа. Иногда даже онъ принималъ тонъ, весьма напоминающій тонъ платоническихъ поклонниковъ народа и восторгался тамъ, гд слдовало учить. Въ такой восторгъ онъ пришелъ, напр., при извстіи о появленіи обществъ трезвости. ‘Прежде мужикъ покупалъ вино, потому что, хотя оно и было дорогонько, но все еще можно было выносить, а тутъ вдругъ поднялась цна до того безобразная, что мужикъ махнулъ рукой, да и сказалъ себ: ‘нтъ, лучше не стану пить, дорога больно окаянная’. Сказалъ, да и сдлалъ — не сталъ пить, потому что онъ не то, что вы, образованные господа, — не станетъ тратить словъ по пустому. Глубокая вра этого народа выражается не на словахъ, а на дл. Это не то, что фразеры, о которыхъ мы говоримъ. Толками тхъ господъ нечего увлекаться, на нихъ нечего надяться, ихъ ставитъ только на фразу, а внутри существа ихъ господствуетъ лнь и апатія. Не такова эта живая, свжая масса: она не любитъ много говорить, не щеголяетъ своими страданіями и печалями, и часто даже сама не понимаетъ ихъ хорошенько. Но ужъ за то, если пойметъ что нибудь этотъ ‘міръ,’ толковый и дльный, если скажетъ свое простое, изъ жизни вышедшее слово, то крпко будетъ это слово, и сдлаетъ онъ, что общалъ. На него можно надяться’.
Такія выраженія, какъ ‘тайна русской народности’, лохмотья взятой взаймы цивилизаціи, живая и свжая масса’, такія выраженія, отъ которыхъ бы онъ врно теперь съ ужасомъ отступился, увидя на что они употребляются, убждаютъ насъ, что Добролюбовъ раздлялъ идеально мистическія воззрнія почвенниковъ на народъ. Но въ сущности онъ былъ по убжденіямъ діаметрально противоположенъ этимъ ненужнымъ людямъ. Посл всхъ этихъ лирическихъ выходокъ, онъ восклицаетъ, обращаясь къ обществу: ‘Да, надобно трудиться для него, надобно вдохновляться имъ, но для этого надобно знать и сочувствовать ему!’ Въ результат его взгляда на народъ и отношенія къ нему общества все-таки выходило, что общество должно трудиться для того, чтобы сблизиться съ народомъ, не отказываясь отъ просвщенія, а усвоивая его, чтобы подлиться имъ съ народомъ. Время Добролюбова есть вмст и наше время. Поэтому говорить о результатахъ его дятельности нельзя, потому что они еще не совсмъ выяснились. Притомъ всякій, желающій имть понятіе о томъ, на сколько наше образованное общество успло сблизиться съ народомъ, можетъ узнать это изъ собственныхъ наблюденій. Какъ скоро взглядъ на современную жизнь покажетъ, что успхъ значителенъ, то нтъ никакого сомннія, что Добролюбову принадлежитъ въ этомъ дл большая заслуга, конечно, онъ былъ не одинъ, его дятельность имла помощниковъ, но тмъ не мене популярность и слава, пріобртенныя имъ въ теченіи столь краткой карьеры, доказываютъ, что его вліяніе было одно изъ первыхъ, если не первое.
Съ чувствомъ глубокой признательности и любви, останавливаемся мы передъ свтлой личностью Добролюбова, которая уже принадлежитъ нашей исторіи и стоятъ выше мелкой злобы задтыхъ имъ самолюбцевъ. Какъ передъ могилой Блинскаго, такъ и передъ могилой Добролюбова мы спрашиваемъ себя, жаловаться ли намъ на судьбу, похищающую преждевременно нашихъ руководителей, или благодарить ее за нихъ…
Тысячу разъ готовы мы сказать да!
Но вс, которымъ дорога его память, чьи симпатіи принадлежатъ ему, кого увлекаютъ его слова, вс, однимъ словомъ, которые любятъ и уважаютъ его, должны помнить, что не безплодное сожалніе о порошедшемъ и утраченномъ, а честный и бодрый трудъ и непреклонную дятельность онъ оставилъ намъ, какъ лучшее воспоминаніе о себ.

В. Зайцевъ.

‘Русское слово’, No 1, 1864

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека