Базар игрушек, Беляев Юрий Дмитриевич, Год: 1917

Время на прочтение: 27 минут(ы)

Юр. Бляевъ

Базаръ игрушекъ.

Восемь разсказовъ
Петроградъ. Библіотека ‘Вечерняго времени’. Изданіе В. А. Суворина. 1917
…Прочелъ сегодня въ ‘Gazette des trangers de Lausanne — Ouchy’: М-r Ardatoff — Russie.
Это — я.
Очень обрадовался, что мою маленькую персону не забыли.
Когда-нибудь историкъ возьметъ этотъ листокъ и будетъ ломать голову, какой это ‘Ardatoff’ явился къ Лозанну въ такое время, когда вс бгутъ изъ нея?
‘Ужъ не тотъ ли это Ардатовъ, который…’
И такъ дале.
Я, кажется, пишу глупости?
Ничего.
На озер философовъ я положительно начинаю глупть.
Вотъ и писаніе дневника — вдь это тоже глупость. Ну, кто въ наши дни пишетъ дневники, кром институтокъ и гимназистовъ?
(Впрочемъ, виноватъ: ихъ пишутъ еще горе-генералы послдней войны и притомъ пишутъ заднимъ числомъ…)
Все-таки буду писать, чтобы совершенно не одурть здсь со скуки.
Я — цвтущій сорокалтній юноша, безъ опредленныхъ занятій и безъ опредленнаго капитала.
Сирота.
Живу щедротами тетушки, которая лечится въ Лозаин и на дняхъ перенесла серьезную операцію. Теперь ей лучше. Но одно время было такъ плохо, что профессоръ счелъ нужнымъ вызвать меня изъ Петербурга.
Тетушка лежитъ въ частной клиник, куда меня пускаютъ только черезъ день, да и то не надолго, находя мой втреный характеръ не подходящимъ для такого серьезнаго заведенія. Я уже усплъ переглянуться тамъ съ хорошенькой сестрой милосердія и сунулъ записку какой-то элегантной дам, оказавшейся — о, ужасъ! — женой профессора…
Мужъ потребовалъ у меня объясненія.
Я сказалъ,что это у меня наслдственный порокъ, болзнь воли, аффектъ, что ли, ужъ незнаю, какъ это тамъ называется у нихъ въ медицин.
Профессоръ, кажется, не удовлетворился моими соображеніями, ибо дальнйшіе визиты мои къ тетушк происходили всегда въ присутствіи врача.
… Итакъ, тетушка поправляется, и мн бы можно и домой…
Но бдной старушк скучно, и она удерживаетъ меня.
Вчера за свое подвижническое прозябаніе въ Лозанн получилъ соотвтствующее ‘кадо’ въ размр трехъ тысячъ франковъ. Благородно!
Въ другомъ город я не замедлилъ бы ихъ немедленно пристроить, но въ этой благочестивой больниц положительно некуда двать денегъ. Здсь можно только учиться, лечиться и копить, а этого я не умю. Деньги тяготятъ меня. Я только тогда и спокоенъ, когда у меня нтъ гроша за душой.
Тогда — о, тогда фантазія моя поднимается, раскрываетъ орлиныя крылья свои и паритъ надъ Петербургомъ, ища, у кого бы занять денегъ!
Вообразите: вчера на площади Св. Франциска я встртилъ дрожавшаго отъ холода, бдно одтаго мальчика и хотлъ предложить ему пять франковъ отъ всего русскаго сердца…
Но мальчикъ не принялъ подачки и такъ сердито посмотрлъ на меня, словно орленокъ, котораго дразнятъ.
Это былъ первый случай въ моей жизни, когда я видлъ. какъ люди отказываются отъ денегъ.
Впрочемъ, вдь это былъ мальчикъ, а взрослый, пожалуй…
Какъ вы думаете на этотъ счетъ?

22 января.

Совершенно пустой день. Пустой и туманный. И откуда это держатся здсь такіе туманы?
Совершенно молочный кисель — можно ножомъ его рзать.
Былъ радъ и тому, что получилъ насморкъ. По крайней мр, есть отъ чего лечиться. Накупилъ себ въ англійской аптек всякихъ гадостей и заперся у себя въ номер на цлый донь.
Въ гостиниц у насъ пустота.
Не люди, а какіе-то застарлые бронхиты и катары.
Единственный свтлый лучъ въ моей тусклой жизни — горничная Луиза, но у ней такія огромныя ноги, что при одномъ взгляд на нихъ пропадаетъ всякая охота начать ухаживать.
Если завтра любовь моя не возгорится съ новой силой, предложу честной швейцарк сто франковъ — только за то, что такъ долго смущалъ ее своими плотоядными взглядами — и переду въ другой отель.

24 января.

Вчера Луиза пожаловалась на меня директору гостиницы.
Я имлъ весьма кислый разговоръ съ плотнымъ грсподиномъ, котораго раньше принималъ за истопника.
Оказывается, что моя блокурая Юнгфрау доводилась ему племянницей и норовила въ этомъ году выйти замужъ за младшаго повара, кузена нашей хозяйки.
Такимъ образомъ, я совершилъ невроятнйшій ‘гафъ’, какъ говорятъ французы, и поневол долженъ былъ оставить отель.
Чортъ бы подралъ эту швейцарскую родню! Они скоро вс тутъ породнятся — отъ президента до послдней прачки — и тогда бда!..
Перехалъ въ семейный пансіонъ. Очень хорошій пансіонъ, и горинчныя такія, что можно спать спокойно.
Въ полдень былъ у тетушки, которая хвастала, что сегодня ей въ первый разъ дали куриную котлету.
Очень радъ.
Подождемъ, когда дадутъ свиную,— и тогда въ путь-дорогу!
Вчера не писаль. ‘Скюшно’…

25 января.

…Это все-таки весна.
И солнце свтитъ по-весенному, и люди глядятъ по-весеннему, но главное — городъ. блдная Лозанна, совсмъ уже по-весеннему растетъ надъ голубымъ озеромъ, какъ диковинная, каменная хризантема!
А вдь всего только январь, и въ горахъ лежитъ глубокій снгъ, и все, что есть прізжаго, устремляется въ горы лечиться или заниматься спортомъ.
Городъ пустъ.
Но городскіе камни цвтутъ по-весеннему, ибо ничто такъ не чувствуетъ весну, какъ камни.
Это весна.
И она особенно понимается на Signal {Возвышенное мсто на берегу Женевскаго озера, въ окрестностяхъ Лозанны. Знаменитый видъ.}, откуда глазъ туриста обычно хватаетъ широкую панораму Женевскаго озера.
Но сегодня, въ полуденный часъ весенняго сіянія, не видно ни горизонта, ни горъ, ни самаго озера.
Жидкая, испаряющаяся слюда блистаетъ за абрисомъ прямолинейныхъ, словно нарзанныхъ домовъ.
Городъ внизу, и смотритъ окнами — то темными, то яркими.
Все насыщено этимъ особеннымъ утреннимъ свтомъ, и все сказываетъ про весну.
…Это весна изъ молочнаго тумана, рыжаго кустарника, изъ корочки льда, заиглившаго слдъ чьей-то узкой женской ступни, изъ робкой свистульки зяблика, сердитаго громыханья пустого фюникюлера, изъ перевернутыхъ скамеекъ и набухнувшихъ, зазеленвшихъ, ‘какъ дерево’, столовъ заколоченной лтней пивной, изъ проплшей глнны рядомъ съ грядками снга сахарной близны, изъ пухлыхъ елочекъ и пухлыхъ воробьевъ.
Это весна, очень ранняя, но все-таки весна — настоящая весна!

26 января.

‘Весна идетъ… весна идетъ’…
Жаль, что у меня нтъ никакой памяти на стихи.
Ну, словомъ, весенній маршъ продолжается.
Я сегодня съ утра на улицахъ уже сдлалъ рядъ соотвтствующихъ и не соотвтствующихъ моему сорокалтнему юношескому возрасту глупостей.
Послушайте, что было.
Я терпть не могу игрушекъ. Не понимаю прелести ихъ, назначенія ихъ, цны ихъ.
Въ дтств у меня была одна любимая кукла изъ тряпокъ. которую мн сшила моя няня Параша.
Называлась эта кукла ‘Кутафья Роговна’.
Что должно было обозначать такое мудреное названіе, не знаю.
Быть можетъ, ученые по второму отдленію академіи наукъ объяснятъ мн значеніе этого имени?
Я думаю, что она была славянка — болгарка или сербка,— ибо въ т дни на Балканахъ кипла война и вся наша дтская была увшана героическими картинками.
‘Кутафья Роговна’ терпла отъ меня побои и оскорбленія, но сломать ее, какъ ломались вс остальныя дорогія игрушки, я не могъ.
Единственно, чмъ можно было унизить её., такъ это тмъ, что измазать тряпичное лицо.
Но няня Параша немедленно обшивала голову чистой тряпкой. И такъ, перенося вс истязанія маленькаго башибузука, ‘Кутафья Роговна’ раздавалась только въ голов, и на склон дней своихъ походила на огромный дождевой пузырь.
Миръ праху ея.
Я вспомнилъ о ней только потому, что, бродя сегодня безцльно по городу, остановился передъ ‘Базаромъ игрушекъ’, и такъ же безцльно зашолъ въ него.
Въ магазин — какъ мн показалось сначала — никого не было.
Цлый міръ неживыхъ и странныхъ существъ, ненужныхъ, но двигающихся предметовъ встали передо мною.
Больше всего было куколъ
Со всхъ полокъ глядли раскрытыя коробки, и въ нихъ, словно муміи, улыбались розовыя, глупыя фигурки двочекъ, короткихъ, какъ фантазія ихъ, и безвкусныхъ, какъ покупатели ихъ. Были куклы-мальчики, куклы-обезьяны, куклы-крошки.
Были какіе-то уродцы, мягкіе и твердые, такіе, что можно было надвать ихъ на руку, какъ перчатку: ‘бы-ба-бо’. Ну, эти хоть смшны были, пожалуй…
Стояли цлые этажи комнатъ: гостиныя, кухни, аптеки, мелочныя и мясныя.
Былъ цлый арсеналъ маленькихъ ружей, пикъ, сабель, пистолетовъ.
Тутъ же продавались каски, кивера, латы и ордена. Здсь можно было купить ферму, пожарную часть, больницу, желзную дорогу.
Ящики дурныхъ красокъ съ дурными рисунками для раскрашиванія общали изъ любого ребенка сдлать дурного художника.
Шарады изъ складныхъ штучекъ, сцплявшихся въ рисунокъ, несомннно, предназначались для будущихъ тупицъ…
И надъ всмъ этимъ висли подъ самымъ потолкомъ игрушечные аэропланы, пушистые медвди, арлекины — и снова куклы, куклы и куклы..
Въ магазин было пусто, сказалъ я.
Однако, оглядвшись, я замтилъ стройную женскую фигуру въ темномъ плать изъ клтчатой шотландской матеріи.
Она стояла на лсенк передъ полкой съ игрушками, спиной ко мн.
Золотисто-рыжій, почти огненный узелъ волосъ ударилъ мн въ глаза, какъ букетъ настурцій…
Я кашлянлъ.
— Voil… Voil…— отвтили съ лстницы.
— Я бы хотлъ…
— Monsieur?
И она вся повернулась отъ своихъ полокъ и такъ и глянула на меня съ высоты какой тамъ, не знаю, ступеньки, но знаю, что ей бы тамъ и оставаться, а не сходить ко мн.
Какъ хороша!
Видлъ ли ее мой любимецъ Гибсонъ, я не знаю, но что въ своихъ тонкихъ, очаровательныхъ ‘скэтчахъ’ онъ зарисовывалъ ея сестеръ, кузинъ, подругъ — это несомннно.
И несомннно, что острый штрихъ его никогда не начерталъ такого классическаго овала, не провелъ такой остроумной жизни глазъ и рта, не вздернулъ такъ носикъ, не поставилъ такой точки на подбородк и не растрепалъ такъ копну бронзовыхъ волосъ…
— Monsieur?..
Я поклонился ей, какъ старой знакомой, какъ живой красавиц всхъ открытокъ, которыя я разсылалъ своимъ пріятельницамъ во вс концы свта…
…Она была за прилавкомъ, черезъ какой-нибудь одинъ полированный, какъ ледъ, аршинъ отъ меня, и смотрла на меня голубыми, какъ здшняя вода, глазами.
— Вамъ угодно игрушекъ?
— Да, да… разумется…
— Для какого возраста? Въ какомъ род? Для мальчика или для двочки?..
— Для мальчика… и для… двочки.
— На какую цну?
— О, это безразлично.
И вотъ вс эти куклы, паяцы, фермы, паровозы, кубики и краски очутились передо мной, и я ршительно не зналъ, что длать съ ними. Одно время у меня было страстное желаніе сбросить все это съ прилавка, перепрыгнуть туда и сказать красавиц, что Божій міръ такъ прекрасенъ, что Швейцарія самая очаровательная страна, что нтъ города лучше Лозанны, но… она смотрла на меня такимъ спокойнымъ, такимъ, если такъ можно выразиться, ‘педагогическимъ’ взглядомъ, что я только отбиралъ игрушки и приговаривалъ:
— Вотъ это… и еще вотъ это… и еще…
— Monsieur все это возьметъ съ собой, или можно прислать?..
Свертки напоминалы добрую пирамиду.
— Я попрошу прислать.
— Съ удовольствіемъ.
Прелестная ‘открытка’ записала адресъ и быстро подвела итогъ.
Ого-го! Тетушкина премія сразу поубавилась! Но я былъ на седьмомъ неб отъ блаженства и, должно быть, выглядлъ такъ глупо, что даже ледяная красавица улыбнулась:
— До свиданья, monsieur… Благодарю васъ. monsieur…
— До свиданья, mademoiselle… Благодарю васъ, mademoiselle…

27 января.

У меня въ комнат на сундук и на столахъ семь огромныхъ пакетовъ.
Игрушки! Что длать съ ними? Пока не развертывалъ.
Много гулялъ. Кормилъ голубей на площади и чаекъ въ Уши.
Кстати, прочелъ въ мстной газет красивое повріе о томъ, что голуби и чайки эти — души умершихъ въ Лозанн…
Легенда едва ли пріятная для мстныхъ эскулаповъ, но красивая, какъ голубые миражи надъ озеромъ.
Въ ‘Базаръ’ не заходилъ. Хватило характера, хотя къ вечеру расклеился.
Кое-какъ убилъ время въ кафе, гд прислуживали красивыя коровницы съ чудесными шинйьонами…
Но что ихъ прически съ сравненіи съ золотымъ руномъ моей милой?!.

28 января.

… Опредленно влюбленъ.
Сегодня узналъ объ этомъ, взглянувъ въ зеркало и увидавъ уныло-глупый видъ не то Гамлета, не то… Подколесина.
Это еще стало ясне, когда до завтрака, очень неврно посвистывая, я пошелъ якобы ради утренняго моціона вокругъ да около ‘Базара’ и потомъ вдругъ съ отчаянной ршимостью переступилъ порогъ его…
Боже, она снова была одна и сидла за вязаньемъ, опустивъ длинныя рсницы свои на пестрый узоръ!
Она узнала меня и улыбнулась!
Не помню, о чемъ мы говорили, но въ результат она продала мн игрушечный аэропланъ и большого медвдя.
Я узналъ, что ее зовутъ Мари, и за это получилъ въ придачу складной домъ и коробку оловянныхъ солдатиковъ…
Мы простились за руку, и я взялъ на прощалье большой резиновый мячъ и говорящую куклу…
Всчеръ провелъ въ кафе. Не скучалъ, но и не радовался. Далъ прислуживавшей мн дв какую-то большую монету, которую она показывала всмъ своимъ товаркамъ.

29 января.

Сколько дней въ январ: тридцать или тридцать одинъ? Если тридцать одинъ, то я не доживу до перваго февраля.
Увряю васъ.
У меня какія-то странныя предчувствія…
Во-первыхъ, большая монета, которую я вчера отдалъ въ кафе, была не монета, а оловянный ‘рубль’ Зопа на право пятидесятипроцентной скидки за мста. (Въ свободной Швейцаріи еще не додумались до такихъ вольностей, какъ фальшивомонетство. Однако у насъ въ Питер это сошло за остроуміе).
Во-вторыхъ, всю ночь мн снились голуби и чайки. Отчего до сихъ поръ нтъ современнаго ‘сонника’? Вдь вс мы, русскіе, гадаемъ и только гадаемъ. Что значитъ ‘голубь’? Что значитъ ‘чайка’? А если приснится автомобиль, или аэропланъ, или фюникюлеръ, или элеваторъ — куда намъ дваться съ нашими сомнніями?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Въ ‘Базар’ не былъ. Какъ бы прытки ни были чувства, а есть у русскаго особая черта — пожиданіе.
… Провелъ почтительный часъ въ клиник у тетушки.
Она дежала сегодня розовая и нарядная, какъ… моя послдняя говорящая кукла. Радовалась, что ей дали на завтракъ яичницу съ ветчиной.
Я совершенно неумстно исполнилъ соло на губахъ:
‘Ужель такъ скоро…’

30 января.

Яркое солнце свтитъ надъ Лозанной.
Ручьи — нтъ, цлые каскады — летятъ по улицамъ. Весело. Особенно весело въ полдень, когда другой бурный весенній каскадъ устремляется изъ университета, изъ коллегій, школъ, конторъ, лавокъ. ‘Спшитъ обжорливая младость’… такъ, кажется, сказано у Пушкина? Люблю этотъ часъ, этотъ живой ручей. Онъ кружитъ меня въ своей воронк и увлекаетъ все дальше, дальше…
Сегодня видлъ ее.
Чмъ-то огорчена, озабочена. Грустный видъ. Подъ глазами темныя пятна. Пробовалъ утшить. Разсмшилъ. Она позволила мн купить лодку-качалку и двухъ паяцовъ.
Ихъ двое да я — трое.
Когда мы прощались, она взяла мою руку, долго разсматривала ладонь и покачала головой…
— Вы хиромантка? — спросилъ я.
— А почему бы нтъ?
— Погадайте мн…
— Для меня все ясно.
— Тмъ лучше. Что же вы видите? А?
— Что вы легкомысленный человкъ… Что вамъ нельзя доврять… Это — правда.?
И, не дождавшись отвта, Мари подняла об мои руки и съ веселымъ изумленіемъ воскликнула :
— Какъ, у васъ нтъ кольца? Вы не женаты? И даже не холостякъ? Зачмъ же вамъ игрушки?
Здсь меня внезапно оснила благородная мысль:
— Для бдныхъ дтей города Лозанны!
Это было сказано такъ по-швеицарски, что глаза прелестной двушки увлажились, она горячо пожала мою не женатую и не холостую руку и сказала тихо:
— Ахъ, да… Русскіе такъ добры. Я читала Толстого… C’est un homme de la vrit.
Мы простились друзьями.

1 февраля.

Въ январ тридцать одинъ день.
Это я знаю отлично. Мой экспромптъ относительно ‘бдныхъ дтей города Лозанны’ пришлось вчера привести въ исполненіе: я раздарилъ игрушки дтямъ портье, лакея, коридорнаго…
Вс были очень удивлены. Съ цлой партіей куколъ и оловянныхъ солдатиковъ я отправился въ бднйшій кварталъ города и сталъ разсовывать мои покупки ребятшикамъ.
Иные брали, другіе отказывались, а третьи даже ревли.
Какой-то рабочій, долго наблюдавшій за мной съ высоты стропилъ, не выдержалъ и свистнулъ:
— Эй, пріятель, будьте осторожны: здсь близко полицейскій постъ!
И какъ бы по мановенію волшебной палочки изъ-за угла показался полицейскій.
Онъ тоже заинтересовался моей странной миссіей.
Спросилъ на всякій случай фамилію и пансіонъ, а также названіе магазина, гд я бралъ игрушки.

2 февраля.

Я ршился на отчаянный шагъ…
Завтра воскресенье, и моя любовь свободна.
Я иміо полное право пригласить ее въ театръ или въ кинематографъ. Наконецъ, почему бы намъ не пообдать лли не лоужинать? Я теперь едва ли не самая популярная личность въ Лозанн! Управляющій пансіона говорилъ мн, что полиція наводила обо мн справки и удивлялась моей фантазіи. Справлялись и въ ‘Базар’, и тамъ тоже съ достоинствомъ поддержали мои акціи.
Уличные ребятлшки толкутся у дверей моего пансіона и называютъ меня: ‘Oncle Joujou’…
Сказано — сдлано.
Я нарядился, какъ женихъ, и предсталъ передъ Мари во всеоружіи пылкаго монолога.
Къ моему величайшему изумленію, она не только не отказала мн, но даже была на седьмомъ неб отъ радости.
— Какой вы добрый, monsieur, какой щедрый!… Вся Лозанна знаетъ васъ и любитъ васъ. Сегодня даже спрашивали о васъ изъ полиціи! О, monsieur, хозяинъ сказалъ, что вы un homme de la vrit, какъ вашъ великій Толстой!..
— Ну, это онъ, кажется, уже слишкомъ!..
…Мари согласилась отдать мн утро и вечеръ. Ей хотлось днемъ похать на катокъ, а вечеромъ, конечно, въ кинематографъ, ибо здшній театръ пользуется славой плохой больницы.
— Я очень люблю катокъ… Вдь тамъ наверху такъ хорошо!.. А вы катаетесь?
Еще бы! Я когда-то побивалъ рекорды въ Юсуповомъ саду.
— О, да, mademoiselle, я катаюсь… Но у меня нтъ коньковъ…
— Вы можете достать ихъ у насъ. Какой номеръ? Какой системы?
И она моментально достала изъ-подъ прилавка множество самыхъ разнообразныхъ коньковъ.
Я выбралъ мои любимые американскіе, на которыхъ бывало расписывалъ свою знаменитую ‘восьмерку’.
Потомъ мы серьезно посмотрли другъ другу въ глаза и, не имя что сказать, разстались молча.

3 февраля.

…Брильянтовое солнце и морозъ. Я занялъ лучшій автомобиль и ждалъ въ немъ тамъ, гд мы условились — около ‘Mon Repos’.
Это тихая романтическая дорога межъ старыхъ стнъ и старыхъ домовъ, ставни которыхъ почти вс заколочены.
Ростаномъ припахиваетъ!
Но я люблю Ростана, какъ люблю духи ‘Rue de la Paix’.
Автомобиль стоитъ, какъ вкопанный.
Въ немъ свтло, просторно и уютно.
За цльнымъ переднимъ стекломъ откинувшаяся привычная фигура шоффера въ телячьей шкур. Лицо видно въ три четверти. Заиндивлый усъ.
Но и вся растительность заиндивла сегодня.
Мы стоимъ передъ какими-то деревьями, сплошь серебряными, какъ наши Сазиковскія тонкости.
И вотъ что-то хруститъ… а я даже будто и не хочу оглядываться, потому что… сейчасъ… сію минуту… Все равно… Она вдь подойдетъ къ этому окну и заглянетъ въ стекло — моя милая ‘открытка’!…
И я ничуть не волнуюсь, и достаю сигару, и даже закуриваю…
… А мимо окна идетъ какая-то торговка съ подоткнутой юбкой, съ кривыми ногами и въ соломенной черной шляпк поверхъ вязанаго платка…
Но… т-ссъ!..
Шофферъ насторожился…
Онъ знатокъ ритма, знатокъ тонкостей закрытыхъ поздокъ и закрытыхъ свиданій…
Онъ только повернулъ шеей и взялся за руль — и я отлично понялъ, что это — она, и ткнулъ свою глупую сигару въ книжку ‘правилъ’, которая топорщилась передо мною, какъ разварной артишокъ…
… Она!
Я вся въ чемъ-то бломъ, телломъ и мохнатомъ, въ очаровательномъ вязаномъ колпачк,— смющаяся, свжая и свободная. Короткая юбка, теплыя рукавичкл, высокіе желтые шнурованные сапоги и подъ мышкой коньки…
— Au Signal!
…Мы хали въ бломъ мираж инея, по склону горъ, въ чудесной рощ, походившей теперь на снжню сказку.
Все обросло и покрылось нжнымъ серебристымъ пухомъ.
Каждая вточка походила теперь на застывшую въ воздух струйку. Каждый пучокъ прошлогодней травы напоминалъ жемчужные гіацниты.
Я держалъ Мари за мохнатую лапку и молча любовался. Молчала и она, раскраснвшаяся и еще не отдохнувшая отъ быстрой ходьбы. Она улыбалась, и прерыввстое дыханіе ея мелкими завитками пара разлеталось вокругъ милаго лица.
— Ну, разскажите мн что-нибудь,— заговорила наконецъ она:— разскажите о Петербург… Вдь тамъ много льда… Вы, вроятно, постоянно катаетесь на конькахъ? Правда?.. Съ кмъ вы катаетесь?
Мн пришлось уврить ее, что въ Петербург есть грязь, но нтъ льда, что даже въ аптекахъ не всегда достанешь такую рдкость, что я катаюсь тамъ на чемъ угодно, кром коньковъ, что наши дамы совершенно не занимаются этимъ благороднымъ спортомъ и т. д.
Мари выслушала меня съ любопытствомъ, но, кажется, не поврила. По крайнеы мр, она покачала головой и хитрр посмотрла на меня сквозь растопыренные пальцы рукавички.
— Что же, она молодая? Хорошенькая?.. Блондинка?
‘Батюшки, да она играетъ со мной? Она ревнуетъ меня!’ пронеслось у меня въ голов.
И я отвчалъ:
— Она лтъ пятидесяти, маленькаго роста, горбатая, хромая… Черная, какъ сажа, и въ носу у нея рыбья кость…
Мари смялась, какъ ребенокъ.
— Неправда!.. Неправда!.. У васъ другой вкусъ.
— Вы знаете мой вкусъ?
— Знаю.
— Какой же онъ?
Мари вдругъ перестала смяться и затуманилась.
— Что съ вами? — какъ-то началъ, въ свою очередь, я.
— Ничего.
— Нтъ, въ самомъ дл?
— Я говорю вамъ, ничего…
Молчаніе.
Мы демъ тихо, по осклизлой дорог, подъ серебряной бахромой черной рощи, похожей на привидніе.
‘Blanc et noire’.
Мари что-то внимательно разглядываетъ въ окно и, вдругъ повернувъ свое снова улыбающееся лицо ко мн, говоритъ:
— Вотъ это вашъ вкусъ?
— Что? Что?
— А вотъ… это.
‘Ловко сдлано! — думаю я:— не поймешь: она ли — мой вкусъ… роща ли эта…’
— Мурочка,— говорю я со всей нжностью, на которую только способенъ:— моя Мурочка!..
И обими сухими, жесткими рукавичками ея закрываю себ лицо.
— Т-ссс! — съ дланнымъ ужасомъ показываеть она на шоффера, а сама наваливается на мое плечо и горячо шепчетъ въ ухо:
— Какъ… какъ?.. Му-мурочкэ…
— Да, это по-нашему такъ,— говорю, растирая мохнатыми ручками свое лицо.
— Въ самомъ дл, это прелестно!.. Мурочкэ!.. А, monsieur, вроятно, отморозилъ себ щеки?..
Она отнимаетъ свои руки отъ моего лица и, обороняясь отъ дальнйшихъ посяганій коньками, съ беззвучнымъ смхомъ прячется въ свой уголъ.

3 февраля.

Я нарочно раздлилъ вчерашній день по кусочкамъ… Сегодня живу воспоминаніями…
Итакъ, мы пріхали на катокъ.
Большой прудъ, обнесенный лсистыми берегами, очень красивъ. Множество катающихся въ пестрыхъ вязаныхъ блузахъ и шапочкахъ напоминали движущіися цвтникъ. Катались и въ одиночку, и парами, и шеренгами. Или рядъ на рядъ, строились въ фигуры и вдругъ вс сразу разлетались въ разныя стороны.
Мы живо одли коньки и выбжали на ледъ съ давно не испытываемымъ мною чувствомъ молодого, счастливаго дурачества.
Взялись за руки и широко вылетли на самую середину пруда.
Вокругъ даже арплодировали.
— Смотрите, это вамъ! — сказалъ я.
— Нтъ, вамъ. Вы, оказывается, великолпно катаетесь? .
— Я уже разучился. Но съ вами такъ легко, что я скоро все вспомню.
И мы пронеслись по всему пруду, безъ всякихъ фигуръ, плавнымъ ‘классическимъ’ шагомъ.
Прибрежныя деревья сыпали на насъ сухой иней, и Мари съ щекотливой улыбкой все время сдувала снжныя звздочки со щекъ и съ кончика носа.
Мы перекидывались короткими фразами, въ которыхъ, однако, было много значенія:
— У меня замираетъ сердце…
— У меня тоже…
— И вотъ грудь какъ будто немного давитъ.. Это щекотно… Но пріятно…
— Очень пріятно!..
— Ха-ха-ха!
— Какія у васъ красивыя ноги… Стройныя, крпкія… Именно ноги, а нн ножки… Терпть не могу такъ называемыхъ ножекъ…
— А я очень люблю, завидую всмъ, у кого красивыя ножки. У швейцарокь только волосы красивые.
Мы такъ углубились въ эти важцые вопросы, что не замтили, какъ подбили какого-то молодящагося старичка, разстроили шеренгу американокъ, наткнулись на обувавшуюся крупичатую нмку и т. д.
На катк быстро установллась враждебная намъ атмосфера.
Мари первая замтила это и сказала:
— Знаете, на насъ показываютъ пальцами…
— Неужели? Что жъ, пускай. Мы катаемся не хуже ихъ.
— Въ томъ-то и дло, что лучше…
— Тогда они завидуютъ намъ. Это дурное чувство. Я помню, такъ учили меня въ дтств.
— Нтъ, они просто злятся… Посмотрите, вотъ тотъ черный господинъ въ монокл… Вроятно, аргентинецъ… Ихъ тутъ много…
— Дa… да… въ самомъ дл… вотъ нахалъ… Вдь если вышибить ему монокль, отъ него ничего не останется… Разршите?..
И, не дожидаясь отвта, я оставилъ мою даму на минуту въ одиночеств, а самъ, вылетвъ снова на середину и лихо нарисовавъ тамъ нсколько фигуръ, прислъ на одну ногу и ‘пистолетомъ’ черкнулъ передъ самымъ носомъ аргентинца.
Весь катокъ загремлъ апплодисментами.
А черный врагъ мой, какъ я и зналъ, выронилъ отъ изумленія монокль и бухнулся на четвереньки…
Общій смхъ, новые апплодисменты, а я уже снова съ моей дамой и побдоносно веду ее въ ресторанчикъ, тутъ же на берегу, и Мари жметъ мою руку, смется и шепчетъ:
— Но это было замчательно, честное слово… Я едва не умерла отъ страха… А онъ, онъ!..
…Въ ресторанчик прескверно.
Людно, душно, грязно.
Мы еле-еле добились шоколаду и бисквитовъ и пожирали ихъ съ жадностью проголодавшейся акулы.
Я, впрочемъ, только куснулъ и глотнулъ всего этого и отказался.
Но ‘открытка’ добросовстно выпила и съла все.
Я любовался на ея ребячески-праздничный видъ, на это непритязательное лакомство, на то, какъ она, все еще напуганная неожиданной моей выходкой, смющаяся, утихала короткими вспышками веселья и утирала мохнатымъ пальцемъ выступавшія слезинки.
— Но онъ… онъ! Упалъ… и стоитъ вотъ такъ… И ничего не видитъ… И вс смются… И никто даже не помогъ ему… Ха-ха-ха!..
Мы скоро ухали отсюда…

* * *

…Кое-какъ убилъ время до вечера. Измаралъ нсколько листовъ бумаги, думая изобразить нчто стихотворное ‘Къ ней’.
Ничего не вышло.
Тогда вспомнилъ, что есть легкій способъ замнить ‘настоящее’ стихотвореніе ‘стихотвореніемъ въ проз’.
C’est la mode.
Снова сталъ пачкать.
И вотъ переписываю написанное въ сей дневникъ въ твердой увренностя, что никто и никогда не прочтетъ онаго:

Къ ней.

Знаете, кого вы напомнили мн сегодня, моя блая кошечка?
Мою покойную куклу Кутафью Роговну!
Въ самомъ дл.
Она была такая же мягкая, блая и ласковая.
У нея были такіе же глаза изъ голубыхъ бусъ и носикъ защипнкой.
И я съ ней такъ же носился по блестящему паркету нашего стараго зала, какъ сейчасъ съ вами на Signal…
И я такъ же угощалъ ее шоколадомъ и посл утиралъ ей губы.
Мн сегодня очень хотлось сдлать это, но я не смлъ.
Однако всю дорогу обратно я смотрлъ на шоколадную крошку въ лвомъ углу вашего рта и мн очень хотлось снять ее…
Кто знаетъ, быть можетъ, душа моей милой Кутафыі Роговны въ эту минуту вселилась въ васъ и повелла вамъ любить меня и быть ласковой со мной,— о, моя игрушечная фея!’
— Здорово пущено! — какъ сказалъ бы мой пріятель по правовднію Струве 121-й.

* * *

Мы встртились въ условный часъ на условленномъ мст — у почты.
Почему-то очень дловито и даже строго поздоровались.
Я спросилъ:
— Такъ ‘Friquet’?
— О, да… Это такъ интересно.
Мари очень хотлось посмотрть въ какомъ-то кинематограф ‘Friquet’ грубую и несвязную передлку сантиментально-узкаго романа Gyp.
Но тамъ играла Полэръ!
Теперь я понимаю, почему такъ стремилась Мари…
— Вы видали Полэръ?
— О, да!
— Вамъ нравится она?
— Нравится ли мн Полэръ? — съ дтскимъ ужасомъ переспросила ‘открытка’:— вы это серьезно спрашиваете? А вы видали ее?
Я въ самыхъ пылкихъ выраженіяхъ поспшилъ засвидтельствовать восхищеніе г-жой Полэръ и одобрилъ вкусъ моей собесдницы.
— О, это настоящій чертенокъ,— отвтила та, вполн удовлетворенная, и въ знакъ примиренія тряхнула головой совсмъ какъ Полэръ.
…Я откровенно скучалъ въ кинематограф, а потому для меня гораздо интересне наблюдать за тмъ, кто и какъ воспринимаетъ вс эти картины, кто смется и кто плачетъ?
…Мы-таки досидли до ‘Friquet’.
‘Нe буду разсказывать содержанія этой пьесы’, какъ пишутъ наши рецензенты, и пишутъ, какъ я замтилъ, больше потому, что это очень трудно и въ сущности никому не нужно.
Да и не въ содержаніи было дло.
Полэръ была на экран, и вс такъ и впились въ нее…
Странная актриса!
Она волнуетъ всхъ, не имя на это никакого права!
Она некрасива, она утрированно сложена (талія, ноги, бюстъ).
Въ ней все подчеркнуто, все сдлано,— и вмст съ тмъ нтъ правды живуче той, которая входитъ съ ней на подмостки…
Она можетъ даже не играть для экрана, а вотъ только такъ померцать глазами, раза два улыбнуться такъ устало и такъ цинично, и все кончено…
Вс ей поврили. Это главное.
И за то да отпустятся ей всякія прегршенія — малыя и великія!
Успхъ!..
Весь залъ рукоплещетъ.
Мари тихонько всхлипываетъ.
Откровенно сказать, мн пріятны эти слезы, какъ то, чего уже давно я за собой не замчаю.
…И совершенно тихіе и счастливые мы выходимъ на улицу.
Боже, какой туманъ!
Да это даже не туманъ, а какой-то новый міръ, неясный, но боле прекрасный, чмъ видимый!
Вся Лозанна — ея тутъ съ моста на половину хватитъ — растетъ въ тонкомъ пар неясныхъ видній и значится только въ черепичныхъ шалашахъ крышъ да въ присдающихъ, словно китайцы, трубахъ…
— Куда же мы пойдемъ? — спрашиваю я.
— Куда пойдемъ? — отрывается отъ своихъ впечатлній Мари:— я не знаю, куда мы пойдемъ… Ахъ, да, я забыла… Вы говорили…
— Мы будемъ ужинать? Правда?
— Не знаю… Здсь такъ много народа… Меня узнаютъ…
— Тогда… гд-нибудь въ другомъ мст?..
— Разв въ Уши? — тихо спросила она и пошла быстре…
— Въ Уши, такъ въ Уши! — уже совсмъ по-русски ршилъ я и далъ знакъ катившемуся мимо автомобилю.
…Мы говорили о Полэръ, о ‘Friquet’, o театр…
О чемъ еще мы говорили?..
Но чмъ ниже спускались мы, тмъ больше казалось, что мы нжимся теперь на сладкой перин тумана, и говорить тутъ было не о чемъ, а существовать бы по-своему…
Но разъ Мари взяла тонъ грусти, я уже подчинился ему и ввелъ свое ‘solo’, какъ подобало.
…Въ туман мы хали, и туманно говорили.
Какія-то красныя и желтыя пятна кидались намъ въ запотвшія окна и на мгновеніе ослпляли…
— Куда же мы демъ? — наконецъ спросилъ я, видя, что шофферъ нашъ виляетъ.
— А разв я знаю? — былъ отвтъ.
— Вотъ что-то блеститъ… Кажется, ресторанъ. Остановимся?
— Остановимся.
Мы остановились.

* * *

…Ну-ка, угадайте, что было дальше?
Вдь записокъ этихъ никто не прочтетъ, а потому, какъ пишутъ въ романахъ: ‘прочь ложный стыдъ!’
Я сконфуженъ. И даніе очень.
Начать съ того, что ресторанъ нашъ оказался прескверной дырой. И накормили и напопли насъ прескверно. Насъ приняли, очевидпо, за голодныхъ туристовъ и прежде всего принесли огромный каравай хлба.
Разговоръ не клеился.
Я все спрашивалъ невпопадъ.
Мари отвчала такъ, какъ будто краснла за меня…
…И посл мы опять попали въ туманъ и,— къ ужасу моему,— оказались безъ автомобиля.
Неожиданно Мари разнжничалась: вроятно, уксусъ, выпваемый здсь за vin du pays, произвелъ на нее такое сильное впечатлніе…
Она позволила взять себя подъ руку и вести ее такъ, бокъ-о-бикъ, и даже напвать…
Au claire de la lune,
Mon ami Pierrot…
Иронія заключалась въ томъ, что не было не только ‘claire’, но даже ‘lune’.
Было какое-то сплошное отстоявшееся молоко, и въ этомъ молок мы походили на.двухъ карабкающихся мухъ…
…Кислый вечеръ!…
Это восхожденіе заставило меня признать, что моей поясниц сорокъ лтъ и что она все-таки нтъ-нтъ, да и дастъ о себ вспомнить.
— Я вотъ тутъ живу,— сказала Мари.
— Тутъ?
— Да.
Мы были у чего-то большого, темнаго я мокраго, сплошь покрытаго вывсками мастерскихъ и магазиновъ, которыя, вроятно, еще часъ назадъ горли и привлекали, а теперь казались чмъ-то въ род прилипшихъ слпыхъ ракушекъ.
Я ршился на отчаянный шагъ и съ удальскимъ смшкомъ спросилъ:
— Вы позволите?
— Что такое?
— Зайти къ вамъ?
— Ко мн? Сейчасъ? Ха-ха. Что вы, что вы!.. Это никакъ невозможно!
— Невозможно?
— Разумется.
— Но мы такъ провели весело время… такъ подружились…
— Да, дйствительно, было очень весело… Съ вами такъ пріятно, такъ легко… Вотъ съ другими…
— Ага! Видите, съ другими? Съ другими?!
— Что съ другими?
— Да… другимъ можно, а мн… а мн нельзя?..
— Что ‘можно’?.. Что ‘нельзя?’ Я васъ не понимаю, monsieur…
Скучный газовый фонарь попыхивалъ своей горлкой и словно дразнилъ меня.
Мари подъ свтомъ его плачущихъ стеколъ казалась мертвенно-блдной и пораженной не на штуку…
Я тихо взялъ ее заруку и притянулъ къ себ…
— Ахъ, вотъ вы о чемъ! — съ наивной улыбкой сказала она:— вотъ вы о чемъ?.. Да… да… Конечно, ко мн можно будетъ прійти… Но только не сейчасъ… Нтъ, нтъ… И не спорьте… Сейчасъ нельзя.
— Когда же, Мари, когда?..
— Когда?.. Постойте…
Она задумалась, качнулась на одномъ каблук ко мн, откинулась, словно падала на фонарь, и тихо сказала:
— Въ слдующее воскресенье… въ четыре часа…
— Такъ долго?!
— Раньше не могу… никакъ не могу… и не просите… пустите руку… Оставьте меня.
— Хорошо, я приду въ слдующее воскресенье. Это врно?..
— Monsieur!
— Не буду…. не буду…
Я поцловалъ нротянутую мн руку со всей граціей кавалера де-Гріе.
— И вотъ еще что,— нсколько затуманеннымъ голосомъ, но съ веселыми глазами сказала Мари:— я прошу васъ, не заходите въ ‘Базаръ игрушекъ’ всю эту недлю… до воскресенья… Хорошо?
— Нтъ, не хорошо! — уже завопилъ я.— Очень не хорошо! Позвольте, почему же?
— Потому что… потому что… я такъ хочу… Ну, прошу васъ, пожалуйста… Это — моя просьба, это… мой капризъ. Мое приказаніе!
Я щелкнулъ каблуками какъ разъ въ ту минуту, когда щелкнуло и въ воротахъ.
Мари исчезла, какъ фея, въ туман, какъ Madame le Pluie, которой я когда-то любовался въ парижскомъ ‘Салон’.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ma lanterne est morte,
Je n’ai pas de feu…
— кисло напвалъ я.
— Какой туманъ!!
Теперь я уже не пишу, а расписываю свой дневникъ на цлую недлю…
Но больше и расписывать нечего.
Весь этотъ день исчерпанъ.
Гуляю, зваю, вздыхаю.
Снова сдлался почти полнымъ плнникомъ и ежедневно навдываюсь къ тетушк.
Докторъ очень любезенъ со мной и говоритъ, что воздухъ Лозанны значительно укрпилъ мои нервы.
Правильно!
Но воздухъ Лозанны давно бы прогналъ меня отсюда, если бы не Мари.
Здшніе туманы окончательно надоли мн.
‘Туманно, туманно, ахъ, какъ все туманно!’ — какъ поется въ одной глупйшей цыганской псн.
Рдко-рдко брызнетъ солнышко, и тогда Женевское озеро заблеститъ мертвеннымъ блескомъ.
Мертвеннымъ…
Я сказалъ это не зря. Именно — мертвеннымъ.
Блдная Лозанна въ лучшемъ случа — н больипца, въ худшемъ — гробница.
Я только теперь, въ дни абсолютнаго одиночества, въ дни тягостнаго бродяжничества по кривымъ улицамъ, то ползущимъ куда-то вверхъ, то падающимъ въ пропасть, убдился, что въ этомъ прославленномъ город огромное сходство съ кладбищемъ.
Подъ солнцемъ онъ сверкаетъ, горитъ и блещетъ, какъ какая-нибудь купеческая часовня, а нтъ солнца — нтъ въ ней и блеска: одно безвкусіе роскошныхъ отелей, одн ординарныя клумбы цвтовъ и желтый песочекъ на дорожкахъ.
Раньше я какъ-то проходилъ мимо такого множества траурныхъ магазиновъ съ внками и черными платьями, а теперь это мн тоже бросилось въ глаза.
Затмъ — множество аптекъ, затмъ — множество печальныхъ фигуръ въ траур, напоминающихъ легкимъ, скользящимъ ходомъ своимъ истлвшую бумагу.
Затмъ — и это самое ужасное — кое-гд на тротуарахъ и на мостовой въ траур разбрызганныя пятна крови. Смерть цвтетъ здсь зловщими красными хризантемами.
…Чайки…
Вотъ еще кого бы съ удовольствіемъ перестрлялъ здсь. А вотъ, подите, он здсь въ Уши тоже достопримчательность. Ихъ кормятъ, ими любуются.
Глупая, хищная птица, почему-то возведениая Чеховымъ въ образъ страдающей двушки.
Вотъ и здсь,— какъ уже писалъ я,— существуетъ поврье, будто чайки эти самыя — души лозаннскихъ паціентовъ.
Я вчера наблюдалъ отъ нечего длать ихъ крикливыя, прожорливыя стаи. Он то колыхались на вод, то съ противнымъ крикомъ и пискомъ носились у берега.
Имъ бросали хлбъ, и он ловили корки на высот и упосились дальше.
Тутъ же плавали лебеди, важные простофили, у которыхъ блыя хищницы изъ-подъ носа выхватывали куски, а т съ досады или отъ конфуза пощипывали у себя перья подъ крыльями и отплывали.

* * *

Воскресенье.

Сегодня я холоденъ и спокоенъ, какъ Реомюръ за моимъ окномъ.
Однако за завтракомъ ощущалъ легкую дрожь и выпилъ цлую бутылку макона.
Кровь мало-по-малу бурлитъ, и я начинаю нервничать.
(Мой совтъ молодымъ сорокалтнимъ людямъ: никогда не пить вина передъ свиданіемъ. Это только разслабляетъ).
Къ четыремъ часамъ я уже въ полной боевой готовности, и зеркальный шкапъ, передъ которымъ я верчусь добрыхъ полтора часа, наконецъ докладываетъ мн:
— Брюнетъ съ сдиной… высокаго роста… Брюшко… лицо, какъ пишется въ паспортахъ, ‘чистое’… руки тоже чистыя… и зубы чистые… прилично одтъ… зачмъ-то кривитъ лвую ногу…
— Какъ кривитъ лвую ногу? — съ недоумніемъ возражаю я зеркалу.
Смотрю: кривитъ!
— Напрасно гримасничаете!..— продолжаетъ зеркало.
— Нтъ, вовсе не напрасно,— уже обижаюсь я:— а потому, что ужасно жмутъ американскіе башмаки и потому, что надо итти на свиданіе… Такъ-то!..
— Но все-таки ничего… можетъ, кому-нибудь понравитесь,— успокаиваетъ на прощанье зеркало:— до свиданья!

* * *

Я лечу.
Нсколько алыхъ розъ, очевидно, придаютъ мн жениховскій видъ, ибо вс на меня оглядываются и чуть ли не указываютъ пальцами.
— Что такое случилось? Ровно ничего. Ну, я влюбленъ. Да, влюбленъ. И больше ничего.
У самаго дома, гд живетъ Мари, меня вдругъ останавливаетъ мысль:
— Но вдь я не знаю, какъ ея фамилія!
Какъ же это мн раньше въ голову не пришло? И главное, какъ она сама не догадалась объ этомъ?
Какая-то двочка въ тепломъ вязаномъ платк жмется, перетаптываетъ пожками и пытливо смотритъ на меня.
Я тоже смотрю на нее…
— Вамъ угодно видть мадмуазель Шмидтъ?— робко спрашиваетъ она надломаннымъ баскомъ.
— Мн угодно видть мадмуазель Мари! — поправляю я.
— Это — она! — уже радостно говоритъ двочка:— мы васъ ждемъ.
— Кто это, однако, мы? — мелькаетъ у меня въ голов. Однако я тоже съ дланной радостью устремляюсь во дворъ, по лстниц за двочкой, которая теперь растопырыла свой срый вязаный платокъ наподобіе летучей мыши и влечетъ метій, кажется, на чердакъ…

* * *

‘Franz Schmidt, pdicure’.
Такъ было сказано на пріотворенной двери квартирки, куда ввела меня двочка.
Въ крохотной передней, соединявшейся съ чадной кухонкой, стояла цлая группа: какой-то сухопарый сдой господинъ въ черномъ сюртук при бломъ галстук, очень плотная и очень красивая дама въ кружевной накидк, два мальчика, дв двочки (считая и ту, которая меня привела) — и позади всхъ она — моя смющаяся, моя блистающая… ‘открытка’!
Г. Шмидтъ — это былъ онъ,— не давъ мн опомниться отъ изумленія, обратился съ краткой, но прочувствованной рчью:
— Добро пожаловать,— такъ началъ онъ, обнаруживъ при этомъ прекрасные вставные зубы:— добро пожаловать!.. Вы такъ добры къ нашей дочери… Она отличная, честная двушка и зарабатываетъ свой хлбъ. Она помогаетъ и намъ.
— Я очень… очень радъ! — бормоталъ я какъ во сн:— но, право, мн такъ странно… за что же вы меня благодарите?
— О, сударь, не скромничайте,— умолялъ меня г. Шмидтъ:— мы вдь кое-что знаемъ о васъ… Не правда ли, Марихенъ?
Мари потупила глаза.
‘Вотъ-те на! — ахнуло у меня на сердц,— она, стало быть, разсказала про мои шашни!’
— Да, мы знаемъ, какъ вы были добры, щедры къ бднымъ дтямъ нашего города,— продолжалъ педикюръ:— ваша популярность среди малютокъ равняется слав великаго Песталоцци…
Я не зналъ, что отвчать.
— Здравствуйте, monsieur! — какъ всегда, радостно и молодо, поздоровалась Мари.
Обыкновенно я упивался ея свжимъ голосомъ и ждалъ этой улыбки, а теперь мн все показалось дланнымъ.
‘Вс трактирщицы такъ здсь здороваются’ — предательски вспомнилось мн.
— Здравствуйте,— машинально повторилъ я.
Г. Шмидтъ тмъ временемъ провелъ меня въ слдующую комнату — его пріемную и кабинетъ, по стнамъ которой были развшаны какія-то медицинскія картины.
Множество гипсовыхъ слпковъ съ уродливыхъ ногъ было разставлено по столамъ и окнамъ.
Нессессеры съ инструментами для такого торжественнаго случая были закрыты, по несомннно, что кресло, въ которое онъ такъ предупредительно усадилъ меня, было то самое, на которомъ сидли его паціепты.
— Да… да… Марихемъ сказала намъ,— говорилъ г. Шмидтъ, поглаживая свои колни и по привычк оглядывая мои ноги:— что вы желаете познакомиться съ нами. Мы очень, очень рады. Позвольте вамъ предложить мою карточку.
Онъ досталъ со стола карточку-рекламу, на которой былъ сфотографированъ самъ онъ во время мозольной операціи, а въ той, кому производилась она и которая смялась ангельской улыбкой, я узналъ… Мари!
Вся семья размстилась по стульямъ вокругъ и разсматривала меня съ одинаковой привтливой улыбкой.
Мари словно даже любовалась, словно даже гордилась мной…
Я положительно не зналъ, какъ вести себя въ этомъ обществ, и откровенно проклиналъ ‘открытку’.
‘Отъ глупости или отъ хитрости завела она меня сюда?’ злобно думалъ я. Но милое лицо ея такъ походило на картинки въ дтскихъ киникахъ, что я не смлъ усомниться въ чистот ея помысловъ.
Она словно спрашивала меня, въ свою очередь:
‘А что, не правда ли, какъ у насъ хорошо? Какой у меня чудесный папахенъ и какая прелестная мамахенъ? А мои братшики и сестренки вамъ не правятся? А эти картины, эти слпки, разв это тоже не интересно? Ну, отвчайте же, ну, похвалите!’
И я, дйствительно, много принялъ на душу грха, когда залпомъ принялся расхваливать все видимое мною.
Г. Шмидтъ сіялъ, и сіяніе его отражалось на всхъ членахъ семьи.
Больше всхъ радовалась Мари и благодарила меня глазами.
Въ самый разгаръ моего дифирамба, когда я занесся Богъ знаетъ куда, хозяйка неожиданно попросила меня въ другую комнату, весьма игриво подмигнувъ при этомъ.
— Меня? — изумился я.
Та въ знакъ отвта улыбнулась еще хитре.
— Maman,— стыдливо прошептала Мари и покраснла.
— Ничего, ничего, дитя мое,— дловито остановила ее г-жа Шмидтъ:— пусть господинъ посмотритъ все это, пока тамъ еще никого нтъ… пока эти озорники…
Она погрозила дтямъ и почти втолкнула меня въ столовую…
…Н-да!.. Признаюсь, не ожидалъ!..
Въ махонькой комнат, почти во весь объемъ ея, помщался обденный столъ, обставленный простыми плетеными стульями. Занять мсто кому-либо было очень трудно безъ того, чтобы не прыгать черезъ нихъ поочередно. Можно было только любоваться тмъ, что украшало столъ. И мы стояли въ дверяхъ, какъ очарованные, по крайней мр я.
Вообразите, холодный паштетъ, украшенный укропомъ и ромашкой (теперь сезонъ!), а на крышк — мои иниціалы изъ сахара, которые держала въ рукахъ марципановая кукла. Дале слдовалъ тортъ, тоже украшенный моими иниціалами и новой марципановой куклой, изображавшей медвдя. Дале было какое-то заливное изъ рыбы, причемъ рыбья голова (вотъ это было самое противное) высовывалась изъ желе и держала въ зубахъ какіе-то сахарные завитки, вроятно, тоже мои иниціалы…
Я стоялъ восхищеный…
— Ну, что? какъ? — совсмъ уже фамильярно подтолкнула меня хозяйка:— вдь это все она… Да, да… Она! Марихенъ! Это она сама все приготовила для господина…
Она нагнулась къ моему уху и шепнула:
— Она цлую недлго готовила эти куклы… Да… да… Днемъ она была въ магазин, а ночью готовила… Вдь это все изъ марципана… И все по модели… Да… да…
Я шатался отъ гордости.
Мн хотлось крикнуть:
— Ура! Да здравствуютъ дураки!
Но я удержался только потому, что при вид марципановыхъ куколъ всегда чувствовалъ легкую тошноту.
— Теперь прошу всхъ! — торжественно объявила г-жа Шмидтъ, и все семейство, ликующее и сіяющее, устремилось въ столовую.
Меня, какъ главнаго виновника торжества, усадили на самомъ удобномъ мст, т.-е. противъ дверей, тогда какъ остальные не безъ риска сломать шею или ногу перепрыгивали черезъ стулья, а моя маленькая проводница догадалась подлзть подъ столъ, за что была привлечена матерью къ отвтственности за вихоръ.
Мари, раскраснвшаяся отъ понятнаго волненія художницы, помстилась черезъ одно мсто со мной.
Предусмотрительный педикюръ, видимо, опасаясь чего-то, слъ рядомъ.
Я не стану разсказывать, какъ горячъ и душистъ былъ супъ, какъ былъ жиренъ паштетъ, какъ упруго и холодно было заливное, какъ, наконецъ, мы добрались до миндальнаго торта и Мари собственноручно сняла съ его верхушки марципановаго медвдя и положила передо мной.
— Это — вы! — съ ребяческимъ смхомъ сказала она.
— Марихенъ! — погрозилъ г. Шмидтъ.
— Но, право же, папа, monsieur очень похожъ на медвдя…
Вы видите, что къ этому времени отношенія за столомъ установились, языки развязались, и мн оставалось только откусить голову медвдю.
И я это сдлалъ къ безконечному удовольствію дтворы.
— Ахъ, бдный monsieur, вы потеряли голову! — острила Мари, гладя пальчикомъ спину медвдя и прижимая его къ щек.
Мн, однако, показалось достаточно этихъ сладкихъ разговоровъ и сладкихъ шалостей, я попросилъ позволенія курить.
— О, да, да! Разумется,— всполошился г. Шмидтъ:— мы будемъ курить, у меня очень хорошія сигары, настоящій гаванскій табакъ…
Мы встали.
Все семейство приложилось къ рук главы дома, а онъ, въ свою очередь, крпко и долго потрясъ мою.
И вотъ мы опять въ кабинет педикюра, и теперь я чувствую себя и привычне, и развязнй среди обломковъ уродливыхъ ногъ.
Теперь мн вообще все равно: я обойденъ, я пойманъ, я… ну, чортъ знаетъ, что со мной сдлали, а только я оказался въ дуракахъ.
Мн хорошо.
Я дымлю какую-то очень, крпкую и преплохую дудку, нахожу ее отличной и похваливаю.
Сквозь кудрявую струйку синяго дыма я вижу прелестное, смющееся лицо двушки — смотрю… смотрю… и оно начинаетъ мн напоминать ея марципановыя издлья… Все равно… Въ сигарномъ дым мы несемся по блестящему льду, описываемъ широкій кругъ, мчіімся дальше… потомъ поднимаемся въ туман по незнакомой улиц, и я тихонько напваю:
Ouvre moi ta porte Pour
Tamour de Dieu!..

* * *

— А вы… музыкантъ? — спрашиваетъ г. Шмидтъ, и тмъ вышибаетъ меня изъ очарованія.
Оказывается, я… засвисталъ!
— Нтъ, я не музыкантъ,— отвчаю я, извиняясь за неловкость: — но я люблю музыку…
— Ахъ, вы любите музыку? — обрадовался хозяинъ:— Марихенъ, заведи нашъ граммофонъ.
И вотъ къ ужасу моему въ одно мгновеніе захриплъ и зашиплъ передо мной этотъ музыкальный зврь, и какая-то дикая псня наполнила звуками кабинетъ педикюра.
— Это — маршъ нашего ферейна! — похвасталъ г. Шмидтъ.
— Да… да…— совсмъ уже тускло отвтилъ я.
— А вотъ еще одинъ маршъ. Ну-ка, Марихенъ, змаешь тотъ… мой любимый…
Бодрый швейцарскій маршъ больно ударилъ по барабанной перепонк… Однако я похвалилъ и его.
— Милый Францъ,— сказала г-жа Шмидтъ, растроганная и раскраснвшаяся до изнеможенія:— быть можетъ, наши дти?..
— А-а… да… да… разумется! — спохватился педикюръ:— ну, дти, спойте для нашего дорогого гостя мой любимый хоралъ!..
И вотъ дти, т.-е. двое мальчиковъ и дв двочки, выстроились передо мною и, оглянувшись другъ на друга да раза два передъ этимъ фыркнувъ, исполнили какую-то заунывную псню.
Г. Шмидтъ, посасывая сигару, отбивалъ ногой тактъ, а г-жа Шмидтъ, прослезившаяся, то и дло стряхивала пепелъ съ панталонъ мужа.
Я наблюдалъ за Мари.
Она не пла, но школьный хоралъ, очевидно, былъ близокъ и ей: щеки ея горли, глаза то и дло увлажнялись, она старалась не смотрть на меня, боясь, чтобы религіозное чувство ея не было разстроено кислой миной.
Посл хорала я собрался домой и такъ ршительно поднялся съ мста, что хозяинъ освдомился, не случилось ли со мной что-нибудь?
Нтъ, благодаря Богу, ничего не случилось.
Но у меня стучало въ вискахъ и отъ обда, и отъ сигаръ, и отъ граммофона.
Отъ всего!
Г. Шмидтъ не мене энергично протестовалъ:
— Нтъ, нтъ… Ни за что не пущу… Ни за что! Мари будетъ пть…
— Какъ? Мари будетъ пть? — тревожно спросило мое сердце и сжалось въ комокъ.
Вроятно, ни одинъ отецъ, ни одинъ мужъ, ни одинъ любовникъ не глядли съ такимъ ужасомъ, какъ глядлъ въ эту минуту я.
‘Мари будетъ пть’…
— Правда, Мари, ты споешь намъ мою любимую псню?— нжно и твердо спрашивалъ педикюръ.
— Да, папа, я спою,— просто отвтила Мари:— но у насъ нтъ піанино. Я буду пть безъ аккомпанемента.
— Я помогу теб,— великодушно предложилъ г. Шмидтъ.
— Нтъ, папа, я лучше одна.
— Ну, какъ знаешь…
И Мари запла…
…Случалось ли вамъ когда-нибудь слышать, какъ поютъ институтки на торжественныхъ актахъ?
У меня была кузина-смолянка, блдное и совершенно безличное существо, похожее на облатку.
Институтская ‘maman’, къ ужасу всей нашей семьи, прозрла въ ней знаменитую пвицу, и я помню, какъ краснлъ я и ежился, когда она безъ всякаго волненія, но и безъ всякаго выраженія исполняла романсы Даргомыжскаго и еще что-то…
Вотъ это ‘что-то’ особенно убдило меня въ полной безталантности моей кузины.
Она стояла восковая и равнодушная ко всему, держала руки передъ собой и моргала.
Голова была слегка на-бокъ, и ротъ тоже на-бокъ, а голосъ — онъ у нея былъ все-таки недурной — лился, какъ льется всякая жидкость, въ какую-то таинственную форму, шедшую подъ названіемъ романса.
Мари пла совершенно такъ.
Она увренно стала посреди комнаты и запла ровнымъ, холоднымъ голосомъ о любви, о разлук, о страданіи…
Все выходило у нея чистенько, аккуратно. Всюду была и точка, и запятая…
Но лучше бы она никогда не пла передо мной!
Я допускаю, что Джіоконда была шепелявая, что отъ Форнарины пахло чеснокомъ, что у Веатрисы Ченчи были грязные ноги!… Но вдь мы ничего этого не видимъ, не слышимъ и не знаемъ ничего…
Зачмъ моя ‘открытка’ Гибсона запла?
Разумется, она пла не разъ и не два. Я подстерегалъ только тотъ моментъ, когда она устанетъ, и, наконецъ, дождался…
Мари глубоко вздохнула.
— Вы утомлены? — съ дланнымъ участіемъ спросилъ я.
— Немного,— отвчала двушка.
— Вотъ видите, это я утомилъ васъ. Но вы такъ прекрасно пли, что все хотлось слушать и слушать…
— не правда ли? Не правда ли? — ликовалъ г. Шмидтъ, потрясая мои руки.— О, какъ вы добры къ моей дочери… Вы не только покупаете игрушки, но даже хвалите ее…
Я крпко пожалъ руку педикюра. Я нжно простился съ Мари. Я перецловалъ всхъ дтишекъ.
А г-жа Шмидтъ за всхъ поцловала меня въ лобъ.
Мы разстались.
И вотъ я сижу сейчасъ у себя въ пансіон, дописываю сей документъ человческаго многотерпнія и думаю:
‘А вдь ловко провела меня двчонка!’
Вы думаете, это она по наивности сдлала? Ну, такъ вы не знаете этихъ швейцарокъ. Не по наивности, а по хитрости. Увряю васъ. И вся семья была въ заговор. И вс они отлично разыграли со мной комедію.
Ахъ, я тетеря!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

16 февраля.

Я все еще здсь.
Въ тетрадк остается пустая страничка, попробую написать ее.
Дло въ томъ, что, потерпвъ неудачу въ любви, я снова бросился къ тетрадк и помстилъ туда весь пламень чувствъ своихъ.
Это было оцнено въ дв тысячи франковъ, которыя я истратилъ не на игрушки, а на нкую Каматра.
Вы спросите, что это такое?
Это, видите ли, маленькое, черное существо, индійскій жукъ и въ то же время приворотный корень, сладкій, душистый и крпкій.
Жукъ этотъ гулялъ по набережной въ Уши, одтый въ изящный костюмъ, прелестную шляпку и поражалъ всхъ звакъ своими глазищами и усиками.
Пока остальные энтомологи звали, я узналъ, что красавица жила въ такомъ-то отел и перехала въ такой-то отель.
Затмъ посл перваго обда нарочно разсыпалъ передъ ней портсигаръ и разсмшилъ ее.
Затмъ сталъ кланяться и наконецъ заговорилъ.
Начались прогулки, вечернія бесды.
Каматра — племянница какого-то раджи (если только не вретъ). Живетъ со штатомъ прислуги.
Вс они очень похожи на азіатскихъ кошекъ и забавно мяукаютъ.
Мои ухаживанія ей не противны. Она любитъ цвты и духи и охотно принимаетъ ихъ.
Богата, какъ сама Голконда, и вгягиваетъ меня въ непосильные расходы..
Ну, тетушка, держитесь. Я, слава Богу, утшился, каково теперь придется вамъ?
Завтра пойду снова за деньгами…
Потомъ ршительно приступлю къ Каматра. Буду просить ея руки, потомъ уду въ Индію, сдлаюсь раджой, потомъ…
Страничка кончается…
Сегодня видлъ во сн Кутафью Роговну,— это къ добру!..
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека