В ложбине ходили два четырехлемешные плуга: рубашкинские рабочие запахивали последний посев — позднее просо. А по бугру, где стоял их кош, уже зеленела нежная, чуть румяная снизу пшеница. Рядом протянулась до самой балки светло-зеленая равнина — многолетняя толока, перерезанная серой полосой накатанного шляха. Полоса обрывается в глубокой балке, из которой торчит журавель колодца, но за балкой шлях опять поднимается на пригорок, блестит на весеннем солнце, как лакированный, и теряется уже вдали, меж курганами.
По балке в одну сторону видны арендаторские ветряки и гумна со старыми скирдами соломы, в другую — белеют вдали постройки рубашкинской экономии.
За передним плугом работники шли молча: большой тучный Ладько с сонно нависшими веками, похожий больше на лавочника, чем на работника, был слишком ленив, чтобы разговаривать по жаре, а Якуш, щуплый пожилой мужик, всегда угрюмо смотрел в землю маленькими черными, как терн, глазами и над чем-то думал. Скудная борода и усы у него были темно-красного цвета, и оттого заостренное веснушчатое лицо казалось вымазанным вокруг рта кровью.
Шли оба молча, взмахивая кнутами и постегивая быков, и Якуш тяжело, чуть прихрамывая, тащил большие, жирно пропитанные дегтем сапоги.
А Кострица, который шел, выворачивая ноги и раскачивая задом, за вторым плугом, рассказывал другому погонщику, девятнадцатилетнему Левке:
— Бывалыче, Егор Кузьмич Брилев, царство небесное, стану его поутру одевать, он и говорит: я тебя, Панкратий, в люди выведу, абы б только у тебя за умом остановки не вышло! А я, бывалыче, точно отвечаю: ума у меня, Егор Кузьмич, за глаза даже довольно. Только для развороту полировки малость требуется!
Кострица заправил в картуз до половины оторванный козырек, разгладил клочки где-то выщипанной бороды:
— Нешто у меня такой в то время ранжир мыслей был, как нынче!
— Не такой? — переспросил Левка, скользя по траве длинными босыми ногами и сбивая кнутом большие будя ки.
Кострица брезгливо сморщил лиловый, блестящий на солнце нос:
— Да скажи мне в те времена какой-нибудь подлец, что я вот, напримериче, с этими чертями рогатыми рядом ходить буду, то я даже просто плюнул бы от недоумения!
— Э, — презрительно махнул Кострица рукою, потом сказал, мечтательно щуря желто-серые глаза:
— Кандидат, напримериче! Или кассация… также кастрация! Восемнадцать слов произошел! Обо всем могу экзамент сдать!
— Значит, напрахтиковался! — покрутил головою Левка.
И, делая кнутом большие круги над быками, запел что-то скучное, тягучее.
Тихо бредут по небу мимо солнца мелкие, но плотные белые облачка — выкупанные барашки. Кострица презрительно щурит выцветшие глаза на солнце:
— Ползет, как дохлое! По деревням и солнце по-мужичьи на быках ползет! В городе не успели господа позавтракать— оно уже в обедях. Только что пообедали, пожалуйте— вечерний закат!
— Ловко!..
— Что-то наша краля не везет продовольствие!
Когда солнце поднялось уже совсем высоко, где-то
далеко в балке запел женский голос, могучий, грубый, как гудок.
— Вот тебе и краля едет! — сказал Левка.
Приехала на быках рябая, широкая в бедрах девка Горпына — по пути на степь, где работницы пропалывали пшеницу, — завезла харчи. Плуги остановились подле коша. Работники закурили. Ладько спросил:
— Что там в якономии, красавица?! Какая есть новость?
— Такая новость, что повели свинью в волость! — сказала Горпына и захохотала так громко, что близко стоявший серый подручный бык боязливо покосился.
— С вечера управляющий на станцию уехал. А по* запрошлую ночь у нас дегтярь из Белозерки ночевал! — и насмешливо повела левым, чуть поврежденным оспою глазом в сторону Якуша.
— Вот то, должно, ради тебя! — сказал Кострица.
— Нет, брат, у меня не поживишься! Я кого хочешь так турну от себя, что аж во сне жахаться будешь!
— Да тебя и наяву не только люди — волы жахаются, — сказал Левка.
А Горпына возразила:
— Не всем красулями быть! Если все такие будут красули, как тетка Лисавета, то у дегтярей полушалков не хватит, да и приказчики в кухне не поместятся.
И опять захохотала.
А веснушчатое лицо Якуша побелело, и ярче зарделись на нем чахлые усы.
— Молотили чертяки горох на твоей харе, — сказал ей Левка, — да, должно, не весь перемолотили.
— Смотри, чтобы я у тебя на голове не домолотила!— крикнула Горпына и побагровела.
— А ну, начинай!
Синие детские глаза Левки весело заблестели. Горпына плюнула в кулак и размахнулась так неожиданно, что Левка еле успел отклониться, удар вместо лица пришелся по плечу.
— Тю, кукушка рябая!
— Убью! — хрипло сказала Горпына, угрюмо сверкая здоровым глазом и встряхивая рассыпавшимися пышными волосами.— Цобе! Фьить! — присвистнув, стегнула по быкам и поехала. А сконфуженный Левка стоял и поводил ушибленным плечом.
II
Ночью прошел сильный, но короткий теплый дождь, и когда рассвело, редкие тучи убегали по голубому небу на запад.
Левка проснулся под возом, посмотрел из-под свитки кругом: толокой со стороны арендаторских хуторов брел по мокрой траве, приседая на левую ногу, Якуш.
Левка презрительно усмехнулся:
— Ха! Заблудился, слептур несчастный!..
А когда Якуш подошел к кошу — бледный и в грязи, он спросил:
— Дядьку Якуш, разве тетка Лисавета уже к арендателям перебралась?
Якуш схватил железный заноз и пустил им в Левку.
Левка быстро припал к земле, и заноз просвистел у него над головой.
Якуш молча стал лыгать быков, Левка с Кострицей тоже встали и начали запрягать. А Ладько поднял голову, осмотрел сначала небо, потом землю и опасливо сказал:
— Ой, хлопчики, рано запрягать надумали: скотинка не обсохла, да и дождик еще пойдет… Шеи волам подпарим! Испортим хозяйскую скотинку…
Но Якуш и Левка, не обращая на него внимания, запрягали быков. Кострица тоже встал.
— Скотинку, ее испортить недолго, хлопцы! А потом на чем пахать будем? — увещевал Ладько.
— Да вы мне, дядьку, дурака тут не валяйте! Помогайте! — ответил Левка, гоняясь с налыгачем за мурым быком.
Ладько грустно вздохнул:
— Боже мой, кто своей скотинки не имел, тот, видно, и хозяйской жалеть не умеет. А как у меня своих три парки воликов было, то я…
— То вы, их жалеючи, все в холодочку спали, — сказал Левка, — вот и дожалелись!
— Ну, это ты еще молокосос, чтобы об таких делах разговаривать! — сказал Ладько, сердито посмотрев на него из-под тяжелых, лениво приподнятых век. — Сказано: бог дал, бог взял!..
Стали пахать, сырая земля цеплялась за лемехи и ярко блестела на солнце. По траве вместе с мягким, влажным ветром бежали редкие тени. Шляхом тянулись шесть фур с шерстью. Спустившись в балку, фуры остановились подле колодца. Скоро подле них закурился голубой дымок, серыми пятнами рассыпались по зеленой степи отпряженные волы.
— Пойти за попас стребовать, — сказал Левка. Локтями подтянул на ходу штаны и пошел к обозу.
— Смотри, — крикнул вслед Кострица, — объездчик наскочит — он тебе арапником всыплет попасные.
— Здорово я его боялся!
Шел Левка легко и быстро, будто кто его нес, и считал:
— Шесть пар, по две копейки с вола. Спросит объездчик, отдам ему четырнадцать или двенадцать копеек, а не спросит — все двадцать четыре дома!
Впереди по шляху шел странник в подряснике и блестела на солнце его клеенчатая котомка.
— Попасные деньги брать — это не грех, — подумал Левка.
Фурщики — два молодых парня и один с седой курчавой бородой — в ожидании, пока сварится каша, играли в карты.
— Потребую пятак с пары, — решил Левка, увидав медные деньги и почерневшие карты на плоской баклаге.
— Здравствуйте, господа… Дозвольте заплатить за попас.
— А ты кто такой? — спросил курчавый старик.
— От здешнего хозяина. Ивана Сапроновича Рубашкина. По пятаку с пары давайте.
— Да ты чем же у хозяина занимаешься?
— Чем?.. Попасные собираю. Доверитель называюсь.
— Оно и по штанях видно — доверитель!
— Фу, скажи на милость! Да я, может, в воскресный день уберусь в брюки, так все одно — что приказчик, что я!
— Так ты в воскресный день и приходи за попа-сным, — сказал старик. Молодые засмеялись.
Левка рассердился:
— Да вы мне, пожалуста, ума не вставляйте! У меня, может, пять плугов распорядку ждут! Два тут да три за бугром. А вы тут мне время задерживаете! Давайте тридцать копеек!
— Пошел к бисовой матери! — сказал молодой скуластый возчик, тасуя карты и проводя внутренней стороной большого пальца по языку.
— Ну нехай уж для вас по три копейки, — объявил Левка.
Старик посмотрел в карты и сказал:
— Вышел!
— Замирил, — отвечал белокурый и пошел карту.
Левка, став на колени, некоторое время следил за игрой, потом и сам пристал, но ему не повезло.
— А ну — на последние! — стукнул он об баклагу двумя копейками.
— Последняя у попа попадья! — сказал старик.
— А позавчера у слободского попа и последняя поповна умерла, — сказал белокурый и вздохнул. — Ох, и красивая ж была!
— Да оне и те две дюже красивые были, — сказал старик. — Да в девках померли. Как пора замуж, так и стрыб за матерью в могилу.
Левка проиграл все свои деньги — восемнадцать копеек, а отыграться нечем. Попросил за попас хоть гривенник— не дали.
Стал браниться.
— Жилы чертовы! Шкурники! Кровь с нашего брата, рабочего народа, пьете! Подождите! Мы вам из ваших спин батогов нарежем!
Возчики возмутились:
— Да ты чего, пройдисвет, лаешься? По шее хочешь?
Левка обрадовался, на плоских щеках вспыхнул
румянец, ныряя головой на тонкой шее, подался вперед:
— А ну, дай… дайте, пожалуста! Хоть раз!
Но дать было некому. Старому возчику не хотелось связываться, белокурый не понимал, за что драться, а скуластый и не прочь бы, но боялся начинать.
— Что же вы не даете? — спросил Левка. — Да я вас тут, как мух!
Взмахнул в воздухе правым кулаком, потом навстречу ему левым и очень довольный всем, не думая ни о попасных, ни о проигранных деньгах, пошел к лугам.
III
Когда солнце поднялось уже высоко и запахли нагретые им травы, чуть слышно донесся далекий звон. Ладь-ко прислушался и сказал радостно:
— Значит же, сегодня большой праздник! В большой колокол звонят!.. А мы грешим, работаем!.. Так, должно, и умрем без покаяния!..
Но Левка догадался:
— Это не праздник. Поповну сегодня хоронить будут. К обедне звонят… Вот бы на поминки зажарить! Небось есть чего покушать…
Плуги обошли загон, когда шли по лощине, звон как будто умолк, а поднялись на шпиль, опять полился, мягкий, торжественно-далекий.
Левка бросил налыгач на ярмо и, взмахнув кнутом, сказал:
— Иду!
— Это куда же? — спросил Кострица.
— Поповну поминать.
— А кто ж быков будет погонять?
— Да черт их бери! Попогоняйся один. Я в мент вернусь.
— Гм… хороший, скажите, пожалуйста, мент! Двенадцать верст туда да двенадцать, напримериче, обратно…
— Сроду на хороших похоронах не был, так ради такого случая не пойти!
— Тьфу, куда ж ты, голодранец, годишься? Там, может, одних священников сколько будет, не говоря уже об господах, а у тебя шапка — три дня латать потребуется.
— Шапка в руках полагается.
— А штаны?..
— Как бы ж я на свадьбу! А на похороны не зиськуется.
Левка закинул кнут за плечи и, скользя босыми ногами по траве, пошел через балку по направлению к слободе. Сначала шел широким шляхом, со старыми, поросшими травой колеями по сторонам. Потом свернул на узенькую, но тоже хорошо накатанную дорогу. Шел быстро, размахивая длинными руками. Поднялся на бугор. В стороне, где ложбиной проходит межа, бродил по рубашкинскому сенокосу арендаторский скот молодняк. Передние были уже близко от лоснящейся на солнце буйной озимой пшеницы. Левка всмотрелся: два пастуха с подпаском лежат у самой межи.
— Если балкой подкрасться сзади, можно всем трем арапником всыпать… Под кручей, может, еще черти лежат… Ну да пока добегут, можно утечь…
В груди у Левки сладко вздрогнуло, синие глаза заблестели.
— Плохо только — на поминки тогда не успеешь…
Левка остановился в раздумьи, прикинул на глаз расстояние.
— Пока туда-сюда, пока драка — опоздаешь, чтоб его… Да еще если рубаху разорвут, как в прошлом годе ореховцы, или губу раздерут, — на похороны такой уж не явишься.
Решил:
— Оттуда зайду! В слободе дрючок захвачу. Я им покажу межу!
— А-ря-ря-ря!— закричал он, размахивая кулаками.— Я вам, чертовы сыны, посчитаю ребра!..
Стал спускаться с бугра в ложбину, крикнул:
— А ну бегом!..
Взмахнул кнутом и побежал.
Солнце еще под обед не поднялось, когда с бугра открылась слобода, протянувшаяся вдоль заросшей камышами и вербами речки. За слободой тянулась к речке балка, доверху заросшая вербами. А за ней до горизонта стлались бурые жита и густо-зеленые пшеницы. С высокой белой колокольни несся похоронный перезвон. А от церкви по улице двигалась большая толпа, реяли впереди хоругви.
Левка сбежал к пересохшей речке. Среди речки стояла баба по колени в воде и пыталась погрузить в нее рассохшуюся кадку.
Поднявшись от речки, Левка попал прямо в толпу. Спрятав рваную шапку за пазуху, крестясь и работая локтями, он легко растолкал народ и очутился у гроба, подле высокого, тонкого батюшки без риз, с острым седым клочком на подбородке. Одной рукой батюшка держался за гроб, а другой все приглаживал на виске седые волнистые волосы. Левка посмотрел в лицо — желтое, потемневшее, словно вылепленное из воску, смешанного с землей, а под глазами были черные круги, как будто тут пыль залегла.
Левка подвинулся вперед, заглянул в гроб через голову какой-то бабки и замер с раскрытым ртом.
На серебряной подушке спало осыпанное цветами бледное лицо с тонким шнурком бровей на мраморном лбу и с бахромой ресниц под ним, со скорбной улыбкой у рта: казалось, девушка вот-вот грустно улыбнется или заплачет.
Левка никак не ожидал, что на свете может быть такая большая, уходящая красота, и в грудь его хлынула сначала радость, а за ней щемящая грусть. Растерявшись, он отстал от гроба. Бросился потом догонять, но догнал и проложил себе дорогу уже у могилы, когда гроб закрывали крышкой, и он на мгновение увидел белый точеный лоб и богатую прядь каштановых волос.
Гроб стали опускать в могилу, а батюшка все крестил его частыми крестами и нагибался к могиле все ниже, ниже, будто опускавшийся гроб тянул его за собой, пока не коснулся головой края могилы. Его подняли, и он снова стоял тонкий, прямой и внимательно следил сухими глазами за сверкавшими на солнце лопатами, и все приглаживал волосы на левом виске.
Левка стоял тут же и все еще не мог опомниться. Выхватив из рук у маленького старика лопату, стал швырять землю в могилу. Потом он пошел к батюшке во двор на поминки. Духовенство и благородные поминали в доме, а для простонародья были разостланы скатерти по двору от кухни до ворот. Поминки, действительно, были такие, каких Левка отродясь не видал… А есть, к удивлению, не хотелось. В груди стояла большая, все заслонившая грусть… Странник с черной бородой сидел за обедом недалеко от Левки и говорил:
— Теперь из благородного сословия только девицы в царство небесное попадают. Потому что нынче среди барынь блудниц такое множество развелось, что нет возможности всех прощать!
В конце обеда высохшая старушка в черном, должно просвирня, раздавала медовые коржики. Старый кривой попов работник ходил за ней следом с наполненной коржиками большой корзиной, и она клала перед каждым по две штуки.
— Дайте, бабусю, рубашкинским рабочим, — сказал Левка, подставляя вынутую из-за пазухи шапку. — Помершую помянуть…
— Да я вас, этих рубашкинских рабочих, сроду в церкви не видала, — сказала старуха и бросила в шапку маленькую горсточку коржиков.
Этого, разумеется, слишком мало. Левка, улучив момент, когда сторож отвернулся, и за спинами у поминальщиков зачерпнул из корзины еще горсть.
Спрятав коржики за пазуху, он пошел домой. У моста женщины с бочкой уже не было, вместо нее босой без шапки мужик поил лошадь.
— Эх, называется при речке живут! — насмешливо сказал Левка. — А искупаться негде. Народ тоже!..
Мужик смерил Левку сонным взглядом и спросил:
— А ты это с какого моря-окияна такой сазан вынырнул?
— Некогда мне тут с вами, народами, разговоры разговаривать! — сказал Левка. — Меня худоба в ярмах ждет! А то б я тебе показал сазана!
Поднявшись на бугор, Левка оглянулся на слободу. За выгоном, средь буреющего жита, маячат убогие кресты, некоторые прячутся за зелеными ивами. Вон подле трех белых памятников свежая могила, и опять остро заныло в груди. Пошел дальше, оглянулся — слобода уже спряталась за бугром, только что часть выгона да кладбище видно.
Жаль стало уходить: Левка постоял немного, посмотрел— хоть плачь. Вздохнул:
— Царство небесное!
И быстро пошел степью. Грустно дрожали сине-зеленые дали. Дорогой Левка вспомнил, что надо зайти арендаторских пастухов прогнать, и почесал затылок: забыл в слободе дрючок разыскать. Свернул вправо к меже, чтоб незаметно выйти из-за бугра прямо к пастухам.
Но когда вышел, пастухи и стадо были уже далеко на арендаторской толоке. Левка пошел межою мимо озимой пшеницы. С краю на большом пространстве она была съедена, вытоптана. Грустно припали к земле поломанные стебли. Левке стало жаль молодую погубленную зелень: полгода назад он засевал ее. А тут живо представилась поповна — как эта пшеница, в цвету увядшая…
— Я вам, паршивые души, за пшеницу ребра потрошу!— закричал пастухам что было силы. А сам думал:
— Неужто все три дочки такие красавицы?..
Вспомнил поучение монаха о блудницах:
— А ведь, пожалуй, верно: всех их в царство небесное пускать не следует! Вот таких, как тетка Лисавета, — это еще можно. Надо ей коржиков занести!
Он свернул к экономии, вербами, чтоб не увидел приказчик, прошел к скотному двору, через него на кухню, откуда слышно было пение Лисаветы. Лисавета, стоя спиной к двери, засучив рукава и подтыкав юбку, подмазывала печку. Левка подкрался сзади и закрыл ей глаза руками.
— Ой, кто ж это, серденько? — засмеялась Лисавета.
И когда открыла глаза, ласково удивилась, блеснув зубами и карими глазами:
— Чего тебя серед рабочего дня чертяки принесли? Лодыряка!..
— В слободе был… У поповны на похоронах…
— Да неужто ж и эта померла!..
По румяным щекам ее вдруг градом покатились слезы:
— То ж звон был.
— Ох и хорошая ж! — вздохнул Левка, вытаскивая из-за пазухи коржики. — Лучше анголя!.. Я и не знал, что такая может быть… Вот поминайте, тетка.
— Голубонька сизая, кто ж по ней тужил?
— Да никто. Только батюшка шел, да и тот не плакал.
Лисавета закрыла глаза, помолчала и, сложив руки под грудью, стала тихонько причитать:
— Рано с вечера в небе зиронька одним-одна загоралася, в темную речку на красу свою любовалася… Рано с вечера бледный месяц из-за горы всходил на небо. В тихой радости ему зиронька усмехалася: ты мой братец, ты дружина моя суженая! А ближе бледный месяц подходил, ясна зиронька тут жахалася, побелела вся: ой, не братец же ты, не дружинонька, ты мне смертонь-ка злая, ранняя!..
А Лисавета причитала о том, как поповна одна в далекую дорогу собиралась, да не было ни сестры, ни матери, чтоб одеть ее и косы заплести.
— Будет уже, тетка, — попросил Левка, тоскуя. — Будет, говорю, чего там уже…
Лисавета не сразу отняла руки от глаз и как со сна, недоумевая, осмотрелась.
— Ну, чего его там…
— Да так, с дурного ума! — засмеялась она и стала есть коржики. — Я как дивчиной была, то вся Гайдарь меня так и знала: как некому над помершим тужить, то за мной и посылают. А я, было, как гляну — особливо если молодое померло — сердце у меня зайдется, и как начну голосить да рассказывать, какой он хороший был, так и родная мать того про него не знает и не скажет… Ох, стоит ще в грудях — не дал ты мне всего выплакать!
Левка помолчал и усмехнулся.
— Погодите, дядько Якуш придет с поля, он поможет доплакать… С кем эту ночь ночевали?
Лисавета сделала большие детские еще глаза:
— С господом милосердным. С кем же еще больше?
Она передернула плечами и поправила на груди расстегнутую вышитую полотняную рубаху.
Левка сказал:
— Показал бы вам дядько господа милосердного, да горе его — куричья слепота одолела!.. С вечера полегли спать, только было задремал, слышу, мой дядько пошмурыгал от коша. Та-ак… Только вижу — не на ыкономию правится, а все цобе [вправо] забирает.
Лисавета вздохнула:
— Мое серденько!.. Как время к Петровке, так она и тут, злая напасть…
— Смех меня под свиткой так и бьет… Верни, кричу, дядьку, цобе! Смотрю под месяц — так и есть! Совсем в степь повернул… Сегодня просыпаюсь, а он от арендаторских хуторов шкандыляет!..
— Ах ты ж, царица небесная! Прошлым летом покормила я его три вечера воловьей печенкой — как рукой сняло. А теперь опять прицепилась клятущая слепота! Днем человек, а как зашло солнце, так хоть плачь!.. Как на грех никто вола не режет!
Вошла Горпына, быстро ткнула острым взглядом в Лисавету, Левку, в коржики. Удивилась:
— Левка уже подкатился! Откуда такого угощения набрал?.. Вот будет дегтярь назад ехать: он тебя квачем поквацюет!
— Заквакала жаба! — Левка нахлобучил шапку и быстро пошел на кош.
IV
Под вознесенье рабочие шли ночевать в экономию. Солнце уже зашло, оставив на небе только золотую пыль, засыпавшую край полей. По склонам балки вились ряды вытоптанных стадом дорожек, и это было похоже на ребра, а на дне в кустах пели два соловья. По дороге проехал верхом на лошади, запряженной в соху с пере* вернутыми вверх сошниками, чернобородый арендатор.
— Дай, друг любезный, покурить, — попросил у него Кострица,— до пылинки в степу докурился!
Арендатор искоса угрюмо глянул в сторону рабочих и проехал молча.
Кострица сплюнул.
— Видал куркулей?.. Называется — землю обрабатывают. По двести десятин на рыло арендуют, а ковыряют сохами, как оспа на физиономии! За пять лет засорили землю — овсюг один да сурепица растет!
— Не хочется только рук пачкать, — сказал Левка, — я б его поковырял!
— Земля должна только барину принадлежать! — сказал Кострица. — Мужик же должен только труд давать! Барина земля видит — возвеселяется и цветами украшается, мужика же видит — в огорчение впадает и будяком зарастает!
Левка с уважением покрутил головою:
— Ишь ты, ловко!.. А говорят, такая земля есть, где ни панов, ни мужиков, все одинаковы.
— Этого не может быть!
— А почему?
Кострица объяснил:
— Как это один человек может сразу и барином и мужиком быть?
— А грец его знает — как…
Когда подходили к экономии, далекие поля уже тонули в сумерках, и там, где зашло солнце, низко мерцала в зеленом небе вечерняя звезда, будто невидный кто-то держал свечку над степью.
А на другой стороне поля уже белели края засыпавших тучек и скоро выглянул месяц.
За двором Горпына рвала какую-то траву.
Годувала мене маты,
Як перепелычку! —
пела она низким грудным голосом так громко, что в ушах стучало, и не слышно было ни скрипа подъехавших арб с сурепой, ни рева телят за сараями, ни гоготанья возвратившихся с пруда гусей.
Якуш плохо видел и шел по двору с опаской, нащупывая дорогу палкой с железным наконечником для чистки лемехов. Он прошел к кухне. Прислушался — Лисаветы не слышно. Заглянул в кухню — тоже нет. Повесил кнут на гвоздь и через поветь при конюшне прошел на скотный двор, где в длинной тени от сараев чуть маячили серые коровы. Прислушался — и тут тихо. Вдруг он услышал у стенки сарая на другом конце тихий разговор и словно бы звуки поцелуев. Прислушался — Лисаветин голос… Якуш сжал в руке палку и, пригнувшись, стал неслышно пробираться туда меж коровами. Ничего не было видно. Только ходили в глазах зеленые круги. Якуш остановился перевести дыхание.
— Будет же, мой голубчик, будет уж, родной,— говорила Лисавета ласковым полушепотом,— приходи еще завтра на зореньке.
Якуш выглянул из-за коровы.
— Ой, господи…— отшатнулась Лисавета и выпустила из рук теленка, которого за шею оттаскивала от вымени.— Да это ж вы… мой голубчик. А я ждать-пождать — что ж это запозднились…
Теленок опять зачмокал. Якуш размахнулся и, подпрыгнув, ударил Лисавету кулаком по лицу. Она тихо охнула и пошатнулась:
— Ох, господи… Молоко…
И потом заговорила ласково:
— Ну, ничего, ничего… Выпейте молока… не надо, серденько, слушать того, что злое, не надо… Только доброе слухайте! А злое пусть мимо ушей летит.
Якуш прохрипел:
— Да про тебя, шкуреху, кто доброе скажет!
— Да, может, и скажет еще… Вы только слушайте… как сватали вы меня — хоть бы одна душа доброе слово про вас сказала. Кого ни спросишь, все ругают. Слушала я, слушала и до того мне, серденько, жалко вас стало… Вы, было, идете по улице, а я смотрю сквозь тын да от жали плачу. И такая меня на людей обида взяла… Коли ж вы, говорю, такие-сякие, ничего хорошего в человеке не приметили, то я сама найду! Взяла и вышла за вас… И вот же нашла!
— Нашла, гадюка! — проскрипел Якуш зубами, жадно рассматривая снизу вверх бледное при луне чернобровое лицо и сияющие пьянящей лаской глаза — нельзя оторваться от них.— Нашла, подлюка… А у дегтяра что нашла?.. А у бахаревского приказчика в прошлые жнива тоже нашла?..
А глаза у нее сразу потухли, и сбежала улыбка с застывшего мелового лица. Только заколыхалась высокая, слабо прикрытая рубахой грудь.
Хотелось рвать эту грудь, топтать ногами.
— У, тварь!..
— Будет же… будет…— В упавшем голосе звенела только жалость и тоска.— Пойдемте вечерять…
И когда они пришли к кухне, там у порога на земле уже сидели за ужином человек десять рабочих. Сел и Якуш. А Лисавета процедила и отнесла на погреб молоко, потом достала из печки вареную воловью печенку и, сев подле Якуша, стала кормить его.
Рядом с Якушем сидел старый пастух Жменя, за ним конюх Пантюшка, а против — Кострица. За его спиной сидели две собаки: одна лохматая, дворовая, а другая — приказчикова гончая. Кострица бросил им по куску хлеба и сказал:
— Вот обратите внимание! Этот кушает, как барышня, благородно и прекрасно, а этот — видали? Давится, проклятая крестьянская порода!.. Пошел вон, чтобы тебе трижды издохнуть!.. Терпеть не могу!.. Да… Тут тоже задача смысла: обе собаки сотворенные богом. А почему, примериче, одна сволочь, а другая благородная? Потому что в барских руках потерлась! Так же и человек! Кого бог создал прежде? Мужика ай барина?
— Господь Адама с Евой создал,— сказал Ладько, вздохнув.
— А Адам с Евой кто были? Господа были! Потому— все им отдано было во владение, как земля, как живность. Ну потом отчасти отобрали и за грехи выгнали из рая. А в восьмом колене уж мужичье расплодилось.
— Из рая не за грехи выгнано,— сказал Жменя, черпая кандер из котла.— А за правду! Потому что правда срозь не нравится и за правду человек везде страждает!
— Кушайте, голубчик,— тихо говорила Лисавета Якушу, разрезая печенку на мелкие куски,— оно, бог даст, уже завтра прояснится!
— Вот, напримериче, почему мужик так плохо видит, что даже куриная слепота на него нападает? — спросил Кострица.— Оттого, что плохо кушает! Почему мужик даже землю под ногами не видит, а барин даже на небесах каждую звезду в огромадном виде разучивает? Астрономы называется! Кушают — уму непостижимо… Магазины для них астрономические полагаются — только птичьего молока нет! Паюсная икра, примерно, или колбаса, сортимент называется!
— Вот то жизнь! — сказал Пантюшка, сплевывая.— Это можно звезду увидать! А как тут тебе кандер такой — крупина за крупиной гоняется с дубиной, так не дюже рассмотришься!
— Это не пищей деется,— сказал Ладько,— а от спо-кою. Праведнички божии только просвирочкой питались, а не то звезды, даже ангелов на небесах видали! Оттого, что в спокое в келийках сидели, только молитовку творили!..
— При пище,— говорил Кострица, не слушая, закрыв глаза.— Да ежели с трубой и книжкой… У его всякая звезда перед глазами…
— Чтоб они ему повылазили! — проворчал Пантюшка, все еще сплевывая.— Харцызы!..
— Труба? Я эту трубу ихнюю знаю! — взвизгнул Жменя.— Вот где она у меня сидит!.. Как сгорело у меня дите семи годов, а сам с жинкой в одних рубашках выскочили… Заместо двора только печка осталась! Сидим поутру — жинка все головой об печку бьется, а он, старый Леберь, едет мимо на дрожках, морда как у бугая, кричит: сколько раз говорил таким-сяким невежам — пожарную трубу купить!.. Так я эту трубу по гроб жизни не забуду!
Кострица возмутился:
— Поговори так вот с глупыми людьми! Тут разговор касается, примериче, трубе подозрительной, а он про пожарную кричит!
— Да я за правду до смерти кричать буду!..
Пантюшка тоже стал кричать и браниться: нанялся к Рубашкину на хозяйской обуви, а он вместо сапог опорки выдал — под крещенье повез барышню на станцию — ноги отморозил, шесть пальцев отрезали.