В самый наш коренной русский быт всегда входила баня. Особенно в провинции.
В столицах давно понастроили квартир с ваннами, душами и всякими европейскими фокусами, а в глухой провинции до последнего времени, то есть до революции, существовала еще старинная банька, с раздевальной, с мыльной, с парильней, с полками, шайками и вениками, как при Владимире Мономахе, не новее и не моднее.
Опять-таки сделаю оговорку, что в больших городах бани были на богатый купеческий вкус, нарядные, с отдельными номерами, с диванами, с люстрами, ваннами и парикмахером. Речь идет не о них. А вот довелось мне в глухих деревушках видеть так называемые ‘черные бани’, так о них даже вспомнить страшно.
Черная баня — крошечная из бревен избушка без окон. Посреди избушки котел. Он в печку не вмазан, а греют воду особым доисторическим способом: накаливают камни и бросают в воду, пока пар не пойдет. На земляном полу избушки навалена солома. На нее садятся да и моются. Совсем уж дикое заведение.
Но самая обыкновенная ‘казенная банька’ водилась в маленьких городишках у небогатых купцов, либо у мещан. Стояла она где-нибудь в огороде, вся заросшая кустами черной смородины или малинника, — к ней и не подберешься сбоку.
Окошечки всегда из битого стекла и всегда кривые — видно, так и строились из осколков и непременно кривые. Поэтому дуло из них, как из трубы.
Идти в такую баньку надо было по тропинке мимо душистого укропа, мимо кудрявой морковной зелени и шершавых разлапистых огуречных листьев, показывающих снаружи невинные желтые цветочки и ревниво прячущих здоровенные огурцы.
Зимой шли в баньку в валенках по узкой меже, как по траншее, выбитой в скрипучих плотных сугробах.
Баня считалась местом ‘нечистым’. В бане икону вешать не полагалось, поэтому и было так жутковато. Никому и в голову не пришло бы пойти вдруг в баню одному. Таких случаев-то, вероятно, и не бывало. К мытью у людей благочестивых отношение со средних веков ведется порицательное. Греховное это дело о своей плоти заботиться! В католических монастырях, занимающихся воспитанием детей, до сих пор девочкам запрещают снимать рубашки, когда они моются. И на Руси были монахи, дававшие обет никогда не мыться.
Поэтому, вероятно, в бане и не полагалось вешать икону.
Ну, а раз помещение такое неблагословленное, так от него всего можно ждать. Там скорее всего ‘чудит’.
Девушки на святках бегали к бане под окно слушать, а особо отчаянные ходили в баню ночью в зеркало смотреть. Поставят зеркало на столик, либо на полку, и зажгут перед ним две свечки. А другое зеркальце к груди прижмут, так чтобы в нем обе свечи отражались. И зажжется тогда целая аллея, огненный коридор, длинный без конца. Вот по этому коридору и придет та судьба, которая девушку на этот год ждет. Раздеться, конечно, надо догола и крест непременно снять.
Гаданье это считается очень страшным. Иногда вместо судьбы, либо суженого-ряженого, пойдет на гадальщицу по огненному коридору такая поганая нечисть, от которой и не зачураешься. Бросает гадальщица зеркало на пол и бежит вон из бани. Но нечисть ее в двери не выпускает и душит. Так по крайней мере рассказывали люди знающие.
Оборотни часто около бани шатаются. Заметит кто-нибудь, человек храбрый и бывалый, ночью около дома какую-нибудь совершенно незнакомую кошку или собаку — сидит, морду к луне вытянула, — а если приглядеться внимательно, то и увидишь, что тени она не бросает. Нет у нее тени. И вот, как увидит бывалый человек, что тени от кошки-собаки нет, возьмет, конечно, камушек, перекрестит, да и запустит им в нечисть. Та с места сорвется и обязательно через огород, да к бане, а там и сгинет. Самое это для них спасенное место.
Рассказывал как-то старичок сторож, будто караулил он ночью сад. Яблоки тогда поспели, ну и надо было стеречь от мальчишек. И вот слышит он, в огороде около бани шорох и такое что-то странное, будто кто охает. Он еще подумал:
‘Видно, кто лез яблоки красть, да с забора свалился, вот и кряхтит’.
Взял хворостину, да тихонько к огороду пробрался и смотрит.
Месяц в ту ночь полный был, прямо из-за бани вылез и светит на огород. И видит старик — движется что-то, сразу-то и не понять было что. А потом пригляделся, так чуть от страха не заорал: бежит по огороду поросенок, да не просто бежит, а будто по воздуху, только низко, над самыми грядками. И сидит на нем голая баба, дородная, белая. Сидит верхом, за ушки поросячьи держится, а поросенок трясется, по воздуху копытцами перебирает и похрюкивает.
— Ох! Ох! Ох!
И странно, что так низко летит — уж либо поднимись, либо беги по земле, а он ни то ни се. Баба на нем трясется, ноги полные, белые, по укропу задевают — щекотно поди! А поросеночек маленький, только голова торчит да сзади хвостик винтиком — так на него баба насела!
— Ох! Ох! Ох!
Завернул за баньку — и след простыл.
— Что же ты дальше-то не подсмотрел? — спрашивали деда. — Тебе бы за баньку-то забежать!
— Ну, милые мои, ночью-то да около бани шататься — это вы себе другого дурака поищите, который покруче. Из бани-то, знаете, кто выглянуть может? Ага! То-то и оно!
Баня место нечистое, что там ни говори.
Задумает человек повеситься — куда идет? Либо на чердак, либо в баню. Такое темное дело, как самоубийство, в обычной жилой комнате как-то не очень ладно и складывается. А залез в пустую баню, там и ‘помощник’ найдется.
Потом люди долго удивляются — как, мол, это он так ухитрился за балку веревку зацепить, да эдак одному и не наладить ни за что. Тут уж, говорят, видно, помогал кто.
Конечно, помогал. А кто?
Помогал банный черт.
Банный черт злющий, самый зловредный из всей домашней нежити. Никогда он себя в чем-нибудь добром или веселом не показывал. Только вредил.
Полезет человек на полок париться, ну, значит, допарится до точки, когда ему скорее холодной водой надо голову облить, а банный черт нарочно шайки перепутает да и подсунет ему таз с кипятком. Запарившийся человек разбирает, конечно, плохо, черпнет, лишь бы скорее облиться, а то в ушах звон и кровь в виски бухает. Хватит кувшином холодной воды — ясно помнит, что холодная стояла по левую руку — да и ухнет себе кипятку на темя!
Сколько раз так бывало.
Или еще любит банный черт пустить солидного человека кубарем с верхнего полка — трахтарарах да на пол.
— Запарился! — говорят.
Пусть запарился — это само собой, но можно при этом и тихо лежать. Даже были такие, которые, запарившись, так на полке и Богу душу отдавали, однако же кубарем не валились.
И еще любит банный черт сквозняки делать.
Только что люди пару напустили, разомлели, разварились, а он возьмет да двери и откроет. Сначала никто и не поймет, в чем дело — чувствуют, что холодом прохватывает, а в пару-то в этом и не разберешь.
Но самое темное дело банного черта — это угар. Закроет заслонку, и как он это ухитряется у всех на глазах — прямо понять невозможно. Спохватятся, да уж поздно. Выволакивают друг друга за ноги на снег.
— Кто заслонку закрыл?
— Кто людей погубил?
Виноватого искать глупо. Никто себе не враг, никто на свою голову угара разводить не станет. И спрашивать нечего — кто да кто! И так известно — банный черт.
Вот об этом самом банном черте довелось мне слышать презанятную историю, которую сейчас вам и расскажу.
Историю про банного черта рассказала нам Александра Тихоновна, жительствующая в Париже, на улице Ришелье. Услышать на улице пышного кардинала рассказ про банного черта штука довольно удивительная и, наверное, не всякому доведется.
Началось дело с того, что младший сын Александры Тихоновны засунул куда-то свой шарф и никак не мог найти.
— Да ты бы, Тишенька, завязал черту хвост, шарф бы и нашелся.
— Как вам, мамаша, не стыдно, — ответил Тишенька, — в такую ерунду верить!
— Дедушка твой тоже ни во что не верил, — наставительно сказала Александра Тихоновна, — а пришлось с банным чертом встретиться, так небось поверил.
Тут слово за слово и рассказала она нам всю историю.
* * *
Жили мы в Олонецкой губернии. Папаша лесным делом занимался. Семья была большая, пять человек, мал мала меньше.
Жили хорошо, по старинке.
Папаша был уже в летах солидных, женился на мамаше вдовцом.
Мамаша была очень тихая и по нынешним временам совсем бы ей пропасть. Затуркали бы. Ну, а тогда вообще жизнь была спокойная, особенно в нашей глуши. Улицы немощеные, кроме самой главной, деревянные панели. Садик у нас, конечно, свой был, огород, все как полагается, куры свои, коровы, лошади. Как в усадьбе жили. Всего, конечно, понемножку, но все с достатком.
Мамаша круглой сиротой росла, так что в доме у нас никакой бабушки не было, а руководила и верховодила старая нянюшка, которая мамашу вырастила. Она, значит, и нас нянчила и по дому смотрела. Помню ее хорошо. Маленькая была, скрюченная, сморщенная и всякие мудреные штуки понимала — как от сглазу лечить, как от порчи, как песьяк зааминивать. Теперь, конечно, кто же это знает, — а ведь очень помогало. Это, значит, руку надо в кулак сжать тому, который зааминивает, и большим пальцем над больным глазом — песьяк это ведь ячмень — мелкие крестики ставить и приговаривать:
Вот тебе кукиш
Что увидишь, то и купишь.
Купи себе топорок,
Руби его поперек,
Аминь, аминь, аминь.
И поплевать через левое плечо.
Вот так, бывало, зааминит нянька, а на другой день ячмень как рукой снимет.
И все болезни нянька лечила и все такими простыми средствами, где керосином, где творогом, где полынным листом. Попал как-то к нам в дом доктор — не лечить, конечно, а к папаше корову торговать — так очень на нашу нянюшку удивлялся. ‘Эта, говорит, старуха, я думаю, немало народу на тот свет отправила’. Ну, да ведь доктора, известное дело, старушечью практику признавать не любят, потому что это им подрыв.
Да, всякие замечательные штуки нянька понимала, а вот зато простые дела, от старости, что ли, совсем плохо соображала.
Раз, помню, приходит она к мамаше и говорит:
— Скажи ты мне, Анюшка, какие такие мнуки бывают.
Та сначала даже не поняла чего старухе нужно.
— А вот, — говорит старуха, — сидит там на кухне баба с нашей деревни и говорит, что ко мне мои мнуки собираются. Так вот, что-то я забыла, какие такие мнуки бывают.
Ну тут мамаша и поняла и объяснила, что это значит нянькиной дочки дети, внуки. Потом вскоре и приехала внучка Ганька, толстомордая такая и на носу отметина. Рассказывали, что когда была она маленькая, понесла ее мать в баню, сама пошла париться, а ее в предбаннике оставила. А как пришла за ней — смотрит, а у нее нос до кости прокушен. Потом стали говорить, что верно крыса погрызла, ну да как-то скоро поняли, что это банный черт ее укусил. Так и кличка у ней в деревне осталась: ‘Ганька, чертова закуска’, банный черт, значит, Ганькой закусывал. Но в общем девка ничего была, гладкая.
Нянька сначала очень строго ее держала, гонялась за ней по всему дому со скалкой. Все, значит, боялась, что ее заподозрят в протекции.
‘Ишь, — скажут, — на нас из-за пустяков ябедничает, а свою так покрывает’.
Ганьку эту оставила мамаша у нас няньке в помощницы.
Так вот, жили мы, значит, по старинке, всем домом вместе говели, летом на богомолье ездили, по субботам в баню ходили, тоже всей семьей. Там у нас это так вообще водилось.
Банька была у нас маленькая, но чистенькая. Бывало, натопит ее сторож со складов — очень хорошо дело понимал, — поддаст пару на каменку мятным квасом. Венички у нас бывали душистые, резали их с толком до Троицына дня, тогда они лист до самой весны не теряют и дух березовый, как распарят их, — словно живой с дерева.
Папаша сильно париться не любил, предпочитал легкий дух. Так вот, значит, приходил папаша пораньше, раздевался и лез на верхний полок. А потом являлись и мы с мамашей и устраивались внизу. И нянюшка с нами. Нянюшка в рубашке ворчит, моет, банного черта ругает. И действительно, оттого ли, что на старую голову пар плохо действует или, правда, черт ее не любил, но вечно с ней в бане истории. То Манечку прямо в валенках в шайку с теплой водой посадила, то Мишеньку вместо моченого яблока мылом накормила. Слышит мамаша — орет Мишенька и пена у него изо рта бьет. Испугалась, чуть не сомлела. Думала — у ребенка падучая.
Нянька ворчит, что она не виновата, что она Мишеньке четвертушечку яблока дала, вот тут, мол, из мисочки вынула, а это банный черт мыло подсунул.
Папаша, однако, в черта не верил и ругал старуху с верхнего полка самыми гремучими словами.
Мамаше, конечно, очень неприятно было и что в черта не верят и что старуху ругают.
Потом папаша говорит — надо Ганьку с собой в баню брать, а то старая ведьма всех ребят перекалечит.
Ну, что ж. Нянька даже обрадовалась. Что сама накутерьмит — все на девку сваливала, даже и черта забыла.
Вот так, долго ли — коротко ли, только как-то пришли мы из бани, стали младшеньких спать укладывать, глянь, а на Манечке креста и нету. Забыли, значит, крестик в предбаннике.
Ну, нянька, конечно, на Ганьку, Ганька на черта, все друг на друга валят, однако нельзя же ребенка без креста спать укладывать. Посылают Ганьку в баню. Та, конечно, в слезы. Одна ночью в эдакое место, ведь это живому не вернуться.
— Дура! — говорит нянька, — иди с молитвой, кто тебя, дуру, тронет. Я бы сама пошла, да хозяйка не велит.
Ну, и побежала Ганька.
Побежала, а тут мамаша спохватилась:
— А папаша-то где? Ведь тут сейчас был?
— Был.
Куда же он девался?
Покричали папашу. Куда же он после бани пошел, когда чай пить надо? После бани у нас всегда чаепитие было торжественное: с медом, с вареньем, с изюмом, с баранками.
Ну, однако, папаша скоро явился.
— Я, — говорит, — только на крылечко вышел, снежком голову потер.
Голову-то он потер, а над бровью шишка и нос расцарапан.
Испугалась мамаша.
— Что же это такое! Видно, в бане тебя садануло, и как же ты не заметил!
А нянька кричит:
— Банный черт саданул. Узнаю его хватку.
Мы ждали, что папаша на няньку цыкнет, а он вдруг покорно так:
— Видно, ваша правда. Видно, черт саданул, а то как же иначе-то понимать?
А тут, слышим, в кухне Ганька ревет. Что за притча?
Бежим в кухню.
Сидит Ганька на кухаркином сундуке, ревет белугой.
— А вя… вя… вя… Старый черт щиплется…
Тут нянька, конечно, воды в рот набрала и прыснула на Ганьку. Та взвизгнула, глаза выпучила и замолчала.
Крестика-то она так и не нашла. Потом уж утром приказчик принес. Ну, а больше от нее ничего и не добились. Пока ревела, черта поминала, а потом, как успокоилась, то ничего и рассказать не захотела.
А папаша говорит:
— Вы девку не бередите, оставьте ее в покое, она так скорее отойдет.
А мамаша отчасти довольна:
— Теперь, говорит, небось поверил?
— В кого?
— Да в банного черта.
Ну, папаше, конечно, неприятно было сознаваться, что мамашина правда вышла. Так смущенно что-то пробормотал, что, мол, очевидно, бывает всякое, человеческому разуму необъяснимое.
И как-то он с того вечера притих и очень к мамаше ласков стал.
А Ганька, как ее черт потрепал, совсем чего-то будто рехнулась. Обнаглела, раздобрела, орет песни на весь дом.
Уж как, маменька, я Яшку люблю!
Кашемиру на рубашку куплю!
Или еще:
Ехал милый по полю на белой лошади,
Кричал он: милая изюминка,
Стоснул я по тебе!
Орет, глаза соловые, морда так и лоснится и все что-то жует, из кармана достает. Уж мамаша думала — не таскает ли она пряники из кладовки. Да нет, посмотрели, цело.
Нянька ругает:
— Ганька, стерва, осатанела ты, что ли!
А она подбоченилась, боками закрутила:
— Кому Ганька, кому стерва, а вам всем Агафья Петровна!
Так прямо все так и ахнули.
Мамаша папаше доложила, что, мол, гнать ее, али как. А папаша хоть бы что.
— Бедная девушка, раз ее банный черт напугал, так мы ее беречь должны и жалеть, а не из дому гнать.
Ну, мамаше, конечно, приятно, что папаша так насчет банного черта твердо понимать стал. Она ему и не перечила.
Стали у Ганьки ленты появляться, ботинки на пуговках. Что такое? Откуда? А папаша не советует допытываться.
— Ты, — говорит, — душа моя Анюшка, сама знаешь, что есть в природе много необъяснимого.
А вскорости после этого разговора собрала Ганька свое барахло.
— Уезжаю, — говорит.
Заревела, бухнула мамаше в ноги, ничего больше не сказала и уехала.
Ну, вернулась, значит, в деревню, и кончено. Никто и не жалел — уж очень какая-то неладная была, да еще с отметиной. Действительно, ‘чертова закуска’.
А через полгода узнаем (наш же лесной объездчик с дальней заготовки и рассказал), будто на Ванозере, где и папаши сплавы, открылся постоялый двор и будто хозяйкой там Агафья Петровна Ерохина.
— Да ведь это никак наша Ганька, — ахнула мамаша. — Ерохины-то нянькино племя. На носу отметина есть?
— Есть. Говорят, медведь ее драл.
— Знаем мы медведя. Банный черт!
Няньку позвали, не она ли деньги Ганьке ссудила. Нянька открещивается — отродясь у нее капиталу не было, чтоб еще постоялые дворы открывать.
— Ишь, ‘чертова закуска’, ловко как повернула! Не иначе как банный черт помог!
Вернулся папаша — он лесные дачи объезжал — рассказала ему мамаша. Он прямо глаза выпучил.
— Да как же ты не знаешь? — удивилась мамаша. — Ведь она же у твоего сплава живет и избу, говорят, новую срубила.
А папаша так ничего и не понимает.
— Это, говорит, все Михаиле объездчику спьяна помстилось. Давно пора его, пьяницу, выгнать.
Потом видит, что мамаша совсем перепугалась, и говорит ей:
— Ты, Анюшка, женщина умная, сама понимаешь, что раз черт захочет, так всякому глаза отведет. Может там и есть постоялый двор, да мне его видеть не дадено. Я тебе давно говорил, что в природе всякие штуки водятся, куда человеческому разуму проникать не полагается. Ну, и не проникай. Ученые и то не советуют. Начнешь, говорят, в эту природу проникать, так только на скандал нарвешься.
Ну мамаша и успокоилась.
Так вот, какие дела водились у нас, — закончила рассказчица. — Теперь в какого-нибудь банного черта и поверить трудно. А вот ведь папаша сначала тоже какой насмешник был, а потом, однако, присмирел. И даже нам, детям, запретил про ‘Чертову закуску’ вспоминать. Совсем человек сдался!
КОММЕНТАРИИ
Банный черт. Владимир Мономах (1053—1125) — с 1113 г. великий князь Киевский.