Байронизм в его историческом развитии и значении, Котляревский Нестор Александрович, Год: 1905

Время на прочтение: 54 минут(ы)

Байронизмъ въ его историческомъ развитіи и значеніи.

Байронъ. Библіотека великихъ писателей подъ ред. С. А. Венгерова. Т. 3, 1905
OCR Бычков М. Н.

І.

Давно уже ‘байронизмъ’ сталъ историческимъ воспоминаніемъ. Три четверти вка прошло съ тхъ поръ, какъ онъ былъ въ полномъ цвту въ литератур и симпатія къ нему считалась признакомъ особой душевной и умственной чуткости.
Отошла-ли вмст съ байронизмомъ въ прошлое и та правда жизни, которая его породила? Или эта правда осталась, и только вншняя форма, въ какую она нкогда временно облеклась — износилась? Что вс такъ называемые ‘байроническіе’ позы и пріемы, а именно — извстныя антитезы въ мысляхъ, любимые переливы чувствъ, особыя драматическія положенія, особый колоритъ въ пейзажахъ, даже особенности байроническаго костюма, — отошли въ область литературной археологіи, въ этомъ едва ли можно сомнваться. Человческая мысль и чувство не любятъ дважды рядиться въ одно и то же одяніе, хотя бы и очень красивое. Но мняться можетъ форма воплощенія, а смыслъ и правда чувствъ могутъ жить вками. Старый Іовъ за 700 лтъ до Рождества Христова сказалъ ту вчную скорбную правду о нашей жизни, которую по своему истолковывалъ античный трагикъ въ ‘Эдип’, христіанскій отшельникъ въ своей молитв и философъ пессимистъ въ своей фантастической космогоніи міровой воли. Религіозное чувство, съ какимъ грекъ смотрлъ на скованнаго Прометея, христіанинъ на распятіе, разв оно не то же самое чувство, съ какимъ мы смотримъ на вс жертвы искупленія, невинныя и святыя жертвы, которыхъ такъ много въ нашей жизни? Кто не признаетъ, что въ ‘Оресте’ Эсхила затронутъ тотъ же вопросъ о нашей свободной вол и нравственной нашей отвтственности, который составляетъ скорбную тайну Гамлета?
Есть вчная правда нкоторыхъ мыслей человка о себ и о мір, правда нкоторыхъ чувствъ, съ какими родился и умретъ человкъ, и эта правда въ разные вка и въ разныхъ одяніяхъ возстаетъ передъ нами. Можно ли сказать, что то пониманіе міра и человка, въ пользу котораго Байронъ велъ такую эффектную страстную пропаганду, — иметъ столь же давнее прошлое и вс вроятія жить въ будущемъ въ новыхъ формахъ воплощенія?

II.

Поэзія Байрона ослпила современниковъ своей необычайной оригинальностью, и эта новизна была одной изъ главныхъ причинъ неслыханно быстраго торжества поэта, по крайней мр успхъ Байрона нельзя поставить всецло на счетъ силы и широты его таланта, такъ какъ были художники, и равной съ нимъ силы, и силы большей, какъ, напр., Гете, Шиллеръ, Шелли, которые такой сферы вліянія, какъ онъ, не имли. Оригинальность и полное соотвтствіе съ только что пережитымъ историческимъ моментомъ — вотъ что придавало поэзіи Байрона особую завлекающую прелесть, несмотря на то что многое въ его дух было до него сказано Руссо, Шатобріаномъ, Шиллеромъ и Гете. Никто однако не сумлъ такъ глубоко проникнуть въ сущность новыхъ этико-соціальныхъ проблемъ своего времени, какъ онъ. Выразительница этой новой правды жизни, поэзія Байрона и не иметъ аналогій въ прошломъ, такъ какъ ни разу до конца XVIII вка человчеству не пришлось столкнуться съ такой своеобразной этической и общественной задачей, которая въ эту эпоху стала предметомъ его наиболе тревожнаго раздумья.

III.

Въ чемъ же заключалась новизна этой этической задачи и новизна того ршенія, которое ей далъ Байронъ? Неужели за весь ходъ нашей цивилизаціи то, что составляетъ сущность ‘байроническаго* міропониманія, не встрчалось раньше въ какой либо иной форм?
Сущность этого міровоззрнія опредляется обыкновенно двумя понятіями: ‘міровой скорби’ и ‘торжествующаго индивидуализма’. Скорбный взглядъ на весь міропорядокъ и вра въ себя, какъ въ автономную личность, — вотъ т два устоя, на которыхъ держится вся философія, психологія и этика байронизма.
Никто не станетъ отрицать за обими этими мыслями права на глубокую древность. Съ тхъ поръ, какъ люди себя помнятъ, они всегда были склонны къ пессимистической оцнк процесса жизни, въ которомъ они являлись участниками и зрителями. Съ древнйшихъ временъ пессимизмъ, въ той или другой форм, входилъ какъ существенная составная часть въ религіозныя представленія человка о мір, въ его философскія размышленія о жизни и даже въ его практическія програмны поведенія. Точно также мысль о высокой цнности человческой личности, о прав человка на самоопредленіе, о расширеніи сферы его воздйствія на жизнь, объ автономности его ума и чувствъ иметъ свою длинную исторію. Если бы байронизмъ заключался только лишь въ ‘міровой скорби’ или только лишь въ проповди индивидуализма, то особой новизны въ немъ бы не было: онъ былъ бы любопытнымъ видоизмненіемъ старыхъ вковыхъ и вчныхъ истинъ. Вся оригинальность и новизна байронизма не въ этихъ основныхъ его элементахъ, а въ ихъ необычайномъ сочетаніи. А это ихъ необычайное сочетаніе въ поэзіи — прямое отраженіе столь же оригинальнаго и единственнаго ихъ сочетанія въ жизни цлой исторической эпохи. Въ томъ вид, въ какомъ это сочетаніе встрчается приблизительно съ конца XVIII вка и въ какомъ оно поэтически возсоздано Байрономъ, оно раньше на страницахъ исторіи не попадалось.

IV.

Ростъ мысли объ автономной человческой личности, объ ея прав подвергать суду своего ума вс вопросы жизни безъ исключенія, объ ея прав не стснять свободнаго развитія своихъ чувствъ и искать имъ удовлетворенія, наконецъ, о прав стремиться къ установленію такихъ формъ вншней государственной, общественной и семейной жизни, которыя соотвтствовали-бы тому представленію о добр и справедливости, какія человкъ самостоятельно выработалъ — ростъ этой мысли одинъ изъ прямыхъ показателей духовнаго развитія человчества. Если въ какой идейной области замтенъ ршительный прогрессъ, то именно въ этомъ все боле и боле укореняющемся въ людяхъ сознаніи, что человкъ иметъ право свободнаго суда надъ всми явленіями жизни, право отрицанія и утвержденія того, съ чмъ онъ согласенъ или противъ чего споритъ, какъ въ сфер духовной, такъ и въ круг реальныхъ явленій. Свободная мысль, свободное чувство, свободное дйствіе — вотъ тотъ лозунгъ, т высшія блага, за которыя человкъ готовъ былъ на вс страданія и жертвы. Освобожденіе отъ авторитетовъ, кром свободно имъ признанныхъ, — вотъ къ чему онъ стремился какъ къ цли, достиженіе которой необходимо, чтобы не поколебаться въ сознаніи своего человческаго достоинства. Такое постепенное освобожденіе отъ авторитетовъ устарвшихъ или старющихъ и замна ихъ новыми, установленными свободной критикой и свободнымъ чувствомъ, такія попытки перестроить свою жизнь согласно съ этими свободно признанными авторитетами — заполняютъ собой всю исторію человческой жизни. И въ этой трудной жизни встрчаются особые яркіе моменты, когда съ особой силой сказывалась въ людяхъ эта потребность свободнаго самоопредленія, этотъ призывъ къ переустройству жизни на свободно признанныхъ новыхъ началахъ вопреки всмъ традиціямъ.
Изъ всхъ этихъ моментовъ одинъ можетъ назваться эпохой крайняго и полнаго, хотя кратковременнаго, торжества личности, считающей себя вполн автономной. Опредлить съ хронологической точностью наступленіе этого момента едва ли возможно, но къ концу XVIII вка онъ можетъ считаться вполн опредлившимся. Его основное идейное положеніе заключалось въ ршительномъ признаніи за человкомъ права на свободную критику всхъ началъ жизни и полное освобожденіе его духа и жизни отъ всхъ авторитетовъ, непризнанныхъ его свободнымъ согласіемъ. Дйствительно, со средины XVIII вка началась та переоцнка жизни, которая привела въ конц концовъ къ отрицанію всхъ ея прежнихъ устоевъ и тхъ идейныхъ началъ, на которыхъ эта жизнь покоилась. Традиціонное религіозное начало было круто отвергнуто и сдланы попытки къ созданію новой религіи, идеалистическія философскія начала были сокрушены и поле осталось либо за скептицизмомъ, либо за наскоро построенной матеріалистической метафизикой, идея монархической власти была предана суду и сдланы попытки государственнаго устройства на самыхъ разнообразныхъ, до того времени на практик неиспробованныхъ, началахъ, основы старой семейной жизни были подвергнуты рзкой критик и детально вырисованы картины новыхъ семейныхъ идиллій, система воспитанія была представлена въ цломъ кодекс новыхъ правилъ, идущихъ въ прямой разрзъ съ правилами существовавшими… Не было уголка жизни, котораго не коснулась бы реформаторская работа человческой мысли и гд не было-бы сдлано попытокъ замны стараго новымъ. Личность считала себя вправ объявить войну не только всмъ ‘предразсудкамъ’, подъ которыми разумлись старые авторитеты, но и всему строю жизни. Она, опираясь на свой свободный умъ и свое свободное чувство, врила въ возможность переустроить жизнь личную, семейную, общественную и государственную, предписывая ей свои законы и не желая считаться съ какими либо сложившимися условіями. Просвтительная проповдь XVIII вка дала теоретическое обоснованіе этой свободы личности, этого автономнаго индивидуума, а французская революція и самовластіе Наполеона I были попыткой осуществленія такихъ автономныхъ идей и хотній. Въ полстолтіе, начиная съ проповди Руссо и Вольтера, кончая Ватерлоо, индивидуализмъ какъ принципъ свершилъ кругъ своего теоретическаго и практическаго развитія.
Онъ долженъ былъ кончить не торжествомъ, а соглашеніемъ, компромиссомъ съ жизнью, которая не мняетъ своихъ старыхъ авторитетовъ такъ легко, какъ отдльная личность.
Самое красивое и самое поэтичное воплощеніе нашла себ эта идея автономной личности въ поэзіи Байрона. Байронъ родился наканун французской революціи (1788), былъ свидтелемъ всей наполеоновской эпопеи и умеръ въ годы, когда воскресшіе старые авторитеты и традиціи торжествовали свою побду надъ личностью, такъ недавно мнившей себя и свободной, и всесильной. Байрону суждено было воспть это самодержавіе личности и хоть въ мечтахъ отомстить за ея паденіе. Изъ всхъ писателей его поколнія онъ былъ единственный, который въ своей поэзіи такъ вызывающе проповдывалъ принципъ индивидуализма, не длая никакихъ уступокъ, не подчиняя личности никакимъ предустановленнымъ законамъ, не соглашаясь ни на какую резиньяцію или философское смиреніе. Онъ до конца дней своихъ и на словахъ, и на дл былъ проводникомъ этого принципа въ жизнь. Отсюда и монотонность его поэзіи и ея сила, отсюда же постоянное, неизмнное боевое настроеніе, какое чувствуется во всхъ его псняхъ. Какъ личность сильная, не желающая признавать никакихъ авторитетовъ и врующая въ правоту своего отрицанія, онъ былъ въ постоянной вражд со всми установившимися врованіями и ученіями, и мы увидимъ, что въ вопросахъ религіозныхъ, политическихъ и нравственныхъ онъ съумлъ сохранить за собой вполн независимую позицію и такъ гордо отстаивалъ свою оригинальность, что многимъ ногъ казаться индиферентомъ. Онъ имъ, конечно, не былъ, онъ былъ натурой страстной, но культъ автономнаго ‘я’ и торжествующій въ немъ индивидуализмъ позволяли ему иногда такое капризное обращеніе со всякими святынями, которое могло дать поводъ думать, что у него никакихъ святынь вообще не было.
Байронъ былъ воплощеніемъ автономности своей личности, ея свободы сужденія и свободы хотнія. Въ ‘томъ смысл онъ больше, чмъ кто либо, могъ назваться сыномъ своего вка.

V.

И другую отличительную черту своего вка воспринялъ Байронъ всей душой и съумлъ выразить въ образахъ рдкой красоты и силы. Это была столь извстная ‘міроваяскорбь’, ‘болзнь вка’, очень распространенная въ XIX столтіи, и опять таки явленіе вполн оригинальное, въ извстной форм лишь этому вку свойственное и не имющее себ параллелей въ прошломъ.
Если подъ словомъ ‘міровая скорбь* разумть всякую скорбь о мір, о неустройствахъ земной нашей жизни, о бренности всего человческаго, о неизбжности страданій духовныхъ и физическихъ, неразрывно связанныхъ съ процессомъ бытія, то ‘міровой скорби* столько же лтъ, сколько и человческому сознанію. Съ тхъ поръ какъ человкъ себя помнитъ, онъ не забылъ своихъ жалобъ на Бога, на судьбу, на міровой порядокъ: онъ всегда имлъ основаніе быть недовольнымъ настоящимъ и желать лучшаго, онъ всегда имлъ передъ глазами болзнь и смерть, какъ отрицаніе ‘веселья жизни’, всегда онъ стоялъ лицомъ къ лицу съ вчной тайной загробнаго существованія, которое общало многое, а могло не дать ничего, наконецъ, онъ всегда имлъ передъ собой загадку, не мене тревожную, и сердцу, и уму его наиболе близкую — самого человка, въ которомъ такъ странно сочетались добро и зло, красота и безобразіе, умъ и безуміе. Если подъ ‘міровой скорбью’ понимать порядокъ такихъ печальныхъ думъ и настроеній, то съ самыхъ древнйшихъ временъ до нашего времени всегда они были, и исторія религій, исторія философіи, исторія художественнаго творчества съ первыхъ лтъ своего зарожденія хранятъ слды этой печали человка о всхъ несовершенствахъ его бытія земного и космическаго. ‘Міровая скорбь* конца XVIII и начала XIX вка — въ этомъ смысл простая колоритная варіація старой вчной темы. Но сущность той душевной болзни, которая была такъ распространена въ указанные годы и которая въ поэзіи Байрона воплотилась, заключается не въ общемъ ощущеніи печали и скорби, а въ особомъ оттнк этой скорби, этого ощущенія, особомъ повышеніи его до крайнихъ степеней, въ новомъ антигуманномъ направленіи, какое приняла эта скорбная мысль въ силу особыхъ историческихъ условій. Въ той форм, въ какой ‘міровая скорбь’ проявилась въ конц XVIII вка и въ начал ХІХ-го и въ какой она воплотилась въ творчеств Байрона, она раньше не появлялась въ человческомъ сознаніи и, вроятно, въ будущемъ не повторится. Оставаясь вчной и старой въ своихъ основныхъ элементахъ она была оригинальной и новой по своей основной, дотол не обнаруживавшейся, тенденціи.

VI.

Оригинальность этой тенденціи и вообще направленіе, какое приняла скорбь о мір въ начал XIX вка, находится въ прямой зависимости отъ той вры въ автономную человческую личность, отъ роста того торжествующаго индивидуализма, о которомъ мы говорили. Этотъ культъ свободнаго ‘я’ — свободнаго въ мысляхъ и поступкахъ — оказалъ ршительное давленіе на общеміровое и вчное скорбное чувство человка. Казалось ему что такое преклоненіе передъ свободой и силой личности должно было повысить въ людяхъ чувство жизнерадостности и веселія, а не усложнять ихъ скорби’ На первыхъ порахъ такъ и случилось, но историческія условія, о которыхъ сейчасъ будетъ рчь, не только не позволили жизнерадостности укрпиться въ сердцахъ поклонниковъ свободной личности, а наоборотъ, переполнили ихъ сердца враждебной людямъ скорбью и гнвомъ.
Если земная жизнь въ своемъ настоящемъ и грядущемъ стала первой заботой человка, свободнаго отъ всхъ предразсудковъ, отъ всхъ навязанныхъ авторитетовъ, человка, признающаго въ жизни лишь то, съ чмъ согласенъ его свободный умъ и его свободное чувство, то естественно, что его отношеніе къ тмъ сторонамъ бытія, которыя противорчили его представленію о желанномъ земномъ счастіи, должно было стать боле требовательнымъ и нервнымъ. Глубокая вра въ человка, любовь къ нему, высокое понятіе о томъ, къ чему онъ призванъ и на что онъ способенъ, а главное — вра въ возможное устроеніе жизни на новыхъ началахъ, свободно избранныхъ — должны были заставить человка строже и безпощадне отнестись къ себ самому и къ ближнему. Его печаль о грхахъ и несовершенствахъ міра должна была стать глубже. Переживаемая минута становилась ему дорога, онъ сталъ предъявлять ей боле широкія требованія. Прежде, когда онъ признавалъ авторитетъ вры, авторитетъ неизбжности, авторитетъ отвлеченной теоріи или власти какой либо, надъ собой поставленной, онъ могъ, сталкиваясь со зломъ или со всякаго рода житейской невзгодой, найти утшеніе въ той мысли, что таковъ порядокъ вещей, передъ которымъ должно преклониться. Теперь не судьбу, не Бога, а себя самого и ближняго долженъ былъ онъ винить во всхъ грхахъ и ошибкахъ, съ которыми пришлось столкнуться. А между тмъ вс его надежды покоились только на немъ самомъ, на сил его свободнаго духа, которую онъ сознавалъ въ себ и которую предполагалъ въ ближнемъ. Что если онъ обманется, и въ себ, и въ другихъ и увидитъ, что при наличности нравственныхъ понятій и чувствъ человчество не въ силахъ подняться на ту ступень развитія и совершенства, какая ему, ея апостолу и вождю, кажется единственно разумной и доброй? Всякое разочарованіе въ людяхъ должно было быть для него — для поклонника автономной личности — вдвойн тяжелымъ испытаніемъ съ тхъ поръ, какъ человкъ въ его глазахъ сталъ царемъ вселенной.
Въ конц XVIII и въ начал XIX вковъ идеалисту, врующему въ несокрушимую силу ума человческаго и въ его всемогущую волю, пришлось пережить именно такое разочарованіе, которое было тмъ боле ужасно, что ему предшествовало безумное увлеченіе, безграничное довріе человка къ человку. Слишкомъ высокія требованія предъявлялъ человкъ самому себ и ближнему, чтобы они могли осуществиться и слишкомъ неограничены были надежды, чтобы жизнь могла оправдать ихъ. Когда въ конц XVIII вка была сдлана практическая ршительная попытка къ быстрому осуществленію желаемаго идеала на земл, когда для осуществленія своей мечты человкъ не остановился передъ насильственнымъ и кровавымъ дйствіемъ, онъ въ эпоху революціи, въ эпоху имперіи и послдующіе годы могъ убдиться, какъ измняютъ надежды и какъ падаютъ идеалы. Насколько прежде въ немъ была безгранична вра въ себя и въ ближняго, настолько теперь стало безгранично его отчаяніе. Неудачу онъ принялъ за смертный приговоръ надъ всмъ, во что онъ врилъ. Онъ озлобился противъ людей, виновниковъ этого несчастія, сталъ презирать ихъ и ненавидть, отъ вры въ нихъ перешелъ къ вражд, къ холодному индиферентизму и кончилъ самымъ мрачнымъ осужденіемъ жизни. Его скорбь объ этомъ мір дошла до крайнихъ предловъ: она превратила его въ скептика и въ мизантропа.
Быстрый подъемъ въ людяхъ вры въ свой гордый умъ, безграничная надежда на свою силу заставить восторжествовать въ жизни тотъ порядокъ, который считаешь и справедливымъ и разумнымъ, практическая попытка водворить этотъ порядокъ, кончившаяся такой страшной неудачей въ эпоху революціи, затмъ самовластіе сильной и геніальной личности, шедшее въ разрзъ съ основными принципами гуманности и справедливости, наконецъ, воскресеніе старыхъ отверженныхъ авторитетовъ и традицій и вновь подчиненіе имъ личности человческой, какъ это случилось въ двадцатыхъ годахъ XIX вка, — вотъ рядъ историческихъ фактовъ, вызвавшихъ въ людяхъ страшное повышеніе отрицательнаго и скорбнаго отношенія къ жизни и человку. Въ этомъ и заключалась сущность новой душевной болзни, извстной подъ именемъ ‘міровой скорби’.

VII.

Самое любопытное и характерное явленіе въ развитіи этой повышенной и до крайнихъ предловъ доведенной скорби, это — присутствіе въ ней элемента антигуманнаій антисоціальнаго, рзкой вражды къ человку какъ особи и какъ къ члену общества. Эта вражда сильной личности къ ближнему, ея эгоистическое, презрительное, гордое, индиферентное отношеніе къ человку, которое въ конц концовъ обратилось на себя и привело къ самопрезрнію и самоотрицанію — совсмъ новое психическое состояніе, которое до того времени не наблюдалось въ исторіиразвитія пессимистическаго міропониманія. Ни въ древности, когда во взглядахъ людей на жизнь было также много скорби, ни въ иные моменты христіанской цивилизаціи мы не встрчаемся съ такими эпидемическими вспышками презрнія къ людямъ и ненависти къ нимъ, съ такимъ холоднымъ индиферентизмомъ къ ихъ судьб, какія мы въ начал XIX вка замчаемъ въ поклонникахъ сильной личности, охваченныхъ міровой скорбью. Эта антисоціальная тенденція придаетъ міровой скорби весь ея мрачный и жестокій характеръ.
Когда видишь индивидуалиста, мнившаго переустроить жизнь на новыхъ началахъ добра и справедливости, когда видишь его въ роли проповдника эгоистическихъ и антигуманныхъ чувствъ — тогда только понимаешь, какъ глубока должна была быть трагедія его несчастнаго сердца, вызвавшая въ его душ такую перемну.
И онъ былъ дйствительно несчастенъ.
Лишенный совсмъ историческаго взгляда на ходъ земной жизни, поклонникъ полной свободы въ мысляхъ и чувствахъ, врующій въ себя и въ людей, онъ думалъ, что люди, предоставленные своему свободному уму, самимъ себ, освобожденные отъ оковъ ложныхъ традицій и авторитетовъ, способны построить жизнь на новыхъ, лучшихъ началахъ. Онъ увщевалъ, проповдывалъ, обличалъ, наконецъ, онъ попытался силой достигнуть того, чего нельзя было достичь словомъ, мирнымъ или гнвнымъ. Сила временно оказалась на его сторон, и когда онъ, опьяненный ею, пошелъ напроломъ, она не оправдала его надеждъ, а только увеличила его несчастіе. Вмсто царства разума, любви, свободы и братства, о которомъ мечталъ онъ, вокругъ него оказалась все та же, исполненная зла и несправедливости, жизнь, и на первыхъ порахъ посл катастрофы, можетъ быть, еще боле злая и несправедливая, чмъ она была до нея.
И кто былъ виновенъ въ этомъ, какъ не онъ самъ и т, въ которыхъ онъ такъ слпо врилъ? Мечтой и злымъ призракомъ показалось ему теперь все то, что до сихъ поръ онъ считалъ самымъ цннымъ въ жизни. Онъ проклялъ свою недавнюю святыню, человкъ упалъ въ его глазахъ, онъ не только разлюбилъ, онъ способенъ былъ возненавидть людей, и потомъ, когда поближе присмотрлся къ себ самому, онъ увидалъ, что и самъ онъ не лучше другихъ и одинаково достоинъ ненависти и презрнія.
Антигуманная міровая скорбь затуманила все его міросозерцаніе.

VIII.

Такова эта ‘болзнь вка*, которая, вмст съ подъемомъ въ людяхъ торжествующаго индивидуализма, составляетъ самую характерную черту въ психик людей — свидтелей и участниковъ перехода отъ ‘стараго режима’ культурной жизни къ новому ея укладу, намченному французской революціей и послдовавшими за ней событіями.
Эта туманная и сложная психика воплощена въ поэзіи Байрона. Никто изъ современныхъ ему поэтовъ не проникся такъ глубоко идеей автономной и сильной личности, никто такъ послдовательно не проводилъ принципа индивидуализма въ поэзіи, какъ онъ. И вмст съ тмъ никто не прочувствовалъ такъ искренно міровой скорби, какъ онъ, и, кром него, никто не умлъ придать ей такого яркаго поэтическаго облика. Вся красота и сила байронизма заключена въ сочетаніи этихъ двухъ принциповъ — принципа индивидуализма и крайней пессимистической мірооцнки. Такое сочетаніе и отдало во власть поэта вс сердца его поколнія. Пусть самъ поэтъ, по природ своей, какъ увидимъ, и не былъ мизантропомъ, негуманнымъ и антисоціальнымъ, но онъ переиспыталъ эти мрачныя эгоистическія чувства, и бывали минуты, когда, подводя итогъ своимъ мыслямъ и настроеніямъ, онъ, во всемъ разочарованный, не находилъ для человчества словъ любви, а только одни слова холоднаго презрнія и отчужденія.
Въ уста своихъ героевъ вложилъ Байронъ эту мрачную философію. Герои эти были угрюмые самообожатели, иногда свирпые и мстительные, иногда даже преступники или люди, одержимые туманной, загадочной страстью къ преступленію. Надъ жизнью, въ движеніи которой они почти не участвовали, надъ людьми, которыхъ они не любили, порой презирали и ненавидли, возвышалась ихъ независимая личность, гордая своимъ преимуществомъ, но осужденная погибнутъ отъ своей же собственной силы, такъ какъ эта сила, обращенная внутрь, на сердце самого героя, должна была раздавить его. Величественны, но печальны эти образы, и если въ нихъ не отраженъ весь Байронъ, какъ человкъ и мыслитель, то съ рдкой правдивостью отражена одна сторона его души и его ума, — та, которая была самымъ откровеннымъ откликомъ на правду его времени. Многимъ людямъ той эпохи Байронъ былъ такъ дорогъ именно потому, что откровенно и сильно выразилъ самыя дорогія и вмст съ тмъ мучительныя для нихъ мысли и чувства. Самъ поэтъ, какъ человкъ, былъ безспорно шире и терпиме своихъ героевъ, но если мы хотимъ знать, кмъ былъ онъ для своего вка, то именно на этихъ то герояхъ мы и должны сосредоточить все наше вниманіе. Ихъ жизнь — вымыселъ поэта, но этотъ вымыселъ — правда цлой исторической эпохи.

IX.

Однако, кто же былъ онъ самъ, лордъ Байронъ, эта удивительная личность столь многимъ кружившая голову? Впечатлніе, произведенное ею на современниковъ, было столь сильно, что поэтъ еще при жизни сталъ легендарной личностью. И жизнь эта, мы знаемъ, дйствительно, была столь необычна, полна такихъ эффектныхъ моментовъ, что легко могла дать пищу для сказки. Многое было въ этой жизни, что предрасполагало поэта къ тому, чтобы- стать самымъ яркимъ выразителемъ, и принципа автономной личности, и міровой скорби, но все-таки ошибкой было-бы считать, что Байронъ весь безъ остатка растворился въ своихъ герояхъ. Одно время, дйствительно, думали, что властное и мрачное міросозерцаніе, какимъ онъ надлилъ свои поэтическіе образы, было точнымъ воспроизведеніемъ его собственныхъ взглядовъ, полагали даже, что все, что онъ разсказалъ про своихъ героевъ, приключилось съ нимъ самимъ въ жизни. Отсюда вытекли нескончаемые и малоинтересные споры. Біографы стремились то отождествить писателя съ его героями и все ихъ безотрадное міросозерцаніе навязать ему, то пускались они защищать его противъ него же самого, обляя его какъ человка. Но Байрона-человка зналъ лишь одинъ, можетъ быть и широкій, кругъ людей, а Байрона-писателя зналъ весь культурный міръ, Байронъ-человкъ умеръ, а писатель остался жить и былъ посл своей смерти, можетъ быть, еще живе, чмъ при жизни. Если мы хотимъ опредлить идейное и культурное значеніе ‘байронизма’, то едва-ли есть необходимость такъ пристально заглядывать въ душу самого писателя. Любовь къ жизни у Шопенгауера и жизнерадостность Гартмана нисколько не уменьшаютъ силы ихъ пессимистическаго отрицанія бытія. Также точно и эгоизмъ и міровая скорбь въ твореніяхъ Байрона сохраняютъ полностью свою историческую и психологическую цнность, какъ бы порой самъ авторъ ни противорчилъ этой философіи и этому настроенію въ обиход своей повседневной жизни. А онъ противорчилъ. Изъ тщательно собранныхъ о немъ воспоминаній, а также изъ его писемъ мы знаемъ, что онъ былъ въ сущности большимъ другомъ людей, и хотя не отличался столь обычной тогда слезливой и экспансивной нжностью въ чувствахъ, но чувствовалъ искренно и глубоко сознавалъ свою связь съ людьми. Онъ принадлежалъ къ числу идеалистовъ гуманныхъ, и счастіе ближнихъ, какъ и всего человчества, было ему дорого. Во всхъ волевыхъ проявленіяхъ его личности за всю короткую его жизнь нтъ и тни мизантропіи или индиферентизма, которыхъ такъ много въ его поэзіи. Онъ былъ хорошій товарищъ, нжный обожатель, гуманный защитникъ бдныхъ и обездоленныхъ, тактичный и корректный вождь партіи и, безспорно, борецъ за свободу народную, борецъ по безкорыстному убжденію, готовый на вс жертвы. Вс эти качества его души подтверждаются фактами его жизни. Подтверждается также фактами, что онъ былъ человкъ порой очень веселаго нрава, любящій радости жизни и ея приманки, большой остроумецъ и шутникъ и человкъ, въ присутствіи котораго другіе чувствовали себя очень свободно и вольно, и отнюдь не стсненно и подавленно. Онъ самъ былъ нердко какъ бы отрицаніемъ того излюбленнаго имъ героическаго типа, который онъ вырисовывалъ съ такой настойчивостью. Угрюмое настроеніе’ любовь къ одиночеству, недовріе и презрніе къ людямъ, жажда властвовать, затмъ отчужденіе отъ людей и вражда къ нимъ, самообожаніе и эгоизмъ — вс эти характерныя черты излюбленной грезы поэта — могли быть порой подмчены и въ его интимныхъ рчахъ и поступкахъ, но только порой. Они бывали вызываемы въ немъ особыми обстоятельствами и совсмъ не составляли сущности его личнаго темперамента и обычнаго міровоззрнія’ Въ Байрон тоже жили ‘дв души’, и, конечно, не уживались мирно. Люди, близко его знавшіе, поражались иногда перемнами въ его настроеніи и скачками его мысли. Люди, не знавшіе его, были долгое время убждены, что его вымыселъ вполн совпадаетъ съ правдой его жизни. Эти люди безспорно ошибались, ошибся бы, конечно, и тотъ, кто счелъ-бы мрачный вымыселъ поэта за простую манеру или позу. Уже одинъ тотъ фактъ, что этотъ вымыселъ такъ ударилъ по сердцамъ его современниковъ, показываетъ, сколько въ этихъ грезахъ было правды. Байронъ былъ натура очень эксцентричная и широкая, и разныя чувства могли поперемнно владть имъ.
Взглянуть на жизнь съ веселой ея стороны, какъ это нердко длалъ Байронъ, значило — забыться лишь на мгновеніе, пока эта веселость не смнилась грустью, Отшутиться — не значило успокоиться.
Взглянуть на жизнь съ пессимистической точки зрнія и философски примириться съ этимъ пессимизмомъ было невозможно тому человку, въ которомъ жажда счастія и наслажденія была такъ сильна и который считалъ это счастіе законнымъ требованіемъ жизни, а не призракомъ, созданнымъ человческой мечтой.
Созерцать жизнь и не дйствовать было для поэта съ его темпераментомъ равносильно смерти. Но дйствовать, и дйствовать разсчетливо и постепенно, значило — пересоздать себя, перевоспитать въ себ человка.
Поставить надъ жизнью реальной жизнь иную, сверхчувственную и вчную, и руководиться ею въ поступкахъ и мысляхъ — было возможно лишь при условіи вры, глубокаго религіознаго убжденія, котораго не было въ сердц Байрона.
Посвятить себя исключительно жизни земной, ограничить сферу своей дятельности лишь ея интересами, значило вытравить въ своей душ то мистическое чувство, которое всегда въ ней существовало.
Пожертвовать ради ближняго своимъ счастіемъ и всей своей личной жизнью, принизить передъ нимъ свое ‘я’ — на это, какъ поклонникъ своей сильной и гордой личности, поэтъ былъ неспособенъ.
Отвернуться отъ ближняго и замкнуться въ своемъ внутреннемъ мір, не удляя людямъ ни своихъ помысловъ, ни своихъ чувствъ, Байронъ тоже былъ не въ силахъ: въ его груди билось очень гуманное сердце.
Помирить эти ‘дв души’ трудно, можетъ быть невозможно, да и нтъ надобности.Для насъ Байронъ важенъ какъ голосъ опредленной исторической эпохи, необычайно сложный по своему психическому содержанію. Основныя черты этой психики поэтъ не только уловилъ, но полне и красиве другихъ выразилъ. Въ этомъ — его историческая заслуга. А что культъ автономной личности и міровая скорбь не заполняли цликомъ его души, такъ на то онъ былъ человкъ, а никогда никакая идея, какъ бы она глубока ни была, никогда никакое чувство не могутъ владть человкомъ безъ раздла.
Для усвоенія же и проповди міровой скорби и культа автономной личности Байронъ былъ безспорно подготовленъ жизнью и нкоторыми природными склонностями.

X.

Условія личной жизни Байрона сложились очень своеобразно. Съ дтскихъ лтъ до послдней минуты — вся окружающая поэта обстановка семейная, школьная, журнальная, политическая, свтская, агитаторская и боевая — держала его въ постоянномъ нервномъ возбужденіи и напряженіи. Его воля должна была длать страшныя усилія, чтобы отстоять ту позицію, которую онъ занималъ или хотлъ занять въ жизни. Покоя онъ никогда не зналъ. Его общественная дятельность началась въ палат лордовъ съ протеста и закончилась борьбой въ Италіи и Греціи, его литературная дятельность началась съ уничтожающаго памфлета и закончилась въ ‘Донъ-Жуан’ тмъ же памфлетомъ. Его семейная жизнь началась съ ссоры и ссорой и осталась. Кумиръ всего культурнаго міра — онъ въ то же время былъ мишенью всхъ злостныхъ сплетенъ и нападокъ…
Вс эти факты нельзя игнорировать, когда говоришь о поэзіи Байрона и объ основномъ ея мотив — о психологіи сильной личности. Она по природ своей была сильна, эта личность, но въ сил своей была закалена жизнью. Она привыкла опираться только на себя и руководиться собственной программой дйствія, встрчая отовсюду сопротивленіе. ‘Я’ и только ‘я’ спасало поэта во вс критическія минуты, и неудивительно, если свободу этого ‘я’ онъ цнилъ такъ высоко и такъ поклонялся его мощи. Конечно, нужно было родиться съ такой свободной душой, но нужно было и умть сохранить ее. Байронъ сохранилъ ее, и это всего легче доказать на той свобод, съ какой онъ обращался со всми вопросами, которые обыкновенно людей себ подчиняютъ, какъ напримръ съ вопросами религіозными, философскими и политическими. Какъ часто даже сильные люди отдаютъ себя во власть какого нибудь ршенія и не охотно допускаютъ въ этихъ ршеніяхъ колебанія! Убжденность нердко является результатомъ страха передъ перершеніемъ, которое всегда обходится дорого. Байронъ въ данномъ случа очень характерный примръ свободнаго отношенія ко всмъ такимъ идейнымъ властолюбивымъ трудностямъ. Не он владютъ имъ, но онъ ими, и потому кажется иногда, что онъ къ нимъ относится не съ должной строгостью. На самомъ дл онъ всегда лишь оставляетъ за собой свободу сужденія.

XI.

Въ вопросахъ религіозныхъ Байронъ не имлъ опредленной доктрины. Онъ враждовалъ со всми авторитетными традиціонными видами религіозныхъ представленій. Какъ близкій по духу Руссо, онъ исповдывалъ религію сердца — свободную и неопредленную религію. Иногда въ своихъ стихахъ и переписк онъ высказывалъ мысли близкія къ деизму, но еще чаще можно было замтить въ немъ склонность къ міросозерцанію пантеистическому. Впрочемъ ‘Великое Все’, которому онъ молился, онъ созерцалъ скоре какъ поэтъ, чмъ какъ философъ. Опредленной стойкой религіозной концепціи міра у него не было. Представлялся ли ему Богъ какъ личность или какъ безличная субстанція, проникающая собою все сущее, поэтъ былъ только религіозно настроенъ, а не убжденъ, О христіанств онъ не высказывался опредленно. Христа онъ почиталъ, но нердко подчеркивалъ свое отрицательное отношеніе къ христіанскимъ взглядамъ на сверхчувственное. Все въ его религіозныхъ взглядахъ зависло отъ настроенія, отъ эстетической эмоціи… Въ душ его было много религіознаго скептицизма и тотъ критикъ, который его назвалъ ‘эмоціональнымъ скептикомъ’, былъ близокъ къ истин. Что Байронъ иногда позволялъ себ бравировать своимъ скептицизмомъ, — это врно, но не всякая скептическая его мысль должна быть поставлена на счетъ бравады, иногда она выражала вполн всю сущность его религіознаго настроенія. Все это, при извстномъ желаніи, можетъ быть истолковано какъ недостатокъ интереса къ религіознымъ вопросамъ. Но не будемъ ли мы боле справедливы, если въ этомъ усмотримъ то самое свободное отношеніе къ религіи, отношеніе, которое проявляли до Байрона вс представители просвтительной философіи XVIII вка, — и Вольтеръ, и Руссо, и энциклопедисты, и матеріалисты, вообще вс поклонники свободнаго ума, которые, при разныхъ оттнкахъ въ ихъ религіозныхъ мысляхъ, были ршительными противниками всякихъ догмъ, всякихъ традицій, всякихъ авторитетовъ? Неустойчивость мысли не всегда показатель ея слабости, иногда въ этой форм проявляется и ея самостоятельность.
Самостоятельнымъ нужно назвать и отношеніе Байрона къ вопросамъ философскимъ. Нужно замтить, однако, что онъ вообще чуждался отвлеченной философской мысли и не обладалъ достаточной| къ ней подготовкой. Онъ былъ воспитанъ на англійскихъ сенсуалистическихъ ученіяхъ, на скептицизм Юна и на французскихъ просвтителяхъ. Здравый смыслъ этихъ философовъ и ихъ заманчивая ясность ему нравились. Но покоренъ онъ этой ясностью не былъ. Въ немъ было безспорное тяготніе къ мистическому, столь замтное напримръ въ ‘Манфред’ и въ ‘Каин’. Это мистическое не облекалось ни въ какую теорію, но было живо въ поэт, хотя онъ иногда и шутилъ надъ нимъ. Байронъ и въ этой области признавалъ за собой свободу мысли и чувства и ни одна изъ теорій не могла навязать ему себя. Онъ въ каждой изъ нихъ цнилъ больше ея полемическіе пріемы, чмъ положительные выводы. Пусть такое отношеніе къ философскимъ проблемамъ не соотвтствовало ихъ серьезному значенію въ жизни, но такъ поступали многіе свободные умы ХVIII вка, подчиняя философію своей свободной и своевольной мысли.
Одинъ біографъ сказалъ про Байрона, что и политика была для него .лирикой’ — предметомъ сердечной склонности, а не размышленія и убжденія. Эти слова могутъ вызвать рзкій протестъ, такъ какъ съ именемъ Байрона соединено представленіе о цлой либеральной и даже радикальной политической программ, которую поэтъ проводилъ въ жизнь. Байронъ открыто выступалъ въ рядахъ либеральной партіи въ Англіи, принималъ участіе въ революціонномъ движеніи Италіи, наконецъ бросилъ вызовъ всей монархической Европ своей агитаціей въ Греціи. Вс эти факты говорятъ безспорно о томъ, что съ существующимъ порядкомъ политической жизни поэтъ никакъ не могъ поладить, но имлъ ли онъ самъ опредленную политическую программу? Этой программы нтъ ни въ сочиненіяхъ его, ни въ письмахъ, попадаются только отдльныя свободолюбивыя мысли. Ни съ какой партіей онъ себя не связывалъ, сохраняя и въ данной области полную независимость мннія. Это можно объяснить отчасти тмъ, что въ т годы вс политическія теоріи, какъ радикальныя, такъ и консервативныя, были въ одинаковой степени скомпрометированы, одни — французской революціей, другіе Наполеономъ и реставраціоннымъ режимомъ. Но помимо этого свободная мысль поэта сама по себ не уживалась ни съ какой теоріей, стремясь стать выше ея. Безспорно, что съ самыхъ юныхъ лтъ въ душ Байрона было живо одно чувство, которое никогда ему не измняло — чувство наполовину эгоистическое, наполовину альтруистическое, а именно — симпатія къ слабйшему и потребность взять его подъ свою сильную защиту. Много есть фактовъ въ его жизни, подтверждающихъ эту его склонность. Поэтъ былъ въ сущности боле филантропъ, чмъ политикъ. Онъ унаслдовалъ отъ своего сентиментальнаго вка эту любовь къ угнетеннымъ и обиженнымъ и отличался отъ обыкновенныхъ мирныхъ сентименталистовъ только тмъ, что вносилъ въ эту программу заступничества много гордыни, желчи и злобы. Поэтому часто могло казаться, что вся эта защита слабыхъ есть лишь удобный предлогъ, чтобы подразнить сильныхъ и выдвинуть впередъ свою личность. Нтъ сомннія, что Байронъ былъ непримиримый врагъ всякаго деспотизма, въ чемъ бы онъ ни проявлялся, эта вражда вытекала изъ глубокаго чувства справедливости и признанія въ людяхъ’ человческаго достоинства. Всякое насиліе человка надъ человкомъ, отъ насилія надъ чувствомъ и мыслью до насилія надъ плотью, было въ его глазахъ, преступленіемъ. Но если это насиліе было связано съ развитіемъ грандіозной воли человческой и являлось осуществленіемъ смлой мысли, то такое насиліе онъ какъ будто извинялъ — судя по его словамъ, обращеннымъ къ Наполеону. Поэтъ иногда самъ признавался, что онъ ‘индиферентъ’ въ политик, и это врно, если помнить, что такой индиферентизмъ не имлъ ничего общаго съ пассивнымъ примиреніемъ или опортунизмомъ и что онъ оставался всегда призывомъ къ возмущенію, къ борьб, къ революціи, про которую Байронъ сказалъ однажды, что она одна можетъ спасти землю отъ адскаго оскверненія. Но равнодушный ко всмъ формамъ правленія, этотъ призывъ не открывалъ людямъ никакихъ ясныхъ видовъ на будущее, онъ оставался лишь отрицаніемъ настоящаго. И кром того, какъ сказалъ одинъ критикъ, въ этомъ протестующемъ либерализм идеалъ свободы былъ всегда смшанъ со своеволіемъ.
Но не на эгоизмъ только и на любовь къ власти опиралось это своеволіе. Въ немъ была большая доза сознанія своего нравственнаго превосходства надъ другими, сознанія правоты своего идеала. Байронъ — какъ его родственники, дятели французской революціи — полагалъ, что, временно подчинивъ себ волю ближняго, онъ открываетъ ему двери настоящей свободы и справедливости и что онъ ведетъ его, слпого, на помочахъ къ свту.
Во всякомъ случа, какъ бы строго мы ни судили отсутствіе ясной опредленной программы въ политическихъ мысляхъ Байрона, мы должны признать, что она никогда не шла на компромиссы, и никогда не руководилась какими нибудь посторонними соображеніями, она впадала въ противорчія, но только потому, что чувствовала себя вполн свободной. Самъ поэтъ — когда ршался высказать свою политическую программу — признавалъ за собой право свободнаго сужденія и меньше всего думалъ о какихъ либо авторитетахъ.

XII.

Поклонникъ свободной мысли и свободнаго чувства, Байронъ преклонялся и передъ силой воли человка, который убжденъ, что эта сила иметъ право и можетъ непосредственно реагировать на жизнь, чтобы навязать ей тотъ строй, который она считаетъ разумнымъ и справедливымъ. Байронъ не жилъ въ годы революціи и былъ англичанинъ по рожденію, а не французъ, и потому трудно сказать, подошелъ-ли бы онъ къ типу тхъ индивидуалистовъ, поклонниковъ автономной личности, которые не остановились ни передъ какими трудностями и насиліемъ, чтобы провести въ жизнь свою этическую, общественную и политическую программу. Время, когда жилъ Байронъ, было совсмъ неблагопріятно для такихъ опытовъ, но любопытно, что въ двухъ случаяхъ поэтъ обнаружилъ непреклонную волю въ достиженіи практическаго результата не считаясь ни съ какими трудностями. Онъ взялъ въ свои руки необычайно опасное руководство революціонной партіей въ Италіи и безумно смлое дло — освобожденія Греціи. Какими бы мы мотивами ни объясняли эти два ‘шага’ въ жизни Байрона, въ нихъ есть нчто типически-революціонное, свидтельствующее о страшной вр человка въ свою силу и свою личность, въ свое право вмшиваться въ теченіе событій, не считаясь ни съ какимъ рискомъ или видимой неосуществимостью. Какъ раньше въ сужденіяхъ Байрона о религіи и о политик сказалось торжество его свободной мысли и чувства, такъ и въ этихъ его длахъ — сказалось торжество его свободной воли, его культъ личности сильной своимъ волевымъ давленіемъ на окружающее.
Изъ этого культа вытекали и симпатіи поэта къ Наполеону. Въ этой симпатіи нкоторые люди хотли видть тайное желаніе поэта уколоть своихъ соотечественниковъ. Въ пику Веллингтону Байронъ будто-бы славословилъ Наполеона. Конечно, симпатіи Байрона къ императору французовъ могли быть подогрты его враждой къ господствующимъ теченіямъ англійской національной политики. Но поэтъ любилъ Наполеона еще съ дтскихъ лтъ. Эта любовь нсколько поколебалась, когда поэтъ узналъ объ отреченіи императора: онъ счелъ это отреченіе за слабость. Но потомъ онъ привтствовалъ императора, когда услышалъ, что Наполеонъ вернулся съ острова Эльбы. Посл Ватерлоо поэтъ могъ уже безпристрастно оцнить своего героя. Онъ сталъ узнавать въ немъ деспота, но ему все-таки было обидно и жалко разставаться со своимъ кумиромъ, въ особенности когда онъ ближе присмотрлся къ тмъ людямъ, которые Наполеона низвергли. Чрезмрная гордыня, неуваженіе къ достоинству ближняго, презрніе къ нему, неумнье обуздать свои страсти, обожествленіе своей воли — вотъ рядъ грховъ, которые поэтъ не прощалъ своему герою. Но читая ему мораль, онъ постоянно оговаривался, называлъ его падшимъ ангеломъ, но всеже ангеломъ, говорилъ, что великій человкъ иметъ право на гордыню и при каждомъ случа давалъ чувствовать, сколько въ немъ сердечнаго отношенія, сколько уваженія къ великому поклоннику автономной личности,
Байронъ, какъ и Наполеонъ, былъ натура властолюбивая и, любя человчество въ иде, на массовое обнаруженіе этого человчества, на толпу смотрлъ гордо и подчасъ съ нескрываемымъ презрньемъ. Байронъ имлъ нсколько случаевъ приглядться къ толп поближе. Онъ испыталъ на себ ея глупый гнвъ въ Лондон во время своего бракоразводнаго процесса, онъ видлъ ее очень близко въ Греціи, когда она, забывъ святое дло, ссорилась и безчинствовала. Впечатлніе, произведенное ею на поэта, было очень тяжелое, но конечно, не этотъ личный опытъ заставилъ его вложить своимъ героямъ въ уста такія жесткія слова, полныя презрнія и гордыни, съ какими они говорятъ о людяхъ, ихъ окружающихъ. Поэтъ вспоминалъ въ данномъ случа ту самую толпу, которая въ разгаръ идейнаго и соціальнаго обновленія жизни, свела святое дло на анархію. По адресу этой толпы были сказаны имъ вс его мрачныя пессимистическія тирады, смыслъ которыхъ сводился къ отчаянной мизантропіи, идущей въ прямой разрзъ съ общимъ гуманнымъ складомъ ума и души самого поэта…
Итакъ, послдователь полной свободы въ сужденіяхъ и въ чувствахъ, человкъ, желзная воля котораго не робла передъ трудностью осуществленія своего идеала на дл, самой жизнью закаленный въ постоянной борьб — Байронъ боле чмъ кто либо изъ современныхъ ему поэтовъ былъ подготовленъ къ тому, чтобы стать пвцомъ автономной личности, апостоломъ индивидуализма, этой основной черты своего вка.
Природа и жизнь подготовили его также и къ тому, чтобы глубоко воспріять и выстрадать болзнь, которая такъ измучила своей міровой скорбью все его поколніе.

XIII.

Байронъ отъ рожденія былъ натурой меланхолической, воспріимчивой ко всему печальному, Именно печальное въ жизни настраивало его особенно поэтически… Онъ былъ одаренъ кром того еще одной природной склонностью: онъ не любилъ покоя, какого бы то ни было. Жить значило для него волноваться и преодолвать препятствія, а такое боевое настроеніе почти всегда сосредоточено и серьезно и даже въ минуты побды можетъ быть печально.
Въ своихъ отвтахъ на запросы времени поэтъ обыкновенно подчеркивалъ лишь то, съ чмъ онъ не соглашался, что возбуждало въ немъ чувство ненависти, презрніе или гнвъ, и о конечномъ ршеніи, примиряющемъ человка съ поставленнымъ вопросомъ, онъ не думалъ.Въ его поэзіи постоянно недовольной и протестующей было нчто демоническое, вызывающее, и въ ней почти всегда слышался крикъ страданія. Это страданіе поэта было одно время наибольшей приманкой его поэзіи. О немъ такъ много говорилось и всегда оно казалось такимъ загадочнымъ и неопредленнымъ. И кто было не личное страданіе поэта, обусловленное печальными фактами его частной жизни: въ его печали было нчто большее: печаль за другихъ, за весь міръ. Въ этомъ страданій былъ глубокій смыслъ и это чувствовалось всми, хотя всякому, кто о немъ думалъ, было ясно, что судьба дала поэту все — и красоту, и славу, и талантъ, чтобы быть вполн счастливымъ и довольнымъ. Но душа его была обречена на жертву печали. Такія души есть, он всегда голодны. Требованія, которыя он ставятъ себ и ближнимъ, такъ велики, такъ неумренны, что для нихъ, какъ для души Фауста, нтъ момента удовлетворенія. Он — символъ вчнаго стремленія: для нихъ покой равносиленъ усыпленію духа. Брошенныя въ круговоротъ жизни, он должны или покорить эту жизнь, заставить ее слдовать за своей волей или, если это невозможно — враждовать съ ней вчно, ощущая болзненно самые обыкновенные уколы и обезцнивая вс радости жизни. Стремленіе къ власти въ человк съ такой душой естественно, но и эта власть, если бы она была въ его рукахъ, не дала бы ему мира. ‘Такой человкъ, какъ сказалъ самъ Байронъ, овладвъ этой властью и стремясь все впередъ, не нашелъ бы другой добычи, кром самого себя: ему пришлось бы идти вспять и потонуть въ печали’. Печаль и страданіе во время борьбы, та же печаль какъ внецъ побды — вотъ участь этихъ голодныхъ душъ, которыя хотятъ предупредить ходъ событій, которыя такъ возвышенно думаютъ о человк и объ его призваніи, что не въ силахъ примириться съ его недостатками и пороками и вообще съ неизбжностью. Печаль, которая не покидаетъ этихъ людей даже въ т моменты, когда ихъ гордость, самолюбіе и властолюбіе, повидимому, насыщены — вытекаетъ, конечно, не изъ неудовлетвореннаго эгоизма. Въ основ ея лежитъ неудовлетворенная любовь къ иде, къ цлому ряду идей, торжество которыхъ для человка дороже его личнаго торжества, любовь, въ которой столько же самопожертвованія, сколько и эгоизма.
Свобода сужденій, которая не позволяла Байрону стать рабомъ ни одной доктрины, казалось, могла-бы охладить его сердце, но оно продолжало попрежнему любить, желать, ненавидть и отчаиваться, и всякій разъ, когда оно обращалось къ его уму за поддержкой или когда оно спрашивало самого себя, во что я врю?— оно не получало опредленнаго отвта и было предоставлено себ самому и своей бурной воспріимчивости… Будь поэтъ человкъ веселаго темперамента, для котораго смшное въ жизни заслоняло бы ея серьезную сторону — ему, конечно, жилось бы легче, но веселье, которому онъ отдавался, было примнительно къ серьезнымъ сторонамъ жизни тмъ же отрицаніемъ, а именно — юморомъ и сарказмомъ… И вотъ съ такой меланхолической душой, болзненно воспринимающей вс впечатлнія, Байрону пришлось мыслить и дйствовать въ одну изъ самыхъ печальныхъ эпохъ культурной жизни. Позади была вся трагедія революціи, съ ея безграничными упованіями и ея безпредльнымъ разочарованіемъ, позади была и эпопея Наполеоновскаго самовластія — величественная, но кровавая и оскорбительная для человческаго достоинства. Впереди было царство старыхъ авторитетовъ, насильственно обновленныхъ, нравственная стоимость которыхъ была подорвана и въ области религіи, и въ области философіи, и въ области гражданской и политической жизни. Наконецъ кругомъ нависала та самая міровая скорбь, которая охватила наиболе чуткихъ и гуманныхъ людей — свидтелей и участниковъ этихъ героическихъ и трагическихъ моментовъ исторіи. На эту скорбь Байронъ откликнулся, и въ своемъ вымысл далъ ей самое художественное воплощеніе.

XIV.

Въ этомъ оригинальномъ сочетаніи культа сильной личности и міровой скорби — сочетаніи новомъ и до той поры не встрчавшемся — заключена вся сущность ‘байронизма’ и все обаяніе героевъ-проповдниковъ этого настроенія и міросозерцанія. Вс эти герои, созданные фантазіей Байрона, другъ на друга поразительно похожи, хотя психика ихъ и образъ ихъ мыслей на протяженіи лтъ испытываютъ нкоторую перемну. Вс они — въ сущности одно лицо, думающее надъ однимъ вопросомъ жизни и пытающееся ршить его разными способами.
Знакомясь съ этимъ лицомъ, нужно помнить, что оно отнюдь не портретъ самого автора. Байронъ умлъ писать стихи и не въ ‘байроническомъ’ дух, такъ какъ самъ бывалъ часто не ‘байронически’ настроенъ. Но вс его общіе, конечные взгляды на жизнь и людей были имъ выражены именно въ этихъ мрачныхъ и гордыхъ образахъ, въ которыхъ индивидуализмъ такъ тсно и эффектно сочетался съ безпросвтной скорбью.
Это-то конечное ‘байроническое’ сужденіе о жизни и заполнило новую страницу въ исторіи всемірной литературы.
Новымъ было и самое сужденіе, и образы, и колоритъ, и драматическія положенія тхъ разсказовъ, въ которыхъ оно было высказано. Главное и основное изъ этихъ драматическихъ положеній, это — противопоставленіе сильной личности — вождя и той массы, ради которой, на пользу которой она призвана дйствовать и надъ которой она поставлена. Согласованіе этихъ двухъ силъ — личности и массы — труднйшая задача будущаго и то ршеніе, которое дано Байрономъ — ршеніе устарвшее, но чрезвычайно для своего времени характерное. Сильная личность, осуществляя свободу своихъ сужденій и чувствъ и стремясь непосредственно повліять на жизнь, должна была проявить надъ массой, которую она признавала ниже себя стоящей, извстную власть, граничащую съ деспотизмомъ, она должна была потребовать покорности и на первыхъ порахъ должна была таковую встртить. Она могла затмъ убдиться въ томъ, что эта покорность пассивная, неидейная, которая въ свою очередь способна превратиться въ деспотизмъ и своеволіе, своеволіе дикое, даже кровавое, отрицающее ту самую гуманную свободу мысли и чувства, которая вдохновляла вождя, когда онъ становился во глав этой толпы. Что этотъ сильный вождь могъ скорбть о толп, сердиться на нее, презирать ее, возненавидть ее и наконецъ забыть о ней — это вполн понятно. И когда онъ боллъ всми этими чувствами (а онъ перенесъ эту тяжелую болзнь на зар XIX вка) онъ ‘былъ и выразителемъ и послдователемъ истинно ‘байроническаго’ взгляда на жизнь и человка. Онъ могъ тогда считать собственной исповдью все то, что онъ читалъ на страницахъ ‘Чайльдъ Гарольда’, ‘Гяура’, ‘Абидосской невсты’, ‘Корсара*, ‘Лары’, ‘Манфреда’, ‘Марино Фальеро’, ‘Сарданапала’, ‘Фоскари’, ‘Каина’, ‘Острова’, а также и ‘Донъ Жуана’.

XV.

Въ такой именно послдовательности произведеній развертывается передъ нами міровая скорбь въ поэзіи Байрона.
Она описываетъ въ этихъ художественныхъ созданіяхъ полный кругъ своего развитія отъ неопредленной мало мотивированной печали до ироніи надъ самой собою. Поэтъ, начавъ свою дятельность въ очень молодые годы, когда запасъ его знаній и наблюденій былъ не великъ — съ теченіемъ лтъ все глубже и и глубже вникалъ въ сущность болзни своего вка и, выстрадавъ всю болзнь — кончилъ тмъ, что взглянулъ глазами юмориста на вс т явленія и вопросы, къ которымъ раньше относился съ такой возвышенною скорбію.
Краткій обзоръ основныхъ мотивовъ и драматическихъ положеній въ только что перечисленныхъ произведеніяхъ Байрона поможетъ намъ разобраться въ сложной психик мірового скорбника.
Онъ впервые является передъ нами въ знаменитомъ ‘гарольдовомъ плащ* въ 1809—1810 году, когда появились первыя дв псни того римованнаго дневника, который Байронъ велъ во время перваго своего путешествія на Восток. Авторъ былъ такъ молодъ и эта молодость была проведена имъ такъ шумно и нервно, что искать въ этихъ псняхъ глубоко продуманныхъ мыслей значило не признавать за молодостью права на безпечность и лирическій безпорядокъ въ чувствахъ и взглядахъ. Такой лирическій безпорядокъ отличительная черта ‘Чайльдъ Гарольда’: въ немъ были даже сатирическія и веселыя строфы, которыя авторъ вычеркнулъ. Да и по общему своему тому поэма была бодрая, хотя главное лицо было всегда пасмурно и меланхолически настроено. Своему Гарольду Байронъ далъ въ спутники самого себя и прерывалъ разсказъ объ его похожденіяхъ собственными размышленіями и замтками. Такимъ образомъ въ ‘Чайльдъ Гарольд’ появилось два дйствующихъ лица — одинъ печальный и разочарованный, другой далеко не утратившій вкуса къ жизни, къ ея приманкамъ и ея героическимъ сторонамъ. Поэма по своему содержанію вышла очень богатая, несмотря на свою монотонность. Бдне другихъ былъ въ ней разработанъ тотъ мотивъ, который для насъ иметъ первенствующее значеніе, именно — мотивъ скорби. Психологія Гарольда туманна, впрочемъ, полной и ясной его характеристики поэтъ дать не могъ, какъ не можемъ мы въ извстные годы врно понять и оцнить наши пока еще неясныя стремленія и мысли. Душа Гарольда, въ которой скорбное міросозерцаніе индивидуалиста пока еще не отлилось въ опредленную форму — должна была остаться загадочной. Если держаться строго того, что поэтъ разсказываетъ о юности своего любимца, то этотъ праздный и разгульный юноша, — человкъ довольно пустой и ничтожный. Свободный какъ птица, онъ не имлъ никакихъ обязанностей ни въ отношеніи къ ближнему, ни въ отношеніи къ себ самому. Онъ былъ пресыщенъ жизнью и все возненавидлъ, любовь женщины не могла наполнить его сердца, такъ какъ изъ всхъ женщинъ онъ любилъ только одну, но она не могла стать его подругой. Впрочемъ, къ ея же счастію… И вотъ Гарольдъ заболлъ душевно. Онъ пожелалъ разстаться со всми собутыльниками, онъ сталъ томиться по иной жизни. Иногда слеза навертывалась ему на глаза, но гордость ее замораживала, онъ полюбилъ одиночество, но уединеніе не давало ему радости. Наконецъ онъ ршился покинуть свою родину, пресыщенный наслажденіемъ, онъ почти что тосковалъ по страданію.
Но едва ли простое пресыщеніе — источникъ скорби Гарольда. Поэтъ ухватился за это чувство какъ за наиболе ему самому въ эти годы понятное. Но это объясненіе, кажется, и его самого не удовлетворяло. Какая-то таинственная печаль, говорилъ Байронъ, лежала на дн души Гарольда, печаль свидтельствующая вовсе не о легкомысленномъ отношеніи къ жизни, не о пустот уставшаго сердца, а o какомъ* то боле глубокомъ страданіи. Гарольда мучила какъ будто память о какой-то непримиримой вражд, воспоминаніе о какой-то обманутой страсти… Его печаль лишала его возможности въ чемъ либо находить удовольствіе, она названа даже дьявольской мыслью, которая слдуетъ за нимъ по пятамъ. Сердце его — адъ. Проклятіе Каина окутало его блдное чело мракомъ, враждебнымъ всему живому. За какія преступленія эта печать Каина была на него наложена — мы не знаемъ. Гарольдъ, очевидно, натура демоническая, но безъ всякихъ ясныхъ очертаній. Болзнь вка стучалась въ сердце поэта, когда онъ писалъ этотъ таинственный портретъ, но поэтъ не могъ еще отдать себ въ ней отчета, онъ подыскивалъ для нея объясненіе въ самыхъ прозаическихъ мотивахъ, въ самыхъ обыденныхъ явленіяхъ всякой необузданной молодой жизни. Глубокій смыслъ этой трагедіи индивидуалиста открылся ему поздне.
А Гарольдъ, несмотря на туманныя очертанія своего облика, безспорно изъ семьи поклонниковъ автономной личности. Личность его ярко выдлена изъ среды его окружающей, онъ ничмъ съ этой средой не связанъ кром личнаго каприза, у него нтъ обязанностей, ни идейныхъ, ни реальныхъ… онъ самъ по себ во всемъ. И вмст съ тмъ въ его душ живетъ таинственная непонятная печаль. Онъ самъ не могъ бы объяснить, кто ея виновникъ… Онъ чувствуетъ только, что жизнь не такова, какой бы онъ ее желалъ видть, положимъ, онъ не иметъ никакого нравственнаго права чего либо требовать отъ жизни и людей, но отнять у него право ощущать недовольство — нельзя. Это недовольство, эта печаль, это Канново проклятіе — неясное предчувствіе какихъ-то ‘глубокихъ страданій*, какой то ‘непримиримой вражды’ и ‘обманутой страсти’ предчувствіе той болзни вка, которой вскор должна была заболть душа поэта.

XVI.

Въ поэмахъ, послдовавшихъ за ‘Чайльдъ Гарольдомъ’, приступы этой болзни начинаютъ проявляться вполн опредленно и ясно. Отъ пассивной печали, какую испытывалъ Гарольдъ, герой переходитъ прямо къ враждебнымъ чувствамъ, Онъ начинаетъ мстить людямъ за то, что они отучили его любить ихъ, за то, что оскорбили въ немъ его свободомыслящій умъ и нжное сердце, за то, что они такъ низко уронили нравственное достоинство человка. Самъ далеко не безупречный и не безгршный, герой начинаетъ подыскивать оправданіе своимъ антигуманнымъ и антисоціальнымъ чувствамъ въ проступкахъ ближняго и, конечно, находитъ такое оправданіе.
Изъ лирическихъ поэмъ Байрона — ‘Гяуръ’ (1813), ‘Абидосская невста* (1813), ‘Корсаръ’ (1814) и ‘Лара’ (1814) полне другихъ освщаютъ этотъ приростъ скорби въ душ индивидуалиста. Вс эти поэмы при разнообразіи ихъ содержанія очень сходны между собой по колориту, по основнымъ драматическимъ движеніямъ и душевному складу главныхъ дйствующихъ лицъ.
‘Гяуръ’ — разсказъ о несчастной любви рабыни, осужденной на молчаніе и позоръ и казненной за свободное движеніе своего сердца, — повсть объ ужасной мести ея любовника, обезумвшаго отъ горя и непримиреннаго ни съ людьми, ни съ Богомъ.
‘Абидосская невста’ — тотъ же разсказъ о свободной, тайной любви, въ которой заключено все счастіе обиженнаго, приниженнаго и обездоленнаго человка, плачъ надъ свободнымъ и гуманнымъ сердцемъ, которое разбито и ожесточено деспотизмомъ и злобой ближняго.
‘Корсаръ* — картина свободной привольной жизни на мор, картина почти идиллическая, если бы главнымъ героемъ ея не былъ разбойникъ, благородный и опять таки гуманный человкъ, который вынужденъ убивать и грабить противъ собственной воли, будучи вызванъ на это насиліе врагами своей вры и отчизны.
‘Лара’ — мрачный образъ таинственнаго рыцаря, всмъ чуждаго и противъ всхъ озлобленнаго, загадочнаго преступника, заклеймленнаго печатью проклятья, презирающаго людей и совсмъ одинокаго, но съ благородными помыслами и съ задатками нжной любви.
Въ разные костюмы одты герои этихъ поэмъ, но они — одно лицо. Противъ торжествующей деспотической силы и противъ эгоизма.принижающаго свободу, выступаетъ этотъ новый таинственный рыцарь, опираясь лишь на силу своей личности. Отрицая вс устои общественной жизни, онъ смотритъ на нее какъ на арену борьбы. Онъ живетъ почти дикой жизнью, до которой его низвела мнимая цивилизація съ ея вопіющими противорчіями и насиліемъ. Живя на мор, на необитаемыхъ островахъ, укрываясь въ горныхъ ущельяхъ, онъ не смогъ, однако, настолько понизить уровень своихъ умственныхъ и нравственныхъ потребностей, чтобы стать наивнымъ, непосредственнымъ человкомъ, а безъ этой наивности его свободный образъ жизни не скрашиваетъ его существованія, не умиротворяетъ его сердца. Онъ остается въ этой пустын поклонникомъ своихъ свободныхъ сужденій и свободныхъ чувствъ, своей сильной личности, которая такъ отъ людей пострадала. Онъ не отрекается отъ своихъ притязаній и не смиряетъ своихъ порывовъ. Когда нтъ враговъ вншнихъ, онъ врагъ себ самому. Такимъ одинокимъ, злобнымъ и несчастнымъ сдлали его люди, и они должны нести за это отвтственность. Его сердце было создано для нжныхъ чувствъ и лишь потомъ уклонилось въ сторону преступленія, слишкомъ рано оно было обмануто и слишкомъ долго длился обманъ. Природа вовсе не предназначала его быть атаманомъ преступниковъ. Его сердце измнилось прежде, чмъ его поступки заставили его объявить войну людямъ и прогнвить небо. Такъ какъ его добродтель позволила себя обмануть, онъ проклялъ вс добродтели, какъ источникъ зла, Еще когда онъ былъ юнъ, его боялись, избгали и на него клеветали — и онъ возненавидлъ людей слишкомъ глубоко, чтобы почувствовать уколъ совсти, онъ вообразилъ.что голосъ ярости, который онъ въ себ слышалъ — священный зовъ, призывающій его разсчитаться со всми за преступленіе нкоторыхъ. Одинокій, дикій и странный, стоитъ онъ, равно далекій отъ людской любви и людской ненависти, его имя можетъ опечалить людей, его дянія могутъ поразить ихъ, но т, которые его боятся, не смютъ презирать его.
Онъ не знаетъ надъ собой никакого закона, ни вншняго, ни внутренняго, такъ какъ противъ вншняго онъ враждуетъ, а внутренній обязателенъ для него лишь постольку, поскольку онъ совпадаетъ съ его до крайностей доведеннымъ чувствомъ индивидуализма. Онъ смшиваетъ понятія добра и зла и поступки своей личной воли истолковываетъ какъ велнія судьбы…
Герой могъ бы добровольно оборвать свою жизнь. Но чтобы убить себя, ему нужно прежде всего убить въ себ свою гордость, которая не позволяетъ ему быть похожимъ на остальныхъ людей, давно изобртшихъ это нехитрое средство покончить вс земные счеты. Ненавидя жизнь и презирая ея участниковъ, онъ продолжаетъ жить безъ надежды на что либо лучшее.
Одно только сохранилъ онъ какъ остатокъ своей прежней жизни въ обществ, это — любовь своей подруги. Вся соціальная жизнь свелась для него къ этой жизни вдвоемъ — счастливой или несчастной — все равно. Никакія иныя узы его не связываютъ. Романтическіе полуземные женскіе образы скрашиваютъ нсколько его одиночество, но и они скоро исчезнутъ.
Помимо этихъ спутницъ, у героя есть еще товарищи — есть та безымянная толпа, которая покоряется ему безпрекословно, которую онъ ведетъ за собой и которая съ виду какъ будто живетъ съ нимъ одной жизнью. Но именно въ его отношеніи къ этой толп обнаруживается вся антисоціальная тенденція его жизни. Никогда личный его интересъ не связанъ съ интересомъ этой массы. Тамъ, гд онъ является во глав ея, онъ для нея таинственный незнакомецъ, который никогда не входитъ въ ея положеніе, а пользуется ею какъ орудіемъ, какъ средствомъ для себя — для успшнаго достиженія своей цли. Общенія между ними нтъ никакого, а есть только съ одной стороны, сила власти и обаяніе личности, а съ другой — тупое повиновеніе. Герой одинъ, у него нтъ врнаго сердца, которому бы онъ доврилъ свои помыслы, люди идутъ за нимъ потому, что онъ храбръ, и потому, что онъ доставляетъ имъ богатую добычу, — они пресмыкаются передъ нимъ, такъ какъ онъ обладаетъ способностью завладть ихъ стадной волей и направить ее. Онъ управляетъ ими, стараясь быть всегда первымъ, такова сила льва надъ шакаломъ. И если герой и становится иногда на сторону униженныхъ и оскорбленныхъ и защищаетъ низшую братію, то въ сущности, что ему за дло до счастія и свободы этой толпы? Онъ поднимаетъ униженныхъ затмъ только, чтобы унизить сильныхъ. Возвышается ли онъ надъ общимъ уровнемъ людей, съ которыми осужденъ дышать однимъ воздухомъ, или падаетъ ниже его, онъ, длая добро или зло, хочетъ лишь отдлить себя отъ всхъ, кто раздляетъ съ нимъ его смертное существованіе.
Таковъ этотъ новый герой — главное лицо въ лирическихъ поэмахъ Байрона. Онъ также индивидуалистъ чистой крови, но не размышляющій, какъ Гарольдъ, а дйствующій. Онъ въ рзкой и прямой оппозиціи съ существующимъ порядкомъ общества. Онъ недоволенъ не отдльными какими-нибудь параграфами политическаго или гражданскаго строя, онъ во вражд съ самимъ обществомъ, какъ таковымъ. Люди его оскорбили, заковали его сердце въ кандалы, отняли у него все, что было ему дорого, вс его надежды оказались ложными, — и онъ сталъ мстить людямъ. Его любовь превратилась въ ненависть, и глубокая скорбь окутала его душу. Но онъ пока еще не отвернулся совсмъ отъ людей, онъ пожелалъ все-таки дать людямъ почувствовать свою силу. Онъ такъ глубоко возненавидлъ людей за ихъ пороки и несправедливости, что отказался отъ всякой мысли объ ихъ исправленіи. Презирая одинаково и угнетателей и угнетенныхъ, этотъ служитель автономной личности объявилъ войну обществу, войну, которая могла бы имть свое культурное значеніе, если бы въ сердц самого героя была хоть капля вры во что бы то ни было. Но такой вры въ его сердц нтъ.
Но пока онъ еще среди людей, наступитъ моментъ, когда онъ предпочтетъ ихъ обществу полное и безмолвное одиночество, когда міровая скорбъ заглушитъ въ немъ всякое желаніе какого бы то ни было общенія. Онъ утратитъ тогда даже обычный человческій образъ.
Въ такомъ символическомъ, неземномъ образ является онъ намъ въ ‘Манфред’.

XVII.

Типъ Манфреда былъ естественнымъ завершеніемъ всхъ предшествующихъ ему скорбныхъ типовъ въ поэзіи Байрона. Въ этомъ смысл онъ далеко не случайная поэтическая греза. Поэма ‘Манфредъ’ — продуктъ долгой подготовительной работы, и въ ней данъ синтезъ всхъ самыхъ крайнихъ выводовъ индивидуализма и міровой скорби. По опредленію одного критика, ‘Манфредъ’ — умирающій стонъ на себ самой сосредоточенной индивидуальности, которая не нашла свободы и счастія въ служеніи ближнимъ. Дйствительно, личность Манфреда сосредоточена только на себ самой и, кром себя, не признаетъ никого и ничего во всемъ мір.
Манфредъ даже не человкъ, а какой-то волшебникъ, одаренный сверхчеловческой силой и знаніемъ. Онъ овладлъ всми тайнами науки, всмъ знаніемъ міра, онъ пріобрлъ силу надъ всми духами, онъ говоритъ съ ними какъ властелинъ, онъ не боится ни ада, ни неба, онъ даже временно безсмертенъ, такъ какъ вс его попытки къ самоубійству остановлены какой-то сверхъестественной силой. Среди двухъ началъ жизни, добраго и злого, Манфредъ сохраняетъ свое независимое положеніе. Ни адъ, ни небо не имютъ надъ нимъ власти. Онъ такъ же гордъ въ своихъ рчахъ, обращенныхъ къ Богу, какъ и въ своихъ разговорахъ со служителями ада. Онъ великій и таинственный преступникъ въ прошломъ, въ настоящемъ это какой-то отшельникъ, не питающій къ людямъ ни злобныхъ чувствъ, ни добрыхъ. У него нтъ никакой связи съ міромъ и вокругъ него нтъ ни одной души ему близкой, съ міромъ его соединяетъ лишь та непроглядная скорбь, которая парализуетъ вс его чувства, когда онъ думаетъ о жизни и людяхъ.
Сравнительно со своими ближайшими родственниками, съ Чайльдъ Гарольдомъ и героями лирическихъ поэмъ, Манфредъ — натура наиболе антисоціальная въ томъ смысл, что для него вообще не существуетъ никакихъ соціальныхъ чувствъ, ни положительныхъ, ни отрицательныхъ. Въ немъ нтъ ни любви, ни состраданія, ни презрнія, ни ненависти къ людямъ, онъ стоитъ не рядомъ съ ними, не надъ ними, а вообще вн ихъ круга. Ему ничего отъ нихъ не нужно, и онъ имъ не нуженъ. Забвенія и смерти проситъ онъ. Ни борьба, ни волненіе, ни новый наплывъ чувствъ, ни покой, ни движеніе — ничто человческое не вернетъ его къ жизни, его, въ которомъ столько знанія, столько чувства и воли. Онъ стоитъ на рубеж той черты, которая отдляетъ людей отъ безплотныхъ духовъ, временно живущее отъ вчнаго, не назадъ къ людямъ желалъ бы онъ вернуться, — онъ хотлъ бы незримо и незамтно растаять въ вчности.
Но было время, и онъ любилъ людей и искалъ ихъ встрчи, онъ испыталъ земныя обольщенія и благородные порывы, онъ хотлъ вмстить въ себ душу другихъ людей, даже стать просвтителемъ человчества^. Но теперь его жизнь — медленная агонія сердца безъ всякихъ движеній доброй или злой воли. Онъ предпочелъ отказаться отъ всякой власти надъ людьми, въ которыхъ разочаровался, чмъ покупать эту власть цной малйшей уступки. Онъ даже не хотлъ и думать о средствахъ, такъ какъ сама цль — эта власть и ея значеніе — для него утрачены. Къ чему власть, если нтъ тхъ, ради которыхъ она существуетъ? Да и вообще къ чему жизнь? Она иметъ смыслъ, взятая въ связи съ общей жизнью цлаго. Поставленная вн ея, она есть кара, и таковой она была для Манфреда. Поэтъ не могъ придумать боле страшнаго наказанія для своего героя, какъ это осужденіе на жизнь, которая не нужна человку и которую онъ, тмъ не мене, не въ силахъ прервать самовольно. Для Манфреда самый процессъ жизни сталъ проклятіемъ.
Міросозерцаніе и настроеніе Манфреда, это — самая высшая, кульминаціонная точка антисоціальнаго пессимизма въ начал XIX вка. Разочарованный и обманувшійся индивидуалистъ не пошелъ дальше этого полнаго разрыва съ окружающей его жизнью, этого ледяного индифферентизма къ людямъ, этой демонической гордыни, которая, оскорбленная всякимъ столкновеніемъ съ себ подобными, стремится только отстоять свое независимое положеніе среди высшихъ таинственныхъ силъ, правящихъ природой.
Идти въ этомъ направленіи дальше было невозможно. Самый типъ Манфреда былъ уже плодомъ мечты, оторванной отъ жизни, а не воплощеніемъ чувствъ и мыслей, дйствительно доступныхъ человку. Туманность замысла, неясность психологической мотивировки и фантастика указываютъ на то, что мечта поэта перешла въ данномъ случа за границу возможнаго и вроятнаго.
Такъ и остался этотъ типъ послднимъ воплощеніемъ самаго крайняго индивидуализма, полной свободы сужденія, чувства и дйствія и глубочайшей скорби о томъ, что на всхъ этихъ свободахъ не удалось построить ни личнаго счастія, ни счастія общаго.

XVIII.

Въ творчеств Байрона поэм ‘Манфредъ’ принадлежитъ исключительное мсто. Это тотъ поэтическій синтезъ культа личности и міровой скорби, въ которомъ об эти тенденціи вка сплелись всего тсне и выразились въ ихъ крайнемъ вывод. Во всемъ, что посл Манфреда писалъ Байронъ, он встрчаются уже въ боле мягкихъ очертаніяхъ. И міровая скорбь и индивидуализмъ теряютъ свой агрессивный и въ особенности свой антисоціальный характеръ, и герой — носитель этихъ тенденцій — сближается съ людьми, хотя и остается попрежнему печаленъ. Уже въ т годы, когда Байронъ создавалъ ‘Манфреда’, замтно извстное умиротвореніе въ нкоторыхъ изъ его произведеній, какъ, напр., въ ‘Шильонскомъ узник’ и въ третьей части ‘Чайльдъ Гарольда’.
Когда говоришь о такомъ ‘умиротвореніи’, то, конечно, подъ этимъ словомъ нельзя разумть покоя духа или отказа его отъ тхъ тревогъ, которыми онъ питался. Байронъ до конца дней своихъ и въ жизни, и въ творчеств остался борцомъ за неоправданные дйствительностью идеалы, въ его поэзіи всегда слышался голосъ протеста, борьбы, негодованія, и сатира стала въ конц концовъ излюбленной формой его творчества. Но тмъ не мене душа его съ каждымъ годомъ умиротворялась въ томъ смысл, что гордыня личности и міровая скорбь не принимали въ его душ той обостренной формы какъ раньше, и антисоціальныя чувства совсмъ затихали. ‘Его герой оставался печаленъ, но вражда къ людямъ, презрніе къ нимъ, желаніе уйти отъ нихъ въ сердц его мало-по-малу гасли. Эта перемна находитъ себ подтвержденіе и въ его творчеств, и въ его политической агитаціи въ Италіи и въ Греціи. Нужно было сойти съ высотъ индивидуализма и смягчить въ себ скорбь о мір, чтобы броситься въ эту агитацію.
Въ вопросахъ высшаго порядка поэтъ остался при тхъ же неопредленныхъ, свободныхъ сужденіяхъ, и въ религіи, и въ области отвлеченнаго мышленія. Политическіе взгляды его стали ясне, въ виду прямого активнаго вмшательства его въ политику, хотя и въ нихъ было гораздо боле движеній гуманнаго сердца, чмъ строго продуманнаго убжденія. Сохранилъ поэтъ за собой и полную свободу чувствъ, которую осуществилъ въ своей столько шуму надлавшей личной жизни.Наконецъ, имлъ онъ и случай навязать свою волю самой жизни, на арен политической борьбы, хотя и безъ громкаго результата. Но болзнь вка его не покидала, и только формы ея проявленія, какъ мы сказали, стали мягче. Этотъ послдній фазисъ развитія ‘байронизма’ завершился въ драмахъ ‘Марино Фальеро’ и ‘Сарданапалъ’, въ драматическихъ поэмахъ ‘Каинъ’ и ‘Небо и земля’ и, наконецъ, въ идилліи ‘Островъ’. Одновременно съ этимъ тотъ же байронизмъ въ ‘Донъ-Жуан’ принималъ совсмъ новую окраску, и индивидуализмъ и міровая скорбь разршались въ иронію, полную новаго философскаго смысла.
Драма ‘Марино Фальеро’ (1820—21) была попыткой еще разъ оправдать сильную личность. Казненный дожъ, посягнувшій на свободу олигархической республики, долженъ былъ явиться героемъ, борцомъ за свободу своего народа. Тотъ захватъ власти, который онъ замышлялъ, долженъ былъ быть оправданъ, какъ средство, ведущее къ благой цли, и, наконецъ, смерть дожа и пассивное отношеніе народа къ этой смерти должны были еще разъ указать на ту пропасть, которая лежала между толпой и личностью, ставшей во глав ея. Дожъ искалъ власти не только ради личныхъ выгодъ или тщеславія, онъ имлъ въ виду боле широкую цль — благо народа, и потому считалъ свое покушеніе законнымъ. Но не въ примръ всмъ байроническимъ героямъ его пугаетъ ршительный шагъ захвата, пугаетъ, однако, не той опасностью, которая можетъ грозить ему самому, а тмъ, что безъ пролитія крови переворотъ ‘не обойдется. Его страшитъ междоусобная брань, которую долженъ начать онъ — охранитель общественнаго покоя государства. ‘О, свтъ! о, люди!— говоритъ онъ.— Кто вы такіе? и что значутъ вс ваши лучшіе помыслы, если вамъ нужно прибгать къ насилію, чтобы наказывать за насиліе?’ Такія мысли прежнимъ героямъ Байрона въ голову не приходили и ихъ не останавливали. Насиліе, какъ кара, какъ месть или какъ средство для достиженія своей цли, ихъ не пугало. Концепція такого типа, какъ Фальеро — большое отступленіе отъ прежнихъ излюбленныхъ типовъ Байрона. Марино не настоящій желанный апостолъ свободы, которая требуетъ отъ человка забвенія личнаго интереса и вполн безкорыстнаго служенія, но все-таки какъ далекъ онъ отъ индиферентнаго или озлобленнаго индивидуалиста! Сколько бы ни было эгоизма и жажды личной мести въ этомъ заговорщик, — въ его сердц много любви, которая страшится за судьбу человка и желаетъ для него лучшей доли. Цнность личности ближняго начинала возрастать въ глазахъ индивидуалиста, и тмъ самымъ крайность этого индивидуализма сглаживалась.
Такое повышеніе любви къ людямъ еще ясне проступаетъ наружу въ драм ‘Сарданапалъ’ (1821). Восточный изнженный владыка въ общихъ чертахъ обрисованъ снова какъ хорошо намъ знакомый поклонникъ сильной личности. Онъ, по существу своей натуры, безпечный сластолюбецъ и эгоистъ, но какъ незлобивы стали его чувства къ ближнему! Онъ могъ бы быть типичнымъ деспотомъ, а между тмъ передъ нами эпикуреецъ съ очень мирнымъ характеромъ и даже иногда съ очень гуманными взглядами. Для него существуетъ одинъ богъ — земная жизнь. Онъ любитъ красоту природы, ея блескъ и радость, онъ любитъ свое могущество, онъ упоенъ своей любовью къ Мирр, онъ восхищенъ своимъ весельемъ и доволенъ своимъ жизнерадостнымъ настроеніемъ. Онъ врагъ всего мрачнаго, печальнаго, онъ ненавидитъ кровопролитіе. Примръ его предковъ его не увлекаетъ, ихъ кровожадное величіе ему противно. Онъ мало похожъ на властителя: онъ не любитъ даже тхъ сословій, на которыя воинствующій владыка преимущественно опирается. Миръ — вотъ единственная побда, къ которой онъ стремится. ‘Мн противно всякое страданіе, — говоритъ онъ, — страданіе нанесенное или полученное. Зачмъ же увеличивать врожденную тяжесть человческаго страданія? Не лучше ли уменьшить обоюдной нжной помощью эту роковую необходимость нашей жизни?’ Если въ отношеніи къ своимъ подданнымъ восточный владыка былъ такъ мягокъ и снисходителенъ, то онъ — настоящій отецъ въ отношеніи къ своимъ ближайшимъ слугамъ. Въ минуту опасности онъ прежде всего думаетъ объ ихъ спасеніи.
Сластолюбецъ и искатель наслажденій — подъ угрозой смерти онъ становится истиннымъ героемъ, истинно сильной личностью. Положимъ, онъ умираетъ не за идею, но онъ требуетъ отъ жизни всего или ничего — и въ этомъ желаніи обнаруживаетъ удивительную силу воли. Онъ и стоикъ, и эпикуреецъ въ одно и то же время. Ему кажется, что онъ совершилъ свой долгъ и въ отношеніи самого себя, и въ отношеніи къ ближнему: онъ, не мшая никому, жилъ въ свое удовольствіе, и другимъ нтъ дла до того, какъ онъ жилъ, лишь бы онъ не мшалъ другимъ жить, какъ имъ хотлось. Этотъ типъ, какъ видимъ, въ ряду байроническихъ героевъ — явленіе весьма необычное. Сарданапалъ безспорно сохранилъ свое духовное родство съ прежними мрачными индивидуалистами, такъ какъ себя самого онъ любитъ больше всего на свт и толпу презираетъ, хотя и не желаетъ владычествовать надъ нею и зла ей не длаетъ. Но сравнительно съ прежнимъ антигуманнымъ міросозерцаніемъ разочарованнаго идеалиста этотъ веселый взглядъ безпечнаго эпикурейца заключаетъ въ себ, во всякомъ случа, большую дозу любви и гуманности. Такъ понятое и истолкованное міровоззрніе деспота показываетъ, что въ сужденіяхъ Байрона о жизни и людяхъ произошелъ ясный поворотъ въ сторону боле мягкаго и примиреннаго суда надъ человкомъ.

XIX.

Эта мягкость еще ясне даетъ себя чувствовать въ мистеріяхъ ‘Каинъ’ (1821) и ‘Небо и Земля’ (1821) и въ поэм ‘Островъ’ (1823).
Первое, что поражаетъ читателя въ ‘Каин’, это — смлость концепціи типа ‘перваго убійцы’ въ мір. Каина Байронъ надлилъ нжной и любящей душой. Приписать такую душу человку, который отмченъ печатью проклятья, — это было дерзко. Поэтъ вопреки традицій сталъ истолковывать преступленіе Каина тми же гуманными мотивами, какими онъ объяснялъ вс преступныя дянія своихъ мрачныхъ героевъ. Байронъ въ сердц Каина отыскалъ т психическіе мотивы, которые могли индивидуалиста довести до насилія надъ ближнимъ, и онъ сдлалъ Каина первымъ проповдникомъ міровой скорби на земл, но только этотъ возмутившійся индивидуалистъ мстилъ теперь не людямъ, въ которыхъ онъ обманулся, а самому Богу, который создалъ людей для грхопаденія. Каинъ — прежде всего выразитель безгранично-свободной мысли человка и безконтрольной свободы его чувства. Люциферъ — это тотъ же Каинъ, онъ воплощенная смлая мысль Каина, которая въ своемъ свободномъ полет летитъ за предлы земли, силится проникнуть въ тайну мірозданія, понять и оцнить нравственный порядокъ міра’ Люциферъ вовсе не демонъ-соблазнитель, воспользовавшійся слабостью человка, чтобы погубить его. Онъ не врагъ людей, онъ — врагъ Божій, врагъ того Бога, который допустилъ такую власть зла и печали надъ міромъ. Онъ не искушаетъ Каина, не смущаетъ его ума и сердца, такъ какъ вс мысли, на которыя онъ наводитъ Каина, еще раньше, до его встрчи съ Люциферомъ, смущали этого сильнаго человка и были причиной его душевной тревоги. Люциферъ, дйствительно, мысль самого Каина, но только продуманная, логическая, ясная мысль. Каинъ — мученикъ своей свободной и ненасытной мысли, выведенная изъ своего покоя и возбужденная, эта мысль не можетъ уже остановиться, она должна коснуться тхъ вопросовъ, которые для людей всегда были источникомъ страданія. Но самый главный источникъ печали Каина, это — его любящее сердце, та потребность счастія, и для себя, и для ближнихъ, которая никакъ не можетъ помириться съ условіями земной жизни. До встрчи съ Люциферомъ печаль Каина носитъ характеръ личный: его страшатъ и печалятъ пока всего больше физическія страданія и мысль о смерти. Печаль не позволяетъ ему благодарить Бога за жизнь, которая должна кончиться такъ плачевно. Посл встрчи съ Люциферомъ скорбь Каина становится глубже: его мысль проясняется, и полетъ съ духомъ въ царство смерти открываетъ ему глаза на все несчастіе міра. Онъ забываетъ о себ и думаетъ теперь только о тхъ, къ кому должно перейти его печальное наслдство — жизнь, полная заботъ, лишеній и страданій. Онъ догадывается, что этотъ міръ возникъ на развалинахъ исчезнувшаго міра, что всякому творчеству предшествуетъ разрушеніе. Такое же разрушеніе видитъ онъ и въ грядущемъ. Жизнь должна вести къ смерти. Но пусть смерть будетъ конечнымъ удломъ всего живущаго , — страшне и печальне то, что сама жизнь есть долгая и непрерывная война, что на человчеств лежитъ проклятіе, осуждающее его на болзни, муки и огорченія, и все затмъ, чтобы, отстрадавъ, это человчество продолжало страдать и въ царств смерти. Думать такъ и знать, что ты призванъ населить эту несчастную землю — великое страданіе, которое у Каина разршается въ чувство злобы противъ Творца, допустившаго такой порядокъ міра. Каинъ, какъ гуманный человкъ XIX вка, подавленъ и уничтоженъ сознаніемъ своей неизбжной вины передъ человчествомъ. Не чувствуя за собой никакой вины, съ сердцемъ очень мягкимъ и очень любящимъ, онъ сознаетъ себя преступнымъ виновникомъ грядущаго зла, отвратить которое онъ не въ силахъ. Мысль — откуда зло, когда Богъ добръ?— не даетъ Каину покоя.
Зачмъ должны страдать т, которые не были причастны грху? Негодованіе противъ мірового порядка и противъ его Творца накипаетъ въ душ Каина. Мы понимаемъ, что малйшій предлогъ можетъ вызвать въ этомъ человк какой-нибудь актъ безумнаго гнва. И у Каина родилась безумная мысль — дать Богу почувствовать свою силу, онъ захотлъ разрушить жертвенникъ Авеля и совершилъ братоубійство. Онъ, который такъ проклиналъ смерть, первый призвалъ ее на землю, онъ, который такъ любилъ своихъ ближнихъ, первый пролилъ ихъ кровь. Преступленіе совершено какъ бы въ отместку Богу. Не изъ зависти, не изъ злобы Каинъ убилъ своего брата. Онъ убилъ его какъ слугу того господина, въ которомъ онъ не хотлъ признать справедливости и достаточной любви къ людямъ, убилъ, какъ тотъ идеалистъ, который въ XIX вк способенъ былъ пролить кровь родного брата, когда видлъ въ немъ слугу враждебнаго принципа. И какъ для индивидуалиста XIX вка, такъ и для Каина это невольное преступленіе стало родникомъ великихъ душевныхъ мученій.
А Каинъ, безспорно, изъ семьи поклонниковъ гордой и автономной личности. Онъ человкъ самыхъ свободныхъ сужденій, свободныхъ чувствъ и непреклонной воли. Онъ также самый убжденный исповдникъ міровой скорби, и только гуманныя, нжныя чувства, какія онъ питаетъ къ людямъ, даже къ грядущимъ поколніямъ, отличаютъ его отъ его прямыхъ родственниковъ — озлобленныхъ и мстительныхъ индивидуалистовъ.
Какъ въ ‘Каин’, такъ и въ мистеріи ‘Небо и Земля’ звучитъ призывъ любви сострадательной, а не гнвной. Мистерія рисуетъ мрачную картину потопа, Божьяго гнва, и силится доказать несправедливость такой расправы. Среди лицъ, не признающихъ надъ собой Божьей власти, стоитъ Іафетъ, столь не похожій на Каина и вмст съ тмъ родной его братъ по духу. Натура боле мягкая и нжная, чмъ Каинъ, нсколько сентиментальная и слезливая, онъ, однако, такой же свободный мыслитель, какъ и его мрачный предокъ. Божій судъ надъ людьми его возмущаетъ, и чувство состраданія и жалости къ людямъ не можетъ умолкнуть въ его религіозномъ и богобоязненномъ сердц. Іафетъ не считаетъ Бога злымъ и несправедливымъ, какъ считалъ Каинъ, и думаетъ, что сотвореніе міра есть актъ Божьей любви, онъ говоритъ о той печали, которую долженъ испытывать Богъ, глядя на паденье человчества, но безропотно снести Божій судъ надъ людьми Іафетъ все-таки не можетъ. Онъ не въ силахъ отдлить своей судьбы отъ участи ближняго, и эти его ближніе — не только избранная Богомъ его семья и его родня, — а вс люди, вс, даже самые гршные. ‘Зачмъ, зачмъ я долженъ жить, когда вс гибнутъ’, восклицаетъ онъ, и въ своей глубокой печали надъ гибнущимъ міромъ онъ забываетъ даже свою личную печаль — утрату любимой невсты, — и онъ живетъ одной мыслью, мыслью о погибающемъ человчеств и о своей жалкой безпомощности. Изъ всхъ героевъ Байрона — Іафетъ самый гуманный герой, боле другихъ проникнутый нжнымъ и смиреннымъ чувствомъ состраданія и жалости. Но и онъ въ сущности выразитель протеста, правда, не страстнаго и не бурнаго, а мягкаго и слезливаго, того сентиментальнаго протеста, съ котораго въ средин XVIII вка индивидуалистъ началъ свою войну противъ мірового порядка.
Возвратомъ къ старымъ тонамъ и къ отжившему идиллически сентиментальному настроенію была и поэма ‘Островъ’, написанная Байрономъ за годъ до смерти. Грустное впечатлніе жалобы производитъ эта поэма. Старая, давно уже забытая тема о преимуществахъ первобытной дикой культуры надъ испорченной цивилизаціей, которой мы такъ гордимся, подновлена Байрономъ съ большимъ искусствомъ. Чудесныя описанія природы, драматическое движеніе разсказа, романтическая завязка, наконецъ, красивый женскій силуэтъ — вполн искупаютъ традиціонное однообразіе основного мотива. Но все-таки въ идейномъ смысл эта поэма не шагъ впередъ, а воспоминаніе о пройденномъ пути. Это — тихая, спокойная и грустная пснь уставшаго человка, который хочетъ забыться въ сновидньи. Онъ радъ, что это сновидніе совсмъ не напоминаетъ ему о томъ, что онъ вокругъ себя видитъ, что оно похоже на сказку, на старую сказку, которую онъ такъ любилъ въ своемъ дтств и съ которой у него связано столько хорошихъ воспоминаній. Вс вопросы, нкогда столь мучившіе поэта, забыты, люди, которые его сердили, далеко, кругомъ него двственная природа, съ нимъ любимая подруга, онъ веселъ и счастливъ… И тмъ не мене эта запоздалая идиллія грустна, какъ всякая мечта, въ которой скрыто тайное осужденіе дйствительности.
Финальный аккордъ ‘байронизма’, какъ видимъ (а ‘Островъ’ надо признать лебединой пснью опечаленнаго индивидуалиста), вышелъ очень мягкій. Міровой скорби въ немъ уже не слышно, — осталась только прежняя сентиментальная, мягкая грусть… Нтъ и рзкой воинствующей проповди индивидуализма, — осталось лишь тайное желаніе мирной жизни подальше отъ людей и шумныхъ ихъ торжищъ. Презрнія, ненависти, вражды къ людямъ — нтъ. Антигуманные и антисоціальные возгласы замерли. Байронизмъ вернулся къ тмъ сентиментальнымъ порывамъ души, изъ которыхъ онъ нкогда вытекъ. Онъ какъ будто совсмъ исчезъ, но это не врно. Если въ однхъ псняхъ байронизмъ вернулся къ своему старому источнику — къ сентиментализму, то въ другихъ онъ выразился въ новой форм — отличной отъ прежней. Въ ‘Донъ Жуан* онъ переродился въ скорбную иронію.

XX.

‘Донъ Жуана’ Байронъ задумалъ еще въ 1817 году и работалъ надъ нимъ вплоть до самой своей смерти. ‘Эта поэма, говорилъ Гёте, безгранично геніальное произведеніе, въ своей вражд къ людямъ она доходитъ до самой черствой жестокости, а въ своей любви — до глубины самой нжной привязанности’. Этотъ глубокомысленный отзывъ не сразу понятенъ. Въ ‘Донъ Жуан’ нтъ такой угрюмой черствости и такихъ мрачныхъ красокъ, къ какимъ насъ пріучили поэмы Байрона. Нтъ въ этой поэм, повидимому, и особенно нжныхъ и глубоко-сердечныхъ чувствъ, хотя и есть много нжныхъ сценъ. Гёте, очевидно, хотлъ сказать, что въ ‘Донъ Жуан’ есть странное смшеніе и чередованіе діаметрально противоположныхъ взглядовъ и настроеній, цлая скала минорныхъ и мажорныхъ тоновъ, неожиданные переливы которыхъ и составляютъ сущность ироніи надъ жизнью.
Въ такую иронію и стало постепенно выливаться байроновское настроеніе, дошедшее до своихъ крайностей, не допускавшихъ дальнйшаго развитія. Поэма удивительно разнообразна по своимъ мотивамъ, и въ нихъ сатирикъ и памфлетистъ беретъ очень часто верхъ надъ художникомъ. Носитель міровой скорби сталъ именно сатирикомъ-юмористомъ, который, уставъ отъ гнва и печали, сталъ смяться надъ тмъ, что раньше въ жизни любилъ или ненавидлъ. Сатира должна была снять съ жизни вс ея мишурныя украшенія, вся ея романтическая сторона должна была быть выворочена наизнанку, и жизнь, недостойная гнва и печали, должна была явиться въ шутовскомъ наряд. Желаніе автора пародировать героическія и романтическія чувства человка проглядываетъ почти во всхъ псняхъ этой поэмы. Она, высмивая людей, и обличаетъ, и обвиняетъ ихъ. Она груба, порой цинична и очень чувственна. Она очень жизнерадостна по темпу и игривымъ краскамъ, но это не беззаботная и не безобидная радость о жизни, это все та же печаль, въ иномъ только одяніи. И смхъ въ поэм, — и онъ не беззаботный и не вольный смхъ, который, украшая и веселя жизнь, надъ нею тшится. Это смхъ почти всегда желчный и раздраженный…
Въ общемъ своемъ направленіи поэма гуманна, въ ней нтъ того агрессивнаго тона, который придавалъ особую мрачность истинному байронизму, — но опять таки она, конечно, слово протеста, слово непримиреннаго съ людьми человка.
Авторъ, ее создавшій, былъ все тотъ же разочарованный и сердитый индивидуалистъ, сохраняющій за собой полную свободу взглядовъ на вс основные вопросы жизни, исповдникъ свободной религіи, свободной философіи и политики, не приписавшій себя ни къ какому лагерю, свободно смющійся и иронизирующій надъ всмъ и всми и въ этой ироніи любующійся своей свободой и силой.
Байронизмъ, какъ сочетаніе міровой скорби и рзкаго индивидуализма, сохранилъ и въ этой своей новой форм обаяніе силы личности и только замнилъ печаль боле мягкимъ ея обнаруженіемъ — ироніей. Вполн иронія, конечно, печалью не покрывается: въ ней есть психическія движенія, не имющія съ печалью ничего общаго, но что въ иронію можетъ вылиться скорбь, уставшая и завершившая весь крутъ своего развитія, это вполн естественно и допустимо.

XXI.

Итакъ, если обозрть въ его цломъ ростъ и постепенное развитіе ‘байронизма’ въ произведеніяхъ того писателя, именемъ котораго окрещено это любопытное сочетаніе силы и скорби, то видишь наглядно, какой полный кругъ развитія оно завершило, подымаясь отъ сентиментальной меланхолической грусти, не ясно мотивированной, до страшнаго гнва и презрнія къ людямъ и опять упадая до степени жалобы на утраченное счастіе и до ироніи надъ жизнью.
Вс эти переливы байроническаго настроенія нашли себ, какъ извстно, весьма широкое распространеніе и искренній откликъ въ литературныхъ теченіяхъ всхъ культурныхъ странъ и народовъ въ двадцатыхъ, тридцатыхъ и даже сороковыхъ годахъ XIX вка. Каждая культурная страна переживала по своему этотъ ‘байронизмъ’, окрашивая его, конечно, въ свои національныя краски. Въ свое время такъ много было везд ‘байронистовъ’, что нкогда оригинальная мысль и сильное чувство были сведены на степень моды и заученной позы. Такое вырожденіе основного мотива ‘байронизма’ было столь же неизбжно, какъ и широкое его распространеніе. Если байронизмъ, какъ мы видли, былъ откликомъ человческой души на историческую правду своего времени, то успхъ его понятенъ, понятна и постепенная его убыль и его измельчаніе, когда онъ пересталъ соотвтствовать исторической дйствительности. Трагическое напряженіе мысли и чувства, породившее байронизмъ, не могло длиться долго, потому что въ самой жизни произошли перемны, которыя должны были понизить какъ вру человка въ всесильную автономность своей личности, такъ и утишить его разочарованіе и гнвъ на себя и ближнихъ. Въ самомъ начал XIX вка, когда была еще такъ свжа вра въ самодержавіе ума человческаго, провозглашенное просвтителями XVIII вка, когда вс ужасы революціи еще не стали воспоминаніемъ, когда только что самодержавная личность, почти легендарная по своей сил, потерпла заслуженное крушеніе на поляхъ Ватерлоо, когда, наконецъ, старые низвергнутые авторитеты вновь стали оживать, — тогда байронизмъ могъ быть въ полномъ своемъ цвту, такъ какъ онъ былъ самымъ глубокимъ воплемъ о гибели самыхъ дорогихъ надеждъ. Но прошли года, соотношеніе соціальныхъ силъ, управлявшее ходомъ жизни, измнилось, тотъ же вопросъ о соглашеніи идеала и дйствительности былъ освщенъ съ новыхъ точекъ зрнія, и естественно, что ‘байронизмъ’ долженъ былъ утратить свою остроту и во многихъ своихъ самыхъ глубокихъ психическихъ движеніяхъ стать мене понятнымъ для людей иного поколнія. Переживаніе байроническихъ мотивовъ было однако не простымъ подражаніемъ, если жизнь измнилась настолько, что самое глубокое, сильное и самое скорбное въ поэзіи Байрона становилось мене понятно, то все-таки въ жизни оставалось очень много общихъ тенденцій и единичныхъ явленій, которыя вполн оправдывали и скорбный взглядъ на людей, и недовріе къ нимъ, и жалобу на нихъ, и желаніе отойти отъ нихъ подальше.
Всего этого всегда въ человческой жизни было много, и байронизмъ всегда могъ дать готовыя вншнія формы для выраженія и печали, и недовольства, и гнва, и презрнія. Дйствительно, какъ въ тридцатыхъ, такъ и въ сороковыхъ годахъ, такъ, наконецъ, и въ наше время нравственныя и соціальныя противорчія жизни столь остры, разстояніе между желаемымъ и настоящимъ столь велико и, наконецъ, взаимное непониманіе людей столь обыденно, что любой байроническій мотивъ можетъ разсчитывать и теперь на симпатію и откликъ. Тмъ больше основаній для такой симпатіи было раньше, въ первыхъ десятилтіяхъ XIX вка, во Франціи и въ Россіи, гд Байронъ имлъ наибольшее число поклонниковъ и послдователей, и въ Германіи и Италіи, гд байронистовъ было меньше. Любопытно, кстати сказать, что всего слабе было вліяніе Байрона на его соотечественниковъ, которые, какъ люди въ большинств случаевъ религіозные и поклонники законности и порядка въ жизни, были всего мене подвержены острымъ приступамъ болзни вка.
Но если признать, что въ своихъ элементарныхъ мысляхъ и чувствахъ байроническая поэзія остается живымъ словомъ, — то все-таки самое характерное въ ней — то, что составляетъ ея оригинальность и ея силу — именно трагическое сочетаніе крайняго индивидуализма съ антигуманной скорбью — теперь уже не больше какъ историческое воспоминаніе.
Это красивое сочетаніе острой міровой скорби съ культомъ автономной личности жило очень не долго и уже у первыхъ учениковъ и поклонниковъ Байрона звучало нсколько фальшиво, потому что переставало соотвтствовать исторической правд. Культъ автономной личности и міровая скорбь пошли, дйствительно, очень быстро на убыль.

XXII.

Вра человка въ самого себя, въ силу своего разума и воли, увренность его въ своемъ прав на свободное чувство, конечно, остались какъ залогъ всякаго дальнйшаго прогресса. Но то, что мы теперь называемъ индивидуализмомъ, во многомъ разнится отъ того, что понимали подъ этимъ понятіемъ восторженные поклонники автономной личности въ конц XVIII вка и въ начал ХІХ-го. Тогда людямъ казалось, что нтъ предла свобод ума, *и сердца, и воли, а, главное, люди врили, что такая свобода можетъ непосредственно реагировать на жизнь, что эту жизнь можно перестроить сразу въ интересахъ общаго блага личнаго и гражданскаго, руководясь умомъ, свободнымъ отъ всякихъ авторитетовъ, повинуясь свободному врожденному чувству добра и справедливости и полагаясь на несокрушимую силу воли.
Едва-ли кто въ настоящее время ршится отстаивать такой культъ самодержавной личности. Правда, и индивидуализмъ въ послдніе годы очень вопросу въ нашихъ поэтическихъ мечтахъ и отвлеченныхъ разсужденіяхъ, Онъ въ конц XIX вка сталъ любимой грезой для многихъ, кому пришлись не по душ демократическія тенденціи вка, но этотъ. культъ сильной личности въ наше время — именно греза, почему и сторонники этого культа не обнаруживаютъ никакого желанія заставить эту сильную личность реагировать на жизнь непосредственно. Почти вс индивидуалисты новйшей формаціи — ‘антисоціальные’ люди, но не въ старомъ смысл, они не — враждебные ближнимъ угрюмые человконенавистники въ байроническомъ стил, а люди, которые стремятся лишь какъ можно меньше думать объ обязанностяхъ, связующихъ личность съ обществомъ. Они хотятъ для себя лишь свободы духа, а не свободы прямого воздйствія на жизнь. Прежнее пониманіе роли автономной личности не могло удержаться. Оно было возможно раньше, при относительно ничтожныхъ историческихъ свдніяхъ, какими располагали люди, при отсутствіи въ ихъ сужденіяхъ всякаго историко-философскаго обобщенія. Теперь, когда исторія стала наукой, когда на протяженъ цлыхъ вковъ мы можемъ наблюдать дйствіе опредленныхъ законовъ, роль личности въ міровомъ процесс рисуется намъ совсмъ иначе, чмъ она представлялась намъ раньше. Въ сцпленіи историческихъ причинъ и слдствій, при громадномъ значеніи экономическихъ факторовъ въ эволюціи всхъ, и внутреннихъ, и вншнихъ формъ жизни, при неизбжной духовной связи, какая существуетъ между толпой, въ широкомъ смысл этого слова, и отдльной личностью, которая сама иногда этой связи не замчаетъ и мнитъ себя вполн свободной, — нельзя преувеличивать значенія отдльнаго сильнаго ума, сильнаго чувства или воли. Какъ бы съ вншней стороны ни была импозантна роль сильной личности, какъ бы ни было велико ея воздйствіе на жизнь и людей она всегда слуга своей эпохи, — и только то въ ея рчахъ и поступкахъ иметъ непосредственное вліяніе на жизнь, что назрла, къ чему эта жизнь уже готова, чего она ждетъ, чего неясно хочетъ… Если же дйствительно сильной личности случается опередить жизнь — своими ли мыслями, или даже дяніями, — то такія дла и мысли входятъ въ общій оборотъ и становятся настоящими факторами жизни не тогда, когда сильная личность — ихъ носительница — ихъ отстаиваетъ или за нихъ, какъ чаще всего бываетъ, гибнетъ, а тогда, когда сама жизнь достаточно ушла впередъ, чтобы этими идеями или программами дйствія воспользоваться. Укоренившееся историческое сознаніе значительно, подорвало въ людяхъ ихъ довріе къ всемогуществу ихъ ума и хотнія. Безграничная вра прежнихъ индивидуалистовъ въ личное начало въ жизни нашло себ большую поправку въ наук, и не только въ наук исторической, а вообще во всемъ богатств всякихъ научныхъ свдній, сообразныхъ въ протекшемъ столтіи, которое, какъ извстно, было вкомъ торжества строгаго знанія. Быстрый и необычайно плодотворный ростъ гуманитарныхъ и естественно-историческихъ наукъ привелъ къ ршительной переоцнк стоимости отдльной личности, хотя бы и очень сильной. Въ общемъ закономрномъ и постепенномъ развитіи жизни она явилась хоть и рдкимъ проявленіемъ міровой жизненной энергіи, но явленіемъ, объяснимымъ безъ всякаго чуда и въ свою очередь на чудо неепособнымъ. Культъ сильной личности могъ удержаться лишь въ форм преклоненія передъ особой даровитостью и геніальностью человческой натуры, но культъ личности автономной сталъ немыслимъ, — несмотря на то, что нкоторыми геніальными людьми въ протекшемъ столтіи были сдланы теоретическія попытки его воскрешенія.
Съ паденіемъ этого культа изсякъ и тотъ родникъ необычайной гордыни и самомннія, изъ котораго настоящій ‘байронизмъ’ черпалъ самыя эффектныя свои настроенія и наиболе гордыя мысли.
Вмст съ исчезновеніемъ этого, наукой неоправданнаго, индивидуализма исчезла и та міровая скорбь, которая съ нимъ была такъ тсно связана.

XXIII.

Эта скорбь, какъ мы знаемъ, была въ основ своей скорбью о несовершенств человка, умственномъ и нравственномъ, о ‘небогоподобіи’ его или, врне, о неподобіи его тому образу, какой о человк сложился у индивидуалиста. Отсюда и осужденіе порядка общественнаго и гражданскаго, осужденіе людей, какъ устроителей и охранителей этого порядка, людей, какъ людей вообще, и, наконецъ, всего міропорядка, допускающаго такое частичное свое обнаруженіе, какъ человческая психологія и этика. Ставя очень большія требованія уму и чувству человка, поклонникъ его силы не могъ помириться съ тми умственными и нравственными недочетами, какіе онъ встрчалъ у большинства, у такъ называемой ‘толпы’, ‘массы’, подъ которой онъ разумлъ не какой нибудь опредленный общественный классъ, а вообще всхъ, кто не оправдывалъ его высокаго представленія о сильной личности, ему подобной. Онъ не прощалъ преступленій ближнему, въ духовномъ отношеніи ниже его стоящему, хотя довольно снисходительно готовъ былъ отнестись къ своимъ собственнымъ.
Такое горделивое, презрительное, отчужденное, враждебное, наконецъ вполн безучастное отношеніе сильнаго человка ко всмъ ниже его стоящимъ, — вся эта его ‘міровая скорбь’ должна была значительно смягчиться, какъ только психологія массъ стала предметомъ серьезнаго изслдованія и размышленія и какъ только разстояніе, отдляющее сильную личность отъ толпы, стало сокращаться.
На изученіе психологіи массъ XIX вкъ потратилъ много труда, какъ вкъ по тенденціямъ своимъ демократическій, стремившійся въ своей политической и соціальной жизни дать возможно большему числу людей право на самоопредленіе и свободное развитіе всхъ своихъ силъ. Служители церкви, философы, моралисты, экономисты, историки и въ особенности художники приняли на себя защиту темнаго порочнаго и слабаго человка, стремясь объяснить вс его недостатки, умственные и нравственные, тми условіями, какими онъ былъ обставленъ въ жизни. Врное и безпристрастное изображеніе этихъ условій, иной разъ ужасающихъ условій, въ которыхъ приходится жить громадному, если не большему, числу людей на земл, могло убдить любого ‘мірового скорбника’ въ томъ, что его гнвъ и презрніе мтили не туда, куда слдовало. Не человкъ, какъ таковой, могъ быть обвиненъ въ искаженіи образа человческаго, въ тупости и звроподобіи, а обвиненъ долженъ былъ быть укладъ той жизни, которая таковымъ его длаетъ. Противъ этого уклада и была направлена сознательная и выносливая работа этико-соціальной мысли XIX вка. Работа эта пока еще, конечно, только въ начал, на благіе результаты ея и теперь очевидны. Съ своей стороны и сама масса, возбуждавшая нкогда такія злобныя чувства въ душ индивидуалиста, выступала часто въ роли вполн активной, она изъ своей среды высылала отдльныхъ лицъ, какъ бы ходатаевъ за свои гражданскія и личныя права, лицъ, которыя, сохраняя свою духовную и кровную связь съ ней, показывали, до какихъ степеней культурности, умственной и нравственной, способенъ возвыситься человкъ, выросшій иной разъ въ самыхъ неблагопріятныхъ условіяхъ. Масса отвоевывала себ для отдльныхъ своихъ слоевъ независимое политическое и общественное положеніе и въ этой борьб показала много героизма, чувства справедливости, умнія страдать и терпнія. Она сама иногда въ своей совокупности становилась героемъ.
Интересъ, который возбуждала вншняя и внутренняя жизнь этой толпы, возросталъ съ каждымъ годомъ, и установленіе правильнаго и безпристрастнаго взгляда на массу, на таящіяся въ ней духовныя силы должно было замнить какъ огульное ея осужденіе, такъ и предшествовавшее этому осужденію — непровренную доврчивость къ ней. Конечнымъ результатомъ, къ которому привело на фактахъ основанное изученіе массы со стороны вншнихъ условій ея быта и со стороны ея жизни духовной, была — увренность въ ея затаенной моральной и интеллектуальной сил. Скорбь объ этой стадной толп уступила теперь свое мсто стремленію вывести толпу изъ этого положенія, и если на кого можетъ быть перенесенъ теперь скорбный гнвъ, то разв только на культурные и цивилизованные слои общества, которые грозятъ составить новую безпринципную и порочную толпу, гораздо боле опасную, чмъ толпа некультурная. Враждуя съ культурнымъ человкомъ, доходя иногда до прежняго отрицанія всякой нравственной стоимости существующей цивилизаціи, современный гуманистъ сохраняетъ все-таки вру въ человка, въ этого homo sapiens, который еще не высказался вполн, такъ какъ онъ еще дремлетъ, затерянный въ безгласной масс. При столь измнившейся точк зрнія на человка огульное его осужденіе становилось несправедливымъ и невозможнымъ. Къ тому же и разстояніе, отдляющее сильную личность отъ среды, на которую она призвана дйствовать, постепенно сокращалось. Нтъ сомннія въ томъ, что съ каждымъ годомъ общій уровень нравственнаго и умственнаго развитія человчества повышается. Повышается онъ одновременно во всхъ слояхъ и классахъ общества. И всякая, самая нравственно требовательная и самая геніальная личность все мене и мене рискуетъ быть непонятой или остаться одинокой. Солидарность между ней и окружающей средой съ годами становится все боле прочной, а потому и во взаимныхъ ихъ отношеніяхъ вроятность гнвнаго презрнія или полнаго отчужденія, или безнадежной скорби становится меньше. Время аристократизируетъ массу, а этотъ процессъ способствуетъ установленію въ людскихъ отношеніяхъ политики взаимнаго пониманія и согласія.
Если все, что мы сказали, соотвтствуетъ истин, то байронизмъ въ самыхъ типичныхъ своихъ чертахъ — явленіе, отошедшее въ прошлое и отошедшее навсегда. Сочетаніе крайняго индивидуализма, безграничной вры въ автономность сильной личности, со скорбью, самой непримиримой, оплакивающей душевное и умственное паденіе человка, безъ надежды на воскресеніе, — такое сочетаніе двухъ вчныхъ чувствъ едва-ли прійдется вновь пережить человку. Его увренность въ своемъ всемогуществ понизилась до естественнаго уровня, его скорбь о несовершенствахъ жизни упала до сознанія неизбжности такихъ несовершенствъ, и, наконецъ, его презрніе къ людямъ и гнвъ противъ нихъ приняли видъ справедливаго суда не надъ преступникомъ, а скоре надъ пострадавшимъ.

XXIV.

Въ самомъ конц XIX вка о байронизм пришлось, однако, вспомнить, когда ученіе Фридриха Нитше надлало такого же шума, какъ нкогда поэзія Байрона. Въ томъ, что говорилъ знаменитый нмецкій моралистъ о грядущихъ судьбахъ нашей цивилизаціи, было нчто, напоминавшее прежній индивидуализмъ съ его мрачной антигуманной скорбью.
Благодаря геніальной стилистик и истинно поэтическому полету фантазіи’ ученіе Нитше показалось новымъ кодексомъ личной и гражданской морали, хотя по основной своей мысли и господствующему настроенію это ученіе было лишь видоизмненіемъ старыхъ, давно извстныхъ индивидуалистическихъ теорій и той же намъ хорошо знакомой міровой скорби. Такъ какъ и въ наук, и въ жизни дло крайняго индивидуализма было проиграно и сама міровая скорбь являлась пережитымъ моментомъ въ сознаніи человчества, то индивидуалисту новйшей формаціи оставался лишь одинъ выходъ: признать науку результатомъ чрезмрнаго болзненнаго преобладанія ума въ человк надъ иными непосредственными движеніями его воли и чувства, а также заглушить свою обидчивую и гордую скорбь опьяняющимъ веселіемъ мечты о своей сил и о полной своей свобод. Въ этихъ двухъ тенденціяхъ и заключена сущность нитшеанства, если только можно говорить о ‘сущности’ ученія, не изложеннаго стройно, не продуманнаго до конца и полнаго противорчій. Въ ученіи Нитше индивидуалистъ наслаждается красивой мечтой о своей сил, объ автономности своего ума, производящаго переоцнку всхъ цнностей, наслаждается мечтой о своей свобод отъ всхъ авторитетовъ, и преимущественно отъ авторитета альтруистической морали. Это самолюбованіе въ мечтахъ заглушаетъ въ его сердц ту міровую скорбь, которой онъ преисполненъ при взгляд на весь міропорядокъ и на человка, столь непохожаго на облюбованный имъ идеалъ. Съ другой стороны, истинный нитшеанецъ питаетъ полное презрніе къ тому, что называется законами исторіи или вообще законами науки соціальной, и хочетъ себя уврить, что для его крайняго индивидуализма не нашлось до сихъ поръ мста въ исторіи потому, что люди были рабами авторитетовъ, которые вс нужно сбросить или переоцнить, чтобы на земл наступила эра настоящаго ‘сверхчеловка’, который и есть внецъ творенія и конечная цль всего мірового процесса. Этотъ ‘сверхчеловкъ’ — то ‘идеалъ’ воображаемаго совершенства, то на земл допустимая реальность — призванъ осуществить высшую форму сознательнаго бытія въ мір: онъ — воплощеніе всхъ совершенствъ, воплощеніе умственной и физической силы, онъ автономенъ въ своей личной и гражданской этик, у него нтъ иныхъ обязанностей, кром обязательствъ въ отношеніи къ тому идеалу, который онъ собой осуществляетъ, онъ поборолъ всякій міровой пессимизмъ сознаніемъ своего личнаго совершенства и силы, онъ не подчиненъ никакимъ законамъ, потому что онъ самъ высшій законъ.
Такой крайній индивидуализмъ, граничащій съ чистой фантастикой, — а потому продуктъ мечты, а не критическаго отношенія къ жизни, — связанъ въ ученіи Нитше съ проповдью самой безпощадной, съ виду эгоистической морали. Эта антиобщественая мораль была главной мишенью, въ которую мтили вс обвинители и противники нитшеанства, Дйствительно, если эту мораль понять буквально, то она весьма жестока и иметъ нкоторое сходство съ той антисоціальной моралью, которую исповдывали самые мрачные байроническіе герои. Но самъ Нитше энергично протестуетъ противъ того, чтобы его ученіе судили судомъ ‘морали’, т, е. нашей общечеловческой нравственности. Онъ желаетъ самъ стоять ‘по ту сторону добра и зла’ и желаетъ, чтобы и судья его стоялъ на этой же позиціи. Изъ аморальнаго закона вселенной, по которому все слабое поглощается сильнымъ, изъ закона о борьб за существованіе выводитъ онъ свою теорію сверхчеловка. Для этого лучшаго экземпляра все просточеловческое должно служить питаніемъ и пьедесталомъ. Конечную цль мірового процесса Нитше видитъ не въ томъ, чтобы сильная личность такъ или иначе повліяла на окружающую ее жизнь, — какъ этого хотли индивидуалисты прежней формаціи, — а въ томъ, чтобы окружающая жизнь была принаровлена для воспитанія и поддержки сильной личности, которая освобождена отъ всякой соціальной миссіи и сама себ довлетъ.
Такое пониманіе индивидуализма и такая его проповдь въ конц XIX вка имютъ за собой, конечно, извстную культурную заслугу. ‘Сверхчеловкъ’ — не боле какъ мечта, которая не допускаетъ даже и попытки своего осуществленія и потому ничмъ не грозитъ общественному строю, а какъ поэтическій символъ свободы личности и ея духовной красоты и величія, онъ, этотъ ‘сверхчеловкъ’ ршительный и смлый протестъ, съ одной стороны, противъ. узкой буржуазной ограниченности, съ другой — противъ демократической нивеллировки. Этимъ протестомъ ученіе Нитше и обязано своимъ успхомъ какъ въ тхъ кругахъ, которые воюютъ противъ буржуазнаго строя общества, такъ и въ тхъ, которые никакъ не хотятъ помириться съ уравнительными тенденціями разныхъ современныхъ демократическихъ партій.
Но съ индивидуализмомъ, какъ его понимали прежде и какъ онъ и былъ воплощенъ въ поэзіи Байрона, этотъ нитшеанскій индивидуализмъ иметъ мало сходнаго. ‘Сверхчеловкъ’ Байрона, если такимъ именемъ называть мрачныхъ поклонниковъ автономной личности, былъ все-таки натура соціальная въ томъ смысл, что онъ нравственно страдалъ отъ невозможности установить между собой и людьми такое взаимное отношеніе и пониманіе, при которомъ сила шла бы на пользу общую, ‘сверхчеловкъ’ новйшей формаціи этихъ нравственныхъ мученій не испытываетъ, и если страдаетъ, то только какъ художникъ или эстетикъ, не находящій въ жизни того идеала красивой силы и мощи, въ развитіи которыхъ онъ видитъ весь смыслъ мірового процесса. Байроническій герой ведетъ свое начало отъ сентиментальнаго реформатора, которымъ бредилъ Руссо, отъ той ‘прекрасной души’ (schne Seele), которая начала съ того, что готова была ‘обнять милліоны’, и кончила пессимизмомъ и мизантропіей. ‘Сверхчеловкъ’ Нитше, если бы, онъ пожелалъ отыскать своихъ родственниковъ въ прежнихъ вкахъ, могъ бы, пожалуй, указать на Монтеня или на Вольтера, этихъ великихъ ‘гедонистовъ’ — не въ дурномъ смысл слова конечно, а въ смысл исканія наслажденій умственныхъ и вообще духовныхъ.
Если бы наконецъ мы пожелали среди проповдниковъ индивидуализма указать на тхъ, которые исходили изъ основныхъ байроническикъ положеній и противопоставить имъ прямыхъ предшественниковъ Нитше, то въ основу такого дленія мы опять должны были бы положить противопоставленіе ‘моральнаго альтруистическаго’ принципа съ одной стороны и ‘эгоистическаго аморальнаго’ съ другой.
Въ этомъ смысл, — чтобы взять только лишь самыя крупныя имена, — Карлейль и его гуманный герой, посланный на землю для выполненія соціальной роли — безспорно сродни Байрону и его мрачнымъ отшельникамъ, точно такъ же, какъ миролюбивый и почти безстрастный герой-философъ Ренана — прямой предшественникъ воинствующаго и страстнаго до жестокости ‘сверхчеловка’ Нитше, съ которымъ его роднитъ гордое пренебреженіе всякими этико-соціальными обязанностями.
Герой Байрона, какъ бы иногда онъ ни былъ антигуманно и антисоціально настроенъ — все-таки сынъ великой революціи этической, общественной и политической. Онъ не мыслитель, а художникъ, тяготящійся повседневнымъ шумомъ и прозой общественной работы и желающій воплотить въ поэтическомъ сн для одного или нсколькихъ людей то, чего другіе хотятъ для всхъ людей, но не во сн, а по мр возможности въ дйствительности.

Н. Котляревскій.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека