Баба-Яга, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1934

Время на прочтение: 11 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)

Баба-Яга

I

Едем со станции до дому. Ко мне в деревню. Со мной приятели — охотники. Ехать восемь верст. Метель. Метет мягкий снег. Ползут розвальни.
Со мной — мой приятель Василий Сергеич. Отвернулся, закутался, сидит, молчит. Лошадь стала. Снег бьет в глаза.
— Чего, и не знамо что, куда ехать,— говорит возчик Батранов.— Иде и мост, не знаю. Чего еще поехали, надо бы переждать. А тут что?
— Да не замерзнем,— говорю я,— тепло, трогай.
— Где ж замерзнуть? А ехать куда, вот что. Ничего и не видать.
— Поезжай назад,— говорит мрачно Василий Сергеич.
— Назад,— отвечает возчик Батранов,— а где зад-то? Эх, грех неровный. Трогай,— дергает Батранов лошадь.
Поехал и опять стал.
— Знать, лес,— говорит Батранов.— Вот справа. Видать маненько. Во соснину. Лес, знать. Н-ну!
Лошадь тихо пошла. Розвальни качнулись, наклонясь, и задели пень. Батранов слез. Взял за узду лошадь. Пошел, мотая перед собой руками. Остановился.
— Я пошарю пойду — что тут. И кликну вам. И он ушел. Долго ждали. Потом крикнул:
— Справа надоть.
Я откликнулся ему. Он подошел, сел и круто взял вправо.
— Как бы с кручи не чертануть,— сказал он про себя.
— Стой! — крикнул Василий Сергеич.
И Батранов опять стал, вылез и пошел. Возвращаясь, говорит:
— Эвон, там, в теми, что — огонек будто в окошке. Э-эвона, там. Я поведу лошадь.
И мы тихо едем среди невероятной мглы. И только перед глазами белые хлопья бьют в лицо. За шею, за ворот набивается снег. Батранов встал. Перед нами что-то темное.
— Эх, во что,— говорит Батранов.— Заехали. Далече. Прямо к Бабе-Яге. Вот сейчас поведу. Завернем за сарай. Эвона, тут, видать, оно и есть. Выселок, значит. Она тута, Баба-Яга.
— Какой вздор,— осердился гофмейстер.— Какая Баба-Яга. Что за чушь!
— Верно, барин. Она тута. Бона, огонек светит. Я знаю, эта самая. Ну и баба, эх-вдова.
Приятели вылезли из розвальней и стояли передо мной как враги.
— Ну ее к черту! — кричал приятель Вася.— Это какая-то ловушка. Опять какой-то вздор, чушь!
Генерал сердился. Ему в рот попал снег с рукава Сучкова. Он поперхнулся.
— Ехали на охоту, а приехали… к Бабе-Яге! Только у тебя такие истории.
Я тоже рассердился.
— Да что вы, на самом деле, обалдели все? Я в первый раз про нее слышу. Я сам не знаю, что эта баба, и что за баба такая… И притом — я боюсь щекотки, смертельно боюсь.
— Опять ерунда. Щекотка. Нет, нет, довольно. Я с тобой больше на охоту не еду,— кричал Павел Александрович.
— Щекотка — это русалки. Я тоже терпеть не могу этого вздора. Кругом метель, неизвестность, а тут чепуха такая,— сердился гофмейстер.
— Во,— говорит Батранов, подходя.— Она самая. К ей попали. Эка, куда заехали, на Выселки. Сейчас поведу лошадь. Садитесь. Хорошо, что попали. А то просто пропадай.
И он тихо вел лошадей.

* * *

В щелях закрытых ставень виднелся свет. Батранов остановился у крыльца большого дома. Мы вылезли и поднялись по широкой деревянной лестнице к двери и постучали. В коридоре слышался смех.
— Слышь,— сказал тихо возчик.— Вы, мотряй, не говорите — Баба-Яга. Это ведь ее так прозвали. А она-то лекарка. Э-эх, красива.
Дверь открыла простоволосая девчонка. Войдя в коридор, мы встретили высокого роста, очень полную женщину, молодую. Черные как смоль волосы были зачесаны назад, в большую косу. Веселые темно-серые глаза улыбались. Увидев нас, она засмеялась. И маленькими кистями рук хлопала себя по коленям. Смеясь, говорила:
— Откуда это вас позанесло? Охотники. Идите, идите. Рада гостям.
Девчонка веником стряхивала с нас снег. Большая чистая горница, пол покрыт циновками, венские стулья, скамьи. В углу большой стол накрыт скатертью. Самовар. За ним сидели лесник-объездчик, какой-то черный солидный купец, с золотой цепью на жилете, и дьячок от Спаса Вепрева. Они встали и поздоровались с нами. В комнате было тепло. Мы сели за стол и достали закуски. Хозяйка, улыбаясь, ставила графины, говорила: ‘Озябли, чай кушайте’, угощала нас. Она смеялась и как-то быстро отводила в сторону глаза. Как жемчуг были ее зубы. И маленький рот красиво улыбался. Она была очень полна. Белое лицо окаймляли черные волосы.
Павел Александрович Сучков надел пенсне и смотрел на хозяйку, подняв брови до пробора волос.
— В какую пургу попали! — говорила хозяйка.— Запутались, знать?
— Мы так счастливы,— сказал гофмейстер.— Среди пурги, и вдруг — вы! Так прекрасны! Это среди пурги-метели. Очарование. Ваше здоровье!..
— Я рада,— взяв рюмку, сказала она,— гостям таким, охотникам. Где ж дождаться? Вот метель помогла. А то где ж? Не приехали б.
И так ласково смотрела на нас.
— И мы так рады,— говорили мои приятели.— Это просто волшебно.
— Бога видеть нельзя,— сказал вдруг черный купец.
— То есть, вы это к чему? — удивленно спросил гофмейстер.
— А до вашего приезда,— ответил купец,— вот он, Семен Петрович, главный лесник и объездчик, говорил, что такое Бог? Вот и вышел у нас разговор. ‘Нет в живых человека, который мог бы Меня видеть’,— вот что сказал Бог Моисею.
— Ну, чего вы, право? — сказала хозяйка.— Яков Наумыч, гости, вона, ничего не кушают.
— Это верно. Вот выпьем. Это вот рябиновая. Легенькая. Ну, за хозяйку!..
Выпили за хозяйку. И она, выпив рюмку, сверкнула глазами.
— А позвольте спросить,— сказал Василий Сергеевич,— вам известно, что мы от обезьяны происходим?
— А кто сотворил? — спросил дьячок.— А создал кто? Обезьяну-то кто сотворил? Нуте-ка, скажите. Кто эту самую обезьяну создал? И зачем? Нуте-ка?
Приятель мой Вася смотрел на дьячка, держа рюмку, и, закрыв глаза, рассмеялся:
— А верно! Зачем обезьяну-то? И зачем нужно было происходить от обезьяны? — Он хохотал.— Вот, Павел, был бы ты обезьяна, на хвосте бы рюмку держал.
— Довольно пошлостей,— крикнул строго Сучков.
— А позвольте вас спросить,— не унимался Василий Сергеевич,— почему у Павла Александровича вот на руке волосы? Почему?..
— Вот, вот,— подтвердил объездчик.— А у меня на груди.
И, открыв ворот, он показал грудь.
— Верно,— подтвердил черный купец.— Волосья растут где и не надо.
В это время чей-то голос на печке как-то странно сказал:
— Ну, буде вам, право. Ишь, вас метель кружит. В голове вертит. Заворачивает. Ух, ух, лихо. Сейчас наружи мороз, слышь, ветер в трубе воет, зло сулит.
Мы замолчали. И услышали вой ветра — протяжный и злобный. Странный голос продолжал:
— И-ых, она, Баба-Яга, ха-ха-ха-ха. Вдова… Ха-ха.
У печки стояла хозяйка и улыбалась. Она сказала:
— Мне двадцать три года. Вдова я. Как мне теперь жить одной? Кругом лес. Метель метет. За кого и свататься, не знаю. И не знала я ране, что молодцы волосьями обрастают. На облизьяну переходят. Батюшки! Как в эдакой доле вдовьей горе мыкать? Кажи-ка, Бабушка-Яга…
Невозможный голос из-за печки басом ответил:
— Ох ты, поди. В баню зови. Погладь, помой. Пару поддай, потом поминай. Ухват бери. Хватай. В печку сажай. Уж-ты, поди. Дай, дай, в печку сажай. Жги, говори. Ух, милой, не играй со мной. Будя… Я Баба-Яга, костяная нога, масляна.
Хозяйка оперлась о печку, улыбаясь. Белые зубы красавицы блестели. Гофмейстер стоял и, мигая, смотрел на хозяйку.
Сучков и приятель Вася смотрели на печку, за печкой, искали,— никого не было. Дьячок смеялся.
— Покажи, Прасковьюшка, господам Бабу-Ягу,— сказал купец.
— Нет, пошто,— сказала красавица Прасковья.— Ну пошто на ночь пугать господ хороших. В другой раз заедут. Тогда покажу. Баню затоплю. Порадуются.— И она, смеясь, ушла в дверь.
Приятель Вася смотрел на всех с недоумением.
— Да-с, вещицы забавные,— заметил Сучков, глядя под печку.
— В чем же дело? — горячился гофмейстер.— Кто говорил этот вздор? Удивительно, презабавно и непонятно.
— Я тоже не понимаю,— сказал я.— Скажите,— обратился я к новым знакомым,— что это такое? Кто это говорил за печкой?
— Кто говорил? — смеялся дьячок.— Не узнать нипочем сразу. Вот Прасковья Васильевна и нас напужала, да так ловко, вот до чего. А в Петрове купца одного довела до того, что он в бочку залез да целый день сидел в бочке.
В это время открылась дверь, и огромная охапка сухого сена просунулась в горницу. Голос мужика сказал:
— Куда им стелить-то, сено?
Сено упало на пол. А за ним стояла Прасковья Васильевна и, весело смеясь, сказала уже своим голосом:
— Эх, гости дорогие. Охота скуку прогнать. Пошутим, повеселей станет на сердце. Святки ноне, ну, Баба-Яга и завертывает дела.
И хозяйка смеялась.
— Восхитительна,— сказал гофмейстер и, шаркнув ногой, поцеловал маленькую пухлую руку Прасковьи Васильевны.

II

На полу большой горницы красавица хозяйка наша, Прасковья Васильевна, постлала сено, покрыла простынями, принесла пуховые подушки. Лесничий и дьячок простились с нами и ушли домой. Черный купец остался ночевать и поместился на лежанке у печки. Приятели мои расположились на полу. Василий Сергеевич лег с краю, к стенке, рядом положил ружье. Сказал мне, что ружье на всякий случай.
— С какой стати, зачем это ты, Вася, ружье?
— Вы меня не учите. Местечко здесь глухое. Заметили, как у хозяйки-то глазки ходят во все стороны?
И он лег с краю на сено, не раздеваясь, и ружье положил рядом. Гофмейстер разделся, вынул из чемодана халат, туфли и хотел лечь. Но стал слушать. В трубе жутко выл ветер.
— Скажите, Василий Сергеевич,— спросил он,— вы архитектор, как это сделать, чтобы в трубе и в печке не выло? Ветер этот чтоб не выл?
— Ничего не поделаешь с трубой,— ответил архитектор Василий Сергеевич.— Сколько мы об этом думали, сколько писали, но ничего не выходит. Конечно, если сверху закрыть, ну, тогда не будет выть.
Я лег на мягкое сено. Как хорошо в большой деревянной горнице деревенского дома. Пахнет сосной. Даже вой ветра в трубе приятен. И эта хозяйка, Баба-Яга, среди бури, пурги, в этом теплом доме делала счастливым приют.
Вошел Павел Александрович, сказал:
— Как? Вы уже легли спать. Ага! A я там, у ней, был. Очаровательна. Она фельдшерица, овдовела девятнадцати лет, жила в Ярославле. Не желает жить в городе, надоело — говорит. Я понимаю.
— Я знал мужа-то ее,— сказал черный купец.— Он был доктор, втрое старше ее. Помер за шестьдесят, капитал ей оставил. За ней сколько ходят, сватают — не идет. Она еще девчонкой махонькой была, так у ней и тогда голос хорош был. Ее в театр звали представлять. Она лечит ловко, к ней сколько идут, какие деньги дарят, помоги только. Я тоже лечусь у нее.
— А чем же вы больны?
— Я-то. Да я… по лесной части, лесом торгую. Ну, в лесу как-то на пилке дерево меня ударило. Подвернулся неладно. Ну, так, значит, по спине хватило, я и обезножел. Так вот, она меня в бане парила, да вальком катала по спине. Ну, и вот совсем, почитай, прошло. Жисть увидал. Я тоже вдовый… Я ей намекал… Нет, не идет. Так, посмеяться можно, но штоб замуж — нет. А лечит хорошо.
Павел Александрович сидит за столом и закусывает.
— Да-с…— сказал он,— эта женщина-класс… Красота… Послушали бы, как она напевает в два голоса… Да-с, в два, и мужской, и женский. Вот-с!
— Во-во. За ето самое ее Бабой-Ягой и зовут. С земским начальником ехала, значит, она. А он с ей поиграть захотел. У лесочка, значит, а она его как схватит, да мужиком крыть зачала, так и едак, как хочет. Вот он вырвался, побег от нее. А она спряталась в лесу. Он ходит, глядит — нет ее. Да к тарантасу. Сел, да домой скорей. А она потом его видела по делу. Любезная и ласковая такая. И-их, он помнит, боится. Баба-Яга выходит… Верно. Ее все боятся, уважают…
Павел Александрович снял валенки, разделся, затушил лампу и лег.
— Спокойной ночи, приятного сна… ходить по саду, нюхать жасмин, целовать, кто мил…— сказал нежный голос с печки.
— Что за черт, кто это говорит?
Сучков вскочил, зажег лампу. Приятель Вася сказал:
— Ну, начинается…
— Чего вы? — сказал черный купец,— это Прасковья Васильевна шутит.
Посмотрели на печку — никого нет.
— Занятно…— сказал Сучков, опять ложась.

* * *

Утро. В окнах белым-бело. Метелица метет. Несут самовар. Пришел Батранов. Говорит: ‘Все то же, ветер только стих’. Гофмейстер озабоченно спрашивает:
— Где же валенки мои?
Все ищут. Нет ни у кого валенок.
— Где же валенки? — спрашиваем у Батранова и у служанки.
— А кто ж их знает? Прасковья Васильевна уехали к обедне ранней, велели сказать вам, метель идет, чтоб оставались. Праздник ноне. Какая, говорит, охота. Все звери в норы улезли. Знать, она валенки спрятала. Чтоб не уехали.
— Это, должно быть, верно,— говорит купец.— И у меня нету. Не во что ноги обуть.
— Она угощение готовит,— говорит Батранов.— На кухне стряпухи пироги каки пекут, чего ехать. Пурга.
Умывались холодной водой, огуречное мыло. Полотенца были вышиты красными петушками. Стряпуха-служанка поднесла к чаю горячие оладьи, лепешки в масле, сливки, сотовый мед. Поглядела на наши ноги и, смеясь, ушла.
Сели за стол. Хорошо: оладьи, мед сотовый.
Отворилась дверь, и вошла Прасковья Васильевна, зарумянилась морозом. В шелковом платье, на плечах большая белая шаль. Тщательно причесанная, веселая. На руках надеты кольца. И, приветливо улыбаясь, говорила:
— С праздником. Да что же это, батюшки, как же это? Где валенки?
— Я боялась, уедете,— добавила она, смеясь.— Принесите скорей!
— Очаровательная шалунья,— сказал гофмейстер.— Вы понимаете, мы охотники. Приехали на охоту и вот попали к вам.
Гофмейстер смеялся, надевая валенки.
— А что это вот там, вдали, за домик? — спросил приятель Вася, показывая на окно.
— Это баня моя,— ответила хозяйка.
— Мала что-то,— сказал приятель Вася.
— Почему мала? Деревенская баня,— сказал я.
Вася сделал серьезное лицо:
— Позвольте вас спросить, с кем вы говорите, Константин Алексеич? Вы с архитектором говорите. Да-с. Я — двадцать тысяч бань построил! Вы думаете, баню просто строить? Нет-с, не просто. Я когда баню строю — на верхний полок яйцо кладу, пару поддаю. Яйцо сварилось — баня не годится, ломай. Вот что. Баню строить — надо понимать.
— Двадцать тысяч бань — и где же это вы? Что-то много,— удивился гофмейстер.
— Много двадцать тысяч, Вася,— подтвердил и я.
Вася как-то обиженно посмотрел в окно и сказал:
— Ну, не двадцать, а десять тысяч построил.
— Ну, где же эти бани, десять тысяч? Много,— сказал гофмейстер.
— Много,— говорю и я.
Приятель Вася, зажмурив глаза, рассмеялся.
— Это верно, много. А все же, как вам угодно, три тысячи я построил.
— Много, много, Вася,— говорю я.
— Знаете что, Константин Алексеич. Вы всегда так, не верите. Но вот что. Хотите верьте, хотите нет, триста бань я построил.
— Раз, два, три, четыре, пять…— отсчитала хозяйка и, смеясь, сказала: — Триста много.
— Врешь,— сказал Павел Сучков,— много.
— Как вам угодно,— ответил Вася серьезно.
Прасковья Васильевна наклонилась, облокотясь на стол. А голос за печкой сказал:
Ах, не ври, говори,
Со мной в баню иди…
Приятель Вася отскочил от печки и сказал со смехом:
— Что такое! Опять Баба-Яга! Верно, я построил три бани.
— Ну, вот это верно,— согласилась, смеясь, и Прасковья Васильевна.— Баба-Яга помогает.
— Как это вы говорите, Прасковья Васильевна, другим голосом? — пристали мы все к ней.— Покажите.
Прасковья Васильевна задумалась. Лицо ее было серьезно и печально.
— Наша деревня, Ратухино,— сказала она,— сгорела дотла. Я еще была маленькой девочкой. Кое-кто построился опять, а отец мой бросил, да и уехал жить в Ярославль. Знал он дело плотничье. Понемножку в Ярославле работал. То там, то тут найдет дело. Стал домишки малые кое-кому строить на краю города. Ну, и скопил деньжонок. И себе домишко построил. Тут я учиться стала. Да на курсы пошла. Уговорил меня студент, который подготовлял меня к экзамену. Кончила я тут фельдшерицей. Было мне семнадцать. Поступила в больницу. А там доктор. Хороший человек. Замуж за себя зовет. Мне нравится. Он не молод, говорю отцу, матери. Они — иди, говорят.
Любит меня доктор, чувствую я, не верит мне. Зря не верит. Все говорит: ‘За что ты меня любишь? Я старик. Конечно, тебе велели родители выйти. Положение мое и все такое’. Конечно. Вижу я, ему тяжело. Не верит. И потому скучно ему. И все зря. Он в клуб вечером уйдет, я дома сижу. Скучаю. Ну, кой-кто из подруг, знакомых зайдет. И, что я ему ни говорила, не верит.
У нас в саду сзади дома баня была. Как-то, помню, пошла к вечеру я в баню. Открыла дверь — а там, смотрю, студент, репетитор мой сидит. Из Питера приехал. Увидел меня — и прямо в ноги упал. Плачет, бьется. ‘Вы, вы замуж вышли,— говорит,— а я вас люблю. Умираю. Люблю вас’.
Я его подняла, с собой посадила на лавку.
— Успокойтесь,— говорю.
И нравится он мне. Потерялась я вся. А в маленькое окно поглядела — вижу, муж с крыльца идет в сад. Я ему и говорю:
— Василий Алексеевич, муж идет.
Он испугался да под печку залез. А я на полок прыгнула. Залегла к стенке, притаилась. А дверь заперта. Стучит муж. Я молчу. Он дверь-то сшиб с крюка да вошел. Испугалась я. Переменила голос, да под мужика, водовоза нашего Вавилу, и крикнула: ‘Вавила, ты черт. Ждала тебя, лешего’.
Муж удивился и ушел.
Я подождала, тихонько вышла, через забор перепрыгнула и домой пришла… А потом муж захворал сахарной болезнью и по весне о крыжовину палец занозил. Рана больше, больше. Ничем остановить нельзя. Антонов огонь. И помер. А студент со страху пропал.
Во мне от этого разу голос другой и явился. Вот я и говорю теперь Бабой-Ягой.

* * *

Просто и трогательно рассказала Прасковья Васильевна страницу жизни своей.
— Прасковья Васильевна,— сказал весело Сучков,— а нет ли здесь достать гитару где.
— Попробую. Есть, у трактирщика.
Прасковья Васильевна вскоре вернулась с гитарой.
— Что жизнь? — сказал Сучков,— откуда что идет, неизвестно.
— Хи-хи-хи-хи-хи-хи,— передразнил его приятель Вася.
— Это тебе никогда не понять,— сказал Сучков, поведя пальцем перед носом архитектора Васи.— Это ‘хи-хи’ кавалерическое. Это высоко для тебя. Понял?
И он стал настраивать гитару, перебирая струны.
— Спойте, чаровница,— сказал он.
Прасковья Васильевна вся зарделась. Запела:
За леса ложатся туманы.
Печалью мое сердце полно.
К ночи померкли дреманы,
Что любил я — угасло давно…
Люби. Иди. Любовь-любовь.
Зову — приди, скорей, скорей…
И, блеснув глазами, она убежала из комнаты.
Мы, когда она пела, смотрели на ее рот: он улыбался. И звуки голоса ее были где-то около…

ПРИМЕЧАНИЯ

Баба-Яга — Впервые: Возрождение. 1934. 25 ноября, 2 декабря. Печатается по газетному тексту.
антонов огонь — то же, что гангрена.
‘За леса ложатся туманы. / Печалью мое сердце полно. / К ночи померкли дреманы, / Что я любил угасло давно…’ — найти не удалось.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека