Ершов П. П. Стихотворения / Сост., автор вступ. ст. и примеч. В. П. Зверев. — М.: Сов. Россия, 1989.
Сказка про Конька-горбунка известна во всем мире, как и имя ее автора — Петра Павловича Ершова. В то же время мало кому он знаком как поэт-лирик. Однако для определения места Ершова в русской литературе недостаточно рассуждений об этом писателе как об авторе только одного популярного произведения. Это сужало и искажало бы сущность его поэтического таланта.
В предисловии к самому полному на сей день изданию сочинений писателя (в Большой серии ‘Библиотеки поэта’) И. П. Лупанова подчеркнула, что это ‘не просто автор сказки, но замечательный русский сказочник’, что ‘трагедия Ершова была трагедией таланта, не познавшего себя, своей подлинной природы, своего истинного характера’. ‘Ершов, — утверждает исследовательница, — был рожден сказочником. Как был рожден сказочником его великий современник — Ганс Христиан Андерсен’ {Цит. по: Ершов П. П. Конек-горбунок. Стихотворения. — Л., 1976. — С. 52, 26.}. Но значение Ершова в русской литературе не исчерпывается данным определением.
Для Ершова как для истинно русского писателя были характерны широта и в то же время глубина дарования, поэтических интересов, удивительно требовательное отношение к своим произведениям и необыкновенная авторская застенчивость, скромность. Он не умел, да это было бы и не в его характере, пользоваться шумной славой ‘Конька-горбунка’. Напротив, Ершов стеснялся этой славы и часто публиковал свои стихи, рассказы, драматургические произведения под псевдонимами. Может быть, поэтому — из-за необыкновенной совестливости и авторской скромности — незаслуженно затерялось имя славного поэта Петра Павловича Ершова в сутолоке литературной борьбы и жизни. Он был добродушным тружеником русского Парнаса, беззаветно и искренне служившим родной литературе.
Ершов в своем творчестве не ограничивался ни жанром сказки, ни сказочными мотивами — почти одновременно с ‘Коньком-горбунком’ из-под его пера выходит своеобразное лиро-эпическое произведение — ‘старинная быль’ ‘Сибирский казак’, поэт написал много лирических стихотворений, эпиграмм, им был сочинен ‘драматический анекдот’ ‘Суворов и станционный смотритель’, появление которого в 1836 году в издании А. Ф. Смирдина укрепило славу молодого писателя. Кроме того, Ершов был автором цикла рассказов ‘Осенние вечера’, забытых и до сих пор по достоинству не оцененных в истории нашей литературы, хотя он сумел здесь представить на суд публики образец и этого жанра — романтической прозы. Наконец, с именем Ершова связано развитие русской национальной оперы: учитывая особенности русского фольклора, поэтику песенного и хорового народного творчества, будучи хорошо знаком с состоянием и наметившимися реформами оперного искусства в России своего времени, поэт создает несколько оперных либретто, в основу которых легли древнерусские предания, то, что могло вызвать живой интерес русского человека.
По своей натуре Ершов был необыкновенно чуток к самым тонким движениям души и поведению окружающих его людей, деликатен в отношениях со знакомыми и друзьями. Он умел проникать в глубинные тайны профессиональной психологии и художественного творчества, разгадывать и постигать суть произведений искусства различных жанров.
Чтобы понять литературную судьбу Ершова, надо знать жизненный путь поэта. Жизнь постоянно расставляла препятствия, сбивала с так блестяще начатого пути, вызревавшие творческие планы рушились от превратностей судьбы, радости, и устанавливающееся на недолгое время спокойствие жизни обычно тут же сменялись тяжелыми потрясениями. С Ершовым — добродушным, спокойным, мягким по характеру, не чуждым ленивой медлительности человеком — происходило столько несчастий, выводивших его из творческого состояния, что невольно поражаешься обилию все же реализованных замыслов, диапазону художественных и жизненных интересов, совмещаемых с добросовестнейшим исполнением службы учителя, инспектора, а потом и директора гимназии…
Петр Павлович Ершов родился 22 февраля 1815 года в сибирской деревне Безруковой Ишимского уезда Тобольской губернии. Детские впечатления будущего писателя — калейдоскоп переездов, связанных со службой отца (в Петропавловскую крепость, Омск, Березов), во время которых Ершовы пересекали цепь казачьих поселений, посещали места, где были еще свежи предания о временах Ермака и Пугачева, где героическая русская история представала предметно-осязаемо. В 1824 году родители отправили Петра и его брата Николая в Тобольск учиться. Мальчики жили в купеческой семье Пиленковых — родственников матери. А когда окончили гимназию, отец перевелся в Петербург, где братья поступили в университет.
В студенческие годы Ершов сближается с профессором русской словесности П. А. Плетневым, знакомится с В. А. Жуковским, А. С. Пушкиным… На их суд простодушный девятнадцатилетний студент-сибиряк отдает свое первое крупное произведение — сказку ‘Конек-горбунок’, прочитав которую Пушкин с похвалою сказал начинающему поэту: ‘Теперь этот род сочинений можно мне и оставить’. А Плетнев, пораженный талантом своего студента, во время одной из лекций с университетской кафедры прочитал отрывок из ‘Конька-горбунка’ и представил изумленным слушателям автора чудесной сказки — их сокурсника Петра Ершова, сидевшего в аудитории.
Вскоре отрывок из ‘Конька-горбунка’ появился в ‘Библиотеке для чтения’ (1834, т. 3), а в середине 1834 года сказка Ершова была опубликована отдельным изданием. Успех сопутствовал молодому поэту: в декабре того же года к печати была одобрена первая часть ‘Сибирского казака’, а затем и вторая часть этой ‘старинной были’. Поражает стройность, прозрачность повествования первых лиро-эпических произведений Ершова, в которых чудно переплелись поэтика народных сказаний, жизненная правда характеров и описаний с чарующей волшебностью, сказочностью (‘Конек-горбунок’) и романтической таинственностью (‘Сибирский казак’) сюжета. В творчестве Ершова, с самого его начала, покоряют поэтичность, умиротворенная мудрость мышления, свойственные русскому народному сказительству. Его слог был прост и чист, завораживал своей легкостью. Поэтому так любимы и популярны в народе сочинения Петра Павловича Ершова.
Казалось бы, удачно началась творческая биография молодого поэта. Он и сам потом вспоминал о тех временах:
Я счастлив был. Любовь вплела
В венок мой нити золотые,
И жизнь с поэзией слила
Свои движения живые.
‘Воспоминание’, 1845
Но именно в это радужное время начала поэтической жизни Ершова происходят два мрачных события, которые не могли не отразиться на душевном настрое и дальнейших творческих планах молодого литератора. В 1834 году, когда молниеносный успех сопутствовал появлению ‘Конька-горбунка’, внезапная смерть уносит любимого брата поэта — Николая, и умирает отец.
Но вдруг вокруг меня завыла
Напастей буря, и с чела
Венок прекрасный сорвала
И цвет за цветом разронила.
Все, что любил, я схоронил
Во мраке двух родных могил…
‘Воспоминание’, 1845
Приближающееся окончание университета было связано для молодого сибиряка с новыми проблемами. Не смог он получить желаемую должность, приходилось расставаться с друзьями, которых у него было и без того немного, порывать с литературной средой, в которую успел уже вжиться. Противоречивые чувства вызывало и прощание с самим Петербургом: многое здесь стало дорогим и слилось с душой поэта, а с другой стороны, Ершова манила родная Сибирь, которую он называл ‘северной красавицей’, мечтая об исследовании тогда еще мало изученного края Российского государства.
В последний раз передо мною
Горишь ты, невская заря!
В последний раз в тоске глубокой
Я твой приветствую восход:
На небе родины далекой
Меня другое солнце ждет.
‘Прощание с Петербургом’, 1835
Возвращение в Тобольск, однако, вызвало смятенные чувства разочарования, безысходной тоски, грустные воспоминания. В декабре 1836 года Ершов писал университетскому другу В. Треборну: ‘С самого моего сюда приезда, т. е. почти пять месяцев, я не только не мог порядочно ничем заниматься, но не имел ни одной минуты веселой. Хожу, как угорелый, из угла в угол и едва не закуриваюсь табаком и цигарами… Читать теперь совсем нет охоты, да и нечего… Ко всему этому присоедини еще мое внутреннее недовольство всем, что я ни сделал, что я ни думаю делать… Скоро 22 года, назади — ничего, впереди… Незавидная участь!..’ {Петр Павлович Ершов, автор сказки ‘Конек-горбунок’. Биографические воспоминания университетского товарища его, А. К. Ярославцова. — Спб., 1872. — С. 47-48. Далее в тексте страницы к цитатам указаны по этому изданию.}
Только начал наконец Ершов привыкать к жизни в Тобольске, увлекся работой в гимназии, как новое горе обрушилось на него: в апреле 1838 года скончалась мать. Поэта охватывает тяжелое чувство сиротства, друзьям он пишет, что схоронил ‘последнюю из родных’. 12 сентября 1838 года в стихотворении ‘Две музы’ Ершов отметит:
Рвется грудь моя тоскою,
И в страданиях немых
Поэтической слезою
Тихо катится мой стих.
Но проходит время — отчаянное уныние, вызванное вереницей потерь столь близких сердцу Ершова людей, сменяется светлым чувством влюбленности в молодую вдову С. А. Лещеву. В жизни поэта наступает ‘перемена’:
Домашний кров, один или два друга,
Поэзия — мена простых затей.
А тут любовь — прекрасная подруга,
И вкруг нее веселый круг детей.
‘Перемена’, 9 декабря 1838
Начинается радостная, умиротворенная семейная жизнь. Все свои интересы и силы Ершов подчиняет обеспечению благополучия семьи. С искренней, отеческой любовью он относится к четырем детям вдовы. Семейная жизнь, высокие нравственные начала отношений в семье были для него святы, только дома он был поистине счастлив. ‘Известность известностью, а долг обеспечить тех людей, которых судьба поручила мне и которые для меня милы, также что-нибудь да значит’, — замечает поэт в письме к В. Треборну от 2 мая 1841 года (с. 77).
Однако судьба уготовила Ершову новые удары. В апреле 1845 года он похоронил жену и остался один с детьми. Через полтора года женился на О. В. Кузьминой, но и эта семейная жизнь была недолгой: в 1852 году умерла и вторая жена Ершова. Горе преследовало его неотступно и жестоко: из 15 детей при рождении выжило только 6, а в 1856 году он сообщает друзьям: ‘На одной неделе я имел несчастье похоронить сына и дочь — моих любимцев… Ум мой теперь весь в сердце, а сердце — на могиле детей’ (с. 156).
Конечно, та легкость, удаль, которые присутствуют в ‘Коньке-горбунке’ и которые были впитаны сибиряком Ершовым с кровью и духом исконно русского человека, постепенно растрачивались, и, может быть, не случайно, а вполне закономерно, в связи с постоянными жизненными неурядицами и несчастьями, поэтом так и не был осуществлен грандиозный план создания ‘поэмы в 10 томах и в 100 песнях’ ‘Иван-царевич’ (сохранился лишь небольшой отрывок ‘Рано утром под окном…’). Наверное, трагические события жизни Ершова впоследствии и определили в его творчестве появление мрачных романтических преданий и старинных историй. Но сила таланта и удивительная жизнестойкость смиренного Ершова позволяли ему иронически относиться к невзгодам. 24 января 1862 года поэт написал под своим портретом, выполнен ным художником М. С. Знаменским:
Не дивитеся, друзья,
Что так толст и весел я:
Это — плод моей борьбы
С лапой давящей судьбы,
На гнетущий жизни крест
Это — честный мой протест.
Несмотря ни на что, в планах и мечтаниях Ершова присутствует ‘стержневой’ оптимизм чувств и мыслей, не побежденный превратностями судьбы и налетами отчаяния: и в дальнейшем во всем, написанном им, проглядывает сила таланта творца ‘Конька-горбунка’ и поражает прозрачность звучания стиха, художественная завершенность.
Мир господен так чудесен!
Так отраден вольный путь!
Сколько зерен звучных песен
Западет тогда мне в грудь!
Я восторгом их обвею,
Слез струями напою,
Жарким чувством их согрею,
В русской песне разолью.
‘К друзьям’, 1837
Творчество всегда оставалось органичной потребностью Ершова, и когда мирские заботы вставали преградой на поэтическом пути, он взывал: ‘Мой гений-хранитель, подай мне терпенье / Иль пламень небесный во мне потуши!’
Казалось бы, всепоглощающие семейные и служебные проблемы не оставляли времени и места в душе писателя для вдохновенных сочинений. Эта борьба поэтических устремлений Ершова с буднями жизни сопутствовала ему постоянно. Были времена, когда он вообще ставил под сомнение целесообразность своих занятий художественным творчеством. В письме к другу А. Ярославцову 14 апреля 1844 года поэт сообщал: ‘Была пора, когда и я увлекался чем-то похожим на вдохновение. А теперь я принадлежу, или по крайней мере скоро буду принадлежать к числу тех черствых душ, которые книги считают препровождением времени от скуки, а музыку заключают в марши и танцы…
Не лучше ль менее известным,
А более полезным быть,
повторяю я, садясь за учебную книгу или думая — нельзя ли как двинуть успехи учащихся’ (с. 104-105). Но тут же благородные устремления учителя гимназии как бы уходили в сторону, и начинал говорить Ершов-поэт: ‘С весной начнутся ваши поэтические прогулки по обворожительным окрестностям Петербурга. Хочу и я снова обойти дикие наши пустыри и освежить прежние воспоминания. Может быть, явится повесть или рассказ, но уж наверное не в стихах’ (с. 105). Осенью того же года Ершов более четко сформулировал противоречивость своего душевного состояния: ‘Муза и служба — две неугомонные соперницы не могут ужиться и страшно ревнуют друг друга. Муза напоминает о призвании, о первых успехах, об искусительных вызовах приятелей, о таланте, зарытом в землю и пр., и пр., а служба — в полном мундире, в шпаге и шляпе, официально докладывает о присяге, об обязанности гражданина, о преимуществах официи и пр. и пр. Из этого выходит беспрестанная толкотня и стукотня в голове, которая отзывается и в сердце’ (с. 106).
Будучи талантливым и до щепетильности добросовестным человеком, Ершов не мог и в службе не проявить свои недюжинные способности. Если бы не рутина государственного бюрократизма и не чиновничье безразличие ко всякой живой мысли, требующей каких-либо изменений или движения в существующей системе, учитель гимназии Ершов, возможно, смог бы прославиться не только как знаменитый поэт, но и стать известным ученым в области педагогики и словесности. О соперничестве музы и службы речь заходит в письмах не случайно. В 1840-е годы он пишет ‘Мысли о гимназическом курсе’, обдумывает и делает разработки к ‘Курсу словесности’, готовит статью ‘О переменах, происходивших в нашем языке, от половины IX века до настоящего времени’, пытается опубликовать через своих петербургских друзей в ‘Журнале Министерства народного просвещения’ рассуждение ‘О трех великих идеях истины, блага и красоты, о влиянии их в христианской религии’… Творческое начало и здесь проявлялось необыкновенно талантливо и живо, да иначе Ершов и не мог относиться к работе, так как в любом деле — будь то поэзия, литература в широком смысле этого слова или должность старшего учителя словесности в гимназии — он отдавал все силы души, все способности, был до чрезмерности требовательным к себе. ‘Что ни говорите, — писал он друзьям, — а вступив в службу и произнеся священные слова присяги, мне кажется, грешно и бесчестно делать, как многие, — между прочим’ (с. 99). И к поэзии теперь Ершов относится с большей гражданской ответственностью и серьезностью. ‘Огонь поэзии еще не потух в душе моей, — сообщает он в этом же письме. — При взгляде на мир, на судьбы людей, при мысли о Творце — сердце мое бьется по-прежнему юношеским жаром, но уже не испаряется в легких звуках, а крепко ложится на душу в важной думе’ (с. 100). В это время Ершов с увлечением занимается переводом ‘Страданий Иисуса Христа’ К. Брентано. Друзьям по большому секрету он писал, что делает перевод каждый день по нескольку часов и уверен в несомненном успехе этой книги…
Как жаль, что из столь обширного наследия труженика писателя увидела свет лишь малая доля, и даже то, что могло бы быть опубликовано, что сохранилось после смерти поэта, оказалось разрозненным, а потом и вовсе исчезло. ‘Томов семь, хорошо переплетенных’ оставалось у вдовы поэта Е. Н. Ершовой, частично архив был у пасынка и у сына поэта — Н. Н. Лещева и В. П. Ершова. Все это передавалось не раз другим лицам, а потом и совсем затерялось. Известно, что некоторые документы, остававшиеся в архиве В. П. Ершова, погибли во время Великой Отечественной войны на Украине.
Сам поэт относился к своему дарованию весьма взыскательно. Прежде чем опубликовать какое-нибудь произведение, он просил совета у авторитетных для него друзей и знакомых: университетских товарищей и профессоров словесности, известных книгоиздателей, — и только получив одобрительные отзывы, решался давать согласие на публикацию. Все это, безусловно, сдерживало появление в печати стихов, рассказов, драматургических сочинений Ершова. А. Ярославцов отмечал: ‘Конечно, обилие материалов, носимых им в душе, довольствовало его, как и иных величайших поэтов. Никогда, однако ж, незаметно было в нем заносчивости, гордости, что он поэт, автор. Словом, Ершов в Петербурге только подрос во всем том, с чем прибыл из Сибири, — он был нежная, благородная натура, с самыми честными правилами, душа его полна лучших порывов и сил творческих, полна поэзии’ (с. 28). Эту спокойную и гармоничную цельность натуры Ершов сохранил и по возвращении из Петербурга в Тобольск. Честность и благородство придавали содержанию его произведений нравственную чистоту, а трудолюбие — особую завершенность формы. 28 декабря 1839 года Ершов писал В. Треборну: ‘Ты знаешь мой характер: мысль — обеспокоить кого-нибудь, особливо лицо, уважаемое мною, давит иногда самое пламенное желание’ (с. 67). И в этих словах не было преувеличения. Многое из творений Ершова так и осталось в Тобольске, не дойдя до петербургских и московских журналов и издателей, до широкого круга просвещенных читателей, и осталось вне поля зрения критики. Успех собственных сочинений Ершов часто рассматривал как счастливую случайность. ‘На ‘Коньке-горбунке’, — рассуждал поэт, — воочию сбывается русская пословица: не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив. Вся моя заслуга тут, что мне удалось попасть в народную жилку. — Зазвенела родная — и русское сердце отозвалось…’ (с. 185). Да, но каким дарованием нужно было обладать, чтобы так ‘попасть в народную жилку’ и выразить в своем произведении талант и незаурядные способности всего народа, слиться с сердцем народным!
Это созвучие души поэта с духом народа проявлялось и в замыслах Ершова. Кроме ‘десятитомной’ сказки-поэмы об Иване-царевиче, он мечтает воспеть Илью Муромца, постоянно обращается к фольклорным мотивам и историческим темам, связанным с судьбою русского народа. В самом начале своего творчества поэт пишет — видимо, по мотивам ‘Истории государства Российского’ Н. М. Карамзина — ‘Монолог Святополка Окаянного’, избирая архаичный, характерный для поэм и драм XVIII века размер шестистопного ямба, стихотворение ‘Смерть Святослава’, временам князя Владимира посвящает оперное либретто ‘Страшный меч’. В черновом письме к Плетневу в июне 1851 года Ершов сетовал: ‘Не скрою от вас, что мысль о русской эпопее не выходит у меня из головы. Но, живя в глуши, я не имею нужных к тому материалов. Это обстоятельство преимущественно влекло меня искать места при Императорской Публичной Библиотеке, где я мог бы пользоваться всеми старинными сказаниями. Предоставляю Богу устроить мою судьбу. Если же Ему угодно оставить меня навсегда в Сибири, я не буду роптать на это, но мысль о русской эпопее переменю на сибирский роман. Купер послужит моим руководителем. А между тем на мелких рассказах я приучу перо свое слушать мысли и чувства’ (с. 141).
Пробой пера в эпическом повествовании для Ершова стали ‘Осенние вечера’, которые он вдохновенно сочинил и переписал набело за две недели. Создавая цикл этих рассказов, а вернее, былей, преданий, Ершов поставил перед собой цель — ‘попробовать — не разучился ли я писать’. Попытка оказалась удачной — она открыла в поэте талантливого прозаика-романтика. Первыми слушателями ‘Осенних вечеров’ были посетители дома сосланного декабриста М. А. Фонвизина. Получив одобрительные отзывы, Ершов отправил цикл рассказов своему университетскому приятелю А. Ярославцову в Петербург — в 1857 году ‘Осенние вечера’ были опубликованы в ‘Живописном сборнике замечательных предметов из наук, искусств, промышленности и общежития’, издаваемом А. Плюшаром и В. Генкелем.
В 1858 году, более чем через двадцать лет, Ершов вновь посетил Петербург, надеясь решить там служебные дела и наконец попробовать перебраться в столицу, ближе к университетским приятелям, и быть в центре литературной жизни. Он надеялся на осуществление в этом городе многообразных своих творческих планов и на разрешение проблем гимназического образования: теперь он был уже директором гимназии и начальником дирекции училищ всей Тобольской губернии. Еще в ‘Прощании с Петербургом’ в свое время он писал:
Прости, Петрополь величавый,
Невы державный полубог!
Цвети под радужным сияньем
Твоей блистательной весны
И услаждай воспоминаньем
Поэта сумрачные сны!
Привязанность к ‘Петра могучему творенью’ надолго осталась в сердце Ершова. Расставаясь в 1836 году со столицей, поэт лишался общения с интересными и родными его душе людьми. В Петербурге его связывали дружеские отношения с поэтами Е. П. Гребенкой и В. Г. Бенедиктовым, будущим известным историком Т. Н. Грановским, знаменитыми впоследствии востоковедами П. С. Савельевым и В. В. Григорьевым, с Майковыми, в семейном рукописном журнале которых ‘Подснежник’ (1835-1836) он поместил несколько стихотворений. Ершов тогда был вх ож и в музыкально-театральный мир столицы: среди его петербургских друзей — автор водевилей А. И. Булгаков, композитор И. К. фон Гунке… Город на Неве всегда волновал Ершова, притягивал его к себе и позже в какой-то мере даже усугублял своим далеким существованием тоскливую жизнь и скучное времяпрепровождение в тихом и скромном Тобольске. Когда поэт писал о Тобольске:
Город бедный! Город скушный!
Проза жизни и души!
Как томительно, как душно
В этой мертвенной глуши!
а о людях, живущих в нем, что:
В них лишь чувственность без чувства,
Самолюбье без любви,
И чудесный мир искусства
Им хоть бредом назови… —
‘Выезд’ из цикла ‘Моя поездка’, 1840
то наверняка в его сознании контрастом таким эмоциям вставали картины петербургской жизни. Через четыре года после написания этих стихов Ершов говорил о Петербурге: ‘…воображение мое не замерзло еще до того, чтобы оставаться равнодушным при очарованиях северных Афин’ (с. 107). Однако приезд Ершова в 1858 году в Петербург не оправдал его надежд. Вернувшись в Тобольск, он простодушно написал В. Треборну и А. Ярославцову: ‘Теперь смейтесь, сколько хотите, а я снова повторяю, что мой родной Тобольск в тысячу раз милее, — по крайней мере для меня, — вашего великолепного Петербурга’ (с. 178). Поэт разочаровался в ‘граде державном’. Он не встретил там бывшего университетского братства и единомышленников, чувствовал себя чужим, потерянным среди суетливой и расчетливой жизни столицы. Ему теперь милей были другие люди — прошедшие, как и он, большие жизненные испытания. Вынужденный отъезд из Петербурга в 1836 году, горести, неудовлетворенность жизнью и непрестанная борьба с рутиной сделали Ершова близким тем несчастным, кто не по своей воле оказался в Сибири.
В Тобольске поэт сблизился с сосланными декабристами и другими политическими ссыльными. Он частый гость дома Фонвизиных, близкий друг Н. А. Чижова, общается с И. А. Анненковым, А. П. Барятинским, С. Г. Краснокутским. С марта по 11 августа 1846 года Ершов был не только ежедневным собеседником тяжело больного, совсем потерявшего зрение В. К. Кюхельбекера, но и его чтецом. О чем были их беседы? К сожалению, нам неизвестно. Но наверняка возникал разговор о Пушкине. Несомненно, Ершов рассказывал о своем посещении в Ялуторовске И. И. Пущина, осужденного на вечную каторгу. Пущин тогда передал несколько стихотворений своего лицейского друга, которые Ершов затем переслал в Петербург: два из них были опубликованы П. А. Плетневым в ‘Современнике’ (‘Мой первый друг, мой друг бесценный…’ и ‘Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок…’).
В Тобольске Ершов познакомился с польскими ссыльными, бывшими участниками восстания 1831 года. Он был в приятельских отношениях с Констанцием Волицким, вместе с которым на квартире жил друг Адама Мицкевича Онуфрий Петрашкевич. А в середине 1850-х годов в Тобольск вместе с новым губернатором В. А. Арцимовичем приехал один из создателей Козьмы Пруткова — В. М. Жемчужников (на сестре которого был женат Арцимович). Он заинтересовался тобольским гимназическим театром и вскоре познакомился с одним из его драматургов и постановщиком — творцом ‘Конька-горбунка’. Знакомство переросло в дружбу, а затем и в сотворчество. Так, водевиль П. Ершова и Н. Чижова ‘Черепослов, сиречь Френолог’ авторы Козьмы Пруткова использовали при создании одноименной оперетты. Ершов щедро разрешал пользоваться своими сочинениями в творчестве Козьмы Пруткова. Передавая Жемчужникову в 1854 году ‘Черепослов’, поэт сказал: ‘Пусть им воспользуется Козьма Прутков, потому что сам я уже ничего не пишу’. В ‘творениях Козьмы Пруткова’ были использованы и некоторые эпиграммы Ершова.
С переездом из Петербурга в Тобольск Ершов организует в гимназии самодеятельный театр, в котором ученики готовят представления к праздничным дням. Поэт при этом выступает как автор сценок, оперных либретто, организатор постановок, музыкант и печется о том, чтобы гимназический театр не переставал функционировать, чистосердечно и по-детски непосредственно радуется успехам своих воспитанников, актеров-любителей, популярности их спектаклей у публики. 5 марта 1837 года поэт писал В. Треборну: ‘…маслянку (масленицу. — В. З.) отвел до желань сердца. Был и в киатре, который устроили наши молодцы-ученики гимназии, и сказать тебе не в шутку, играли ей-же-ей порядочно. К пасхе готовятся новое, и я, от нечего делать, написал для дружков две пиески презатейные: одна — ‘Сельский праздник’, народная картинка, н двух частях, для хороводов, а другую еще пишу: это будет прекомическая опера, а растянется она на три действия, а имя ей дается: ‘Якутское’…’ (с. 48-49). Эти, как и многие другие либретто и драматические сценки, которые Ершов писал для гимназических представлений, к сожалению, так и не были опубликованы. Поэтому небезынтересно хотя бы впечатление, которое они производили на современников поэта, в частности на его друга А. Ярославцова: ‘Эти пиески Ершова мы прочитали, они обнаруживают доброе намерение доставить молодым питомцам забавное и полезное развлечение, обе они в народном духе, и хотя написаны слегка, но не без сценического интереса, и языком, который Ершову во всем так доступен. Название пиески ‘Якутское’ изменено в рукописи на ‘Якутские божки. Опера-фарс. Сюжет заимствован из якутского предания. Музыка из разных опер’ (с. 49).
Ершов ставил с гимназистами не только свои произведения, но и комедии и водевили Фонвизина, Загоскина, Чижова. Интерес жителей Тобольска к самодеятельному театру был велик, и обычно спектакли, веселые представления проходили с большим успехом.
Занятия самодеятельным театром были давней потребностью души поэта. Увлечение сценическим искусством и музыкой было у Ершова не праздно-любительским, а вполне серьезным и профессиональным: им сочинено большое количество драматургических произведений. Побывав в конце 1834 года или в самом начале 1835 года на одном из премьерных представлений оперы Дж. Мейербера ‘Роберт-Дьявол’, впервые поставленной в Петербурге на казенной сцене с русскими певцами, Ершов пришел в восхищение (впечатление от постановки передано поэтом в стихотворении ‘Музыка’). Исполнение русской труппой популярной оперы вызвало восторженные отзывы как публики, так и критики: оказалось, что наши певцы могут вполне соперничать с иностранными мастерами. Это, безусловно, вдохновляло многих русских писателей и композиторов. И Ершов начинает работать над либретто ‘Страшный меч’, обращаясь к волшебным преданиям далеких времен князя Владимира. Реальная история и легендарные личности здесь становятся лишь условным обозначением давнего времени, содержание же заполняется со свойственной Ершову легкостью фантастико-романтическими приключениями и сказочными превращениями. Интересно, что либретто ‘Страшного меча’, одобренное цензурой к представлению в июне 1836 года, было создано почти одновременно с первыми русскими национальными операми: ‘Аскольдовой могилой’ А. Верстовского (поставлена в Петровском театре в Москве в сентябре 1835 года) и ‘Иваном Сусаниным’ М. Глинки (ноябрь 1836). Это либретто Ершов писал для друга, известного в свое время композитора И. К. фон Гунке (для него поэт написал, как свидетельствуют современники, ‘три или четыре либретто опер’, которые до нас не дошли).
Ершов внимательно следил за развитием русской национальной оперы, был знаком со многими артистами, хорошо знал их вокальные возможности. Гак, заключительную патриотическую песню Баяна в ‘Страшном мече’ он сочинял специально для известной актрисы русской оперы Воробьевой. В либретто Ершов указал и других исполнителей, в расчете на которых он создавал ту или иную партию. Среди этих певцов — Шелихова, Петров, Банков…
Молодой поэт был прекрасно знаком и со сценическими условиями воплощения оперы, что выразилось в пространных, режиссерского плана ремарках: он разрабатывает настоящую партитуру закулисных шумов и светового оформления будущего представления, подробно описывает мизансцены. В этих, еще романтических эффектах чувствуется уже приближение строгой гармонии и слиянности звука и света вагнеровских опер. Может быть, отдаленность места жительства Ершова от крупных культурных центров, где развивалось оперное искусство, стала причиной того, что творчество поэта во славу русской оперы искусственно сдерживалось и наконец вовсе прервалось. Это было, конечно, обидной потерей для нашего отечественного оперного искусства.
Приехав в 1858 году в Петербург, Ершов, наверное, вспомнил, как в молодости горел планами и замыслами. Но теперь было уже иное время, многое изменилось в столице, через разочарования прошел сам поэт. Удрученному служебными проблемами, ему было не до возвышенного вдохновения. ‘Однажды, у меня, — вспоминает тот приезд Ершова в Петербург А. Ярославцов, — он охотно слушал пьесы Бетховена, Моцарта, которые играла на фортепьяно моя родственница, но пьеса Верди не понравилась ему’ (с. 174). Именно в том году поэт напишет, что его ‘родной Тобольск в тысячу раз милее’ Петербурга. Но и на родине, в Сибири, его все чаще посещает мрачное мироощущение.
Несмотря на почетную должность, к которой Ершов когда-то так стремился, на значительное содержание и казенную квартиру, положенные директору гимназии и столь необходимые для благополучия его большого семейства при отсутствии посторонних средств к существованию, Ершов в 1862 году уходит в отставку и навсегда остается жить в Тобольске, ‘желая только спокойствия и укрываясь от известности’ (с. 183). Прерывается на несколько лет его переписка с университетскими друзьями.
Испытывая материальные затруднения, Ершов оставался независимым. Как свидетельствуют современники поэта, ‘честным остался он до гроба, простирая честность даже до суровости. Так, кто-то из родственников вздумал подарить одной из его дочерей шелковой материи на платье: смутился Ершов и сказал: ‘Прошу вас избавить меня навсегда от таких подарков: дети мои могут носить только такое платье, какое я в силах им сделать!’ (с. 196).
Жизнелюбие и жажда творчества, однако, были по-прежнему живы в Ершове. Будучи безнадежно болен и, как в добрые старые времена, беззлобно сетуя на жизнь, он ищет сердечного контакта с товарищами по университету, пытается оживить тот источник, который мог бы возродить его вдохновенные мечты. Он жаждет живого разговора и, как бы предвосхищая нашу эпоху, пишет в 1866 году В. Треборну: ‘Может быть, изобретательный ум придумает какой-нибудь далекослышный рупор, и тогда я буду день и ночь разговаривать с вами’ (с. 192).
Это возвращение душой и мыслями к университетским друзьям напоминает время приезда молодого учителя из Петербурга в Тобольск в 1836 году, когда после столицы он, еще не приемля душой провинциальную тихую жизнь, пишет страстные письма, изливая в них страдания разочарованной души: ‘Жизнь моя такая вялая и скучная проза, что одно напоминание об ней избороздит лоб морщинами’ (с. 189).
Все уже становился круг общения поэта. Последние годы своей жизни он провел в окружении семейства, все более уединяясь, избегая контактов даже с родственниками и близкими знакомыми, полностью уйдя в религию. Тягостное душевное состояние ускорило развязку страданий от водяной болезни. 18 августа 1869 года Петр Павлович Ершов ‘тихо и спокойно скончался’ (с. 199).
Близость творчества Ершова духу народа, созвучность его произведений душевному миру русского человека связаны с тем, что как искренний талантливый поэт и патриотически настроенный гражданин он душою и сердцем был привязан к России. А. Ярославцов вспоминал: ‘Ершов горячо любил свою родину, Россию, с жаром восставал, при каждом случае, за народ православный, но всегда коротко, отрывисто, а от беспощадных нападков на нашего простолюдина решительно отворачивался, как от невежества’ (с. 21-22).
Хотя Ершов не участвовал в идейных спорах между славянофилами и западниками, его волновали проблемы и вопросы, которые стояли в центре этих споров и разногласий. Как истинного патриота его не могла не волновать судьба и будущность России. И даже рассуждая о родимой сибирской стороне, Ершов невольно касался коренного вопроса споров: имеет ли Россия какие-то преимущества перед Европой, есть ли в ней животворящие самобытные силы, может ли она что-то дать’ ‘цивилизованному’ Западу, — и видел необъятные силы и богатства своей родины.
На предложение друга пройтись сначала по Европе, прежде чем заняться практическим изучением сибирского края, молодой Ершов категорически возражал. ‘Ершов, не отвергая моей мысли вовсе, — пишет А. Ярославцов, — говорил о красотах сибирской природы, присовокупив, что в Европе они уже более искусственны или закрыты промышленностью, говорил о благе, какое можно доставить некоторым бедствующим сибирским племенам, изведав их подробно и сообщив сведения и план, как помочь им, правительству’ (с. 24).
Примечательно, что чувство национальной гордости и в то же время гражданской ответственности поэта открыто и добросердечно. Вообще творчество Ершова необыкновенно щедро, доброта его порой кажется беспредельной, объемлющей весь мир. И. П. Лупанова пишет об этом: ‘Ершов смотрит в прошлое взором русского интеллигента-гуманиста, которому дороги простые люди земли, независимо от их национальной принадлежности и вероисповедания, который всей душой за человеческое братство: ‘Ясный день для всех восходит, Льет на всех равно сиянье’ {Цит. по: Ершов П. П. Конек-горбунок. Стихотворения. — С. 38.}.
Добросердечие Ершова поистине интернационально. Так, в ‘Сузге’ он сумел выразить одинаковое уважение как к благородству русских воинов, так и к патриотически-гражданскому поступку ‘гаремной красавицы’ сибирского хана Кучума — Сузге. Мы понимаем правоту каждого героя, сочувствуем его положению в развивающихся обстоятельствах. Поэт смотрит на события не со стороны и не пристрастно, а как бы изнутри их, всегда проникаясь искренностью чувствований своих персонажей. ‘Гой, вы, братцы! добрый путь!’ — по-отечески благословляет поэт на битву храбрых казаков, и в то же время какой искренней горечью и сочувствием проникнуты его сожаления Сузге: ‘Тяжко, тяжко ты вздохнула, о Сузге, моя царица!’ Поэт разделяет с Сузге чувство отчаяния, когда царица осознает безысходность своего положения и решает сдаться в плен ради спасения соплеменников: ‘О, Сузге, краса-царица! Тяжела тебе ночь эта!’ Но потом Ершов скова обращает наше внимание на благородство победителей: ведь атаман Гроза идет в царский терем с искренним намерением ‘словом ласковым приветить несчастливую царицу’.
Атаман к Сузге подходит,
Перед ней снимает шапку,
Низко кланяется, молвит:
‘Будь спокойна ты, царица!..’
Но когда Гроза догадывается, что Сузге покончила с собой —
‘Что ты сделала, царица?’ —
Вскрикнул громко воевода,
Кровь рукою зажимая.
И опять же, какая гордость, какое человеческое достоинство и великодушие поражают нас в умирающей Сузге:
Вдруг царица задрожала,
На Грозу она взглянула…
Это не был взор отмщенья,
Это был — последний взор!
Такое же добросердечие и обостренное чувство справедливости лежат в основе удалой сказки о Коньке-горбунке и Иванушке-дурачке, что, пожалуй, и обеспечило ей столь широкую популярность и заслуженную славу ее автору. Ершов точно подметил и затейливо развил те черты характера Иванушки, которые так ценит во всяком человеке наш народ и которые делают этого героя действительно национальным, любимым русскими людьми. Ведь Иванушка в сказке Ершова обладает желанными русскому сердцу чертами: он благороден и по-доброму ироничен, умен и бескорыстно лукав, смекалист и в просьбах безотказен. Вспомним хотя бы сцену, когда братья украли у него коней и он их разоблачил:
А Иван им стал кричать:
‘Стыдно, братья, воровать!
Хоть Ивана вы умнее,
Да Иван-то вас честнее:
Он у вас коней не крал…’
К сожалению, до сих пор в ‘Коньке-горбунке’ многие ценят прежде всего внешнюю занимательность повествования и относят эту сказку в разряд детских (что подтверждается однонаправленностью изданий этого произведения Ершова). Она и впрямь увлекательна по сюжету, и простота ее рассказа может показаться такой же легкой по мысли, а вернее, мысль в ней как бы теряется в этой очаровательной простоте и сказочности событий (тем более если издание еще украсить впечатляющими картинками). Здесь уместно привести слова А. Ярославцова: ‘Некоторые говорят — в сказке этой нет никакой идеи, ко может ли это быть по самому складу человеческого и русского ума, в этом случае в особенности? Сказка эта служит не для забавы только праздного воображения, в основе ее лежит идея нравственная, данная ей первыми слагателями ее, простыми детьми природы. Смысл сказки является таким, простодушное терпение увенчается, наконец, величайшим возмездием на земле, а необузданные желания губят человека даже и на высочайшей ступени земного величия’ (с. 3). В этой мысли заключена глубокая истина. Поэтически выраженная Ершовым с гениальной легкостью и свободой, ‘идея нравственная’ обрела особую силу и привлекательность.
Легкость и простота сказа Ершова родственны поэтике народного эпоса, и рождались эти достоинства сочинения у начинающего поэта непринужденно и органично, из души. Русская сказка была неотъемлемой частью жизни Ершова и лучшими токами вошла в его поэтический дар. Именно органичную слиянность таланта молодого сибиряка с миром народной сказки, видимо, почувствовал А. С. Пушкин в ‘Коньке-горбунке’. В этой связи существенное замечание сделала И. П. Лупанова: ‘Слушая сказки, Пушкин, по собственному его признанию, вознаграждал ‘недостатки проклятого своего воспитания’. Он подошел к сказочному фольклору как писатель, восхищенный его красотой и глубиной, и как исследователь, ученый, которому хотелось, чтобы русское образованное общество тоже открыло для себя народную сказку и вслед за ним сказало восхищенно: ‘Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!’ Для Ершова сказочная поэзия была родной стихией. Она входила необходимым компонентом в его образование и воспитание. Она присутствовала в его жизни как ее особая волшебная грань. Думается, что восемнадцатилетний юноша, писавший ‘Конька-горбунка’, не ставил перед собой задачи, которой в значительной степени руководствовался Пушкин: популяризировать народную сказку, облачив ее в литературную форму, дать ей права гражданства. Он просто поделился с ‘честным народом’ одной из тех ‘драгоценностей’, обладателем которых оказался сызмальства. Поделился, как делится со своими слушателями истово влюбленный в свое дело русский сказочник’ {Цит. по: Ершов П. П. Конек-горбунок. Стихотворения. — С. 11.}.
И все же каким недюжинным талантом нужно было обладать, чтобы сказка такого юного и еще безвестного автора вызвала восторг просвещенных и авторитетнейших умов русской культуры, да еще в то время, когда литературно обработанная народная сказка и сочинения по фольклорным мотивам, романтическая история на основе устных преданий были в моде, являлись веянием времени, когда к подобным жанрам обращались А. С. Пушкин, В. А. Жуковский, В. И. Даль (Казак Луганский), А. Ф. Вельтман, О. М. Сомов… Ведь в самом начале 1830-х годов уже появились и ‘Вечера на хуторе близ Диканьки’ Н. В. Гоголя…
Существенно, что Ершов до конца своих дней непоколебимо остался поэтом, во многом очень близким тому живому и определяющему направлению в русской литературе первой половины XIX века, которое в недрах романтизма взращивало добротные семена русского реализма, принесшего мировую славу нашей литературе, остался верным духу лучших традиций, заложенных Пушкиным. При этом он пытался открыто выступить против описательных излишеств, которые, на его взгляд, несла с собой литература эпигонов ‘натуральной школы’. В черновом письме к Плетневу в июне 1851 года Ершов предстает рьяным защитником пушкинского стиля повествования, оставаясь верным своим эстетическим принципам периода ‘Конька-горбунка’. ‘Когда-нибудь… я изложу свою теорию повести, — заявляет Ершов, а далее поясняет: — Я не враг анализа, но не люблю анатомии… Я допущу еще подробности в таких вопросах, как быть или не быть, но в такой мелочи, — как идти или ехать, спать или проснуться, право, безбожно рассчитывать на терпение читателей. А жизнь героев повестей больше чем на 9/10 слагается из подобных мелочей. Простите меня, Петр Александрович, за резкие, может быть, выражения, но я говорю, как понимаю. Для меня — одна глава ‘Капитанской дочки’ дороже всех новейших повестей так называемой натуральной, или лучше, школы мелочей’ (с. 140-141).
Эти высказанные в раздражении мысли были тем не менее художественным кредо Ершова: в своих произведениях он старался не допускать ‘бытозизации’, и поэтому его стихи даже о вещах, казалось бы, самых земных, о мирских заботах можно отнести к большой поэзии. Художественные критерии Ершова при этом были воспитаны не расчетливой рассудочностью, а выношены в сердце и отшлифованы во вдохновенных раздумьях. Стихи его, как верно заметил А. Ярославцов, ‘создавались не по навеянию извне, или по какому-либо корыстному побуждению, а всегда по настоятельному требованию сердца: они, — как и все произведения Ершова, — зеркало его поэтического направления вообще и его характера в частности’ (с. 39).
Все это роднило Ершова в ранние годы творчества с русскими романтиками и особенно с представителями философско-поэтического направления — ‘любомудрами’. Не случайно любимыми поэтами Ершова были Д. Веневитинов, В. Бенедиктов, Е. Гребенка, а стихотворение Ершова ‘Желание’ (1835) перекликается с одноименным стихотворением А. С. Хомякова, написанным в 1827 году. Произведения Ершова и по основным темам, и по мироощущению автора постоянно тяготеют к тому, что привлекало русских романтиков и было характерно для их сочинений: мечтательное разочарование в жизни, личная душевная причастность к мировой скорби, поиски идеала в родной, но все же экзотической древности своего народа, наконец, стремление не только в поэзии, но и в жизни уединиться от людей, слиться с первозданной природой, раствориться в ней, предаться углубленным размышлениям, внимательно прислушаться к зову души и сердца… И все же за всем этим романтическим арсеналом скрывался добродушный и по-русски беспечно веселый Ершов. Он играючи управлял своим чудным стихом в сказке и драме, в послании и сказании, в лирическом сочинении и шутке. Это был автор, всецело поглощенный стихией русского стиха и завораживающий читателей естественностью мелодики своей поэзии, в которой, по его собственным словам, ‘и речь вилась цветущей тканью’. Ершов относится к тем поэтам,
…кто с чудною природой
Святой союз издетства заключил,
Связал себя разумною свободой
И мир и дух сознанью покорил…
…кто светлыми мечтами
Волшебный мир в душе своей явил,
Согрел его и чувством, и страстями
И мыслию высокой оживил…
‘Вопрос’, август 1837
Ершова особо привлекал популярный жанр песни. Он сочиняет стихи не только специально для песенных мелодий, но и включает песню как органичный элемент в свои произведения иных форм. В драматическом отрывке ‘Фома-кузнец’ есть песня старика Луки, которая была положена на музыку А. А. Алябьевым, дружившим с поэтом. Большую популярность обрели песня ‘За морем синица не пышно жила’ из ‘драматического анекдота’ о Суворове и станционном смотрителе, песня казачки из ‘Сибирского казака’. На основе стихотворения ‘Молодой орел’ в 1880-е годы родилась популярная песня ‘Как на дубе на зеленом’, а ‘Русская песня’ в Среднем и Нижнем Прииртышье известна как народная песня… Любовь к музыке, к театру была рождена стремлением поэта к ‘целостному искусству’, что опять же говорит о родстве художественных взглядов Ершова с идеями романтической эпохи русской культуры. В музыке, которую вместе с поэзией называл ‘двумя сестрами одной матери’, он ценил ‘таинственность и глубину’, и если в беседе речь заходила о музыке, Ершов оживлялся. А. Ярославцов вспоминает: ‘Ершов охотно пускался со мною в разговоры о музыке, припоминал замечательное в жизни артистов, с увлечением говорил иногда — как хорошо представить бы в опере ту или другую сцену, какую припоминал в жизни необыкновенных лиц или в истории. Он сам стал заниматься изучением игры на флейте, и, как увидим, с особенной целью: он говаривал о флейте: ‘Этот инструмент тем хорош, что его можно уложить в карман, а на прогулках где-нибудь, в отдаленном месте, приятно потешить себя’ (с. 19).
Широки были художественные интересы Ершова, и это находило отражение в его творчестве. Многогранен поэтический мир, оставленный нам создателем ‘Конька-горбунка’. В своего рода завещательном стихотворении ‘Одиночество’, подводя итоги, завершая жизнь с миром в душе, прощаясь с врагами и друзьями, поэт все же простирается мыслью в будущее, надеясь, что на ‘звук живой’ его стихов ‘проснется кто-нибудь другой’. Современный читатель наверняка услышит во вдохновенных строках Петра Павловича Ершова живое биение благородного и щедрого сердца поэта, прочтет в них мысль ясную и возвышенную.