E. WERNER (Elisabeth Burstenbinder) // Sankt Michael (1887)
Эльза Вернер, ‘Архистратиг Михаил. Проклят и прощен’
Пер. с немецкого. — Харьков: Издательский дом ‘BBN‘, 1994, 576 с.
Глава 1
Настала Пасха, праздник света и освобождения для всей природы. Зима уходила, укрывшись в туманную фату, и на торопливых, смятенных облаках близилась весна. Она выслала вперед своих вестников — бури, чтобы пробудить землю от ее долгого сна. Они завывали в лесах и долинах, раскидывали свои крылья над мощными вершинами гор и взбаламучивали моря до самой их глубины. В воздухе неистовствовали шумные ветры, звуча победным кличем. Ведь это были весенние бури, в них кипела жизнь, они провозглашали воскрешение природы.
Горы были еще наполовину погребены под снегом, и старый замок на горе, царивший над долиной, поднимал свои крыши из-за осыпанных снегом елей. Это было одно из тех горных гнезд, которые некогда повелевали всей округой, а теперь по большей части обретаются в запустении и забвении, а нередко об их былом величии свидетельствуют лишь развалины. Впрочем, это как раз не относилось к данному замку, так как графы фон Штейнрюк заботливо охраняли от разрушения колыбель своих предков. В остальном они, однако, мало заботились о старых стенах, лежавших в горах, вдали от всего света. Только в охотничий сезон замок заполняла шумная толпа гостей, вносивших жизнь в угрюмые стены.
На этот раз гости в виде исключения съехались уже весной, но собрались они ради грустного события. Хозяин замка умер, и вместе с ним угасла младшая линия рода, по крайней мере в мужских представителях, ибо после покойного остались вдова и дочь. Граф Штейнрюк умер в другом имении, где жил постоянно и где состоялось торжественное отпевание. Затем тело его отвезли в родовой замок, чтобы похоронить его там, в полной тишине и в присутствии самых близких родственников, в фамильном склепе.
Был бурный мартовский день, и небо над долиной сплошь затянули серые тяжелые тучи. Хмурый свет падал в комнату, в которой обыкновенно жил владелец замка, приезжая на охоту. Это обширное, довольно низкое помещение освещалось единственным большим окном-фонарем. Обстановка комнаты говорила о былой роскоши замка. Темная деревянная облицовка стен, массивные дубовые двери и гигантский камин с колоннами и гербами Штейнрюков уже целые столетия удерживали за собой место, да и тяжелая старомодная мебель и фамильные портреты тоже принадлежали далекому прошлому. Огонь, пылавший в камине, не мог придать уют этому мрачному помещению, но зато здесь чувствовалась сама история, история старого, могущественного рода, судьбы которого были издавна тесно связаны с судьбой его страны.
Раскрылась дверь, и в комнату вошли два господина, по-видимому, родственники почившего, поскольку на мундире одного и на фраке другого виднелись знаки траура. Действительно, они пришли прямо с похорон, и на лице старшего еще как будто лежала тень, отражение печальной церемонии.
— Завещание будет вскрыто завтра, — сказал он. — Разумеется, это только проформа, так как все распоряжения мне известны. Графине завещаны большой вдовий капитал и замок Беркгейм, где она теперь живет, все же остальные владения становятся собственностью Герты, опекуном которой назначен я. Затем идут другие распоряжения, и мне, как главе старшей линии, завещан Штейнрюк.
Младший из собеседников пожал плечами при последних словах и сказал:
— Какое колоссальное состояние переходит в руки этого ребенка! Ну, а твое наследство неблестяще, отец, мне кажется, что старое горное гнездо приносит дохода не больше, чем требует расходов!
— Что же из того? Ведь Штейнрюк — наш родовой замок и вновь переходит в наши руки. Покойный двоюродный брат не мог сделать мне лучшего дара, и я очень признателен ему. Ну, а ты хочешь завтра уже уехать, Альбрехт?
— Я отпросился всего на несколько дней, но если ты хочешь, то…
— Нет, нет, тебе совершенно не к чему оставаться. Мне-то во всяком случае придется хлопотать о продлении отпуска. Надо еще о многом поговорить и многое упорядочить, а графиня во всех отношениях настолько несамостоятельна, что мне волей-неволей придется некоторое время остаться около нее.
Он отступил в фонарь и посмотрел на туманный горный ландшафт. Граф уже перешагнул через средний возраст, но вся его фигура выражала мощную, ненадломленную силу, а повелительная осанка в каждом движении выдавала военного. Когда-то он, наверное, был очень красив, что было видно и теперь, на пороге старости. Его волосы только чуть тронула редина, а быстрые, энергичные движения и звучный голос, равно как и огонь, сверкавший во взоре, придавали ему юношеский вид.
Сын, поразительно похожий на отца, был в то же время полной его противоположностью: у него были те же черты, но им не хватало здоровья и силы, которыми дышал старый граф. Молодой человек казался очень болезненным.
— Графиня вообще производит впечатление беспомощного существа, — сказал он, — и это прискорбное событие привело ее к полной растерянности.
— Ну, не так-то легко потерять супруга во цвете лет после недолгой болезни. Такой удар способен совершенно растоптать нежную натуру.
— Другая выдержала бы его! Луиза сумела бы встретить неотвратимое с полным присутствием духа!
— Молчи! — мрачно перебил его граф, отворачиваясь.
— Прости, отец, я знаю, что ты не хочешь вспоминать об этом, но как раз сегодня воспоминания являются слишком живо… Луиза едва ли удовольствовалась бы вдовьей частью, Штейнрюк непременно сделал бы ее полной госпожой над всем имуществом: ведь уже в то время он был в полном подчинении у нее. И отвергнуть его руку, пожертвовать именем, родиной, семьей ради того, чтобы стать женой искателя приключений, который загубил ее! Нет, в самом деле можно поверить в старую сказку о любовном напитке, потому что естественными причинами этого не объяснишь!
— Глупости! — холодно отрезал граф. — Судьба человека — в его собственных руках: Луиза направила свою судьбу к пропасти, и было вполне естественно, что она рухнула туда!
— И, наверное, ты, несмотря ни на что, принял бы погибшую, если бы она вернулась с раскаянием?
— Никогда! — возразил граф с непреклонной суровостью. — Кроме того, Луиза никогда не вернулась бы. Она могла погибнуть в позоре, в заслуженной нищете, но вымаливать пощаду у отца, который отверг ее, она не могла и не стала. Несмотря ни на что, она была моей дочерью.
— И любимицей тоже! — подсказал Альбрехт с явной горечью. — Мне столько раз давали понять, столько раз повторяли, что у меня нет ни одной черты твоего характера. Только Луиза унаследовала твою кровь, эта красавица, умница, энергичная Луиза была твоей гордостью и счастьем. Ну, мы уже знаем теперь, куда завела ее эта хваленая энергия! Падая все ниже и ниже…
— Твоя сестра умерла! — резко перебил его граф. — Оставь мертвых в покое!
Альбрехт замолчал, но горечь не исчезла с его лица, видимо, он не мог простить сестре, даже покойной, то, что она сделала своей семье. Но до дальнейших объяснений дело не дошло, так как вошел лакей и доложил:
— Его высокопреподобие настоятель прихода архистратига Михаила!
Должно быть, священник знал, что его ждут, так как, не дожидаясь ответа, сейчас же вошел в комнату. Это был мужчина лет пятидесяти. Совершенно седые волосы, лицо и голубые глаза, полные мира и доброжелательства, осанка и речь — все выражало серьезную кротость, которая казалась неразлучной с существом священника.
Граф Щтейнрюк сделал несколько шагов ему навстречу и вежливо, хотя и холодно, поклонился. Старшая линия Штейнрюков держалась протестантства, и католический священник не имел значения для нее.
— Прежде всего я должен высказать свою благодарность вашему высокопреподобию, — начал граф, движением руки приглашая священника сесть. — Графиня-вдова решительно пожелала, чтобы вы руководили сегодняшней печальной церемонией, и в эти тяжелые дни вы так самоотверженно поддерживали ее, что все мы очень благодарны вам!
— Я лишь исполнил свой долг пастыря душ, — спокойно ответил священник. — За это не требуется благодарности. К вам же, граф, я пришел по другому делу.
Быть может, по вашему мнению, я не имею права касаться того, чего хочу коснуться, но я должен воспользоваться вашим случайным пребыванием здесь и прошу разрешения переговорить с вами.
— Повторяю, я вполне к вашим услугам, отец Валентин. Если разговор должен быть секретным, то мой сын сейчас же…
— Нет, пусть молодой граф остается, — поспешил ответить отец Валентин. — Все равно ему известно обстоятельство, которое привело меня сюда. Дело касается питомца лесника Вольфрама.
Он остановился, словно ожидая ответа, но его не последовало. Граф сидел с невозмутимым лицом, тогда как Альбрехт вдруг проявил живое внимание. Но так как и он тоже ничего не сказал, священник был вынужден продолжать.
— Соблаговолите вспомнить, граф, что это от меня вы получили просьбу принять участие в мальчике!
— Да, и я счел выполнение просьбы неотложным. Вольфрам взял по моему приказанию ребенка, и я ведь известил вас об этом.
— Совершенно верно. Хотя я и предпочел бы видеть мальчика в других руках, но решающий голос принадлежал вам. Ну, а теперь мальчик вырос и не может долее жить в подобной обстановке. К тому же я убежден, что это ни в коем случае не входит в ваши планы.
— А почему бы и нет? — холодно спросил Штейнрюк. — Я считаю Вольфрама очень надежным человеком и имел достаточно оснований выбрать именно его. Или вы можете сказать что-нибудь дурное о нем?
— Нет, в своем роде он честный человек, но груб и одичал в одиночестве. Со времени смерти жены Вольфрам почти не соприкасается с людьми, и у него в доме не лучше, чем у простого мужика. Это — едва ли подходящая обстановка для подрастающего мальчика и уж никак не подходящая для внука графа Штейнрюка.
Альбрехт, стоявший за стулом отца, сделал движение, а старый граф мрачно сдвинул брови и резко ответил:
— У меня только один внук, а именно сын графа Альбрехта, и я попрошу ваше высокопреподобие иметь это в виду, когда речь идет об указанном обстоятельстве!
Кроткие глаза священника строго и серьезно уставились на говорящего.
— Простите, ваше сиятельство, но законный сын вашей дочери имеет полное право называться так.
— Может быть. Но как внук он для меня не существует, потому что брак моей дочери никогда не существовал для всех моих.
— И все-таки вы удовлетворили мою просьбу, когда Михаил…
— Нет. Ведь я вообще не видел ребенка, когда он был передан Вольфраму на воспитание.
— О воспитании не может быть и речи, когда говоришь о человеке такого сорта, и это очень жаль, так как именно в этом отношении следовало многое сделать. Еще будучи ребенком, Михаил совершенно одичал вследствие скитальческой жизни, которую он долго вел с родителями. Естественно, я принял в нем участие и занимался с ним, насколько позволяло далекое расстояние до лесничества.
— Вы в самом деле делали это? — воскликнул граф, и в его вопросе чувствовалось явное недовольство.
— Конечно! Ведь при таких обстоятельствах мальчик не мог иначе получить образование, а я никак не мог согласиться с мыслью, что ребенок должен умственно одичать и омужичиться. Это было бы слишком жестоким наказанием за грехи родителей!
В этих простых словах звучал тяжелый упрек, и он, очевидно, достиг цели, потому что на лице Штейнрюка сверкнула вспышка гнева, и он воскликнул:
— Ваше высокопреподобие, какого бы мнения вы ни держались о наших семейных обстоятельствах, вы судите, как посторонний, и потому кое-что может показаться вам жестоким и непонятным. В качестве главы семьи я должен блюсти честь нашего имени, и кто затронет или опорочит эту честь, тот будет выброшен из моего дома и сердца, будь то хоть мое собственное дитя! Я сделал то, что должен был сделать, и если бы еще раз был поставлен в тяжелую необходимость, поступил бы опять совершенно так же!
В словах графа звучала стальная решимость. Отец Валентин промолчал, он понимал, что такие натуры не сгибаются перед пастырским словом.
— Графиня Луиза опочила с миром, а с нею и человек, с которым она была обвенчана! — сказал он наконец. — Ее сын остался одиноким и беззащитным. И вот я пришел, чтобы попросить вас о том, о чем можно просить за всякого чужого сироту, то есть о воспитании, которое поможет ему вступить со временем в жизнь. Если он останется в руках Вольфрама, то это совершенно исключено — тогда он будет годиться разве что на полудикое существование в каком-нибудь дальнем горном лесничестве. Если вы, ваше сиятельство, хотите и можете взять на себя ответственность за…
— Довольно! — перебил его Штейнрюк, вставая с места. — Я взвешу все это и потом решу что-либо относительно вашего протеже. Положитесь на меня, ваше высокопреподобие!
Священник тоже встал, он видел, что разговор окончен, и не имел ни малейшего желания продолжать его.
— Мой протеже? — повторил он. — Пусть он станет и вашим тоже, граф, мне кажется, он имеет право на это! — и с коротким, сухим поклоном он вышел из комнаты.
— Что за странный визит! — сказал Альбрехт, который во все время разговора не раскрывал рта. — Что же дает этому попу право вмешиваться в наши семейные дела?
Штейнрюк пожал плечами.
— Прежде он был духовником наших родственников и до сих пор занимает у них положение доверенного лица, хотя и живет в отдаленной альпийской деревушке. Только он, и никто другой, должен был проводить Штейнрюка в могилу. Но я покажу ему, что на меня не действует поповское влияние. Я не мог не принять его, как не мог и отказать ему, когда он воззвал о помощи для сироты!
— Ну да, о мальчике надо было позаботиться, и это сделано, — холодно ответил Альбрехт. — Ты тогда взял все дело в свои руки, отец, этот Вольфрам… Я помню его по имени. Ведь он был у тебя егерем?
— Да, я просил за него, и Штейнрюк дал ему место лесника. Он молчалив и надежен и вообще нисколько не заботится о вещах, которые выходят за пределы его кругозора. Он и в то время не спрашивал, какое отношение имеем мы к этому мальчику, а просто исполнил то, что ему было приказано, и принял его к себе в дом.
— И там он во всяком случае оказался в хороших руках. Ты, конечно, не собираешься изменять тут что-либо?
— Смотря по обстоятельствам. Сначала я должен повидать его.
На лице Альбрехта отразилось неприятное изумление.
— К чему это еще? Чего ради приближать его к нам? Подобные неприятные вопросы лучше всего засовывать в самый дальний ящик.
— Это — твоя манера, — резко ответил граф, — а моя — смело смотреть неприятностям в глаза, когда необходимо! — Он с внезапным гневом топнул ногой. — ‘Ребенок должен умственно одичать и омужичиться за грехи родителей!’ И это я должен выслушивать от какого-то попа!
— Да, не хватало еще, чтобы он стал защищать его родителей, — насмешливо кинул Альбрехт. — И они еще назвали свое отродье Михаилом, осмелились дать ему твое имя — традиционное для нашей семьи! Да ведь это — издевательство!
— Но могло быть и раскаянием тоже! — мрачно отозвался Штейнрюк. — Во всяком случае, твоего сына зовут Раулем.
— Да нет же! Он крещен и назван твоим именем!
— В книге метрик — да, но зовут его Раулем, об этом уже позаботилась твоя жена!
— Это имя отца Гортензии, к которому она привязана с дочерним благоговением. Ты ведь знаешь…
— Если бы дело было только в имени! Но это далеко не единственное, что отчуждает меня от внука. У Рауля нет ни одной черты Штейнрюка — ни в лице, ни в характере, он — вылитая мать!
— Ну, мне кажется, это не порок! Гортензия признанная красавица, ты даже не подозреваешь, сколько побед одерживает она!
— Потому-то она так и любит арену этих побед! — холодно ответил отец, не отзываясь на шутливый тон сына. — Вы больше живете во Франции, у родных Гортензии, чем дома. Ваши визиты туда становятся все более частыми и долгими, а теперь даже поднимается вопрос о твоем переводе в наше посольство в Париже. Тогда Гортензия будет у цели своих желаний!
— Но ведь я должен отправиться туда, куда меня посылают! И если выбрали как раз меня, значит…
— Уж не собираешься ли ты рассказывать мне о своих дипломатических успехах? — перебил его отец с явной насмешкой. — Мне отлично известно, какие тайные пружины пущены в ход для этого, и назначение само по себе довольно незначительно. Я ожидал большего от твоей жизненной карьеры, Альбрехт! Тебе были открыты все пути, чтобы хоть отчасти добиться влиятельного положения, но для этого нужно иметь честолюбие и энергию, которыми ты никогда не обладал. Теперь ты добиваешься места, которому будешь обязан лишь своим именем и где ты по приказанию жены десятки лет просидишь без движения вперед!
Альбрехт закусил губу при этом упреке, высказанном без всяких околичностей.
— Отец, в этом пункте ты с самого начала не был справедлив. Ведь ты никогда не относился одобрительно к моей женитьбе. Я думал, что мой выбор заслужит полное твое одобрение, а ты чуть ли не упрекаешь меня за то, что я привел тебе красавицу, умницу, дочь из знатнейшей семьи…
— Которая до самого последнего момента остается нам чужой! — договорил Штейнрюк. — Она до сих пор еще не может понять, что вошла в нашу семью, а не ты — в ее. Я предпочел бы, чтобы ты ввел в дом дочь самого простого провинциального дворянина, чем эту Гортензию де Монтиньи. Горячая французская кровь не годится для нашего древнего германского рода, а у Рауля ее слишком много. Поэтому для него будет очень хорошо, когда он попадет в строгий военный распорядок.
— Да… ты настаиваешь, чтобы он поступил в армию, — неуверенно ответил Альбрехт. — Но Гортензия боится, да и я тоже боюсь, что наш сын не создан для военного дела. Это — нежный ребенок, и он не выдержит железной дисциплины.
— Так пусть научится выдерживать ее! Тебя лично болезненность избавила от военной службы, но Рауль здоров, и теперь самое время вырвать его из сферы вашего баловства и изнеживания. Армия явится для него самой настоящей школой. Я не хочу, чтобы мой внук стал впоследствии слабеньким. Он должен сделать честь нашему имени, и об этом я позабочусь!
Альбрехт промолчал. Он знал непреклонную волю отца — тот все еще предписывал свои законы сыну, который уже сам стал супругом и отцом. Граф Михаил Штейнрюк был человеком, способным заставить уважать свою волю.
Глава 2
— Да, тут уж ничего не поделаешь, ваше высокопреподобие, беда одна с этим мальчишкой! Ничего он не умеет, ничего не понимает, с утра до вечера бегает по горам и притом глупеет со дня на день. Из него не выйдет ни охотника, ни чего-нибудь путного. Пропащие труды!
Эти слова были произнесены человеком, один внешний вид которого уже свидетельствовал о том, что его занятие — охота. Он никогда не расставался с ружьем и ягдташем. Его крепкая, коренастая фигура с широкими плечами, топорные черты лица, всклокоченные волосы на голове и спутанная борода, его одежда — смесь охотничьей с крестьянской — все казалось запущенным и грубым, и его речь была так же груба, как и все его существо. Он стоял в почтительной позе в церковном доме маленького горного селения Санкт-Михаэль, и священник, сидевший у письменного стола, неодобрительно покачал головой при его словах.
— Я вам уже не раз говорил, Вольфрам, что вы не умеете обращаться с Михаилом. Бранью да угрозами вы от него ничего не добьетесь, это его только запугивает, а я думаю, что он и без того слишком запуган!
— Все это от его глупости, — пояснил лесник, — ведь парню хоть кол на голове теши! Ему требуется изрядная встряска, а я должен был поклясться вашему высокопреподобию, что не буду больше бить его!
— И я надеюсь, что вы сдержали свое слово. Ваша вина перед ребенком очень велика: вы с женой ежедневно истязали его, пока я не вмешался.
— Это было ему же на пользу! Все мальчишки нуждаются в порке, а Михель всегда нуждался в двойной порции. Ну, он и получал ее в плепорцию: когда я уставал, за дело бралась жена. Только все это не помогло, и умнее он не стал.
— Нет, но погиб бы от такого жестокого обращения, если бы я не вмешался!
Вольфрам громко расхохотался.
— Погиб бы? Михель? Да он вдесятеро больше выдержит, ведь это сущий медведь. Стыд один с этим парнем! Он так здоров, что мог бы деревья с корнем выворачивать, а между тем и пальцем не пошевельнет, когда деревенские мальчишки дразнят его. Я уж знаю, почему он сегодня опять не пошел со мною, а захотел во что бы то ни стало идти потом. Он не хотел проходить со мной через деревню, он предпочитает идти в обход через лес, как и всегда, когда отправляется к вам, — трус этакий!
— Михаил — не трус, — сказал священник. — Вы сами отлично знаете это, Вольфрам. Разве вы не говорили мне, что его ничем не удержишь, когда он вспылит?
— Ну да, тогда он совсем безумеет, и лучше плюнуть на него. Если бы я не знал, что у него на чердаке не все дома, так я по-другому обошелся бы с ним. Но все же это — тяжелый крест! Просто непонятно, как он так хорошо стреляет и попадает, если только увидит дичь, хотя это с ним и нечасто случается. Он глазеет на деревья да на небо, а тем временем у него под самым носом пробегает двенадцатирогий. Я не из любопытных, но все-таки интересно было бы мне знать, откуда взялось это отродье?
При последних словах лесника в лице отца Валентина что-то болезненно дрогнуло, но он спокойно ответил:
— Вам ведь это решительно безразлично. Только не наводите на такие мысли Михаила, а то он начнет раздумывать и будет предлагать вам вопросы, на которые вы не сумеете ему ответить.
— Для этого он слишком глуп! — решительно заявил лесник, которому глупость его питомца казалась непогрешимым догматом. — По-моему, он даже не знает, что вообще когда-нибудь родился. Однако мой Тирас вскинулся — должно быть, увидал Михеля.
Действительно, в этот момент послышался радостный собачий лай, затем близящиеся шаги, и в комнату вошел Михаил.
Это был парень лет восемнадцати, довольно высокий и сильный для своих лет, но в его неуклюжей фигуре ничто не говорило о свежести и грации юности. Лицо, неправильное и некрасивое в каждой черте, имело не то пугливое, не то мечтательное выражение, что не прибавляло ему привлекательности. Густые белокурые волнистые волосы беспорядочными клочьями нависали на лоб и виски, а из-под них смотрела пара темно-синих глаз, взор которых поражал сонливой мечтательностью и пустотой, как будто у обладателя этих глаз совершенно отсутствовала какая-либо внутренняя жизнь. Его одежда была так же запущена, как и у лесника, и весь вид юноши ни единой черточкой не возбуждал симпатии.
— Ну, приплелся наконец? — грубо встретил его лесник. — Давно пора быть здесь! Спал ты, что ли, по дороге?
— Я шел лесом, — сказал Михаил, подходя к священнику, ласково протягивавшему ему руку.
Вольфрам язвительно рассмеялся.
— Ну, не говорил ли я вам, ваше высокопреподобие? Он опять не решился идти деревней, я так и знал! Однако мне пора в заповедный лес, там повалило массу вековых деревьев: адская охота опять пронеслась по лесам.
— То есть, вы хотите сказать, бури последних ночей, Вольфрам?
— Это была адская охота, ваше высокопреподобие! Ведь теперь, к весне, она разъезжает каждую ночь! Позавчера, когда мы в сумерках проходили через лес, привидение пронеслось совсем рядом с нами, и ста шагов не было! Вот-то зашумело и завыло, словно весь ад прорвался! Ну, весь не весь, а значительная часть его тут уже была! Михель, по своей глупости, хотел броситься на них, но я успел схватить его за руку и удержать.
— Мне хотелось бы вблизи посмотреть на призраки, — спокойно заметил Михаил.
При этих словах лесник досадливо передернул плечами и воскликнул:
— Вы только посмотрите, ваше высокопреподобие! Уж таков этот мальчишка! От людей он бегает, а вот такие вещи, от которых каждого христианина мороз по коже подирает, он должен видеть, готов хоть с адской охотой пуститься. Мне кажется, он спокойно бросился бы бежать с духами, если бы я не удержал его. Быть бы ему теперь в могиле, потому что тот, кто принял участие в адской охоте, кончен: его песенка спета!
— Но послушайте, Вольфрам, неужели вы не можете избавиться от этого греховного суеверия? — сказал священник. — Вы хотите быть христианином, а обеими ногами стоите в язычестве. И Михаила тоже заразили этим: у него голова набита языческими сказаниями!
— Может, оно и грех, а только правда! — упрямо ответил Вольфрам. — Вы-то, конечно, ничего об этом не знаете. Вы — святой человек, священник, и вся нечисть боится вас. Ну, а нашему брату приходится чаще натыкаться на нее, чем хотелось бы… Значит, Михель останется здесь?
— Конечно. После обеда я отпущу его домой.
— Ну, так оставайтесь с Богом! — сказал лесник, подтянул ремни ружейной перевязи, поклонился священнику и вышел, не обращая более внимания на своего питомца.
Михаил, который был у священника, как дома, достал теперь из стенного шкафчика книги и тетради и положил их на письменный стол. Обычный урок должен был начаться, но вдруг на улице послышался скрип полозьев. Отец Валентин очень удивился — его редко навещал кто-нибудь, а в это время трудно было ожидать паломников: ведь Санкт-Михаэль не принадлежал к числу таких прославленных святынь, куда верующие стекаются толпами круглый год. В маленькую тихую приходскую церковь, построенную высоко в горах, приходили со своими молитвами и обетами лишь бедные жители альпийских деревень, и только в большие церковные праздники туда собиралась значительная толпа паломников.
Тем временем сани подъехали ближе и остановились перед церковным домом. Из них вылез господин в шубе и заявил выбежавшей ему навстречу служанке, что желает видеть его высокопреподобие. Затем, не давая никаких пояснений, он прошел прямо в кабинет к священнику.
При звуках его голоса отец Валентин вздрогнул и вскочил с выражением радостного изумления:
— Ганс! Да ведь это — ты!
— А, все-таки узнал меня? Ну, не было бы большим чудом, если бы мы забыли друг друга! — ответил приезжий, протягивая руку, которую священник схватил с глубокой сердечностью.
— Добро пожаловать! Как это ты нашел меня?
— Н-да-с! Добраться до тебя было не так-то легко! — заявил гость. — Часами нам приходилось пробиваться через глубокий снег, порой дорогу преграждали поваленные сосны, а то мы попадали и в засыпанный снегом горный ручей. В виде развлечения на нас свалилась с гор маленькая лавина. И притом мой кучер упрямо твердил, что это — проезжая дорога! Хотел бы я посмотреть на ваши пешеходные тропинки — они, наверное, доступны только для гусей!
— Ты остался прежним, — сказал отец Валентин, улыбаясь, — вечно насмехаешься и критикуешь… Оставь нас одних, Михаил, и скажи кучеру господина, чтобы он выпряг лошадей.
Михаил вышел, а гость, кинув ему вдогонку беглый взгляд, спросил:
— Ты завел себе служку? Что за мечтательная физиономия?
— Это — мой ученик, с которым я занимаюсь.
— Ну, это, наверное, трудная работа! С такой головой далеко не уйдешь! Судя по внешнему виду, все таланты парня заключаются лишь в его кулаках.
Тем временем гость снял шубу. Он был лет на пять-шесть моложе священника, но взгляд светлых, проницательных глаз и вся осанка выдавали в нем человека, который был в своем кругу признанным авторитетом.
Он окинул внимательным взором обстановку комнаты, дышавшую монашеской простотой, и затем сказал без насмешки, но с глубокой горечью:
— Так вот где ты бросил якорь… Я не представлял себе твоего одиночества таким пустынным и далеким от мира. Бедный Валентин! Ты должен платиться за то, что я своими исследованиями наношу чувствительный удар вашим догматам и что мои книги попали в индекс [Дословно — указатель (лат.). Так назывался список книг, запрещенных палой для чтения (здесь и далее прим. ред.)]!
— Что это тебе пришло в голову? — ответил священник, делая отрицательный жест. — У нас постоянно происходят перемены, и я получил назначение в Санкт-Михаэль потому…
— Потому что твоим братом оказывается Ганс Велау! — договорил гость. — Если бы ты публично отрекся от меня и хоть разочек принялся громить с кафедры атеизм, тебя перевели бы в богатый приход, ручаюсь тебе! Ведь отлично известно, хотя мы не виделись с тобой долгие годы, что все же мы не порвали связи между собой, и вот за это-то тебе и приходится платиться. Почему ты открыто не проклял меня? Честное слово, я не был бы в претензии на тебя за это, потому что ты и в самом деле не разделяешь моих взглядов!
— Я никого не проклинаю, — тихо ответил священник, — а потому не могу проклясть и тебя, хотя и глубоко скорблю, что ты пошел по этому пути.
— Да, у тебя никогда не было таланта к фанатизму, разве только к мученичеству, и я нередко страдаю от мысли, что должен помогать тебе в этом. Впрочем, я позаботился, чтобы мое сегодняшнее посещение осталось незамеченным: я здесь совершенно инкогнито. Я не мог отказаться от свидания с тобой, особенно теперь, когда переселяюсь в северную Германию.
— Как? Ты покидаешь университет?
— Уже в будущем месяце. Я получил приглашение в столицу и сейчас же принял его, так как чувствую, что там истинная почва для меня и моей деятельности. Поэтому я хотел попрощаться, но чуть-чуть не разминулся с тобой: как я слышал, ты вчера был в Штейнрюке на похоронах графа?
— По настоятельному желанию графини я совершал похоронный обряд.
— Я так и думал! Меня тоже вызвали по телеграфу в Беркгейм к смертному одру графа.
— И ты последовал на зов?
— Конечно! Хотя я уже давно сменил практику врача на кафедру ученого, но это был исключительный случай. Я не могу забыть, что когда-то был принят в Штейнрюк молодым, безвестным врачом. У меня была рекомендация, но графская семья приняла меня с полным доверием. Правда, единственное, что я мог сделать, это облегчить графу последние часы, но мое присутствие все-таки было успокоением для семьи.
Появление Михаила прервало разговор. Он принес известие, что пономарь желает минуточку поговорить с его высокопреподобием и ждет его в передней.
— Я сейчас вернусь, — сказал отец Валентин. — Спрячь тетради, Михаил, сегодня не придется заниматься.
Священник вышел из комнаты, тогда как Михаил принялся собирать книги и тетради. Профессор небрежно спросил:
— Значит, отец Валентин занимается с тобой?
Михаил молча кивнул, не прекращая своего занятия.
— Это на него похоже! — пробормотал Велау. — Теперь он выбивается из сил, чтобы вдолбить ограниченному парню азбуку и писание, потому что наверное поблизости нет школы… Ну-ка, покажи! — С этими словами он без всяких околичностей схватил тетрадь, но, раскрыв ее, чуть не выпустил из рук от изумления. — Что такое? Латинский язык? Как это тебя угораздило?
— Это мои упражнения, — спокойно ответил Михаил.
Профессор посмотрел на юношу, которого по одежде принял за крестьянского парня, а затем стал перелистывать тетрадь и, прочитывая некоторые страницы, покачивал головой.
— Похоже, что ты — выдающийся латинист. Откуда ты?
— Из лесничества… час ходьбы отсюда.
— А как Тебя зовут?
— Михаил.
— У тебя то же имя, как и у этого местечка [Санкт-Михаэль — значит Святой Михаил (нем.)]. Ты от него и получил имя?
— Не знаю… Я думаю, что скорее от архистратига Михаила.
Юноша выговорил это имя с известной торжественностью, и Велау, заметив это, спросил с саркастической улыбкой:
— Ты, конечно, питаешь большое почтение к ангелам?
Михаил вскинул голову.
— Нет, они только и делают, что целую вечность молятся и славословят. А вот архангела Михаила, того я люблю! Этот-то, по крайней мере, хоть делает что-нибудь: как архистратиг, начальник воинства Божьего, он ниспровергает сатану!
В словах и тоне юноши чувствовалось что-то необычное. Профессор с удивлением смотрел на его лицо, которое вдруг преобразилось в потоке солнечного света, хлынувшего из окна, и пробормотал:
— Странно! Вдруг у него стало совсем другое лицо! Что скрыто за этими чертами?
В этот момент отец Валентин вернулся в комнату и, заметив тетрадь в руках брата, спросил:
— Ты экзаменовал Михаила? Не правда ли, он хороший латинист?
— Да, но что ему делать со своей латынью в заброшенном лесничестве? Наверное, у отца нет средств, чтобы отдать его в школу?
— Нет, но я надеюсь сделать для него что-нибудь другим образом, — ответил священник и, в то время как Михаил подошел к шкафу, чтобы спрятать учебные пособия, шепотом продолжал: — Если бы только бедняк не был таким некрасивым и неуклюжим! Все зависит от впечатления, которое он произведет в известном месте, и я боюсь, что это впечатление будет неблагоприятным.
— Некрасив-то он некрасив, но только что, высказав очень неглупую мысль, он весь преобразился и что-то в его лице напомнило мне графа Штейнрюка.
— Графа Штейнрюка? — повторил отец Валентин, пораженный до последней степени.
— Я имею в виду не покойного графа, а его двоюродного брата, главу старшей линии. Он был в Беркгейме, где я и познакомился с ним. Конечно, он счел бы такое впечатление личным оскорблением для себя и был бы прав. Красавец Штейнрюк с внушительной фигурой — и этот мечтательный Иванушка-дурачок! Ни одной общей черты нет у них в лицах, и я сам не знаю, почему такое пришло мне в голову, когда я увидел блеск загоревшихся глаз этого юнца.
Священник помолчал немного и затем уклончиво сказал:
— Да, Михаил — порядочный мечтатель. Иногда по своему равнодушию и безучастности он кажется мне каким-то лунатиком.
— Ну, в этом еще не было бы особенного зла, — возразил Велау. — Лунатика можно разбудить — стоит только назвать его по имени — и когда он проснется, может быть, он и сделает что-либо путное. Его работы очень неплохи!
— А ученье так затруднено для него! Сколько раз ему приходилось бороться с бурей и непогодой, чтобы не пропустить урока, и он каждый раз аккуратно являлся ко мне.
— Эх, если бы я мог сказать это про своего Ганса! — сухо заметил Велау. — Он в школьные часы рисует карикатуры на учителей, и мне уже несколько раз приходилось задавать ему здоровый нагоняй. Мальчишка становится чрезмерно легкомысленным, потому что это удивительный счастливчик. Что бы он ни начал, все ему удается. Куда бы он ни постучался, везде он находит открытые двери и сердца, а потому и вообразил себе, будто вообще ни за что не надо браться серьезно, жизнь представляется ему лишь сплошной цепью удовольствий. Ну да я уж заставлю его иначе смотреть на вещи, как только он возьмется за изучение естественных наук!
— А у него есть склонность к этому?
— Боже сохрани! Единственное, к чему у него есть склонность, — это пачкотня карандашами и красками, и если он учует где-нибудь размалеванное полотно, то его ничем не удержишь. Но я уж выгоню из него эту дурь!
— А если у него талант… — начал священник, однако брат резко перебил его, сказав:
— Да в том-то вся и беда, что у него есть талант! Учителя рисования забивают ему голову всякими глупостями, а недавно один из друзей нашей семьи, художник, с трагическими жестами уцепился за меня, восклицая, как я смею брать на себя ответственность в том, что мир лишится такого таланта! Я не мог удержаться и обошелся с ним весьма грубо!
Отец Валентин неодобрительно покачал головой.
— Но почему ты не хочешь позволить сыну следовать туда, куда зовут его склонности?
— И ты еще спрашиваешь? Да потому, что я хочу завещать свое духовное наследство не кому-нибудь другому, а ему! Мое имя прогремело в науке, оно откроет Гансу все двери и пути в жизни. Если он пойдет по моим следам, успех ему обеспечен, тогда он именно явится сыном своего отца. Но сохрани его Бог, если он вздумает сделаться так называемым гением!
Тем временем Михаил собрал книги и тетради и подошел, чтобы проститься. И опять его лицо имело бессмысленное, сонно-мечтательное выражение. Когда он вышел, Велау вполголоса сказал брату:
— Ты прав, бедняга просто уродлив!
Глава 3
Графы Штейнрюк принадлежали к старому, могущественному аристократическому роду, родословное дерево которого уходило корнями в отдаленнейшие столетия. Обе ветви этой семьи имели одно происхождение, но бывали времена, когда они даже не соприкасались друг с другом, причем одной из причин этого было различие вероисповеданий.
Старшая — протестантская — линия, обосновавшаяся в северной Германии, обладала одним только майоратом, приносившим очень скромный доход. Наоборот, южногерманские родственники владели многочисленными богатыми имениями и притом на правах аллодиальной собственности [Аллод, или аллодиальная собственность, — свободная, находящаяся в неограниченном распоряжении владельца собственность, в противоположность майорату, собственности, переходящей в порядке наследования к старшему из сыновей или старшему в роду.]. Все это богатство принадлежало теперь восьмилетнему ребенку, дочери только что умершего графа. Чувствуя приближение смерти, граф Штейнрюк вызвал своего северогерманского родственника и назначил его своим душеприказчиком и опекуном ребенка. Этим в то же время устранялось отчуждение, которое годами существовало между обеими семьями и причина которого заключалась в одном несостоявшемся брачном союзе.
У графа Штейнрюка-старшего, кроме сына, была еще дочь, прекрасная, богато одаренная девушка, любимица отца, на которого она была очень похожа всеми душевными качествами. Она должна была выйти замуж за своего юного родственника — ныне скончавшегося графа. Это было давно решено обеими семьями, и потому молодая графиня зачастую проводила целые недели в доме будущих свекра и свекрови.
Но прежде чем состоялось формальное обручение, в жизнь молодой девушки ворвалась такая страсть, которая ведет, неминуемо должна вести к гибели. Должна! Не в силу разницы общественного положения, не потому, что она вызывает семейный раздор, а потому, что это именно страсть, а не истинная любовь, способная дать союзу любящих прочность и благословение. Это было опьянение, за которым последовали отрезвление и раскаяние… последовали, но слишком поздно!
Луиза познакомилась с человеком, который, несмотря на свое мещанское происхождение, сумел приблизиться к аристократическим кругам. Это был человек чарующей наружности, которому удавалось всюду найти доступ. Он страстно жаждал блеска и наслаждения жизнью, но не обладал достаточными способностями, чтобы выбиться собственными силами. Словом, это был авантюрист чистейшей воды. Быть может, он и в самом деле полюбил графиню, а, возможно, хотел при ее помощи добиться положения в обществе, — как бы то ни было, но он сумел настолько пленить ее, что она решилась стать его женой, несмотря на запрещение отца и осуждение всей семьи.
Конечно, граф Штейнрюк проведал об этом и взялся за дело со всей энергией. Увы! В данном случае она оказалась пагубной. Он рассчитывал повлиять на дочь властным отцовским словом, приказанием и угрозами, но вызвал этим лишь ее упрямое сопротивление, способность к которому она унаследовала от него же самого. Девушка категорически отказалась повиноваться, энергично воспротивилась всем попыткам принудить ее к немедленному обручению с родственником и, несмотря на строжайший надзор, сумела поддерживать отношения со своим избранником. Вдруг она исчезла, и через несколько дней стало известно, что графиня Луиза Штейнрюк стала госпожой Роденберг.
Несмотря на спешность и таинственность брака, его законность была неоспоримой — об этом уж позаботился Роденберг. Он рассчитывал, что граф Штейнрюк в конце концов не сможет отвергнуть супруга своей дочери, но это доказывало лишь, что он не знал графа. Штейнрюк ответил на извещение о бракосочетании тем, что полностью отрекся от дочери и запретил ей когда-либо показываться на глаза — отныне она более не существовала для него.
Граф остался при своем решении до самой смерти дочери и даже после нее. Сначала Роденберг делал попытки сойтись с отцом своей жены, но скоро ему пришлось убедиться, что у Штейнрюка ничего не выпросишь и не вынудишь. Тогда Роденберг снова кинулся в водоворот жизни искателя приключений, и для Луизы, всем пожертвовавшей своей любви, настало ужасное время. Эта жизнь быстро свела ее в могилу, и уже давно вместе с ней была похоронена эта несчастная семейная трагедия.
* * *
Прошла неделя со дня похорон графа Штейнрюка. Граф Михаил, занявший апартаменты покойного, находился в комнате с окном-фонарем. Лакей только что доложил ему о том, что лесник Вольфрам, вытребованный им к этому часу, прибыл в замок. Сегодня граф был в парадном мундире, так как ему предстояло отправиться в соседний городок, куда он был приглашен на официальное торжество.
В тот момент, когда Вольфрам вошел в комнату, граф доставал из футляра звезду одного из высших орденов, богато украшенную и усыпанную бриллиантами. Заметив, что орденская лента отвязалась, он отложил раскрытый футляр в сторону и обернулся к посетителю.
На этот раз лесник был в полном параде. Он привел в порядок волосы и бороду и почистил свою охотничью одежду.
— А, это ты, Вольфрам! — благосклонно сказал граф. — Давненько мы не видались! Ну, как ты жил это время?
— Мне жилось вполне хорошо, ваше сиятельство, — ответил лесник, вытянувшись перед графом по-военному, — ведь у меня есть чем жить, и покойный граф был мною доволен. Правда, иной раз по целому году не приходится выходить из леса, да ведь наш брат к этому привык, и одиночеством нас не испугаешь.
— Но ты был женат, разве твоей жены больше нет в живых?
— Нет, она умерла пять лет тому назад, Господь, прими ее душу, а детей у нас никогда не было. Правда, меня не раз уговаривали снова повенчаться, только я не захотел. Кто вкусил однажды этой сладости, тот в другой раз не захочет!
— Значит, твой брак не был счастливым? — спросил Штейнрюк, по лицу которого при этом наивном заявлении скользнула мимолетная улыбка.
— Да ведь это как посмотреть! — равнодушно ответил лесник. — В сущности мы отлично ладили друг с другом. Конечно, ссорились мы по целым дням, но уж без этого никак нельзя, а если нам под руку попадался Михель, то мы вдвоем принимались за него, и на этом мирились.
Граф резко вскинул голову.
— За кого вы принимались?
— Да так… глупости… — смущенно буркнул Вольфрам в бороду.
— Уж не идет ли речь о мальчике, который был передан тебе на воспитание?
Лесник потупился под грозным взглядом графа и стал вполголоса оправдываться:
— Это ему не повредило, да и мы скоро кончили, потому что его высокопреподобие священник из Санкт-Михаэля запретил нам это. К тому же мальчишка с лихвой заслуживал побои.
Штейнрюк ничего не ответил. Разумеется, он знал, что мальчик попал в суровые, грубые руки, но слова Вольфрама неприятно поразили его, и он в достаточной мере немилостиво спросил:
— Ты привел с собой воспитанника?
— Да, ваше сиятельство, как мне было приказано.
— Пусть войдет!
Вольфрам вышел, чтобы позвать Михаила, ожидавшего в передней, а граф напряженно уставился на дверь, откуда в ближайшую минуту должен был появиться его внук, ребенок отверженной, безжалостно осужденной когда-то так любимой дочери. Может быть, он похож на мать, и Штейнрюк сам не знал, боялся ли он этого, или… страстно желал.
Но вот дверь открылась, и рядом с приемным отцом появился Михаил. Он тоже ради этого визита уделил внимание своей внешности, только ему это мало помогло: праздничное платье не красило его, да и было по покрою и виду мужицким. Густые, спутанные пряди волос так и не удалось пригладить. К тому же непривычная обстановка, в которую он попал, пугала и смущала Михаила, поэтому лицо его казалось еще бессмысленнее, чем обыкновенно, а неуклюжая манера держать себя и тяжеловесные движения делали его еще более уродливым.
Граф бросил быстрый, острый взгляд на Михаила и с выражением величайшего разочарования стиснул губы. Так вот каков был сын Луизы!
— Вот и Михель, ваше сиятельство! — сказал Вольфрам, не очень-то нежно подталкивая юношу вперед. — Да кланяйся же и поблагодари его сиятельство, что он принял участие и позаботился о тебе, бедном сироте!
Но Михаил не кланялся и не благодарил, его глаза были неподвижно устремлены на графа, производившего очень внушительное впечатление в военном мундире, и в этом созерцании Михаил забыл обо всем остальном.
— Ну, язык потерял, что ли? — нетерпеливо сказал ему Вольфрам. — На него нельзя сердиться, ваше сиятельство, это — глупость, не больше. Он и дома-то с трудом раскрывает рот, а когда видит так много нового, как сегодня, так и теряет последние остатки своего скудного разума.
Чувствовалось, что Штейнрюк должен был усилием воли побороть отвращение, когда он холодно и повелительно спросил:
— Тебя зовут Михаилом?
— Да, — ответил юноша, не отрывая взора от высокой, повелительной фигуры графа.
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
— Чему ты учился и что делал до сих пор?
Этот вопрос поставил Михаила в большое затруднение. Он молчал, и за него ответил лесник:
— Да, в сущности говоря, он ничего не делал до сих пор, только по лесу бегал, ваше сиятельство. Да и едва ли он многому научился тоже. У меня нет времени заботиться об этом. Сначала он бегал в деревенскую школу, потом его высокопреподобие занялся с ним. Только, наверное, из этого мало вышло добра, потому что, как ни бейся, Михель ничегошеньки не понимает!
— Но ведь он должен избрать себе какой-нибудь род деятельности! К чему он способен и чем он хочет стать?
— Ничем! Да и не годится ни на что! — лаконически ответил лесник.
— Однако тебе дают блестящий аттестат! — презрительно сказал граф юноше. — Целыми днями бегать по лесу — твоя работа, это во всяком случае не требует особенных трудов, ну, и учиться при этом много не нужно. Просто стыдно, что приходится говорить это такому здоровенному парню, как ты!
Михаил с удивлением взглянул на графа при этих словах, и мало-помалу лицо его стал заливать густой румянец.
А лесник поспешил подхватить:
— Да, я вот тоже думаю, что на Михеля надо рукой махнуть. Вы только посмотрите на него, как следует, ваше сиятельство! Из него по гроб жизни охотника не выйдет!
Видно было, что графу стоило больших трудов преодолеть свое отвращение, когда он коротко и повелительно сказал:
— Подойди ближе!
Михаил не двинулся с места, а стоял, словно не слыша приказания.
— Разве тебя не научили повиновению? — грозно сказал Штейнрюк. — Подойди ближе, говорю я тебе!
Михаил по-прежнему оставался неподвижным.
Тогда лесник счел необходимым придти на помощь. Он грубо схватил юношу за плечи, но натолкнулся на решительный отпор питомца, который резким движением освободился от него. В этом сказывалось одно лишь упрямство, но поведение Михаила можно было счесть трусостью, как это и принял граф.
— Вдобавок и трус еще! — пробормотал он. — Нет, довольно! — Он позвонил и сказал вошедшему лакею: — Пусть подают экипаж! — Затем снова обратился к леснику: — А с тобой мне надо поговорить еще, иди за мной!
Он открыл дверь в соседнюю комнату и пошел вперед. Следуя за ним, Вольфрам пытался оправдать поведение своего питомца:
— Он испугался вас, ваше сиятельство, парень-то не из храбрых!
— Это и видно! — сказал Штейнрюк с величайшим презрением, ибо трусость принадлежала к числу таких пороков, которых граф не прощал, в его глазах она была несмываемым пятном. — Ну, да оставь это, Вольфрам, я знаю, ты здесь ни при чем. Только тебе, конечно, придется еще подержать парня, так как он в лучшем случае годится для какого-нибудь горного лесничества. Пусть он там отупеет вконец, ни к чему другому в жизни он не годится!
Он ушел с лесником, не обращая больше внимания на Михаила, который неподвижно стоял на прежнем месте. Его лицо еще было покрыто густой краской, но оно уже не было теперь бессмысленным. Мрачно, со стиснутыми зубами, смотрел он вслед человеку, который так безжалостно осудил всю его будущность. Ему не раз приходилось слышать подобные речи из уст лесника, но слова Вольфрама не производили на него никакого впечатления. Совсем иначе звучали они из этих гордых уст, и презрительный взгляд графа болезненно пронзил его душу. В первый раз за свою жизнь он почувствовал, что обращение, к которому он привык с детства, было страданием и позором, пригибавшим его к земле.
Лакей ушел, чтобы отдать переданное ему приказание, и Михаил остался в комнате один. Сквозь широкое окно врывался поток солнечного света, ярко освещавшего письменный стол и всеми цветами радуги искрившегося на бриллиантах орденской звезды.
— Что ты здесь делаешь? — спросил вдруг детский голос.
Михаил обернулся. На пороге спальни, дверь которой оставалась открытой, стоял ребенок — маленькая девочка лет восьми, удивленно смотревшая на чужого.