Комната Александра Ивановича была неприглядна, единственное низенькое окно упиралось в покачнувшийся забор, около которого были навалены кучи навоза. Солнце очень редко заглядывало к Александру Ивановичу, как бы стыдясь мерзости запустения, царившей в его логовище: убогая кровать, занимавшая большую часть крохотной комнаты, оставалась всегда ‘разверстой’, у окна печально стояли некрашеный стол и два хромых и продавленных стула, по углам висели паутины, на полу была грязь, плевки и окурки, но главное, что прежде всего бросалось в глаза, — это обилие пустых бутылок в комнате Александра Ивановича: они были различной величины, большие и маленькие, из-под пива и водки и нестройной толпой стояли на окне, как любопытные зрители жизни Александра Ивановича. Они попадались на столе, на стульях, в углах и нескромно выглядывали из-под кровати. На ней лежал Александр Иванович, только что пробудившийся от сна. С головы он походил на бубнового короля, а может быть, и на изображения святых, как их обыкновенно рисуют на иконах: с длинной бородой и длинными волосами, с аскетическими чертами лица, хотя на этом только и кончалось последнее сходство. Длинный нос его был несколько красен, лицо измято, веки опухшие. Проснулся он в мрачном настроении алкоголика, пьянствовавшего очень долго. Он чувствовал, что в голове его ‘сидит’ что-то тяжелое, огромное и давящее. По мнению Александра Ивановича, это был ‘медведь’. Тяжесть сидящего ‘медведя’ причиняла страдание не только голове Александра Ивановича, но и душе его. Голова его совершенно не работала, в ней не было решительно ни одной мысли, а только царило какое-то тупое и неподвижное состояние. Но зато душа его страдала невыносимо. Прежде всего, он чувствовал поразительное равнодушие ко всему на свете и положительное отвращение к жизни: она казалась ему каким-то скучным и тяжелым бременем. Потом, его тяготило беспричинное ощущение страха, почти ужаса, неизвестно перед чем. Ему казалось, что вот-вот сейчас должно совершиться с ним что-то страшное, хотя он был вполне уверен, что ничего подобного не случится. Ему казалось, что он уже совершил какое-то ужасное преступление, вроде убийства, и вместе с тем сознавал, что ничего подобного не совершил.
Он знал, что состояние беспричинного страха, равнодушия и отвращения ко всему проистекало от того, что он пробудился после многодневного, мрачного, грязного и отвратительного пьянства. Его мучил тонкий, но неумолкающий голос, раздававшийся в его душе, укоряющий, требующий, яростный, настойчивый, властный. Он, этот голос, укорял Александра Ивановича за всю его жизнь, за все, что он сделал, и за все, что он не сделал, за бесплодно убитые лучшие годы жизни, за погибшие мечты, за безвозвратно уплывшую молодость, за полинявшую дружбу и заглушенную любовь, за те счастливые случаи, которые представлялись ему в жизни и которыми он не воспользовался, за хороших, честных, красивых женщин, с которыми он когда-то давно встречался в жизни, которые тогда могли бы его полюбить, а теперь не встретятся и не полюбят.
Этот голос назойливо укорял его за всю бесполезность и бесплодность его существования, за мрачное одиночество сердца, за всю его ненормальную жизнь, лишенную всех радостей, доступных людям, и, наконец, за пропитое месячное жалованье и за вексель, который он выдал Антихристову Кучеру. И ему представилась ненавистная фигура Антихристова Кучера, его Друга, еврея- ростовщика.
Антихристов Кучер, издавна носивший это прозвище, был известен положительно всему люду, скрипевшему перьями во всевозможных канцеляриях, находившемуся с ним в постоянных и таинственных сношениях. Всегда можно было встретить при любом разбирательстве у мирового судьи его длинную, сухую фигуру с длинной рыжей бородой по пояс, со строгим взглядом впалых глаз из-под сдвинутых рыжих бровей, одетого в длинную серую крылатку и с длинным посохом в руках. Он походил на библейского патриарха или, по чьему-то странному сравнению, на того кучера, который будет у антихриста.
Каждое двадцатое число его зловещая фигура появлялась и в приемной канцелярии, где служил Александр Иванович, и тогда многое множество канцелярских душ приходило в беспокойство и трепет: ему были все должны по векселям, и он, как Люцифер, приходил, неумолимый, требовать уплаты, отбирать полученное жалованье. Что же касается Александра Ивановича, то он давно уже находился в вечном рабстве у Антихристова Кучера, никогда не получал своего жалованья, а всегда брал и деньги, и одежду у этого ростовщика, с которым находился в тесной дружбе, в то же самое время ненавидя его, как раб ненавидит господина. У него всегда являлось желание избежать встречи с Антихристовым Кучером, он тайно брал под мышку верхнее платье и шапку и стремился ускользнуть из канцелярии с черного хода, но бдительный заимодавец почти всегда настигал лукавого должника в дверях, и тогда тот без сопротивления покорялся воле своего поработителя. Антихристов Кучер, как Мефистофель, увлекал своего Фауста во все погребки и трущобы, прельщал его всеми наслаждениями жизни, наталкивал на все злое и греховное. Там-то в бессознательно-пьяном виде он и подписывал те ужасные векселя, по которым Антихристов Кучер умел получать с него один и тот же долг по два и по три раза. Но особенно ужасал он Александра Ивановича тем, что вовлекал его в пьянство. Не будь Антихристова Кучера, Александр Иванович, может быть, и не пил бы так ужасно и продолжительно, но этот демонический ростовщик со змеиными глазами имел над ним какую-то странную, гипнотическую власть, которой Александр Иванович не мог противиться.
Александр Иванович страстно желал бросить пить, потому что пьянство не доставляло ему никакой отрады, а, напротив, усугубляло то мучительное чувство неудовлетворенности жизнью, которое постоянно живет в душе некоторых людей. На службе про Александра Ивановича говорили, что он ‘канцелярский гений’, у него была огромная память, блестящие способности, быстрая сообразительность и уменье схватить ‘суть’ дела. Он был незаменим, вот причина, по которой его не выгоняли со службы. Но к службе он относился халатно, скрепя сердце, она не удовлетворяла его, и он смутно чувствовал горечь своей неудавшейся жизни. Он давно уже махнул рукой на эту жизнь, на свои студенческие мечты, даже самую способность мечтать он давно утратил, но тем не менее какое-то глухое сожаление, раскаяние и мрачное сознание непоправимости всего им сделанного, всего прошедшего и невозвратного постоянно сочилось в его душе, как тонкий яд, как медленная отрава. Не это ли служило причиной, что он поддавался искушениям Антихристова Кучера? Не жил ли другой Антихристов Кучер в нем самом, и не его ли голос раздавался в душе Александра Ивановича, укоряя, терзая и вместе с тем толкая к состоянию забытья и нечувствительности?..
Александр Иванович долго лежал на своей грязной постели, тупо смотрел перед собой и стонал. Он стонал не столько от той тупой боли в голове, которую причинил ему ‘медведь’, сколько от душевных страданий, от гнетущей тоски, отвращения ко всему и беспричинного страха.
Но Толкуниха поняла эти стоны проще: она тихонько отворила дверь, осторожно просунула свое добродушное старушечье лицо в комнату Александра Ивановича и проговорила с участием:
— Будет тебе стонать-то, Александра Иваныч! Рассолу не хочешь ли, огурчиков, капустки? Чай, стучит в голове-то? Дай, я тебе к ней канпресс приложу… Да уж бросил бы пить-то! Ишь как маешься, сердечный!..
Если бы кто-нибудь мог приложить компресс к душе Александра Ивановича, он бы очень обрадовался, но, конечно, Толкуниха не имела такого компресса, и он отвечал ей глубочайшею октавой, приобретенной долговременным возлиянием:
— Водки бы мне! Пройдет и без компресса!..
Толкуниха вздохнула, покачала своей седой головой и скрылась…
Александр Иванович знал, что она сейчас принесет полбутылки и огуречного рассола. Это было вернейшее, испытанное средство для изгнания ‘медведя’. Александр Иванович жил у Толкунихи на квартире лет пятнадцать, и она за ним ухаживала, как за ребенком, несмотря на то, что в хмелю он был страшно беспокоен, наводнял комнату бутылками и друзьями, шумел и пел диким голосом среди глубокой ночи свою любимую песню: ‘Подуй, подуй, погодушка’. Толкуниха все сносила, ‘жалела’ его и окружала бескорыстными попечениями.
Есть такие личности из числа простых деревенских квартирных хозяек, обладающих замечательным терпением и терпимостью к недостаткам других. Эти простодушные создания, ходящие в сарафане и ‘котах’ из грубой кожи, отличаются нежностью души, истинной деликатностью и совершенным отсутствием эгоизма, так свойственного всем цивилизованным людям. Они как бы воплощают в себе то коллективное величие души простого русского народа, которое проявляется в сострадании к преступникам и падшим людям. Им свойственно бессознательное самоотвержение и широкая терпимость. Не странно ли, что в образованных классах почти никогда не встречаются подобные личности?
Александр Иванович наконец встал с постели и начал одеваться. Костюм его был очень потерт, сапоги заскорузлы и не чищены, сюртук с чьих-то других плеч, более могучих, чем тщедушные плечи Александра Ивановича. Александр Иванович никогда не умывался, никогда не причесывал свои густые и длинные волосы, которые он тоже почти никогда не стриг, и они копной лежали на его воротнике. Длинная, густая борода его, с небольшою проседью по бокам, свалялась до такой степени, что расчесать ее когда-нибудь не представлялось никакой возможности. Он носил крахмальные сорочки, но не признавал запонок и отрицал галстух, вместо которого ему с успехом служила собственная борода. Александр Иванович состоял в должности столоначальника, но, судя по его внешности, никто никогда не поверил бы этому, до такой степени в нем не было ничего столоначальнического: он скорее походил на Робинзона, так он запустил себя и пренебрегал своей особой. А между тем, если бы его умыть, причесать, одеть в чистое белье и хорошее платье, — то получился бы очень важный господин.
Между тем Толкуниха принесла водки и капусты с рассолом. Александр Иванович обратился к водке. Вместо рюмки Толкуниха, зная его обычай, подала чайный стакан, и Александр Иванович налил сразу полстакана, предварительно расплескав немного, потому что в руках у него был сильный ‘дрожемент’.
Он с отвращением выпил водку и, сделав страдальческую гримасу, перевел свои взоры на капусту, закусив маленьким ее листочком. Потом он хлебнул рассола.
Тотчас же Александр Иванович почувствовал, что ‘медведь’ сделался ‘мягче’ и с меньшей силой давил его голову.
Он нетвердой походкой прошелся по комнате. В то время как в его голове ощущалась тяжесть, в теле была такая слабость и легкость, как будто оно не имело никакого веса. Члены дрожали, и как-то казалось, что в комнате не хватает воздуха. Действительно, воздух в его комнате приобрел специфически водочный запах. Грязь и неприглядность его полутемной конуры казались ему теперь особенно отвратительными, как и сам он себе, как и все на свете.
Чувство страха, боязни самого себя и своего одиночества возбудило у него настоятельное желание скорее выскочить на улицу, чтобы не быть одному, видеть, по крайней мере, прохожих, слышать уличный шум.
Он выпил еще полстакана, допил рассол, затем надел потертое пальтишко, блин, служивший ему картузом, и вышел на улицу, засунув в рукава свои короткие, безобразные, когда-то обмороженные в пьяном виде пальцы, косматый, согнувшийся, дрожащий и жалкий, как кабацкий завсегдатай…
Улица несколько оживила Александра Ивановича свежим воздухом, своими звуками и светом солнечного дня. Сквозь треск экипажей откуда-то доносились веселые и вместе с тем грустные звуки хриплой, убогой шарманки.
‘Медведь’, смягчаясь, медленно уходил из его головы, и знакомые улицы показались ему в каком-то новом свете, словно он давно не был в этом городе или смотрел на него с каланчи. Звуки шумного города доносились до него как бы издалека и баюкали его отупевшую душу. Обрывки каких-то неясных мыслей медленно поползли в его голове, и он сам не знал, о чем, собственно, он думает, но чувствовал себя лучше.
В таком настроении он бродил по улицам, безучастно смотря на встречных людей, на проезжавшие экипажи, бессознательно ища, с кем бы встретиться и не быть одному.
Вдруг кто-то окликнул его. Александр Иванович вздрогнул и обернулся: его догонял какой-то хорошо одетый господин важного вида, в золотых очках.
— Так, значит, я не ошибся! — заговорил он, останавливая Александра Ивановича. — Это ты, Александр?..
Александр Иванович всмотрелся в него своими близорукими глазами и отвечал с недоумением:
— Я вас не знаю…
— Я Третьяков!..
При этом имени Александр Иванович вдруг весь съежился и почувствовал желание убежать, шмыгнуть куда-нибудь, провалиться сквозь землю… Он вдруг узнал в этом важном господине своего товарища по университету, когда-то делившего с ним вместе студенческое житье, когда-то преклонявшегося пред талантами Александра Ивановича. Ему вдруг стало стыдно своей наружности, костюма и всего своего существования. Он совсем растерялся от такой неожиданности и пробормотал какие-то несвязные слова. Но уж Третьяков взял его под руку и увлек с собой, не переставая говорить. Это был живой, бодрый, красивый мужчина, казавшийся гораздо моложе Александра Ивановича.
— Как я рад, что ты мне попался! — говорил он. — Я недавно здесь и слышал о твоем здесь пребывании… Я хотел тебя разыскать: мне так хотелось взглянуть на тебя… Но тебе, должно быть, плохо живется?
Александр Иванович конфузливо ежился. Третьяков продолжал:
— Как же ты изменился! Даже странно, что я узнал тебя через столько лет!.. Ведь мы с тобой расстались еще студентами… Эх, Александр, помнишь прежнее?..
— Не вспоминай! — глухо отвечал Александр Иванович. — Я теперь застрял в канцелярщине! Я — мертвый человек! Напрасно ты узнал меня!
Старый товарищ пристально посмотрел на Александра Ивановича.
— Что с тобой, Александр? Ты какой-то растерянный?
— Я одичал… Мне стыдно перед тобой… Я в таком виде…
— Помилуй! Ведь я-то все тот же! Зайдем сейчас ко мне, я познакомлю тебя с моей женой, мы вместе позавтракаем, вспомянем нашу молодость!..
— Что ты, что ты! В уме ли? — вскричал Александр Иванович в ужасе. — Куда же меня пустить в моем костюме? Ты посмотри на меня! — И он хотел выдернуть свою руку, но приятель крепко держал ее, говоря:
— Нет, брат, не уйдешь!
Они долго спорили, и наконец Александр Иванович был насильно затащен в подъезд какой-то очень хорошей квартиры.
Волей-неволей он должен был подчиниться и войти по лестнице наверх. Их встретила горничная. Она с уважением сняла с Александра Ивановича его рваное пальтишко.
— Сиди здесь! — сказал ему товарищ. — Я сейчас представлю тебе жену!
И он скрылся в боковую дверь. Александр Иванович покорно сел и начал оглядывать комнату. Он пятнадцать лет нигде не бывал, кроме своей конуры и канцелярии, которая была еще мрачнее, чем конура, с огромными грязными окнами, огороженными, как тюрьма, железными решетками.
Эта уютная, изящная, роскошная и простая комната поражала его. В ней не было ничего лишнего, ничего бьющего в глаза, он не заметил ни одного отдельного предмета, обращающего на себя внимание. Мягкая бархатная мебель, ковры, картины, канделябры, книги и масса всевозможных мелких вещей представляли из себя какое-то одно общее целое, одушевленное, казалось, мыслью, вкусом и характером хозяев. Это была квартира, а не ‘квартирка’, не то, что обыкновенно содержит в себе ‘семейных людей’ и ту ‘обстановочку’, глупую и ненужную, где каждая вещь говорит о невыносимо пошлой рутине, это было помещение, где ‘живут’, а не существуют, где находятся люди, а не спарившиеся две особи мужского и женского пола. Это было обиталище разумных, развитых и мыслящих существ.
Александр Иванович вспомнил свое логовище и только теперь с поразительной ясностью увидал, до чего низко он опустился, какое жалкое и нечеловеческое существование влачил, до какой степени забросил в себе образ человеческий.
И у него зародилось смутное желание ‘подняться’, сбросить с себя этот кошмар обломовщины, ухватиться за жизнь, попытаться узнать, все ли для него пропало в жизни или не все.
В соседней комнате послышались шаги, дверь отворилась, и Третьяков ввел молодую женщину, почти девушку, одетую просто, но изящно, красивую брюнетку с такими чудными черными глазами, осененными длинными ресницами, с такими правильными чертами овального лица, покрытого пленительным золотистым загаром цвета желтоватой слоновой кости, что Александру Ивановичу она показалась странным видением, мечтой, которая должна сейчас исчезнуть, как бред, как роскошная галлюцинация.
И когда она заговорила своим музыкальным, грудным, нежным голосом, улыбаясь розовыми губками, обнаружившими ровные сверкающие зубки, и подала ему бархатную нежную ручку с тонкими пальчиками, Александр Иванович ничего не мог сказать ей на ее приветливую, простую, дружескую речь. А она заговорила с ним так просто и непринужденно, как будто он был старинный ее знакомый и свой человек. От этого безыскусственного тона Александр Иванович мало-помалу осмелился и почувствовал себя среди этих приветливых, хороших и деликатных людей так хорошо и просто, что перестал думать о своем неумытом и нечесаном лике и неприличном костюме. Ему показалось, что тут им не гнушаются, и это успокаивало его больное самолюбие.
Он любовался на эту женщину из чуждого для него мира и чувствовал восхищение. Александра Ивановича никогда не любила ни одна женщина. Ему давно уже не приходилось быть в обществе иных женщин, кроме продажных, отвратительных и циничных, к которым он не решался являться иначе, как с Антихристовым Кучером и в пьяном виде.
Вскоре подан был изящный, тонкий завтрак. Мужчины выпили по рюмке английской горькой, а женщина маленькую рюмочку легкого вина, чокнувшись с Александром Ивановичем изящным движением руки и улыбаясь милой улыбкой чистого, неиспорченного существа.
За завтраком шел легкий, остроумный и нисколько не натянутый разговор. Александр Иванович узнал, что его приятель получил место председателя в какой-то уездной земской управе и на днях должен был ехать туда, что земская служба для него живое дело, в которое он готов вложить всю свою душу и всю энергию, и казалось, что жена была и его душой, и его энергией. Они обращались друг с другом с такой товарищеской простотой, с такой нежностью и любовью, что казалось, какой-то невидимый ангел витал между ними. После завтрака муж сказал жене:
— Аня! Поди-ка поиграй нам что-нибудь на рояле… А мы тут будем курить и слушать…
И затем, обращаясь к Александру Ивановичу, сказал:
— Она у меня музыкантша!
В соседней комнате стоял рояль, и жена тотчас же начала раскладывать ноты. Она села за рояль и крикнула им оттуда:
— Что же вам сыграть?
Муж отвечал:
— Ну, что-нибудь из Бетховена!
И вот загремели первые, странные, непонятные, но мощные и властные аккорды. А мужчины сели рядом на диван и закурили сигары.
Странно чувствовал себя Александр Иванович. Эта неожиданная встреча при такой обстановке, эти милые, порядочные в истинном смысле слова люди, аромат сигары и, наконец, успокаивающие звуки рояля, заставляющие мечтать, эта странная музыка Бетховена, порождающая какое-то необыкновенное настроение, возвышающее душу над всей жизнью, над ее мелочами, ничтожеством и грустью, — все это расположило его к откровенности и задушевности.
Третьяков, тоже разнеженный этим странным миром чарующих звуков, долго молчал и слушал вместе с Александром Ивановичем, затягиваясь тонким дымом ароматной сигары, оба они, казалось, что-то думали, как будто гениальный композитор раскрыл перед ними тайну понимания человеческой жизни…
Наконец Третьяков повернулся к Александру Ивановичу и спросил его тихим и мягким голосом:
— Ну, Саша, расскажи-ка мне, как ты застрял на этой мертвой службе?
И Александр Иванович тотчас же стал рассказывать. Он рассказывал о своей жизни и о своей душе. Он говорил о засасывающей и отупляющей мертвечине канцелярского труда, о неглупых и способных людях, превратившихся от этого труда в идиотов, манекенов. Он говорил о своем безучастном отношении к мертвому канцелярскому миру, о своем нежелании приспособляться к подлостям жизни, о своем одиночестве, о страдающем самолюбии, о том, что он никем не понят, что осмеян дураками и унижен завистниками, что у него нет ни одного близкого человека, что он разочарован во всем, во всей жизни, что жизнь его пуста, мертва, ничтожна, что она вся, со всем своим блеском и красками, с любовью, дружбой, живым трудом и надеждами будущего, — ушла от него, исчезла, скрылась и он остался в своей конуре старого, спившегося холостяка, что он отгорожен от жизни железными решетками своей канцелярии, что он упал духом, не верит в возможность обновления и пьет, как алкоголик, пьет мрачно и безнадежно, чтобы быть в состоянии вечного сна и отупения, чтобы не видеть, не чувствовать, не мыслить, не сознавать, потому что все ощущения жизни причиняют ему неизбежное, неизлечимое страдание, что спасения ему нет и цель его жизни — могила, смерть, забвение…
Александр Иванович говорил долго, красноречиво, с увлечением, с горьким и сильным чувством сознания своей погубленной жизни, которое так долго разъедало его душу. А звуки, странные, широкие, мощные, уносящие, непонятные, таинственные и властные, все лились и лились, как бы поясняя этот странный рассказ о погибшей, никем не замеченной жизни.
И вот Александр Иванович почувствовал, что его горло сжимается, углы рта, как у ребенка, конвульсивно опускаются книзу, а глаза наполняются слезами. И он не мог дальше говорить, он зарыдал со страшными усилиями удержать эти рыдания, стыдясь их, рыча, сердясь на себя, проглатывая слезы, браня себя, извиняясь, стараясь обратить все в шутку, смеясь…
Но рыдания набегали новой волной и заглушали этот фальшивый смех, обращая его в слезы…
— Ты не обращай внимания… — говорил он, рыдая, — что я плачу… это от пьянства… нервы расстроились… я ведь и сам сознаю, что это… просто нервы… а остановиться не могу… тьфу, черт!.. ведь смешно же это… Ха-ха!..
Он хотел засмеяться, но вместо этого зарыдал еще более…
А рояль тоже рыдал, унося, расширяя, обобщая эти слезы в слезы над целым миром, над всею жизнью.
Наконец он успокоился.
Третьяков сжал его руку и заговорил с чувством:
— Хочешь ли, Александр, я спасу тебя? Брось твое место и поедем со мной в земство! Я тебя сделаю секретарем! Мы будем вместе бороться против врагов народа, гасителей света! Наш девиз будет: народное благо, народное образование, народное здоровье! Мы вступим в беспощадную борьбу со злом и невежеством… На эту борьбу не жаль отдать всю свою жизнь и кровь, силы и способности, и если нас одолеют, выгонят, убьют, то все же это будет лучше твоего прозябания. Я совершенно уверен, что в этом живом и благородном деле ты обновишься, воскреснешь, развернешь свои прежние таланты, приложишь твои знания, способности, любовь к людям, ты перестанешь пить, ты сделаешься тем замечательным человеком, каким бы должен быть! Саша, друг мой! Не падай духом! Обещай мне, что ты бросишь пить, займешься тем делом, которое я тебе дам, и я увезу тебя с собой! Обещай мне! Дай мне твою руку!
Александр Иванович сказал:
— Обещаю! Вот тебе моя рука! Я более или не пью, или не приду к тебе…
Третьяков обнял и поцеловал Александра Ивановича.
В это время замер последний мощный аккорд, и женщина, подходя к ним, сказала, улыбаясь:
— Да вы и не слушали?
Муж отвечал:
— Нет, мы слушали, Аня, мы слушали, слушали! Вот видишь ли, Аня, Александр Иванович соглашается перейти в наше земство! Он очень способный человек, и нам нужно непременно устроить так, чтобы он не раздумал!..
Она отвечала:
— Ах, я очень рада, Александр Иванович, ведь вы его старый товарищ! Как это мило, что вы будете с нами! Ну конечно, вы не раздумаете! Я запрещаю вам это!..
Александр Иванович глядел на них глазами, полными слез, и говорил:
— Господа! Вы меня спасаете. Я здесь гибну, я гибну здесь, гибну!..
Он более ничего не мог сказать и опять заволновался.
— Ну, полно, Александр! — возразил Третьяков, весело хлопая его по плечу. — Тебе ли погибать? Ты просто засиделся на одном месте, застрял… Тебе нужно встряхнуться, освежиться!.. Вот что, брат: приходи-ка завтра об эту пору к нам, и мы все устроим: вместе сходим к твоему начальству, заберем документы, аттестаты — и марш-марш! Заживем по-новому, дружище!.. Будет и на нашей улице праздник!..
Эти ободряющие речи заразительно подействовали на Александра Ивановича, и в нем наконец пробудилась радостная надежда поправить свою жизнь, пробудились запоздалые мечты и пламенная решимость. Жизнь как будто давала ему последнюю возможность уцепиться за колесо фортуны, и он ставил на карту последнюю ставку. Теперь или никогда! — решил он. Просветленный, оживший, он повеселел и, распрощавшись с этой доброй и счастливой четой, полетел домой, окрыленный радостью и надеждами.
И вот Александр Иванович сидел опять в своей грязной, темной и тесной конуре.
В окно видно было все тот же забор и около него кучу навоза, на которые он смотрел вот уже пятнадцать лет. ‘Разверстая’ кровать, дряхлые стулья, непокрытый стол, пустые бутылки, грязь, паутина и спертый воздух — все это он заметил только теперь, и все это показалось ему в высшей степени жалким и отвратительным. В его ушах еще звучали мощные, куда-то увлекающие аккорды, слышался нежный голос этой чудной, неземной красавицы, на своих заскорузлых, обмороженных пальцах он еще чувствовал прикосновение ее удивительной бархатной ручки с тонкими нежными пальчиками, на него еще как будто смотрели эти глубокие, как бездна, как море, черные глаза, простодушные, наивные, добрые, чистые… И ему вдруг пришла странная мысль: не сном ли все это было, не галлюцинацией ли после колоссального пьянства, и не очнулся ли он сейчас, вздремнув около непокрытого стола на продавленном стуле? Но нет, все это было. Он видел воплощение человеческого счастья, и оно было счастьем его товарища. И он в первый раз в жизни пожалел о том, что у него за всю жизнь никогда не было ни одной любовной истории, что он не изведал наслаждения быть любимым красивой женщиной, и ему казалось, что это наслаждение лучшее из всех на земле. Он сознавал, что ни одна сколько-нибудь сносная женщина не может полюбить его, что эта сторона жизни, самая ценная и яркая, прошла мимо него и воротить ее невозможно… И вот он с ужасом ощутил страшное желание напиться, напиться зверски, до беспамятства, до забвения всего… Его ужасало это желание, этот шепот демона, и он говорил себе: ‘ни за что!’, ‘никогда!’, ‘иначе все пропало!’. И боролся с этим желанием, с этим мучением своей души…
Вдруг дверь скрипнула и немного приотворилась, из-за нее показалась часть чьей-то лысой головы и один глаз, внимательный и строгий. Затем дверь отворилась шире, и показалась вся голова с длинной окладистой рыжей бородой и неподвижным взглядом из-под нависших рыжих бровей, а потом уже и весь Антихристов Кучер кошачьими шагами прокрался в комнату. Он был все в той же серой крылатке и с длинным посохом в руках. Из-под крыла у него выглядывало горлышко четвертной бутыли. Он смотрел сердитым, хищным, не допускающим ослушания взглядом.
Александр Иванович понял, что все в его жизни кончено, все пропало.
————————————————
Впервые — ‘Самарская газета’, 1897, No 255, 28 ноября, и No 259, 3 декабря.