Андреев Л. Н., Венгеров Семен Афанасьевич, Год: 1911
Время на прочтение: 21 минут(ы)
—————————————————————————-
Статья из энциклопедии Брокгауза и Ефрона
Оригинал находится здесь:Rulex.ru
—————————————————————————-
Андреев, Леонид Николаевич, даровитый писатель. Родился в Орле в 1871
году. Отец его, сын по крови предводителя дворянства и крепостной девушки,
был землемером, мать происхождения польского. Детство свое помнит ‘ясным,
беззаботным’. Учился в орловской гимназии и, по собственному указанию в
небольшой автобиографии (‘Журнал для всех’, 1903, Љ 1), ‘учился скверно, в
седьмом классе целый год носил звание последнего ученика и за поведение
имел не свыше четырех, а иногда три’. Читал очень много, главным образом,
беллетристику. Огромное впечатление произвело на него ‘В чем моя вера’
Толстого . ‘Вгрызался’ он также в Гартмана и Шопенгауэра, последнего изучил
очень обстоятельно, делая из него большие извлечения и составляя
пространные конспекты. Под этими влияниями, лет с 15 — 16 стал мучиться
‘проклятыми вопросами’ до такой степени, что, желая испытать ‘судьбу’, лег
на рельсы. ‘Судьба’ оказалась благосклонной. Паровоз имел на этот раз
высоко поднятую топку, и промчавшийся над юношей поезд не причинил ему
вреда. Окончив гимназию, А. поступил на юридический факультет
Петербургского университета. К этому времени материальные условия семьи
чрезвычайно ухудшились. Отец умер, и пришлось сильно нуждаться, даже
голодать. На эту тему А. написал первый свой рассказ — ‘о голодном
студенте. Я плакал, когда писал его, а в редакции, когда мне возвращали
рукопись, смеялись’. Курс окончил А. в Московском университете, где
‘материально жилось лучше’: помогали товарищи и комитет’. Но ‘в других
отношениях’ он ‘с большим удовольствием вспоминает Петербургский
университет’. В 1894 году А. ‘неудачно стрелялся, последствием неудачного
выстрела было церковное покаяние и болезнь сердца, не опасная, но упрямая и
надоедливая’. Была еще и третья попытка самоубийства. Общественностью он не
интересовался, к политическим кружкам не примыкал и жил той забулдыжной
жизнью студенческой цыганщины, которую позднее изобразил в ‘Днях нашей
жизни’ и ‘Gaudeamus’. Этот период, полный то мрачнейших, то разгульных
настроений, отмечен огромным впечатлением, которое произвел на А. Ницше.
Попытки попасть в печать все не удавались, зато удачно шли занятия
живописью. Он ‘рисовал на заказ портреты по 3 и 5 рублей штука.
Усовершенствовавшись, стал получать за портрет по 10 и даже по 12 рублей’.
В 1897 году А. получил диплом и записался в число московских помощников
присяжных поверенных, но практикой почти не занимался. Ему предложили
давать отчеты в только что основанную московскую газету ‘Курьер’. Писал он
тут также маленькие фельетоны, театральные отчеты и т. д., подписываясь
псевдонимами Джемс Линч и А-ев. Когда позднее А. достиг большой
известности, некоторые издания, чтобы хотя что-нибудь дать из произведений
модного писателя, стали перепечатывать фельетоны Джемса Линча, а недавно
книгоиздательство ‘Просвещение’, приступив к полному собранию сочинений А.,
издало целый том ‘Рассказов, очерков, статей’ (СПб., 1911) из ‘Курьера’.
Кроме недурного рассказа ‘Случай’, ничто в них не предвещает будущего
выдающегося писателя. Для пасхального номера 1898 года А. написал ‘под
влиянием Диккенса’, которого очень любил, рассказ ‘Бергамот и Гараська’. Он
решил судьбу А.: на него обратил внимание Максим Горький . Молодые писатели
сблизились и вместе с некоторыми другими начинающими писателями —
Скитальцем, Буниным, Телешовым и певцом Шаляпиным — образовали тесное
литературно-артистическое содружество. Внимание большой публики А. обратил
на себя в ‘Жизни’ 1901 года рассказом ‘Жили-были’. В том же 1901 году вышел
первый сборник рассказов А. Литературные дебюты А. совпали с эпохой
огромных успехов Максима Горького, когда публика восторженно стала верить в
нарождение новых талантов и жадно раскупала все, что давало какое-нибудь
основание предполагать появление свежего дарования. Бросилась она и на
небольшую книжку А., которая в короткое время разошлась в нескольких
десятках тысяч экземпляров. Критики самых разнообразных направлений, в том
числе Михайловский, отнеслись к молодому писателю как к литературному
явлению серьезного значения. Уже в этом первом сборнике достаточно
определенно обозначились общее направление творчества А. и литературная
манера его, столь непохожая на обычные приемы нашей беллетристики. Но еще
добрая половина книжки примыкала к старой манере, и здесь на первом месте
стояла превосходная повесть ‘Жили-были’. Она до сих пор остается самым
художественно-стройным произведением А., в крупном даровании которого так
поражает отсутствие правильной архитектоники. Не подавляет она читателя и
сплошным мраком. Правда, дело происходит в больнице, и два главных
действующих лица с самого начала приговорены к смерти: но смерть их, так
сказать, нормальная и не подрывает в читателе самого желания жить.
Напротив, в лице добряка-дьякона замечательно ярко и художественно верно
воплощена жажда жизни. Уж так мало дает дьякону жизнь, если он выздоровеет,
он только от нее и получит, что даровое ‘солнышко’, да увидит, как цветет
яблоко ‘белый налив’. Но и этих малых утех достаточно для его оптимизма. В
этом же рассказе единственный раз во всех произведениях А., хотя и
мимоходом, но все же заманчиво и ободряюще изображена счастливая любовь.
Особняком от общего характера произведений А. стоят ‘Жили-были’ и по манере
изложения, в которой еще чувствуется влияние манеры Чехова, с ее
схематичностью, с ее уменьем создавать смутные настроения, но, вместе с
тем, с ее художественной ясностью и отчетливостью. Частью в обычной манере
и без желания наполнить душу читателя безысходной тоской написаны рассказы:
‘Петька на даче’, ‘На реке’, ‘Валя’, ‘В подвале’. В ‘Петьке на даче’
обрисовано житье-бытье мальчика, безвыходно торчащего в темной вонючей
парикмахерской и вдруг получившего возможность провести недельку на даче.
Светлое настроение мальчугана, со всей полнотой детской цельности
отдающегося несложным радостям вольной деревенской жизни, — ужению рыбы,
прогулкам по лесу, беганию по полям и т. д., — передано прекрасно. Тем
разительнее, конечно, контраст с необходимостью вернуться в вонючую
парикмахерскую. Но читателя это все-таки не подавляет окончательно. Ему
внушается, наоборот, мысль об устранимости зла, думается — вот поставить бы
мальчугана в хорошие условия, и он расцветет. Есть, значит, какие-то
хорошие условия, при которых жизнь может идти, как следует. Детской
психологии и вопросу о детях посвящен также теплыми тонами, без позднейшей
андреевской жесткости, написанный рассказ ‘Валя’. И здесь очень грустная
история: приемные родители безумно привязались к симпатичному Вале, а
настоящая мать вдруг предъявляет свои права на него, и суд отдает ей
ребенка. Но опять-таки настроение, создаваемое рассказом, не заключает в
себе ничего расхолаживающего, ничего безнадежного, потому что в основе этой
вполне житейской драмы лежит любовь, а не трагедия отчужденности. Рассказ
‘На реке’ тоже иллюстрирует мотив, чуждый позднейшему аморальному
творчеству А., в миропонимании которого вопросы личной нравственности не
то, что не имеют значения, а совершенно бессильны что-либо окрасить собою,
в чем-нибудь изменить неумолимый ход вещей. Для А. жизнь есть столкновение
столь грозных и неотвратимых сил, что значение личного воздействия и личных
намерений совершенно ничтожно. Отсюда полное отсутствие сентиментальности в
позднейшем творчестве А. В ‘На реке’ же с совершенно чуждою А.
чувствительностью рассказывается, как некоего механика деревенские парни
избили за то, что он подбирался к их девкам, как, тем не менее, механик
ревностно спасал жителей ненавистной ему деревни, когда там случилось
наводнение, и как на душе его стало тепло от этой отплаты добром за зло.
Значительная доля сентиментальности есть и в колоритном рассказе ‘В
подвале’. На мрачном фоне загубленных жизней, хищно подкрадывающейся
смерти, ночных кошмаров, безнадежной борьбы за грошовое существование,
холода, голода, нищенской проституции и темных промыслов, вдруг
вырисовывается светлая и умилительная картина. Барышня из ‘хорошего’ дома,
с позором родившая ребенка в приюте, рядом с падшими женщинами, приносит
своего ребенка в ‘подвал’ — и происходит чудесная метаморфоза. Нежность и
слабость маленького существа совершенно преобразовывают настроение мрачного
‘дна’ жизни. Ребенка купают, и вокруг корыта в блаженном просветлении
собралась вся почтенная компания. ‘Вытянув шею, бессознательно озираясь
улыбкой странного счастья, стояли они, вор, проститутка и одинокий,
погибший человек, и эта маленькая жизнь, слабая как огонек в степи, смутно
звала их куда-то и что-то обещала, красивое, светлое и бессмертное. И гордо
глядела на них счастливая мать, а вверху, от низкого потолка тяжелой
каменной громадой подымался дом, а в высоких комнатах его бродили богатые,
скучающие люди’. Названными рассказами исчерпывается творчество А. в старой
литературной манере. Все остальное, и в сборнике, и позднее — своего рода
литературный кошмар, где все мрак, безысходная тоска и прямое безумие. И
написано все это импрессионистски, т. е. без ясных, определенных контуров,
пятнами, еле намечающими общее впечатление — и, вместе с тем, символически,
т. е. с тем художественным сосредоточением внимания на одном пункте, при
котором все остается в тени, кроме впечатления, которое автор хочет
неизгладимо оставить в сознании читателя. В самом раннем из символических
рассказов А. — ‘Большой шлем’, — люди скользят как тени. Мы не знаем даже
фамилии всех действующих лиц, не знаем, кто они, откуда взялись, как
проходит их жизнь, мы их видим только за карточным столом, где они
бессменно играют ‘лето и зиму, весну и осень’, не отвлекаясь никакими
посторонними разговорами и сердясь, когда самый сангвиничный из игроков
изредка пытается завести речь о политике или о своих личных делах. Это,
однако, ничуть не те жизнерадостные любители карт, как таковых, которыми
кишит провинция, да и столицы в достаточной степени. Нет, игра тут
символизирует всю нашу жизнь, где мы являемся игрушкою таинственных сил,
недоступных учету ума нашего. Для игроков рассказа карты мистически
‘комбинировались бесконечно разнообразно, это не поддавалось ни анализу, ни
правилам, но было в то же время закономерно’. Не выходя из таинственной
сферы жизни карт, отражающих общую таинственность роковых элементов жизни,
разыгрывается фаталистический конец рассказа. Всю жизнь сангвиничный
Масленников, стесняемый своим слишком осторожным партнером, мечтал о
бескозырном большом шлеме. И вот, когда наступает самый благоприятный
момент сыграть вожделенную игру с почти бесспорными шансами на удачу, он
протягивает руку за прикупкой и… внезапно сваливается мертвый от разрыва
сердца. А когда через несколько времени, оправившийся от первого
впечатления все еще немного колебавшийся партнер умершего заглядывает в
прикупку, то оказывается, что там была карта, абсолютно обеспечивавшая
выигрыш. Таинство смерти, ‘бессмысленное, ужасное и непоправимое’, до
чрезвычайности наивно, но, вместе с тем, и чрезвычайно ярко именно в этой
своей жизненной прозаичности и обыденности, выражено в восклицании никогда
не волновавшегося партнера: ‘но ведь никогда он не узнает, что в прикупе
был туз, и что на руках у него был верный большой шлем. Никогда’. Рассказ
написан мастерски, все подробности подобраны, нет ни одного лишнего слова,
а в особенности сильно нарастает общее неопределенное, но все же острое
тревожное настроение, подготовляющее катастрофу. В числе главных элементов
трагедии человеческого существования творчество А. считает взаимное
непонимание, отчужденность, а отсюда ужас одиночества. Этой любимой теме
новоевропейской литературы посвящены немножко растянутый рассказ ‘У окна’ и
в особенности замечательные рассказы: ‘Молчание’ и ‘В темную даль’.
‘Молчание’ всецело относится к литературе ужасов и производит впечатление
тем более сильное, что драма разыгрывается среди людей, в сущности любящих
друг друга, которые могли бы своей любовью предотвратить и облегчить друг
другу страдания. Но отчуждение — и то, которое зависит от людей, и то,
которое от них не зависит — неумолимо и неотвратимо гонит к роковой
развязке. Пред нами дочь, по-своему любящая своих родителей, но душевно с
ними разошедшаяся и отвечающая упорным молчанием на мольбы родителей
сказать им, в чем ее горе. В своем глубоком отчуждении от них и от всего
мира она бросается под поезд. Осиротелый отец мог бы найти утешение в
преданной и доброй жене, но при известии о смерти дочери ее поразил удар, в
самой страшной форме — когда пораженный как бы становится трупом, сохраняя
при этом, однако, сознание, которое ничем не может выразить. И вот
несчастный отец и муж остается один в пустом доме и грозно-возбужденным
сознанием своим ‘слышит молчание’. В рассказе ‘В темную даль’ трагедия
отчуждения, может быть, еще ужаснее, потому что она здесь с первого взгляда
кажется не такой неотвратимой, как в ‘Молчании’, где суровый отец как бы
заслужил отчасти свое страшное наказание. Здесь отец органически ничего не
понимает, кроме буржуазного стяжания, а столь же органически
нервно-возбужденного сына что-то властно влечет прочь от спокойствия и уюта
в ‘темную даль’, грозную и неизведанную, но неудержимо к себе манящую, как
бездна. Дыхание смерти — и не от человека зависящей и добровольной, —
веющее над всем сборником, достигает особенного напряжения в ‘Рассказе о
Сергее Петровиче’. Смерть есть всеразрешающая развязка жизни, и это
доступно всякому. Из всего учения Ницше Сергей Петрович ничем не
замечательный, серый, недаровитый, но все-таки тоскующий, под влиянием идеи
о сверхчеловеке и вообще о чем-нибудь незаурядном и выдающемся, твердо
проникся только одним изречением Заратустры: ‘если жизнь не удается тебе,
если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удастся смерть’. И это,
конечно, ему удалось. — К ужасам сознательного существования А. привлекает
не только неодушевленную природу — ночь, которая у него всегда ‘злая’,
разные шумы и страшные шорохи, зловещие пейзажи, огонь (рассказ ‘Набат’) и
т. д., — но и отвлеченные понятия. Эти понятия он превращает в живые
существа, но какой-то особенной двойной субстанции — и аллегорической и
реальной. Так, ‘Ложь’ в рассказе того же названия попеременно является то
змеей, то женщиной, то убитой, то бессмертной, то ‘ложь’ уезжает с бала с
каким-то высоким и красивым мужчиной, то явно сумасшедшему герою рассказа
‘было странно думать, что у него есть имя и тело’ и т. д. Одно
олицетворение беспрерывно переходит в другое, исчезает ‘грань между будущим
и настоящим, между настоящим и прошлым’. Все окутано в какой-то
мистико-аллегорический туман, задача которого — наполнить читателя острым,
живым ужасом, смесью реального с нереальным, определенного с
неопределенным. Создается то ощущение бесформенного, но страшного именно
этой бесформенностью кошмара, которое мы испытываем во сне или безумии,
когда невозможно отделить ложь от правды. К кошмарной манере ‘Лжи’ всецело
примыкает состоящий из одних иносказаний томительнейший рассказ ‘Стена’
(1901). Художественное значение его более чем спорно, потому что это
сплошное собрание символизаций и всяческих аллегорий. Но для характеристики
безнадежно-мрачного настроения автора, и притом в самую светлую пору его
жизни, рассказ имеет значение. Условия, при которых развивается жизнь
человечества, в рассказе символизированы, с одной стороны, в виде ‘стены’,
‘мрачной и гордо-спокойной’, столь высокой, что даже не видно гребня, она
как будто от чего-то отделяет землю. А кругом все облетает ‘злая черная
ночь’, постоянно ‘выплевывающая из недр своих острый и жгучий песок, от
которого мучительно горят язвы’ собравшихся около стены. Эти собравшиеся
почти все либо прокаженные, говорящие ‘гнусавым и зловонным голосом’, либо
голодные. Попадаются иной раз ‘красивые и сильные’, но их быстро убивают, и
только прокаженных ‘боятся тронуть’, хотя эти несчастные все время вопят:
‘Убейте нас, убейте нас’. Один раз, ‘находившиеся у стены вдруг
переполнились надеждами. Они верили и ждали, что сейчас падет стена и
откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни,
как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и
человеческими мозгами’. Но, конечно, все это было иллюзии, ‘несокрушимой
громадой стояла стена’ — и рассказ заканчивается возгласом: ‘Горе…
Горе… Горе…’. Почти всеобщее благожелательное отношение к А. после
появления его первых рассказов и сборника было резко нарушено рассказом: ‘В
тумане’, напечатанном в конце 1902 года в ‘Журнале для всех’ (Љ 12). Его
связали с другим рассказом А. ‘Бездна’, незадолго до того напечатанном в
‘Курьере’ — и создалось обвинение в порнографии. В действительности, если
рассматривать оба рассказа в связи со всем творчеством А., то трудно
придумать обвинение, более не соответствующее сущности его дарования,
насквозь отравленного сознанием ужаса жизни. Из этого ужаса А. не исключает
любовь и половое чувство. Он печально убежден в том, что и под наружною
красотою цветов любви скрыта ядовитая змея темных и роковых сил жизни. В
‘Бездне’ А. задался целью изобразить ужасное и непреодолимое по дикой силе
своей пробуждение зоологической основы чувства, влекущего мужчину к