Щеголев П. Е. Первенцы русской свободы / Вступит. статья и коммент. Ю. Н. Емельянова.— М.: Современник, 1987.— (Б-ка ‘Любителям российской словесности. Из литературного наследия’).
* Статья напечатана впервые в ‘Вестнике Европы’ (1904, No 1, с. 305—327), перепечатана с некоторыми изменениями в книге ‘Пушкин. Очерки’ (СПб., 1912). Здесь вновь пересмотрена, исправлена, дополнена. [См.: Щеголев П. Е. Из жизни и творчества Пушкина. 3-е изд., испр. и доп. М.—Л., 1931, с. 255—275.— Ред.]
I
Все в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
(II, 433)
Полный текст этого стихотворения был опубликован впервые в книге проф. И. А. Шляпкина ‘Из неизданных бумаг Пушкина’ {В нашем очерке мы касаемся лишь одного недоумения, возбуждаемого трудом И. А. Шляпкина и связанного с важным вопросом о биографическом элементе в стихах Пушкина, с вопросом о правильности наших утверждений о посвящении тому или другому лицу различных стихов Пушкина. Это — один из запутаннейших вопросов в истории Пушкинского творчества.}1. До тех пор мы знали из него только четыре первых строки, издатели относили их к 1826 году. На автографе этого стихотворения, принадлежавшем И. А. Шляпкину, находим точную дату: ‘1825 Триг. 23 Тригорск. 22’ {В настоящее время автограф находится в Пушкинском Доме. Дата под текстом и имеет следующий вид —
Триг. 23 1825
Тригорск 22.}.
К кому относится это стихотворение? Чьей памяти поэт приносит в жертву все драгоценные порывы своей души?
П. А. Ефремов в издании 1882 г. (т. II, с. 398) высказал предположение, что эти стихи вызваны воспоминанием об одесской знакомой Пушкина, Амалии Ризнич2. И. А. Шляпкин полагает, что ввиду даты: ‘1825 год’, раньше неизвестной, окончательно падает предположение П. А. Ефремова, и высказывается положительно за то, что оно относится к известной Анне Петровне Керн. То или иное решение вопроса о том, к кому относятся различные стихотворения Пушкина, имеет важное значение для биографии поэта. Несомненными являются указания его самого, но они редки, и приходится делать одни предположения,— а между тем, в собраниях сочинений, даже самых новейших, мы встречаем не мало таких догматических ‘усвоений’ стихотворений Пушкина тому или другому лицу,— усвоений, которые каким-то неведомым путем повысились из догадок на степень достоверных свидетельств. В особенности мало достоверны и спутаны указания при стихотворениях, связанных с семьей Раевского и с пребыванием Пушкина на юге, при посланиях кн. М. А. Голицыной, урожд. Суворовой, при стихах, посвященных Амалии Ризнич3. Попытаемся разобраться в том, кому же именно посвящено стихотворение: ‘Все в жертву памяти твоей’ и т. д.
Относится ли оно к А. П. Керн? Об ее отношениях к Пушкину, по крайней мере, в тот 1825 год, к которому относят это стихотворение, мы можем судить по письмам к ней А. С. Пушкина, напечатанным во всех изданиях. Не вдаваясь в подробности этих отношений, отметим только общий, чувственный характер увлечения Пушкина {См. мою книгу ‘Пушкин и мужики: По неизданным материалам’. С автопортретом и автографами Пушкина и иллюстрациями. М., ‘Федерация’, 1928, с. 45—46 и мою статью ‘Любовный быт Пушкинской эпохи’ в книге: Вульф А. Н. Дневники. Со ст. М. И. Семевского ‘Прогулка в Тригорское’. Ред. П. Е. Щеголев. М., 1929, с. 13—28.}. Невозможно допустить, чтобы Пушкин и ‘мщенье — бурную мечту ожесточенного страданья’ — принес в жертву той, которую он называл ‘вавилонской блудницей’, которой он писал в таком легком тоне: ‘Перечитываю ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! прелесть! божественная!..’ и потом: ‘ах мерзкая!’ Простите, прекрасная и нежная, но это так’4, и т. д. Вряд ли бы стал Пушкин выражаться: ‘все в жертву п_а_м_я_т_и т_в_о_е_й’, в то время, как Керн была недалеко от него: в Тригорском, или в Риге, или в С.-Петербурге (с момента встречи 1825 года, Керн только в этих местах и была в этот год). Все эти соображения приводят к следующему выводу отрицательного характера: предположение о посвящении стихотворения А. П. Керн не может быть допущено. И такой вывод имеет свое значение.
Прежде чем обратиться к предположению П. А. Ефремова, остановимся на комментариях И. А. Шляпкина, которые могут послужить образцом того, как не следует делать комментарии. Разбор их поможет нам вникнуть в содержание стихотворения, а выяснение содержания имеет существенное значение для нашей цели. Высказавшись предположительно о посвящении стихов А. П. Керн, И. А. Шляпкин без оговорок распределяет партии: ‘на Е. Н. Вульф намекает поэт, когда говорит о слезах воспаленной девы. ‘Трепет ревности моей’ — конечно, намек на А. Н. Вульфа, уехавшего с А. П. Керн в Ригу’. Необходимо указать, что подобные комментарии могут опошлять стихи Пушкина и лишать их всякого художественного смысла. Стихотворение прекрасно именно по глубокому чувству, его проникающему: поэт приносит в жертву памяти о любимой женщине все самое ценное для его души, и слезы воспаленной любовью девушки, всякой девушки, и мучения ревности, всякие мучения, и блеск, и славы и т. д. И. А. Шляпкин низводит стихотворение почти до эпиграммы: — увы, поэт готов пожертвовать памяти любимой им только слезы Евпраксии Николаевны Вульф, поэт готов ради памяти отказаться ревновать ее к Алексею Николаевичу Вульфу.
Но прав ли П. А. Ефремов, утверждая, что это стихотворение относится к Ризнич?
II
Эпизод одесского увлечения Пушкина Амалией Ризнич принадлежит к интереснейшим и запутаннейшим пунктам биографии поэта.
Все фактические данные о А. Ризнич исчерпывались до последнего времени всего-навсего двумя сообщениями. Первое принадлежит проф. К. П. Зеленецкому, и оно появилось в 1856 году в ‘Одесском вестнике’5 и тогда же было перепечатано в ‘Русском вестнике’ {Перепеч.: Зеленецкий К. Г-жа Ризнич и Пушкин (Посвящается П. В. Анненкову).— В кн.: Отзывы о Пушкине с юга России. В воспоминание пятидесятилетия со дня смерти поэта 29-го января 1887. Собрал В. А. Яковлев. Одесса, 1887, с. 137—148. Добавлением к этой статье являются некоторые данные в ‘Заметке’ о Пушкине К. Зеленецкого в ‘Библиографических записках’. Периодическое издание. 1858 года. Т. I, вып. 5, стб. 137—139.}. Проф. Зеленецкий заявил себя как осторожный исследователь и на достоверность его сообщений можно полагаться, но необходимо обратить внимание на особенность источника его сведений: он разузнал о Ризнич от одесских старожилов,— а следовательно, узнал то, что г_о_в_о_р_и_л_о_с_ь о ней в Одессе. Второе сообщение принадлежит проф. M. E. Халанскому: оно появилось в ‘Харьковском университетском сборнике’ 1899 года6. Со слов проф. Сречковича7, пр[оф.] Халанский передает рассказы мужа Ризнич. По этим двум сообщениям история Ризнич выясняется в следующих чертах.
Иван Ризнич, сын богатого сербского купца, человек отлично образованный в итальянских университетах, сначала имел банкирскую контору в Вене, а потом переселился в Одессу и занялся хлебными операциями. С Ризничем Пушкин познакомился в один из своих приездов в Одессу из Кишинева. В 1822 году Иван Ризнич уехал в Вену жениться и весной 1823 года возвратился с молодой женой. В начале июня этого года Пушкин переселился на жительство в Одессу8. Тогда же начинается его знакомство с женой негоцианта. Кто же была она? Пушкин и его одесские современники считали ее итальянкой, проф. Зеленецкий сообщает, что она — дочь венского банкира Риппа, полунемка, полуитальянка, с примесью, быть может, еврейской крови. Сречкович со слов мужа Ризнич утверждает, что она была итальянка, родом из Флоренции. Нет оснований не верить словам Сречковича. Относительно необыкновенной красоты А. Ризнич все современники согласны: высокого роста, стройная, с пламенными очами, с шеей удивительной формы, с косой до колен. Она ходила в необыкновенном костюме: в мужской шляпе, в длинном платье, скрывавшем большие ступни ног. Среди одесских женщин она была поразительным явлением. В. И. Туманский писал 16 января 1824 года из Одессы своей приятельнице9 об одесских дамах: ‘недостаток светского образования гораздо чувствительнее в одесских дамах. Женщины — первые создательницы и истинные подпоры обществ. Следовательно, им непростительно упускать всякую малость, способствующую выгодам сего нового их отечества. Все приманки ума, ловкости просвещения должны быть употреблены, дабы внушить в мужчине и охоту к светским удовольствиям, и сердечную признательность к дамам. У нас ничего этого нет: замужние наши женщины (выключая прекрасную и любезную госпожу Ризнич) дичатся людей’ и т. д.10 Ризнич, очевидно, подходила к тому идеалу женщины, который рисует Туманский. Амалия Ризнич не была принята в высшем одесском обществе, которое и сосредоточивалось-то в одном доме графини Воронцовой {В 1927 году появилась статья А. А. Сиверса ‘Семья Ризнич. Новые материалы’. (‘Пушкин и его современники’. Л., 1927, вып. XXXI—XXXII, с. 85—104). Автор ознакомился с письмами И. С. Ризнича к П. Д. Киселеву и извлек немало любопытных данных для нашей темы.}. Что преграждало ей доступ в высший свет: эксцентричность одежды, необыкновенность поведения или социальное положение, или, наконец, другие обстоятельства, о которых глухо говорит проф. Зеленецкий? На этот вопрос мы ответить не можем. Поклонники ее собирались в доме Ризнич. Их было немало: среди них особенно настойчивым был Пушкин. По выражению мужа Ризнич, Пушкин увивался около Амалии, как котенок (као маче,— по-сербски). Одесские старожилы передавали проф. Зеленецкому, что Пушкин встретил соперника в польском шляхтиче Собаньском. Иван Ризнич называет князя Яблоновского. Пользовался ли Пушкин взаимностью Амалии Ризнич? Молва утверждает, а Ризнич, приставивший к жене для наблюдения старого своего слугу11, отрицает. Ризнич пробыла в Одессе недолго: муж говорит, что она расстроила свое здоровье и уехала лечиться. 30 апреля 1824 года из одесского городского магистрата было выдано свидетельство на право выезда за границу г-ну Ивану Ризничу с семейством, а в первых числах мая г-жа Амалия Ризнич вместе с маленьким сыном Александром, слугою и двумя служанками выехала в Австрию, Италию и Швейцарию. 30 июля Пушкин уехал в Михайловское. В Одессе рассказывали, что вскоре после отъезда Ризнича выехал и соперник Пушкина, Собаньский, за границей он догнал ее, проводил до Вены и бросил. Муж Ризнич говорит, что за Ризнич последовал во Флоренцию князь Яблоновский и здесь добился ее доверия. Ризнич недолго прожила на родине. По всей вероятности, в начале 1825 года она умерла, ‘кажется, в бедности, призренная матерью мужа’, как говорили в Одессе. Но, по словам мужа, она не получала от него отказа в денежных средствах во время жизни в Италии. Этим ограничивались все наши фактические сведения об Амалии Ризнич. В 1927 году Сиверс опубликовал письмо Ризнича от 7/19 июня 1824 года, содержащее следующее любопытное сообщение об Амалии Ризнич:
‘У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось все хуже и хуже. Изнуритель-
Между прочим, Сиверс пишет здесь: ‘Следует также, если не отвергнуть, то значительно ограничить утверждение, что ‘в высшем кругу тогдашнего одесского общества… г-жа Ризнич принята не была’. Такому категорическому утверждению противоречит и известный отзыв о г-же Ризнич В. И. Туманского [письмо от 16 января 1824 г.— Ред.],но лучшим доказательством его неправильности служит личное знакомство ее с Софьей Станиславовной Киселевой. В больших провинциальных городах, как Киев, Одесса, в особенности с разноплеменным населением, общество обычно разбивается на определенные, довольно обособленные кружки. Мне думается, что если Ризничи не бывали в интимном обществе графини Е. К. Воронцовой, то из этого не следует, чтобы они совсем не были приняты в высшем обществе’ (там же, с. 93).
ная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но, к несчастию, случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться за то, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд. Действительно, я отправил ее вместе с ребенком и проводив ее до Броды, вынужден был вернуться сюда из-за моих дел, а она отправилась своей дорогой. Она поедет в Швейцарию, а осенью я присоединюсь к ней и отправлюсь с ней в Италию провести зиму. Лишь бы только бог помог ей восстановить здоровье!’
Амалия Ризнич имеет все права на внимание по тому влиянию, которое оказала она на душу поэта и, следовательно, на его творчество. Быть может, когда-нибудь мы будем иметь биографию поэта,— не фактическую только историю внешних событий его жизни, а историю движений его души, ее жизни. И будущий биограф должен будет определить, что внесла в эту жизнь Ризнич, и выяснить, в чем была индивидуальность этой любви Пушкина. Первый вопрос, на котором нужно остановиться — вопрос о том, какие же произведения Пушкина вызваны этой женщиной. Тут царит большая путаница: с именем Ризнич связывают различные стихотворения, иногда прямо противоположные по содержанию, Анненков создал даже ‘трехчленную лирическую песнь’ из стихотворений: ‘Элегия. 1825’ (‘Под небом голубым’), ‘Заклинание’ и ‘Для берегов отчизны дальной’ — и связал эту песнь с именем Ризнич. Впрочем, он осторожно заметил, что трехчленная лирическая песнь обращена к одной или двум особам, умершим за границей. Осторожные замечания Анненкова были расширены и перетолкованы позднейшими исследователями, и Амалия Ризнич получила исключительное значение в жизни Пушкина, комментаторы и биографы стали принимать ее за ту таинственную женщину, которая внушила Пушкину вечную любовь к ней. Для решения поднятого в начале нашей заметки вопроса о том, можно ли отнести к Ризнич отрывок ‘Все в жертву памяти твоей’,— необходимо разобраться в путанице различных приурочении поэтического материала к Амалии Ризнич. Нам представляется далеко не лишней попытка определить характер отношений поэта к жене одесского негоцианта и выяснить, какие именно стихотворения Пушкина запечатлены ее влиянием.
III
Нам кажется, что внимательный анализ стихотворений Пушкина поможет нам разобраться в биографических вопросах, вызываемых ими. Начнем с элегии ‘Под небом голубым’, относительно этого стихотворения можно с достоверностью сказать, что оно относится к Амалии Ризнич. Обратим внимание на обстоятельство, при которых оно написано.
Амалия Ризнич выехала из Одессы за границу в первых числах мая 182412, а Пушкин отправился в ссылку 30 июля,— должно быть, раньше, чем распространились слухи о том, что вслед за Ризнич отправился его соперник. Последние месяцы своего пребывания в Одессе мысли Пушкина были заняты другой женщиной. В стихотворении ‘К морю’, написанном непосредственно перед отъездом, в июле, поэт обращается к морю:
Ты ждал, ты звал… Я был окован,
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я…
(II, 331—333)
Эти строки никак нельзя считать свидетельством отношений Пушкина к Ризнич, которая в это время была за границей: если бы он был окован могучей страстью к Ризнич,— незачем было бы оставаться у берегов! Из этого можно было бы сделать следующий вывод: увлечение Ризнич нужно отнести к начальному периоду пребывания Пушкина в Одессе. В стихотворениях 1830 года ‘Заклинание’ и ‘Для берегов отчизны дальней’ поэт рисует следующими чертами разлуку с неизвестной нам женщиной, в которой комментаторы видят Ризнич.
Явись, возлюбленная тень.
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
(‘Заклинание’). (III, 1, 246)
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой,
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал над тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать,
Томленье страстное разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала:
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала,
и т. д. (III, 1, 257)
Но если принять во внимание, что поэт в это время был очарован могучей страстью, приковывавшей его к берегам Черного моря, если вспомнить, что вслед за Ризнич уезжал и соперник поэта, то придется усомниться в том, что оба эти стихотворения вызваны воспоминанием о разлуке с Ризнич.
Если бы момент расставания поэта с Ризнич соответствовал описанному в этих строках, то мы вправе были бы предположить, что и в Михайловском в своих воспоминаниях поэт обращался все к той же Амалии Ризнич, страсть к которой была так могуча. ‘Но в это время,— пишет Анненков,— настоящая мысль поэта постоянно живет не в Тригорском, а где-то в другом — далеком, недавно покинутом крае. Получение письма из Одессы всегда становится событием в его уединенном Михайловском: после XXXII строфы 3 главы ‘Онегина’ он делает приписку: ‘5 сентября 1824 года — Une lettre de {Одно письмо от (франц.) — Ред.}’. Сестра поэта, О. С. Павлищева, рассказывала Анненкову, что когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же кабалистическими знаками, какие находились и на перстне ее брата,— последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе {Совершенно непонятно, на основании каких данных В. Я. Брюсов в своей статье ‘Из жизни Пушкина’ (‘Новый путь’, 1903, июнь) сообщает: ‘Когда… в Михайловском приходили письма от Ризнич, Пушкин запирался у себя в кабинете и старался весь день не видаться ни с кем’ (с. 91).}13. Памятником его благоговейного настроения при таких случаях осталось в его произведениях стихотворение ‘Сожженное письмо’ 1825 года (II, 1, 373). К первым месяцам пребывания в Михайловском относится элегия ‘Ненастный день потух’. Она и самим поэтом отнесена, в издании стихотворений 1826 года, к 1823 году — и всеми издателями печатается под этим годом, но анализ содержания дает несомненные указания на то, что элегия написана в Михайловском. В первых четырех стихах поэт рисует обстановку, которая окружает его:
Ненастный день потух, ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой,
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
Все мрачную тоску на душу мне наводит.
(II. 1, 348)
Пейзаж, несомненно, северный, и в 1823 году поэт не мог видеть его перед своими глазами. Этому пейзажу поэт противополагает следующую картину:
Далеко, там луна в сиянии восходит,
Там воздух напоен вечерней теплотой,
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами…
Вот в_р_е_м_я {*}: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами,
Там, под з_а_в_е_т_н_ы_м_и {*} скалами,
Теперь она сидит, печальна и одна…
(II, 1, 348)
{* Разрядка П. В. Щеголева.— Ред.}
Некоторые комментаторы относили эти стихи к Ризнич, но это неверно, потому что Ризнич в это время была в Италии, в стране, в которой не было для Пушкина ‘заветных’ скал. Речь идет, конечно, об Одессе, и под скалами тут нужно понимать не скалы гор, а скалы гротов. П. О. Морозов делает совершенно неосновательное предположение, что ‘она’ — это Мария Николаевна Раевская, та Раевская, о которой 18 октября 1824 года кн. Сергей Григорьевич Волконский, декабрист, писал из Петербурга Пушкину: ‘имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Марией Николаевной Раевской. Не буду вам говорить о моем счастии’14. Вряд ли может быть отнесено к M. H. Раевской это стихотворение, в особенности заключительные его строки.
Точки поставлены самим Пушкиным, рукопись этого стихотворения нам неизвестна. Итак, этой элегии нельзя отнести ни к M. H. Раевской, ни к Амалии Ризнич. Не относится ли она к той особе, о которой так туманно говорит Анненков?
Среди стихотворений, написанных в Михайловском, мы встретили еще одно, которое также дает доказательство того, что не Ризнич владела мыслью поэта в его уединении, что не она была могучей страстью Пушкина в Одессе. Это — ‘Желание славы’ (7 июля 1825 года), лицо, к которому обращено это стихотворение, опять-таки мы должны искать не в Тригорском, а там, где поэт был до ссылки в Михайловское, стихотворение заключает, по нашему мнению, важное автобиографическое свидетельство, указание на обстоятельства, сопровождавшие разлуку поэта с этой особой, и намек на какую-то связь этой любви поэта с его высылкой из Одессы:
Когда любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя,
Ты знаешь, милая, желал ли славы я,
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры,
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: ‘Скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?’
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда… И ч_т_о ж_е? С_л_е_з_ы, м_у_к_и,
К_а_к п_у_т_н_и_к м_о_л_н_и_е_й п_о_с_т_и_г_н_у_т_ы_й в п_у_с_т_ы_н_е,
И в_с_е п_е_р_е_д_о м_н_о_й з_а_т_м_и_л_о_с_я {*}! И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне,
Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
(II, 1, 392—393).
{* Разрядка П. Е. Щеголева.— Ред.}
О минуте разлученья идет речь и в отрывке, который находится в одесской тетради Пушкина.
Все кончено: меж нами связи нет.
В последний раз обняв твои колени,
Произносил я горестные пени.
Все кончено — я слышу твой ответ.
Обманывать себя не стану вновь,
Тебя <роптанием> {*} преследовать не буду,
<И невозвратное> {**}, быть может, позабуду —
<Я знал: не для меня> блаженство,
Не для меня сотворена любовь.
Ты молода, душа твоя прекрасна,
И многими любима будешь ты.
(II, 1, 309).
{* Следует читать — тоской.— Ред.
** Следует читать — про<шедшее>.— Ред.}
И в этом, и в предыдущем стихотворении любовная связь прекращается в силу каких-то неясных для нас, внешних обстоятельств. ‘Последние моленья в саду, во тьме ночной, в минуту разлученья’ первого стихотворения (‘Желание славы’) напоминают ‘горестные пени’ отрывка. В стихотворении взаимная горячая любовь гибнет от неожиданных внешних событий… ‘Слезы, муки, измены, клевета’, все вдруг обрушилось на голову поэта. В отрывке, по неясным причинам, любимая поэтом приходит к мысли о необходимости разорвать свои интимные отношения с ним.
Наблюдения над рукописями этих пьес могут, при дальнейшем расследовании истории увлечений Пушкина, дать материал для любопытных выводов. Отрывок по положению его в тетради (2369-й) датируется 1824 годом: если от датировки требовать точности, то его можно было бы отнести и к 1823 году, но во всяком случае, его не должно относить ко времени п_о_з_ж_е 8 ф_е_в_р_а_л_я 1_8_2_4 г_о_д_а, ибо на той странице тетради, где он вписан, сейчас же вслед за ним находится несомненно писанный позже отрывка черновик письма к Бестужеву, которое в беловом помечено 8 февраля 1824 года15. Следовательно, то действительное событие, о котором идет речь в отрывке, случилось до 8 февраля 1824 года.
‘Желание славы’ напечатано в издании 1826 года под 1825 годом, в беловом автографе стоит помета ‘7 июля’. В тетради 2369 на об. 39 листа сохранился черновик, вверху, перед этим находим черновик к 39-й строфе 2-й главы ‘Онегина’, которая, как известно, дописывалась в конце ноября, в начале декабря 1823 года, а на следующей 40-й странице тетради черновик письма к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 года16. Таким образом, если только конец страницы 39-й об. не был заполнен как-нибудь случайно позже, если на этих страницах Пушкин пользовался своей тетрадью систематично, то время появления черновика относится к декабрю 1823 года. Обращаясь к перечеркнутому тексту, мы должны считать набросок на стр. 39-й об. не столько черновой редакцией элегии ‘Желание славы’, сколько первоначальной редакцией иного замысла, редакцией, которая послужила потом для обработки элегии в позднейшее время, именно в 1825 году. Фактические обстоятельства в это время даже изменились. И если вступительные стихи наброска в 1823 году говорили о настоящем времени: ‘когда [любовию] желанием и [щастьем] негой упоенный Я на тебя гляжу коленопреклоненный’, то в 1825 году поэт пользуется уже прошедшим временем. Самое содержание первоначальной редакции очень любопытно. Набросок читается с большим напряжением, и вот что можно разобрать среди полузачеркнутых и под зачеркнутыми строками
желанием негой нрзб
Когда [любовию] и [щастьем] [утомленный]
Я на тебя гляжу коленопреклоненный
мне главу [нрзб] [нрзб] уста
И ты [мне] [нр] обнимаешь, и [нрзб] в уста
И лечишь [нрзб]
Дыханье жар-
ких уст
[с любовию]
вливаешь
[И] [на гла-
зах]
[И им]
[Ты дум] я
[Цалуешь] поцалуем —
[За чем тогда] [мрачить?]
мы
[Мы] [ждем тоскуем]
Свое дыхание вливаешь
Щастлив ли [я].
Я не завидую богам
В пушкинской литературе укрепилось предположение, что та особа, к которой летела мысль поэта в Михайловском и о которой так туманно говорит Анненков,— жена начальника по одесской службе Пушкина, графиня Елизавета Ксавериевна Воронцова, отношения ее к Пушкину совершенно не обследованы биографами поэта17. Такому расследованию долго мешало, конечно, то обстоятельство, что графиня была жива и умерла только в 1880 году. ‘Предания той эпохи,— писал в 1874 году Анненков,— упоминают еще о третьей женщине, превосходившей всех других по власти, с которой управляла мыслью и существованием поэта. Пушкин нигде о ней не упоминает, как бы желая сохранить про одного себя тайну этой любви. Она обнаруживается у него только многочисленными профилями прекрасной женской головы, спокойного, благородного, величавого типа, которые идут почти по всем его бумагам из одесского периода жизни’18. К сожалению, до сих пор мы не имеем критического расследования отношений Пушкина к княгине Е. К. Воронцовой, которое дало бы нам право прийти к определенному на этот счет мнению {Сравн. выше примечание на с. 240. [Примеч. к статье ‘Из разысканий в области биографии и текста Пушкина’]: ‘Попытку определить цикл стихотворений, вызванных этой любовью к А. Ризнич, и выяснить индивидуальные черты этой привязанности поэта я сделал в статье ‘Амалия Ризнич в поэзии Пушкина’, перепечатываемой в настоящей книге. В настоящее время я поддерживаю выводы этой статьи во всем том, что касается истории Ризнич и Пушкина, но должен сделать оговорку: занятый исключительно стремлением определить цикл Ризнич, я должен был бы ограничиться простым констатированием, что то или иное стихотворение к этому циклу не относится, а я, не ограничиваясь этим, сделал некоторые приурочения таких стихотворений, не совершив специального критического разыскания. Я имею в виду отношения Пушкина к гр. Воронцовой, которые для меня неясны и после статьи Гершензона в ‘Вестнике Европы’ (1909, февраль)19, и реплик Лернера в ‘Пушк.-Венгер.’20. И Гершензон и Лернер не углублялись в разрешение вопроса. Позволю себе здесь дополнить наши фактические сведения разъяснением пометы в черновой тетради No 2370, л. 11 об. В описании Якушкина (июль, 6) помета прочтена так ‘5 сент. 1824, u. l. de… (une lettre de). Точками Якушкин обозначил довольно густо зачеркнутые буквы. Эти буквы, кажется, можно разобрать. Пушкин написал сначала Pr., потом это Рr. покрыл буквою V, а затем горизонтальными линиями зачеркнул их. Гершензон (Вестник Европы, 1909, No 2, с. 537) пишет по поводу пометы: ‘почему письмо от’ …означает письмо именно от Воронцовой, это остается тайной веры. В рукописи за предлогом de следовала одна прописная французская буква, потом несколько раз зачеркнутая… Зачеркнутая в тетради буква инициала очень похожа на ‘R’. Мой разбор пометы, кажется, правильнее разбора Гершензона. А смысл пометы ‘5 сентября 1824 une lettre de Princesse Viasemsky’. Конечно, речь идет о письме, которое кн. В. Ф. Вяземская послала Пушкину из Одессы через Псковского губернатора22 между 9 и 25 августа. [См.: Пушкин А. С. Письма. Под ред. и с прим. Б. Л. и Л. Б. Модзалевских: т. 1—3. М.—Л., 1926—1935 (Труд Пушкинского Дома АН СССР). Т. 1, с. 351—352].— Ред.}’.
IV
Одесские новости доходили до Пушкина очень туго, он постоянно жалуется в своих письмах из Михайловского на их отсутствие и просит их. Не много знал он и о Ризнич. 21 августа 1824 года А. Н. Раевский сообщал Пушкину о муже Ризнич, о том, что он ‘опять принял бразды театрального правления, и актрисы ему одному повинуются’21. Профессору Зеленецкому рассказывали люди, близкие к Ивану Ризничу, что он был в переписке с Пушкиным, трудно поверить этому известию: что же было общего между обманутым мужем и любовником его жены? Вряд ли к кому другому, а не к Амалии Ризнич, может быть отнесен отрывок из описания Одессы в ‘Евгении Онегине’:
А только ль там очарований?
А развлекательный лорнет?
А закулисные свиданья?
A prima donna? a балет?
А ложа, где красой блистая,
Негоциантка молодая,
Самолюбива и томна,
Толпой рабов окружена?
Она и внемлет, и не внемлет
И каватине и мольбам,
И шутке с лестью пополам…
А муж — в углу за нею дремлет,
Впросонках фора закричит,
Зевнет — и снова захрапит. (VI, 205)
С этим-то мужем вряд ли бы стал переписываться Пушкин, и не из его писем узнал Пушкин о смерти Амалии Ризнич за границей. Ризнич умерла в первой половине 1825 года. Муж Ризнич, по крайней мере, получил известие о ее смерти 8—9 июня: 8 июня в письме к П. Д. Киселеву он сделал приписку: ‘я сейчас только получил печальную весть о смерти моей бедной жены’ {Сиверс А. А. Семья Ризнич.— В кн.: Пушкин и его современники, вып. XXXI—XXXII, с. 93.}. Итак, 8—10 июня 1825 года в Одессе уже знали о ее смерти и об обстоятельствах, предшествовавших смерти: говорили и о том, что Иван Ризнич предоставил ей умереть в нищете (мы видели, что сам Ризнич, в разговоре с Сречковичем, отрицал это). Подпись: ‘июль 1825’, мы встречаем под сонетом одного из поклонников Ризнич, В. И. Туманского: ‘На кончину Р.’ Этот сонет напечатан в альманахе Раича и Ознобишина: ‘Северная лира на 1827 год’23 (цензурное разрешение на печатание дано 1 ноября 1826 года) с посвящением А. С. Пушкину. Трудно допустить, чтобы Пушкин прочел этот сонет только в печати. Пушкин переписывался с В. И. Туманским: до нас дошло по нескольку писем того и другого, между прочим, и письмо Пушкина к Туманскому, от 13 августа 1825 года. Анализируя содержание этого письма, мы не найдем в нем ни одной фразы, которая обнаруживала бы, что это письмо Пушкина к Туманскому — не первое, им писанное. Между прочим, Пушкин писал в нем {Первые строки этого письма (XIII, 206) для нас не совсем понятны: ‘буря, кажется, успокоилась, осмеливаюсь выглянуть из моего гнезда’. Любопытно, что эти строки дословно совпадают с началом чернового наброска письма к Княжевичу, написанного в конце ноября, в начале декабря 1824 года. Это письмо там же, с. 102 [Письма Пушкина, т. I]. И в этом наброске поэт жадно просит вестей из Одессы : ‘Об Одессе — ни слуху, ни духу. Сердце вести просит,— [но ни] — с пр. не смел затеять переписку с оставленными товарищами’ и т. д.26}: ‘Об Одессе, кроме газетных известий, я ничего не знаю, напиши мне что-нибудь’24. Последняя фраза дает основание думать, что ответ Туманского был первым его письмом к Пушкину. Вполне естественно предположить, что Туманский поделился с Пушкиным своим стихотворением, написанным на смерть Ризнич и посвященным Пушкину. Свое стихотворение он должен был сопроводить некоторыми фактическими разъяснениями, без которых не все в нем было бы понятно Пушкину. Вот что писал Туманский о Ризнич:
Посвящая Пушкину это стихотворение, не думал ли о нем Туманский, когда писал о рассеявшихся поклонниках, которых уже к другим красавицам влекут желанья и души которых волнует новый огнь? Если думал, то ведь он разумел под новыми увлечениями поэта не увлечения сельца Михайловского, а одесские увлечения, которые одни только и могли быть ему известны. В стихах Туманского необходимо отметить легкий оттенок сожаления, укора, обращенного к умершей.
Ответом на известие о смерти Ризнич, полученное поэтом или от Туманского или от кого-либо другого (мы больше склонны к первому предположению), была известная элегия: ‘Под небом голубым страны своей родной она томилась, увядала’. Уже первые строки показывают, что поэту была известна одесская версия рассказа о смерти Ризнич, в бедности, брошенной и любовником, и мужем.
И_з р_а_в_н_о_д_у_ш_н_ы_х у_с_т я с_л_ы_ш_а_л с_м_е_р_т_и в_е_с_т_ь,
И р_а_в_н_о_д_у_ш_н_о е_й в_н_и_м_а_л я {*}.
(III, 1, 20)
{* Разрядка П. Е. Щеголева.— Ред.}
Нам необходимо запомнить то впечатление, с которым поэт принял известие о смерти когда-то любимой им женщины. Он был равнодушен, в его сердце уже не было любви к ней. В этих стихах обращает внимание выражение: ‘из равнодушных уст я слышал смерти весть’, эти слова хочется сопоставить с той характеристикой, которую дает своему сонету Туманский: ‘сей голос струн чужих’. Но откуда же такое полнейшее равнодушие у Пушкина, который когда-то был страстно увлечен Ризнич? Ее образ запечатлелся в его представлении, не затмили ли его те сведения, которые сообщил ему или Туманский, или кто-нибудь из одесских приятелей, по слухам, циркулировавшим в Одессе?
Так вот кого любил я пламенной душой,
С таким тяжелым налряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени.
(III, 1, !!!!!!!26)
Какое тяжелое осуждение тому, кто был так любим прежде! Бедная легковерная тень! Легковерная, потому что легко верила в клятвы любви… Трудно поверить, что на Пушкина так подействовало только одно сообщение о том, что его соперник уехал вслед за Ризнич: было что-то и другое, для нас исчезнувшее.
Итак, эта элегия, несомненно относящаяся к Ризнич, дает немногочисленные, правда, но определенные указания на характер увлечения Пушкина Амалией Ризнич и свидетельство о судьбе его отношений к ней после отъезда из Одессы. Опираясь на эти данные, можно уже прямо выбрасывать из цикла Ризнич те стихи, в которых мы найдем противоречащую характеристику Ризнич, но прежде чем перейти к дальнейшему разбору, остановимся еще на разобранной элегии. Когда написана она? В издании 1829 года элегия отнесена самим поэтом к 1825 году, но автограф элегии, вновь найденный в 1899 году, дает указание на 1826 год, как на год создания этой пиесы {Сапожников Д. Ценная находка. Вновь найденные рукописи Пушкина. СПб., 1899, с. 34—35.}. В этой рукописи вверху перед стихотворением имеется помета ’29 июля 1826 года’. Кроме того, под стихотворением читаем еще следующие пометы.
Усл. о см. 25.
У. о с. Р. П. М. К. Б. 24.
Пока этот автограф считался утерянным и мы знали о нем только по неточным сообщениям Анненкова, можно было толковать о том, что помета ‘Усл. о см. 25’ содержит указание на год (1825), в который Пушкин услышал о смерти Ризнич. Но теперь, когда мы можем прочитать пометы на новонайденном автографе, мы, кажется, не должны сомневаться, что ‘Усл. о см. 25’ означает ‘услышал о смерти [Ризнич] 25 июля’, а ‘У. о с. Р. П. М. К. Б. 24’, ‘услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева 24 [июля] {Они были повешены в С.-Петербурге 13 июля 1826 года. К такому толкованию помет присоединяется и В. В. Вересаев в своей любопытной статье ‘К психологии Пушкинского творчества’ сначала в ‘Красной нови’, 1923, No 5, авг.-сент., и затем в книге ‘В двух планах’. М., 1929.}. Чтобы покончить с историей этого стихотворения, нужно указать, что Пушкин в рукописи сообщил его Туманскому, по крайней мере, в письме от 2 марта 1827 года В. И. Туманский писал Пушкину: ‘Одна из наших новостей, могущая тебя интересовать, есть женитьба Ризнича на сестре Собаньской, Виттовой любовнице. В приданое за ней получил Ризнич в будущем 6000 черв<онцев>, а в настоящем — Владимирский крест за услуги, оказанные Одесскому лицею. Надобно знать, что он в лицее никогда ничего не делал. Новая м-м Ризнич, вероятно, не заслужит ни твоих, ни моих стихов по смерти: это — малютка с большим ртом и с польскими ухватками’ {Пушкин А. С. Сочинения. Изд. П. И. Бартенева. М., 1885, вып. 2, с. 127, [XIII, 321.— Ред.]}. Очевидно, тут говорится об элегии ‘Под небом голубым’, потому что никаких других мы не знаем. А эта элегия появилась в печати лишь в ‘Северных цветах на 1828 год’. Пушкин отослал ее Дельвигу только при письме от 31 июля 1827 года (XIII, 334—335).
V
Еще раз остановимся на той строфе элегии, которая рисует характер увлечения Пушкина Ризнич. В 1828 году Пушкин писал о себе:
Вы знаете, друзья,
Могу ль на красоту взирать без умиленья,
Без робкой нежности и тайного волненья,
Уж мало ли любовь играла в жизни мной?
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой…
(III, 1, 143)
Но всякая любовь индивидуальна.
Какой же характер имела любовная схватка Пушкина в 1823 году? Страсть к Ризнич оставила глубокий след в сердце Пушкина своею жгучестью и муками ревности.