Алексей Толстой, Воронский Александр Константинович, Год: 1922

Время на прочтение: 20 минут(ы)
А. Воронский. Литературные портреты. В двух томах. Том первый
М., ‘Федерация’

(ЖУРАВЛИ НАД ГНИЛОПЯТАМИ)

I

‘Ах, журавли, журавли в осеннем небе над Гнилопятами’.
(А. Толстой. ‘Чудаки’)

‘Грех, грех мечтать о том, чего быть не может’.
(А. Толстой. ‘Лунная сырость’.)

Алексей Толстой — сочный, богатый, отличный бытовик. Его дворянское Заволжье и по сию пору не перестает занимать читателя. Давно уже нет старых лип, а где они сохранились, там течет иная, новая жизнь. Художественная литература об этих липах, оставленная нам, огромна. О помещичьих усадьбах и их бытовом укладе писали лучшие классики. Но Толстой сумел к этому прибавить свое, самобытное. Мишука Налымов — предводитель дворянства ‘с отвислыми усами, с воловьим, в три складки, затылком’, самодур, охальник, тупица и трус, остается в памяти. Остаются в памяти и хромой барин, князь Алексей Петрович, опустившийся до босячества, ползавший на коленях в усадьбу вымаливать у жены прощение, и генерал, сваливший летний урожай ржи в речку, и столичный бездельник Смольков, и несчастные Сонечки и Кати. Толстой как бы подвел итог дворянскому вырождению, оскудению и гибели. Он повествовал не о вырождающихся, а о выродившихся, не о приближающейся гибели, а о наступившей. Его заволжские романы, повести, рассказы — художественные надписи на могилах, некрологи. Пред нами — паноптикум, кладбище, живые трупы. ‘Он (Мишука. А. В.) был страшен,— распух до нечеловеческого вида. Облезлый череп его был поцарапан, желтые, словно налитые маслом щеки закрывали глаза, еле видные сопящие ноздри. Под локтями и сзади, придерживая затылок, привинчены были к креслу деревянные бруски, на них, опустив опухшие кисти рук, висел он огромной тушей. Дышал тяжело, с хрипом’ (‘Мишука Налымов’).
Такой огромной разложившейся тушей оказалось к тому времени дворянство, его поддерживали только искусственные подпорки прежнего политического строя.
Кающееся барство сороковых, шестидесятых и семидесятых годов представлено жалкими Щепкиными, одиноко, пусто и нудно коротающими свой век посреди кип пыльных книг в заглохших, затянутых паутиной комнатах.
Тургеневские девушки обречены делить свою участь со Смольковыми и хромыми выродками.
Куда подевались Рудины, Лаврецкие? Они превратились в дряблых и мелких Аггеев Коровиных и Тепловых.
Некто Расстегин, новоиспеченный миллионщик, отправляется в объезд по усадьбам в поисках ‘стиля двадцатых годов’. Его заставляют покупать какие-то на патентованные мышеловки, грабят, чуть не убивают.
‘Вот так двадцатые годы!..’
Да, свежо предание!
Бытовая обстановка, повседневная жизнь полги несуразности, бессмыслицы, нелепостей, смешных и дурацких случайностей, Заволжье Толстого — дом умалишенных, либо богадельня, где доживают калеки, кретины, придурковатые люди, больные и неизлечимые. Писатель нередко им сочувствует, обо многом он рассказывает с благодушием, но приговор все же недвусмысленен.
Местами отчетливо выступает и то новое, от чего оскудели и погибли помещичьи усадьбы. Большинство заволжских героев беспомощны перед деревенским кулаком, перед купцом, перед новым городом с его биржами, рвачеством, сутолокой, с проститутками, щелкоперами, с ресторанами, рынком. Очень хороша Раиса в ‘Приключениях Растегина’ — дочь деревенского писаря, по-свойски зажавшая дворян. Она словно символизирует эту чумазую, звериную, уже оперившуюся кулацкую жизнь. Жаль, что писатель только наметил образ Раисы, но не дорисовал его.
Толстой — бытописатель не одного лишь помещичьего Заволжья, но и нашей интеллигентской среды. Об интеллигенции кануна революции помимо рассказов им написан самый большой до размерам из его вещей роман ‘Хождение по мукам’ — наглядный, выразительный, художественный документ той эпохи. Главные персонажи романа — инженер Телегин, земский либерал Смоковников, его жена Катя, сестра Кати курсистка Даша, поэт-символист Бессонов, журналисты офицеры. Они связаны отчасти с дворянским бытом, но больше с новым, буржуазно-городским. Они — представителя верхушечных, наиболее состоятельных интеллигентских прослоек. Черты упадка, духовного оскудения и здесь налицо. Люди живут как бы в мареве, не зная, что делать с собой, что будет с ними завтра. Тоска, скука, томление, безыдейность, сознание своей ненужности, голый индивидуализм, ощущение безысходного тупика, смутное предчувствие надвигающегося конца — их основные настроения. Война сражает их шовинизмом, в войне они ищут выхода, но увлечения войной у одних неискренни, фальшивы, других — непрочны. Выморочная среда эгоизма, пороков, извращений, неврастений, пряных пошлостей и безрадостного существования показана писателем умелым мастерством и знанием. Хуже удались Толстому дни Февраля и Октября, и совсем неудачными сказались попытки спуститься в революционное подполье. В новом, в советском издании роман в этих главах переработан заново.
Толстой да еще Пришвин из прежнего дореволюционного поколения почти единственные писатели, прикасающиеся к современной действительности. Правда, Толстой особенно к нашему советскому быту подходит с величайшей осмотрительностью и осторожностью. Эта осторожность свидетельствует, насколько трудно писателю старой закалки отражать и изображать революционную современность. Недаром и не случайно в произведениях Толстого последних лет такое почетное место занимает фантастика, авантюра, условность — ‘Аэлита’, ‘Бунт машин’, ‘Союз пяти’, ‘Гиперболоид’.
Довольно охотно художник останавливается на современном Париже, Берлине, на барах и ресторанах, на кокотках, на миллиардерах, на апашах, на ‘наших за границей’. Из этой серии наиболее удачны ‘наши за границей’ в ‘Ибикусе’ и в некоторых других вещах. Тут Толстой легко овладевает материалом, его кисть сочна. Его рассказы и повести о современном Западе, главы из ‘Гиперболоида’ и ‘Аэлиты’, сюда относящиеся,— занимательны, читаются с интересом, они лучше того, что обычно пишется у нас на эти и подобные темы, но они ниже таланта Толстого. Фигуры нередко схематичны, штампованы, лишены толстовской яркости и своеобразия, мы не раз встречались с ними и у других писателей. Париж, Лондон, Нью-Йорк — не родная стихия писателя. Дабы убедиться в этом, достаточно сравнить эти произведения с одной такой повестью, как ‘Детство Никиты’, появившейся в печати в 1923 г. ‘Детство Никиты’ — лучшее из всего написанного Толстым — далеко оставляет за собой рассказы о Западе, и ясно почему: весь Толстой — в родном и близком ему быту. Лишь только художник отрывается от российского быта, талант его тускнеет. Большой искусник, он подменяет быт занимательностью, узорностью сюжета и фабулы. И он вновь крепнет и становится полнозвучным, когда возвращается к нашему бытовому материалу. ‘Голубые города’ показывают, на что тогда бывает способен Толстой. И в остальном Толстой крепок и интересен как бытовик. В ‘Аэлите’ внимание останавливает не Марс с его жителями, а красноармеец Гусев, в ‘Гиперболоиде’ — советский сыщик Шельга. Кажется, здесь впервые намечен наш сыщик, не схожий ни с Натом Пинкертоном, ни с Шерлоком Хольмсом, обычно именно с них списывали сыщиков и у нас и за границей.

II

Настоящее и лучшее у А. Толстого и посейчас — бытовое. Но быт никогда у подлинного художника не служит самоцелью, а только средством для наглядного облегчения в образы и картины своих основных эмоции и мыслей. Быт является скорлупой. Разбейте скорлупу произведения, у художника ‘божьей милостью’ непременно найдется ядро. Наличие этого ядра и делает из рассказчика, простого наблюдателя, истинного художника, оно сообщает ему своеобразие, индивидуальность, дает оправдание, почему он должен писать, и почему читатель обязан его читать. Если нет этого ядра, тогда мы имеем свищ, в лучшем случае — талантливого собирателя фактов. Словом, у писателя должна быть своя тема, свой конек. Художник-писатель обладает двойным зрением, он умеет ‘снимать покровы’, видеть то, чего не видят другие, и открывать другим эти свои виден ля,
Есть ли это двойное зрение у А. Толстого, есть ли у него своя тема?
У главных героев его есть одна особенность: они — мечтатели и фантасты. Они живут обманным. Одни из них верят в чудесное, ждут необычайного и несбыточного, у других надежды более житейские, но и те и другие одержимы мечтательностью. Это объединяет персонажей Толстого, несмотря на различия в их социальном положении, в возрасте, в характерах, в душевных свойствах и в качествах. Мужики, помещики, интеллигенты, буржуа, революционеры, красноармейцы, императрица, миллиардеры, искатели золота, диктаторы, обыватели, офицеры — все они обольщены какой-нибудь навязчивой идеей, они фантазируют, они попытали сладость и отраву приворота. Генеральша Степанида Ивановна ищет древний клад в ‘Свиных овражках’, галлюцинирует шведской короной Бернадота, Сонечка в ничтожном Смолькове видит сложного, умного, одинокого отверженца, человека иной планеты, смотрит на него ‘собачьими’ глазами. Хромой барии мечтает о Кате, как о чем-то недосягаемом, говорит о женщинах, что они ‘странные и опасные существа’. Аггей Коровин сидит в усадьбе, мечтает о Наде, жене своего друга, тоже как о небесном, неземном создании. Биржевик Расстегин ищет в помещичьих усадьбах стиль двадцатых годов. Прогоревший помещик Языков живет мечтой о жене-актрисе, сбежавшей от него. Княгиня Завалишина бредит нимфами, сатирами и пастушками. Алексей Федяшев влюбился в портрет покойной княгини и жаждет ее оживления. В сказке ‘Русалка’ дед Семен поймал в реке русалку, из-за нее он продал овцу, лошадь, удушил любимого кота, бросился в омут.
Лучшим эпиграфом к роману ‘Хождение по мукам’ является изображение Петербурга: ‘Точно в бреду, наспех построен был Петербург. Как сон, прошли два столетия, город, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил всемирной славой и властью, бредовыми виденьями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни… С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии…
Петербург жил бурливо — холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие, сладострастные и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли…’
Этот город, где накануне войны создавались проекты новой роскошной столицы, где правил страной фантастический неграмотный мужик и царствовали ‘вывихнутые мечты модной поэтессы’, этот бред Бессоновых и ‘Красных бубенцов’ бросает гигантскую мрачную тень на всю страну и на жизнь Телегиных, Рощиных, Сапожковых, Смоковниковых. В жуткой странной полуяви, полуснах, живут они изо дня в день, встречаются, влюбляются, мучаются. Происходит ли это в Москве, в далекой провинции — они опутаны бредовой полудействительностью. И уже настоящим кошмаром и безумием встает война: миллионы людей, во имя жестоких, чужих и кровавых фантазий оторванные от труда, от семьи, гибнут армиями, корпусами в немыслимой, в адской, в сверхестественной обстановке.
Мечтатель — герой ‘Ибикуса’, бухгалтер Семен Иванович. От юности своей он верит, что его ожидает необыкновенная судьба, что готовится ему беспокойный и странный жребий, символически воплотившийся для него в загадочный говорящий череп Ибикус. Он мечтает о графинях, об аристократической сказочной жизни.
Фантасты — Лось и Гусев в ‘Аэлите’. Фантазм их — полет на Марс. Очутившись на Марсе, красноармеец Гусев больше всего хлопочет о том, чтобы получить ‘бумагу’ о присоединении к РСФСР Марса: ‘вот в Европе тогда взовьются’. Лось одержим Аэлитой. По возвращении на землю он слышит: ‘голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича,— где ты, где ты, любовь?’ Аэлита рассказывает, что еще девочкой она видела странные сны: она видела нашу землю, людей-великанов и тосковала по нашим облакам, потокам дождя и горам.
Своеобразными химерами одержимы и современные властелины и хозяева земли, миллиардеры, диктаторы, хищные поработители. В ‘Бунте машин’ диктатор Морей на своих фабриках варит протоплазму и изготовляет людей машин. Его идеал — заполнить ими весь мир, властвовать с их помощью. В ‘Союзе пяти’ инженер Игнатий Руф жаждет овладеть мировым промышленным капиталом, политической властью, свернув шею революции. Для этого необходимо, по его мнению, ‘поразить мир невиданным и нестерпимым ужасом’. Пользуясь горчичным газом, он взрывает луну и, во время охватившей всех паники, временно добивается своей цели. В рассказе ‘Черная пятница’ Адольф Задер, спекулянт и биржевой игрок, говорит: ‘На что мне деньги? Я — философ. Я люблю человечество’. Он окрыляет надеждами русского полковника Убейко, писателя Картошина, барышню Зайцеву. Уполномоченный правителя Колчака грезит о русском золоте, увозимом во Владивосток.
В ‘Заговоре императрицы’ царица живет в плену бредовых идей. Ее уверяют, что она должна низложить Николая, стать единой венценосной матерью сына. Ей кажется, что Протопопов — Иван Сусанин, а ‘святой’ уже казненный Распутин переселился в Протопопова.
Отвлеченные, самоотверженные мечтатели-народолюбы в ‘Азефе’: Каляев, Гершуни, Сазонов, Гоц.
И даже в ‘Повести о многих превосходных вещах’ восьмилетний Никита уже мечтатель. Он покорен девочкой Лилей. Он отдаст ей лучшие свои думы, верен ей, как рыцарь своей прекрасной даме. Для нею Лиля — странная, далекая, чудесная мечта.
В ‘Голубых городах’ коммунист Буженинов бредит во сне и наяву голубыми городами.
Подобно Игнатию Руфу и Морею, фантазирует инженер Гарин в ‘Гиперболоиде’.
Все они — мечтатели. Но не одну мечтательность видит в жизни писатель.

III

В повести ‘Лунная сырость’ князь Алексей Алексеевич, влюбившийся в портрет покойной княгини Тулуповой, просит остановившегося у князя проездом знаменитого мага Калиостро оживить портрет. Калиостро соглашается, но предупреждает князя:
‘Материализация чувственных идей,— говорит он князю,— одна из труднейших и опаснейших задач нашей науки… Во время материализации часто обнаруруживаются роковые недочеты той идеи, которая материализуется, а иногда и совершенная ее непригодность в жизни’.
Калиостро оживляет княгиню. Она оказывается вздорной, назойливой, глупой, грубой, капризной женщиной. Алексей Алексеевич, не зная, куда деться, сжигает ее вместе с усадьбой.
Это — обычный конец толстовских рассказов, повестей, романов, драм. Главными героями его произведений являются мечты, идеи, фантазии. Но они обладают свойством: при соприкосновении с действительностью ‘очарования’ неизменно либо терпят самое бесповоротное крушение, либо, как в случае с князем, с их воплощением обнаруживаются их недочеты, а то и полная непригодность. Идеи, фантазии, мечты кончают у Алексея Толстого худо. Кажется, без исключения:
Спрядает вольный водопад
В теснинный мрак и плен юдольный.
Одинаково это относится и к большим, широким, общественным идеям и к малым, узко-личным мечтаниям. Служат ли они передовому, поступательному движеннию человечества, тянут ли они человеческое общество вспять, кажутся ли они естественными и нормальными или носят явно бредовой характер — трагическая судьба их предрешена в вещах Толстого, они ‘спрядают в теснинный мрак и плен юдольный’. Толстой неизменно ведет носителей всяческих очарований к роковому концу. Спасает он лишь тех, кто во-время освобождается от мечтаний и фантазий. Генеральши Степанида Ивановна, Аггей Коровин, герой ‘Ибикуса’, Сонечка, Вера, Даша, императрица, Каляев и Гершуни, Игнатий Руф и Морей, коммунист Буженинов, дед Семен, Аэлита, хромой барин — все они жаждут материализации своих фантазий, идей, и повсюду их ожидания разбиваются о гранит действительности.
Действительность у А. Толстого чаще всего имеет пошлое, ничтожное, грубое, плоское и глупое лицо. В ней есть что-то ехидное, противное, пресмыкающееся, мохнатое. Спасаясь от преследования Тускуба, Лось и Гусев попадают в подземный лабиринт. На дне кирпичной шахты они видят коричнево-бурую шкуру. ‘От нее шло шипение, шуршание. Шкура поднималась, вспучивалась’. То было скопление миллионов огромных пауков. Действительность Толстого, от какой тонут идеалы и очарования, похожа на это паучье гнездо. Она появляется в его рассказах и повестях, как жадное, омерзительное чудище, она развертывается клубком неожиданных, непредвиденных дурацких случайностей, пошлейших и ничтожнейших событий, смешных и анекдотических глупостей, скопищем идиотских свиных рож. Наступает кавардак, чепуха, дичь, чертовщина, круговерть, жесточайшая нелепица, что-то хаотическое, непонятное, жалкое, липкое, осклизлое — и в этой бессмыслице и пошлостях, как в паутине, запутываются несчастные идеалисты, мечтатели, одержимые грезами.
Высоко в осеннем небе летят журавли. Как прекрасно, томительно, призывно, отрадно и бодро-тоскливо их хрустальное курлыканье! Но журавли летят над Гнилопятами. Гнилопяты — страна особая. Тут бродит дикая чушь, в ней мелькают кикиморы, полу-люди, полу-нежить, она полна неосмысленных вещей и происшествий. Журавли в осеннем небе, но журавли над Гнилопятами. Нет до них, до журавлей, никакого дела этим огромным тушам, выродкам, прихлебателям жизни, самодовольным тупицам, и горе тем, кто заслушается и откликнется на курлыканье, словно зовущее в далекие, в неведомые, в нездешние страны. Гнилопяты никогда не прощают очарований.
Гнилопяты многообразны, они живучи. Гнилопяты и мечтатели. Это — два начала, два полюса жизни, две стороны. Гнилопяты принимают всевозможные формы, воплощаются в типы, в события, они распространяют спои владения далеко за уезд, за губернию, за пределы страны. Они в Европе, в Америке, в Константинополе, на Марсе, они переживают войны, революции. В ранних вещах Толстого они олицетворяются то в образе Мишуки Налымова, то принимают наружность Смолькова, Афанасия, Павлины, Раисы, богача Бабина, Цурюпы. Они пред нами в столичной сутолоке, в ‘Красных бубенцах’, в редакциях газет, в домах терпимости. Они проходят позже пред читателем Иваном Ильичем Смоковниковым мерзкими буднями войны, греческим островом Халки, Протопоповым, ничтожными выродками-марсианами, столь схожими с аборигенами Парижа и Берлина, наконец, Гнилопяты живут и здравствуют и теперь, после революции. Как зло, по-идиотски они издеваются над Бужениновыми!
Они заставляют хромого барина ползать несколько верст в пыли на коленях, генеральшу, мечтавшую о шведской короне, они отдают пьяному и глупому обманщику, они приводят Аггея Коровина вместо любимой к проститутке. В ‘Ибикусе’ Невзоров мечтал о необыкновенной судьбе, о графах и князьях. В одном из захудалых трактиров Константинополя эта необычайная судьба — таинственный Ибикус — раскрыл и показал свое лицо, он материализовался: ‘На вывеске в темные ночи горела поперек тротуара заманчивая надпись: ‘Салон-ресторан с аттракционами — Ибикус’. С тараканьими бегами, с аристократами и аристократками. Правда, у княгинь не мыты ноги, не чищены ногти, дряблы лица, и, кажется, они приторговывают собой — но таков Ибикус.
Сколько душевной чистоты, подвижничества у террористов в ‘Азефе’! Но они — игрушки в руках провокаторов. В Азефе нет ничего демонического, сложного- Он — маленький подлец, делающий большие подлости. Он весь в гурьевской кашке, в том, как он сосет постоянно карамельки.
И так всюду у Толстого. Материализация идей терпит неизменное поражение, либо идеи воплощаются в нечто совсем дрянное до отвратительное.
Двойное зрение у Толстого есть. Он хорошо видит голую мечтательность и понимает толк в жизненной чепухе.
В каком же направлении пытается Толстой найти выход из столкновения между очарованиями и действительностью?
За последние годы действительность, сносящая картонные домики фантазеров, все больше и чаще выступает у писателя не в образах Гнилопят, а в образах, и картинах революций, восстаний рабочих. Это попятно: Толстой — большой художник. Он не мог пройти мимо самоочевидных событий, фактов, тенденций. Но в таких произведениях, как ‘Хождение по мукам’, ‘Необыкновенные приключения Никиты Рощина’, революция изображается так, что напоминает собой несколько бессмыслицу Гнилопят: она приходит, как неожиданная, непонятная стихия. Такой она представляется Телегину, Даше, Кате, Рощину. Они недоумевают, видят, что случилось что-то грандиозное, непоправимое, но не могут ничего противопоставить революционному шквалу. С опаской спешат они отойти в сторону, не понимая ни динамики, ни смысла революционной борьбы.
Такое настроение Телегиных и Рощиных для писателя было временным, переходным. Позже Толстой нашел более четкие образы и слова для революционной действительности. Он стал останавливать свое внимание на социальных столкновениях двух миров. С особой настойчивостью Толстой изображает идеологов и практиков современного фашизма с их ницшеанскими, крайне индивидуалистическими идеями о сверхчеловеке. Русский фашист — инженер Гарин мечтает овладеть ценностями всей земли. ‘…Ни одна труба не задымится без моего приказа’. Будущее ему представляется так: он, Гарин, сосредоточивает в своих руках всю полноту власти. Производится отбор ‘первой тысячи’ из около двух-трех миллионов людей. ‘Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим’. Производится также отбор рабочих. Их оперируют и кастрируют: они превращаются в настоящих рабочих скотов. Отдельная группа людей изолируется ‘на прекрасные острова’ для размножения. ‘Затем все остальное придется убрать за ненадобностью’, т. е. истребить. Этого же в сущности добиваются Морей в ‘Бунте машин’ и Игнатий Руф в ‘Союзе пяти’. Подобные мрачные противочеловеческие бредовые идеи могут прийти в голову только в предчувствии, гибели старой культуры. Нынешних сверхчеловеков это не смущает. Диктатор Тускуб, призывающий разрушить гнездо анархии столицу Саоцеру и заковать в цепи рабочих, прямо говорит, что история Марса окончена, и вся задача лишь в том, чтобы покрыть конец цивилизации ‘венцом золотого века’.
Обычно эти изуверы-мечтатели гибнут со своими планами и предприятиями от рабочих восстаний и революций. Морея уничтожают восставшие люди-машины. Игнатия Руфа изгоняют рабочие и устраивают в его помещении свой клуб. В ‘Гиперболоиде’ Гарин терпит крах от большевика Шельги. Революция, восстание уже не бессмысленная стихия, а организованный, целесообразный, неизбежный акт: человеко-ненавистнические сумасбродства Гариных настоятельно требуют их удаления и пришествия новых хозяев жизни. Все это так. Но, признавая социальную революцию против Мореев и Гариных, Толстой остается лишь благожелательным ее свидетелем, соглядатаем, художником, понявшим ее неизбежность и необходимость. Но революционный выход не заражает его, не здесь он ищет главного разрешения противоречия между идеалом и действительностью. Пафос его творчества питается другими настроениями, чувствами, мыслями.

IV

Еще в ранних своих романах и повестях Толстой пытался найти решение вопроса об идеале и действительности. Сонечка Смолькова, разочаровавшись в своих мечтаниях, в муже, в столичной и заграничной сутолоке, говорит себе в заключение:
‘Хоть гибели, хоть горьких слез, но жить! жить! жить! Не бродить в сладком тумане, в очаровании, как прежде, но жить! Гореть, как куст, раскинуть руки к этому синему небу, к этой печальной земле… Прими, вот я вся взвилась огнями пред тобой…’ (‘Чудаки’).
Выход — в отказе от очаровании, в признании высшего и единственного примата за непосредственной жизнью. Очарование, мечтания, идеалы — это с преходящее, второстепенное, не настоящее и часто прямо вредное. Любовь к женщине, вещи, природа, эти простые и человеческие отношения — вот что верно и прочно. В романе ‘Хождение по мукам’ Рощин такой именно итог и подводит всему пережитому роями:
‘Пройдут года,— убеждает он Катю,— утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только — кроткое, нежное, любимое сердце ваше…’ Этим оканчивается роман.
В ‘Аэлите’ Гусев всячески старается присоединить Марс к РСФСР, становится во главе восставших марсиан. Инженер Лось готов помочь ему, но смотрит на предприятие Гусева с благожелательной снисходительностью. Главное для него Аэлита, голос любви, нежности. В ‘Бунте машин’ рабочие-машины восстают и уничтожают Морея, но не их восстание призвано возродить мир, а вновь воссозданные Адам и Ева. Старик Пуль — он должен для разведения людей варить протоплазму — сошел с ума. Но рот Евы пахнет яблоком, у нее заря на щеках — в этом спасение, в этом будущее и вся радость людей.
Выход из плена юдольного — в жизни, как она есть, освобожденной от очарований. Толстой как бы говорит нам: есть древний закон жизни — плодитесь, размножайтесь, трудитесь, наполняйте землю, обладайте ею. Вот — завет заветов. Очарования, фантазии, мечтания обычно уводят человека в сторону от этого завета. Очарованные, одержимые мечтами люди не видят, не замечают радости жизни, как она дана нам, они попирают ее, и тогда природа, могучие инстинкты и силы жизни мстят за себя тем, кто приносит их в жертву разным фантазмам. Революция, борьба миллионов людей за лучшую долю — благостны, если они утверждают торжество этой жизненной правды.
Бесспорно разрешение противоречия между идеалом и действительностью, какое дает писатель, неслучайно: оно согласуется со всем его художественным мироощущением. Толстой превосходно чувствует прелесть простых человеческих отношений, природу, жизнь в любви, в мелочах, в радостном и несложном обиходе. Он показал и доказал это своими вещами. Особой наглядной убедительностью в этом смысле отличается его ‘Повесть о многих превосходных вещах’ (‘Детство Никиты’), произведение, единственное в своем роде. Елци, изображаемые художником, не только превосходны, но и просты: солнечное зимнее утро, учитель Аркадий Иванович, сугробы, сон, старый дом, ледяшка, колодец, стенные часы и вазочка на них, игра в снежки, елка, лошадка Клопик, лодка, купальня, стрелка барометра и прежде всего сам восьми-девятилетний Никита. Об этих простых и чудесных вещах рассказано любовно, легко, значительно, тонко, живо и до того занимательно и интересно, что повесть лучше самых сюжетных романов. О самых простых вещах обычно писать труднее Dcero. Толстой шутя справляется с этими трудностями потому, что он хорошо чувствует душу простых вещей, видит их, ценит, любит.
Дети и простые вещи — всегда самое удачное у Толстого.
И еще женщины.
Правда, Сонечки, Веры, Кати, Даши у писателя однообразны и схожи друг с другом. Иногда с трудом отличаешь Дашу от Кати, Сонечку от Катеньки и т. д., но Толстой умеет художественно правдиво и чутко поведать об их удачах и неудачах, о чувствах и настроениях их. Отлично, напр., изображена история дашиных испытаний в ‘Хождении по мукам’: страницы, где повествуется, как в Даше впервые растет властно пол, словно вселяется в нее некое второе, чуждое ей, страшное и новое существо, принадлежат нацело писателю. Воздушен, прозрачно чист, интимен и мил голубой образ Аэлиты, удачна Зоя в ‘Гиперболоиде’, Сонечка в ‘Чудаках’.
Простые вещи, любовь, женщина, природа, дети — вот в чем ищет Толстой выхода из тупиков, куда заводят человека сладкие туманы, лунная сырость и очарования.
Но выход ли это?

V

Не человек для субботы, а суббота для человека. И революция тогда лишь победоносна, когда она совершается не в угоду мечтателям, фантастам и безумцам, а в утверждение попираемых самых простых, непосредственных, жизненных интересов и запросов миллионов людей. Но все же завет заветов Толстого представляется нам чрезвычайно упрощенным. Противоречие между идеалом и действительностью существует, верно и то, что есть немало очарований и вымыслов, вредных и обреченных на гибель. Но Толстой, повидимому, склонен думать, что идеалам имманентно присуще ‘спрядать в юдольный плен’ и причинять их носителям разныте роковые неприятности и нссчастия. По силе сказанного противоречия между очарованиями и жизнью он разрешает путем простого устранения одного из контрагентов, именно очарований. Химеры, мечты, идеи ведут человека к погибели, долой их, да здравствует живая жизнь, очищенная от вредоносных вымыслов! Но это не разрешение противоречия, не ответ, а уход от ответа. Противоречие между идеалом и действительностью на деле разрешается куда сложней.
Есть идеалы ‘очарования’,— они отрицают действительность во имя иной действительности. Ее еще нет, но элементы ее даны уже в недрах старой действительности. Очарования людей, домогающихся торжества этой иной действительности, опираются на эти элементы, уже данные, уже зреющие. Они поэтому далеко не всегда беспочвенны. Другими словами: действительность сама существует в сложном, в противоречивом сплетении, в борьбе и в столкновении фактов, тенденций, историй. Одни из этих фактов и тенденций питают бесплодные и явно отжившие очарования, другие) питают такие очарования, которые на другой день — полно или неполно — зависит от обстановки — материализируются, овеществляются.
Это общеизвестно. Но если это общеизвестно, то сказать, как говорит, напр., Сонечка: ‘Не бродить в сладком тумане, в очаровании, но жить’, значит, и сущности, ничего не сказать. Можно согласиться, что бродить в сладком тумане, навеянном Смольковым, дело куда как не веселое. Можно порадоваться, что Сонечка рассеяла этот туман, но дальше и встает вопрос, как именно жить: ведь жизнь сама многообразна и противоречива. Можно дальше согласиться и с Рощиным: пройдет война, революция, а любовь будет всегда, и ныне и присно, но революция-то и война не прошли. Все дело именно в том, как жить сейчас, теперь, вот в эти годы, в данный исторический отрезок времени. Ссылка на то, что революция пройдет, а любовь останется, ничего не решает.
Завет заветов Толстого — простая отписка. Эта отписка постоянно ослабляет художественную позицию писателя. Замечательная вещь: романы и повести Толстого занимательны, содержательны, правдивы, а окончания их почти всегда разочаровывают. Вспомните наудачу окончание ‘Чудаков’, ‘Хромого барина’, ‘Хождения по мукам’, ‘Аэлиты’, ‘Ибикуса’. Концы в них сбиты, смутны, незначительны, словно автор намеренно оборвал повесть, роман или, не дописав, поспешил поставить точку. Отчего это? В окончаниях своих романов, повестей Толстой обычно выражает излюбленный им завет заветов — жить, жить без очарований, но бродить в сладком тумане. Так как такой ответ не отвечает на всю сложность поставленных в произведении вопросов, то концы не могут не проигрывать: неудачные и как бы недописанные окончания объясняются неудачными и неубедительными ответами художника на одну из самых жгучих проблем человеческой жизни.
Все дело в том, что мы живем в определенной исторической обстановке и не можем из нее вылезти, как не можем вылезти из своей шкуры, поднять себя за волосы над землей. Изуверским ‘очарованиям’ Тускубов, Гариных, Мореев, Руфов со всей силой должны быть противопоставлены очарования Гусева, Шельги,— иначе человечество погибнет. Но Морей, но Тарины, но Тускубы своих позиций отнюдь не намерены уступать. В ожесточенной, длительной борьбе с ними требуется крепчайшая закалка, мужество, героизм, самопожертвование, могучее развитие социальных инстинктов и подавление узко-личных. Суровая обстановка требует суровых людей и средств. Пусть такое самоограничение временно, но оно необходимо. Формула — жить без очарований — ничего тут не решает и может повредить даже. В споре между Лосем и Гусевым мы на стороне Гусева. Гусев прав, когда говорит Лосю, что тот слишком ‘нанюхался сладкого’. Если требуется дело закрепить, ‘сладкое’ сплошь и рядом мешает. У Гусева с Ихой выходил ‘магнитный разговорец’, но в первую очередь он ‘разнюхивал’, что делается в столице Марса, что предпринимает Тускуб. Его тоже тянуло к себе сладкое, но он не забывал, что ‘надо меры принимать’. Иначе не побеждают. Коммунист Буженинов, попав в современную советскую провинцию, провалился со своими голубыми городами, ьо, прежде чем очутиться в мелком, провинциальном захолустье, он дрался на красных фронтах. Он не сумел приспособить своих мечтаний о голубых городах к новой, пестрой, сложной, будничной, деловой обстановке, но художник не показал нам, что его ‘очарования’ принесли вред, когда он дрался. У Малышкица в повести ‘Падение Дайра’ красноармейцы идут брать не Крым, а чудесный Дайр, страну, текущую млеком и медом. ‘Очарования’ помогают им одержать трудную победу. В социальных битвах, в моменты высших напряжений нельзя обойтись без преувеличение без иллюзий, без очарований, пускай назавтра эти очарования воплощаются не так, не полностью, не всецело.
Художественный путь А. Толстого дает довольно полный и поучительный ответ, на вопрос, каким образом писатель пришел к своему завету заветов.
А. Толстой наделен здоровым запасом жизненных сил, уравновешенным, жизнерадостным мироощущением, большим чувством реальности, крепким юмором. Он обладал и обладает даром видеть ‘превосходное’ в простых вещах, его творчество в своих истоках просто, легко, проникнуто радостным реализмом. Но он. рос, развивался и сформировался, как писатель, в очень своеобразной общественной обстановке.
Он начал свою литературную деятельность бытоотобразителем разложившейся дворянской усадебной жизни. У представителей помещичьего Заволжья ко времени Толстого социальная почва совершенно ушла из-под ног. Остались — сумасшедшие бредни, безвольные мечты, пустопорожнее прожектерство и уходящая, нескладная, бессмысленная жизнь, наполненная чепухой и дичью. Это отметил себе прежде всего живой и наблюдательный реалист. Вот откуда журавли и Гнилопяты.
Толстой продолжил свою литературную деятельность, изображая верхушку нашей интеллигенции, тоже в ущербные для нее годы. Он нашел здесь растущий отрыв интеллигенции от жизни трудовой страны, неприканность, одиночество, самоубийство, сладострастие, предвоенный и предреволюционный столичным чад, голый индивидуализм и ‘очарования’, барские, надуманные и далекие от жизни. Некто Акундин говорит на одном из интеллигентских собраний:
‘Русский мужик — точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его инстинктами, с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто, как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его, наконец, когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса — ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и жадная, полузвериная жизнь’ (‘Хождение по мукам’).
Словом, и здесь писатель увидел журавлей над Гнилопятами.
Далее, пред Толстым прошли чередою длинной ‘наши за границей’, носители великодержавных идей, победы до конца, мечтатели о щите на вратах Царь-града. Щита они не прибили, но в кофейнях грека Синопли имели возможность безвозбранно наблюдать бега дрессированных тараканов, народное русское развлечение.
Еще и еще журавли над Гнилопятами.
За рубежом художник увидел и носителей современных идей о сверхчеловеке, о золотом веке для избранных. Донеслись до писателя и гигантские всплески русской и западно-европейской революции. Он отринул человеконенавистнический бред Тускубов и стал присматриваться к Гусевым, к Шельге. Он нашел в них непосредственность, примитивную, по крепкую уверенность в себе, настойчивость, здоровье, хорошие мускулы, свежую, неиспорченную кровь, готовность отстоять землю от чудовищных черных химер современных властелинов. Он готов их признать. Но писатель знает их больше понаслышке. Не даром с такой осмотрительностью он подходит к ним.
Он дальше, повидимому, склонен признать будущее за Гусевыми, но сомневается в ‘гнилом Западе’. Он сомнения эти переносит де только на тех, кто живет и виллах, в замках и в особняках, но и на тех, кто живет в предместьях Лондона, Парижа, Берлина. Активен, заразителен Гусев, но беспомощен вождь рабочих-марсиан Гор, унылы, безнадежны, геройски, по впустую гибнущие карлики-рабочие — марсияне. Может быть, слишком далеко зашло вырождение на Западе и уж успело захватить людей труда? И потом: кто их знает, этих Гусевых и Бужениновых, не то они построят голубые города, не то их победят новые Гнилопяты. Верно, в стране раздается уже ‘шипение пил, шорох серпов, свист кос,— веселые земные песни’. В стране в этот год были начаты постройкою небывалые так называемые ‘голубые города’ (‘Аэлита’), но не журавли ли это опять над Гнилопятами? Ведь Бужениновы — такие мечтатели, а к мечтателям у художника давнее исконное недоверие!
Так называемые или действительные голубые города? — в этом вся суть. Разумеется, если на Западе одни лишь Тускубы и унылые марсианские рабочие-карлики, а у нас преобладают не приспособившиеся к новым условиям Бужениновы, тогда голубые города останутся так называемыми. У нас нет, однако, пока оснований сомневаться. Пестра, текуча, многообразна наша советская действительность, сильны еще Тускубы, но общее направление эпохи совершенно не двусмысленно дает ответ на вопрос, кто кого.
Повесть Толстого ‘Голубые города’ превосходна. У нас немало Бужениновых. Но если сделать еще шаг в этом же направлении и попытаться дать более широкие обобщения, получится поход против плана, против социалистического строительства. Мы предостерегаем художника от этого шага. Пока же в своих вещах, где писатель изображает не только простые и превосходные вещи, но и широкие современные общественные столкновения, А. Толстой представляет точку зрения части остатков прежней интеллигенции, которая разуверилась в прочности и в дальнейшей целесообразности буржуазного общества, сочувственно ‘относится к новым строителям, но не уверена в том, что им удастся построить ‘голубые города’. Отношения А. Толстого к революции очень напоминают отношения между Лосем и Гусевым. И если Лось несколько снисходительно, и не без основания, предлагает Гусеву прежде всего прихватить с Марса мудрость и знание, то вслед за Гусевым мы тоже готовы, не без основания, кое-что заметить Лосю-Толстому. В разгар битвы Лось кричит Гусеву:—‘Нужно спасать Аэлиту!’ — На что Гусев отвечает:—‘Да что вы ко мне с бабой вашей лозете!’ — Это хорошо и правильно. И еще правильно и хорошо говорил раньше Гусев Лосю:
— ‘…выходит не дело. Летели чорт знает какую даль, пожалуйте,— сиди в захолустье… Уж не нанюхались ли вы чего-нибудь сладкого?.. Сидеть — цветы нюхать! — этого и у нас на земле сколько в душу влезет… дело наше надо закрепить…’
В самом деле, прохлаждаться не приходится. Прохлаждаться не приходится, а то как раз попадешь в лабиринт царицы Магр к… паукам.

VI

У нас нет бережного отношения к художникам. Нет его и к Толстому. А. Толстого поносят и разносят. Но, странное дело, читают его вещи с интересом. За ним внимательно следят. Его знают наша молодежь, широкие партийные и советские круги. Нам кажется, что читатель здесь более прав, чем усердные поносители — критики и рецензенты.
А. Толстой — редкий талант.
По своей манере письма он принадлежит к реалистической школе классиков, она, вопреки мнению Лефа, далеко не изжила себя. Реализм Толстого тронут (импрессионизмом, но в меру, без крайностей и без преувеличений. У Толстого есть двойное зрение, есть своя тема. Он по-своему видит мир и людей. Он прекрасно владеет русской речью. Язык у него легок, прозрачен, чист. Он слышит, как звучит наше родное слово. Его образы выразительны и метки, но они m когда не торчат занозами, они не вычурны и не надуманы. Когда Толстой пишет: ‘в зеленом небе теплилась чистая, как льдинка, звезда’ — это лучше кричащих имажинистских ухищрений. Здесь есть чему поучиться нашим молодым писателям.
Л. Толстой занимателен. Он — интересный рассказчик. Он самый занимательный у нас писатель. В этом он следует лучшим традициям западно-европейской литературы. Искусство интересно рассказывать у нас никогда не культивировалось и не поощрялось. Вместе с Куприным А. Толстой вводит в наше художество европейскую и американскую манеру быть не только поучительным, но и занимательным. За последнее время писатель иногда, впрочем, злоупотребляет занимательностью, но все же у него есть чувство меры даже в таких вещах, как ‘Гиперболоид’.
Толстой любит смешное. Смех его — легкий, добродушный, не цепляющийся, в нем нет ни сарказма, ни обличения, ни скрытой тоски и грусти. В его смехе есть что-то от русских Гиилопят, от их чепухи и чуши. Он как бы придурковат и наивен. — ‘В Москве,— повествует фельдшер за рыбной ловлей в глухой провинции,— за Крымским мостом железную башню построили — к с нее разговаривают кругом земного шара… Этот бандит-то в прошлом году рассказывал, залезет, говорит, на башню телеграфист и начинает обкладывать весь земной шар, всю мировую буржуазию кроет мятом… Сперва, говорит, мировая буржуазия никак не могла понять, что за слова? Позвали спецов. Те говорят: это матерное, это из Москвы вас кроют…’
Толстой умеет раздвигать рамки бытовой ограниченности. Он не погрязает в областничестве, не засиживается в Гиилопятах и твердо помнит, что читатель живет и в Новороссийске, и по Волге, и в Сибири, и в Архангельске. Его герои носят прочный отпечаток родного им бытового уклада, но писатель умеет обобщать. Вот почему его хромой барин до сих пор трогает, а Мишука живет еще и здравствует.
Искусством малых величин Толстой тоже обладает. Его деталь уместна, немного импрессионистична, не перегружает повести, рассказа, умело отражает общее в частном.
А к Гусевым художнику следует присмотреться повнимательнее. Правда же, лучше у них искать мудрости жизни, чем у Сонечек Смольковых, особенно в наше время.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека