Все, о чем здесь идет речь, случилось в нашем уездном городишке, который в давние времена, быть может, и назывался городом, но теперь, когда в нем живет не более двух тысяч захудалых обывателей, кличется, по непонятной игре русского языка, — городищем, что более подходило бы, конечно, какой-нибудь столице. Тинная речка, Лягушка, не спеша, пологим изгибом, течет по городу. Кое-где, наклонившись над ней, стоят ивы. Кое-где далеко в зеленую воду выдвинуты мостики, и, белея на них ядреными икрами, бьют бабы белье, — звонко по речке стучат вальками. На жаркой воде под июльским солнцем вдруг загогочет гусь и, приподнимаясь, замахает белыми крыльями. В лопухах, в крапиве на берегу роются свиньи. На сгнивших сваях вихрастые мальчишки, привязав к веревке копченую рыбью голову, ловят раков. Бредет по площади красная поповская корова, заходит в речку по брюхо и пьет и, напившись, думает, пуская слюни.
Площадь посреди города большая и пыльная. Посреди нее круглый год стоит лужа, откуда недавно вытащили бывшего помещика Дмитрия Дмитриевича Теплова в нетрезвом виде, — попал туда нечаянно.
На площади — три примечательные постройки: кирпичная, крытая ярко-зеленой крышей лавка Ильи Ильича Бабина, напротив нее — церковный дом с палисадником, куда под вечер выходят поп Иван с попадьей — садятся на лавочку и благодушествуют, и у самой реки, подпертая с заднего фасада сваями, стоит деревянная, в два этажа, облупленная гостиница ‘Ставрополь’, видная издалече при въезде в город. Под вечер в гостинице, во втором этаже, в номере с окном на площадь, сидят обычно бывший помещик Дмитрий Дмитриевич Теплое и напротив него, на диване, — его друг. Языков, тоже бывший помещик, и пьют водочку. Денег у обоих давно уж нет, и дела тоже нет никакого.
Языков поднимает дрожащей рукой рюмку, медленно выпивает ее и, вздохнув, глядит на пыльное окошко. У него длинное, грустное, пыльное лицо и подстриженные усики. Он покусывает их и молчит. Говорить не о чем, — все давным-давно переговорено.
Теплов, наваливаясь большим, в пестром жилете, животом на ветхий овальный столик, пытается вызвать друга на разговор. Иногда это удается, иногда Языков так и промолчит весь вечер. Но у Теплова раз и навсегда припасен ядовитый разговорчик, на который друг его никак уж не может промолчать.
Теплов выпивает, — хлопает пташку, — затем, вытянув губы, выдыхает из себя спиртную крепость, закусывает кусочком давно остывшего шнельклопса, разваливается, закинув руку за спинку кресла, и на лице его, полном, с висячим подбородком, с горбатым носом, как у попугая, с выпученными, мешкастыми, серыми глазами, изображается недоумение.
— Скажи, пожалуйста, Коленька, — говорит он гнусавя, — все-таки, в конце концов, как ты — женат или не женат?
Языков отвечает через некоторое время басом:
— Женат.
— Вот как? А скажи, пожалуйста, все-таки, в конце концов, где у тебя жена?
— В Москве.
— В каком она театре-то играет, я опять забыл?
— У Корша.
— А как ты думаешь, Коля, прости меня, пожалуйста, ведь она тебе изменяет?
— Вероятно.
Теплов ударяет себя по коленкам и крутит головой:
— Эх, жизнь проклятая… Слушай, Коля, — выпьем.
— Выпьем.
В коридоре половой чистит ершиком стекло, зажигает лампу, и желтоватый свет ее ложится в щель приоткрытой двери. Из коридора тянет жареным. Теплов грузно поворачивается к двери.
— Дай срок, — говорит он, — я этому подлецу буфетчику покажу кузькину мать. Эй, Алешка!
По коридору расторопно шаркают вихлястые шаги, и в дверях, весь криво-накосо, появляется половой с подносом под мышкой, в красной рубахе и в разодранном фраке поверх. Теплов тяжело смотрит на него:
— Поди к буфетчику, прикажи подать еще порцию шнельклопса.
— Обойдетесь, — отчетливо говорит Алешка, захватывает грязную тарелку и, уходя, ловко — ногой — прикрывает за собой дверь.
Теплов некоторое время ругает буфетчика и Алешку. Водка выпита. Языков молчит. Теплов начинает врать о том, что он на будущей неделе перепродаст наумовского жеребца Ильюшке Бабину и заработает двести целковых.
— Нет, я не прожил, меня кредиторы съели. А ты чигири какие-то строил. Зачем тебе чигирь понадобился? Вот из-за этого-то тебя и жена бросила. Как ты смеешь мне не верить, что я жеребца продам!
Он грузно поднимается и идет к двери.
— Алешка! Ну, что — говорил буфетчику? Тьфу! И с шумом захлопывает дверь.
— Давай спать ложиться.
В один из таких вечеров неожиданно было получено письмо от жены Языкова, Ольги, со штемпелем из Кременчуга: ‘Вот уже пять лет, как мы ничего не слышим друг о друге, и я не получаю от тебя, Николай, ни денег, ни писем. Не знаю, кто в этом виноват. Но мы уже не молоды, нужно научиться прощать друг друга. Напиши — как ты живешь, продолжаешь ли сам хозяйничать, что твой фруктовый сад? За эти годы он стал, наверное, тенистый и чудесный. Я почему-то все вспоминаю мою бывшую комнату, из нее был такой милый вид. Сейчас я играю в Кременчуге’.
После этого слова стояла клякса, и все письмо было написано загнутыми вниз рыжими строчками.
Письмо прочли вслух. Языков закрыл ладонью лицо и сидел не двигаясь.
— Ну, как же ты теперь намерен поступить, друг мой? — проговорил Теплов, и тройной подбородок его задрожал. — Пиши: виноват, дорогая, в настоящее время нет у меня больше прелестного сада, и принужден, к сожалению, протягивать руку за милостыней. Так?
— Я не могу ей написать правды, — глухим, страшным голосом ответил Языков, — пусть думает, что я жесток, ревнив, злодей, но не это… Нет, нет! Митя, я тебе никогда не говорил: я продолжаю любить Олю… Ах, боже мой, боже мой!
Языков ответил жене сухим письмом, где ссылался на чрезвычайную обремененность занятиями по хозяйству и земству, и при письме перевел в Кременчуг пятьсот рублей, все, что у него осталось от продажи именья. По совету друга он написал также уездному предводителю, Наумову, предлагая себя в управляющие, но Наумов ему не ответил. Тогда Языков впал в совершенную молчаливость и целыми днями теперь лежал на кровати в номере и думал.
Прошло недели две. Теплов за это время отлучился, — взял с собой шкатулку с картами и уехал, полный надежд, на пароходе в Саратов, и вернулся с заплывшими сизо-лиловыми глазами и без денег, — уверял, что вышло квипрокво. И вот однажды, ночью, когда друзья уже спали, в ‘Ставрополь’ принесли телеграмму:
‘Выехала почтовым, целую, Ольга’.
Это было как удар в голову. Языков сейчас же оделся и стоял у темного окна. Теплов в ночной рубашке, на кровати, со свечой в руке, перечитывал телеграмму.
— Батюшки мои, — громко прошептал он, — завтра в три часа приезжает. Что же будем делать, а?.
Друг его только низко опустил голову.
— Отвечай, идиот несчастный! — заорал Теплов. — Где ты будешь жену принимать — в нашем свинюшнике, да? Греться к тебе после Кременчуга приехала. Лгун бессовестный!
— Не кричи на меня, Митя, — неожиданно твердо проговорил Языков, — я все решил. Ты жену мою завтра встреть и привези ее в гостиницу, в лучший номер. Корми ее, пои и не отходи ни на шаг. Пусть она проживет здесь три дня, отдохнет после Кременчуга. Ты ей деньги достань, Митя, откуда хочешь.
Он повернулся от окна и стиснул руки.
— Ты ее проводи на вокзал с цветами, — она актриса, слышишь…
— Ну, а ты?
— А я, Митя, уйду. Я даже сейчас уйду. Про меня ты скажи ей, что я в уезд уехал по делам, в неизвестном направлении. Митя, не отнимай у меня последнего достоинства.
Он взял картуз и пошел к двери. Теплов кинулся за ним из постели, но запутался в простыне и уронил свечку.
В вагоне второго класса, в купе, сидел медно-красный человек в поддевке, с жесткой бородкой, с оскаленными от смеха белыми зубами, Илья Бабин. Он был весь мокрый от жары, опирался согнутым указательным пальцем о крутое колено и похохатывал.
Напротив него, на койке, лежала слегка поблекшая, но еще красивая женщина с соломенно-светлыми, высоко взбитыми волосами, в шелковом, персикового цвета, плаще, со множеством видных отовсюду кружев. Пухленькими пальцами, на которых постукивали огромные перстни, она играла цепью от лорнета, вытягивая капризно губы, и говорила:
— Ах, эти вечные проводы, вечные встречи! В Кременчуге меня принимали, молодежь хотела выпрячь лошадей, но один местный богач отбил меня у них и умчал в автомобиле.
Илья Бабин слушал и похохатывал. Дама ему нравилась, но очень была смешна: носик вздернутый, на щеках наведен, точно на яблоке, круглый румянец, глазами она такое выделывала, что — не приведи бог, и все у нее не настоящее, — перстней хотя и много, но грош им цена: все медные, со стекляшками, лорнетка без стекол, кружева — как на кукольных юбках.
— Огни сцены, цветы, поклонники, ужины — надоело. Устала, еду к мужу, — говорила она, охорашиваясь, то одергивала юбку, то плащ тянула на плечо. — Какие вы все странные: ‘Актриса, актриса!’ — но я тоже человек, уверяю вас. Я обожаю природу, ах, — пробежаться по росе босиком — вот мечта. У нас с мужем были странные отношения, он меня ревновал, как мавр. Боже, я не святая! Мы пять лет не видались. Скажите, вы его знаете? Ну? Какой он стал за эти годы?
Илья Бабин еще веселее рассмеялся.
— Фу, какой вы противный! А как его дела? Нет, я серьезно спрашиваю.
— Погостите у муженька, потом к нам на хутор пожалуйте, у меня тройки и шампанское, чего душа просит.
Ольга Языкова покачала головой, задумалась, потом, улыбаясь загадочно, сказала:
— Голова кругом идет, как подумаешь: визиты, приемы, праздники, у мужа моего — весь уезд родня. Ах, и не говорите мне о светской жизни. А соскучусь — приеду к вам на хутор.
Закрыв рот, она засмеялась тихим, грудным смехом, подбородок ее задрожал. Бабин внимательно посмотрел на нее, и ноздри его задрожали.
Огромное ржаное поле перед железнодорожной станцией, измятое ветром, ходило желто-зелеными волнами, шуршало колосом, веяло горечью повилики и медовым запахом на межах мотающейся желтой кашки. Над полем, невидимо, точно комочки солнечного света, заливались жаворонки жаркими голосами. В палисаднике станции шумела висячими ветвями большая береза, и ветром отдувало куцый парусиновый пиджачок Дмитрия Дмитриевича Теплова, неподвижно стоящего на перроне. Он глядел, щурясь на плавно изгибающуюся в ржаных полях красноватую ленту пути, и поправлял на голове дворянскую фуражку. Позади, на лавочке, на солнцепеке, сидел сонный начальник станции с таким животом, что на нем не застегивалась форменная тужурка. Вглядываясь, Теплов, наконец, чихнул.
— Господи, прости, — пробормотал он, еще раз чихая, — спичку в нос. А что же поезд?
— Придет, — сладко, с хрипом зевая, сказал начальник станции.
И действительно, далеко у горизонта, где волнами ходил жар, появилось облачко дыма. Долетел протяжный свист.
Теплов, обернувшись, крикнул буфетчику:
— Бутылку донского, живо!
И вот, все увеличиваясь и свистя, напирая горячей грудью воздух, появился голенастый локомотив, замелькали окна вагонов, ударили в колокол.
Ольга Языкова, сходя с площадки вагона, выдернула руку свою из руки Бабина.
— Пустите, я на вас рассержусь наконец, — прошептала она торопливо, спрыгнула на перрон и ахнула.
Шаркая со всей силой ногами по асфальту, налетел на нее Теплов с отнесенной в сторону фуражкой. Позади него делал какие-то неопределенные жесты, широко улыбался начальник станции. Подбежал буфетный мальчишка со звенящими на подносе бокалами.
— Это так неожиданно… Я так тронута… Я не знала, что моя скромная известность докатилась до ваших мест, — говорила Ольга Языкова, беря бокал рукою в перчатке.
— Господа, еще раз — Уррра! — захлебываясь, завопил Теплов и закрутил над головой фуражкой.
Когда затем, подсаженная в тарантас, Ольга Языкова спохватилась и спросила про мужа, Теплов ответил, прямо глядя ей в глаза выкаченными, остекленевшими от подагры глазами:
— Николай уехал в уезд до получения от вас известия, и в неизвестном направлении.
В ‘Ставрополе’ Языковой был отведен лучший номер внизу, окнами на площадь. Теплов позаботился и об угощении: на столике перед плюшевым диваном кипел самовар, стояли тарелки с едой и бутылка донского шампанского. Но Языкова, бросив шляпу с вуалью на подзеркальник, с видимым неудовольствием оглядывала лопнувшие обои, кумачовые ширмочки, помятый вонючий умывальник, бумажную розу, воткнутую сверху в ламповое стекло. Теплов вертелся около, стараясь обратить внимание актрисы на еду.
— А это что за ужас?! — спросила, наконец, Языкова, останавливаясь у окна.
Теплов деликатно коротким мизинчиком стал указывать на достопримечательности:
— Вот то — лавка местного богача Бабина. Это — домик батюшки. А вот торчит — пожарная каланча.
— Нет, я спрашиваю — это что? — сквозь зубы спросила Языкова, кивая на лужу, где рылись свиньи.
— Озерцо. Городское хозяйство предполагает обсадить его деревцами и зимой устроить каток. Вы, может быть, присядете, Ольга Семеновна, откушаете?
Ольга Языкова села на диванчик, откушала чашечку чаю и опять задумалась. Зато Теплов приналег на еду и на вино и развеселился.
— Вспомните слова поэта, — воскликнул он, прижимая к груди руку с вилкой, — лови момент. Оставьте задумчивость, выпейте винца. Ей-богу, жить на свете недурно.
— Где мой муж, я хочу знать? — мрачно спросила Языкова.
— Солнышко, да любит, любит он вас… Ей-богу, в уезд уехал. Я уж за ним и верховых разослал. Найдется, прилетит… Ах, милая вы наша… Вы луч, можно сказать, упавший в болото… Ведь мы в грязи живем, как поросята… Ну… Пью за искусство, за мечту.
— Я желаю знать, почему вы привезли меня в эту мерзкую гостиницу, а не прямо на усадьбу, в наш дом?
— Да ведь дом-то сгорел, богом клянусь… Николай думает строить новый. Моя, говорит, жена артистка, ей нужен дом с колоннами, храм. Через всю, говорит, спальню пущу трельяж с ползучими розами. Так, бывало, размечтаемся с Коленькой, — и все вы, наша красота, в мечтах… Ольга Семеновна, не побрезгуйте, поживите с нами денька три, потом мы вас с цветами в Москву проводим.
— То есть — почему это только три дня? — с тревогой спросила Языкова. — Я не намерена отсюда уезжать: я бросила сцену и приехала к мужу навсегда.
Теплов глядел на актрису выкаченными глазами, у него даже щеки вдруг отвисли.
— Это невозможно, — хрипло сказал он. Языкова быстро поднялась с дивана и крикнула отчаянным голосом:
— Я знала, что вы от меня что-то скрываете. Николай всю жизнь отвратительно поступал со мной. За два года прислал пятьсот рублей! Актриса, актриса. А вы знаете, что такое актриса? Прошлым летом я в Козьмо-демьянске привидение играла и, когда в люк проваливалась, так треснулась головой, что я Николаю этого люка никогда не забуду. А рожать в холодной гостинице вы пробовали? А вы знаете — сколько стоит пара панталон для офицерского фарса? Николай должен меня кормить, я устала. Вот, полюбуйтесь, — дрожащими руками она раскрыла сумочку и вышвырнула на стол из нее несколько серебряных монет, — вот все, что осталось, считайте…
Ольга Семеновна опять упала на диван, закрылась руками и зарыдала глухо, как дети плачут в чулане. Теплов отер со лба холодный пот. Что угодно, но слез он боялся пуще всего.
— Мы это как-нибудь устроим, ради бога, — пробормотал он, пятясь на цыпочках к двери.
Из гостиницы Теплов пошел прямо к Бабину через площадь. Были сумерки. Около каланчи зажгли керосиновый фонарь, и свет его отражался в луже. У батюшки, сквозь герань на окнах, было видно, как собирали ужинать. За городом в огромных тучах догорал тусклый закат. Ухали, ахали многие миллионы лягушек по всей реке. У Теплова сжалось сердце: ‘Вот глушь. Вот тоска’.
— Что, брат, нос повесил? — позвал его насмешливый голос Бабина. Он стоял у ворот, в расстегнутой поддевке, в бобровой, набекрень, шапке, руки заложил за шнур, высоко перепоясанный по шелковой рубахе.
— Вот я насчет чего, Илья Ильич, — Колина жена, актриса, удивительный талант, театры ее прямо на части рвут, и представь — квипрокво: собираясь в дорогу, деньги и драгоценности положила в багаж, а его взяли да и отправили на Харьков, — дня через три придет. А пока одолжи рублей четыреста, — в самом деле…
Бабин громко рассмеялся:
— Ну и штукари! А куда же ты мужа-то ее спрятал?
— Ну, на речке, на мосту сидит. Мы решили наше положение скрыть. Дай деньги, пожалуйста.
Но дать деньги Бабин отказался наотрез. Видимо, он собирался идти в гостиницу, но, узнав, что актриса плачет, сказал, что явится завтра, после обедни, двинул шапку на брови и шагнул в калитку, за которой зазвенели цепями, захрипели от ярости знаменитые бабинские кобели.
Теплов постоял у ворот, плюнул и пошел через площадь. Внизу, у реки, темными очертаниями стояли осокори, под ногами чмокала грязь, пахло крапивой, болотной гнилью и мокрыми досками. Лягушки ухали теперь во весь голос, квакали, булькали, стонали. Кое-где за рекой невыразимо тоскливо желтел свет в окошечках. На мосту, у перил, стояла согнутая фигура Языкова, — казалось, он внимательно слушал лягушиное пение.
— Иди к ней сам, вались в ноги, объясняй, как хочешь. Ну вас всех к черту! — подходя, с раздражением проговорил Теплое и, вглядываясь в бледное, как полотно, лицо друга, увидел, что оно все в слезах.
— Ну, как же ты встретил Оленьку? — спросил Языков, вытирая глаза. — А меня, знаешь, лягушки очень расстроили.
В сумерки Ольга Семеновна опустила шторы, зажгла свечу, разделась и, присев на постель и поглаживая бока, уставшие от корсета, вдруг изнемогла, уронила голову.
Она получила в Кременчуге пятьсот рублей от мужа и за все эти двенадцать лет на одну минуточку тогда задумалась внимательно — и вдруг со злорадным отчаянием поняла, что она скверная и пошлая актриса, что ей тридцать пять лет, что больше надеяться не на что. В тот день она рассказала своим товарищам по сцене, что муж ее, богатый помещик, вот уже пять лет зовет ее вернуться к обязанностям жены и светской женщины.
Актеры и она сама поверили этому. Ольга Семеновна заплатила неустойку антрепренеру, продала туалеты, — часть денег сейчас же взяли у нее взаймы, остальные куда-то делись, — устроила прощальный ужин, расплакалась, прощаясь навсегда с театром, и уехала, и вот она сидит на железной жесткой постели в затхлом номерке, мигает свеча в позеленевшем подсвечнике, за обоями шуршат тараканы. Сидит одна, мужа нет, и весь сегодняшний день — непонятный, тревожный, зловещий…
Ольга Семеновна поежилась от холодка, влезла под одеяло и поджала ноги. Несмотря на природное легкомыслие, заснуть все-таки она не могла. Вдруг за окном раздались сдавленные торопливые голоса: ‘Не пущу!..’ — ‘Пусти руки!..’ — ‘Не пущу!..’ — ‘Убью, пусти руки!..’
Ольга Семеновна села на постели. С отчаянно бьющимся сердцем она различала, что — один голос был Бабина, другой чей-то страшно знакомый.
В это время рванули ставню, и мимо окна прокатились два человека. Минуту спустя послышался скрип половиц в коридоре. Шаги приблизились. Несколько раз, осторожно, повернул кто-то дверную ручку. Ольга Семеновна сидела не двигаясь, в ужасе.
Дверь приоткрылась, и в ней появился Николай Языков. Он был в драповом пальто с поднятым воротником и без шапки. Рот — черный, глаза побелевшие, безумные. Ольга Семеновна поднесла ладони к щекам и втянула голову в плечи.
— Николай, это вы? — стуча зубами, прошептала она.
Языков хотел что-то сказать, но только облизнул запекшиеся губы, отделился от двери, подошел, — от него, как от утопленника, пахло болотом, — и опустил, наконец, зажмурил нестерпимо горевшие глаза.
— Оля, — проговорил он, едва ворочая языком, — я на минутку, проститься… Ухожу. — Ледяными пальцами он взял ее руку, лицо его все сморщилось, затряслось. Он опустил ее руку, отвернулся и вышел. И только тогда, когда шаги его затихли и хлопнула наружная дверь, Ольга Семеновна начала кричать, затыкая рот подушкой. Потом соскочила с кровати и заперла дверь на ключ.
Теплов в это время бегал за реку к старухе закладчице, пригрезился сжечь ее живьем вместе с лавчонкой, но вернулся без денег. Языкова он не нашел ни в гостинице, ни на мосту, покричал было его, но слишком уж все получилось скверно, и решил просто — лечь сдать.
Из-за осокорей поднялся тускло-оранжевый шар луны, и отблеск ее лег на черную воду. Было душно и сыро. Теплов повернул с моста прямиком через лопухи и у дощатой высокой стены гостиницы, на которую падал лунный свет, между сваями, подпирающими задний фасад, увидел Николая Языкова. Он сидел, положив на поднятые колени локоть и уткнув в него лицо.
— Что, Коля, говорил с женой? — спросил Теплов, взбираясь по откосу. — Что она?.. Ну, ну, не стони, не буду, не буду. — Вздохнув, он сел рядом с ним. — Какая она милая, красивая, прелестная женщина… Знаешь, Коленька, пойдем домой, водочки выпьем, а то — простудишься на сырой траве. Завтра мы непременно что-нибудь придумаем. Можно тебе, например, сделаться земским начальником. Честное слово, — замечательная идея. Три тысячи жалованья, казенная квартира, свое маленькое хозяйство… А я вас такие научу селянки делать — язык проглотишь. Слушай, — по вечерам твоя жена будет нам что-нибудь декламировать. Лампа горит, тепло, уютно… А тут как раз тетка какая-нибудь умрет, получишь огромное наследство.
— Живот болит, — сквозь стиснутые зубы проговорил Языков.
Теплое заботливо наклонился к нему:
— Ты не ел, что ли? Коля, что с тобой? Николай, отвечай… Что это у тебя? Отдай!.. — Теплов вытащил из стиснутой и похолодевшей руки друга старый дуэльный пистолет. Он был весь липкий. Языков, часто, часто вздыхая, как собака во сне, повалился набок и поджал колени к самому подбородку. Теплов отполз от него, поднялся и, уже не помня себя, закричал: — Спасите!
Но на его крик в темном спящем городке только брехнула где-то собака да за рекой сонно и успокоительно застучал в деревянную колотушку ночной сторож.
Илья Бабин сидел у себя, в горнице, на жестком диване и пил донское шампанское. Брови у него перекосило, после давешней драки на щеке осталась багровая царапина. Постукивая пальцами по столу, он мутно глядел на фотографический портрет тятеньки, висевший на стене: ‘Ну и скука!’
Вдруг в ворота раздался отчаянный стук. Рванулись па цепях, завыли кобели. Бабин кинулся к окну, но ночь была темна. Он надел шапку и пошел отворять.
Через минуту в горницу, впереди Бабина, вбежала Ольга Языкова. Она была в рубашке, завернута поверх в клетчатое одеяло, и на растерзанных ее волосах была надвинута вчерашняя ярко-красная шляпа с черными страусовыми перьями. Ольга Семеновна остановилась, стуча зубами, повернулась к Бабину, подняла голову, сложила под одеялом руки.
— Он застрелился, спасите меня, ради бога, — сквозь дробь зубов прошептала она, — я погибаю, у меня ничего нет, я боюсь!.. Делайте со мной все, что угодно.
Бабин провел большой ладонью по лицу своему, решительно подошел к столику, взял бутылку и стакан, вышвырнул то и другое в раскрытое окошко и оправил вязаную скатереточку.
— Здесь вам будет чисто, располагайтесь, живите, сколько душе угодно… Мы не звери, — сдвинув брови, сурово проговорил он, — мой дом — ваш дом. Сейчас бабу вам позову.
Он вышел и крикнул за стеной:
— Матрена, продери глаза-то, иди в горницу, там барыня плачет. Да самовар поставишь. На — ключи.
Затем Ольга Семеновна видела, как Бабин с фонарем зашагал через площадь к гостинице.
Ольга Семеновна уронила голову. Страусовое перо повисло у нее перед лицом. Тогда с омерзением она содрала с себя шляпу и швырнула ее на пол, под диван. Вошла молодая круглолицая баба, жалостливо улыбаясь.
Комментарии
Впервые напечатан под заглавием ‘Два друга’, с посвящением А. Комарову в ‘Альманахе для всех’, издание ‘Новый журнал для всех’, Петербург, 1910, No 1.
А. Н. Комаров — двоюродный брат А. Толстого. От него писатель услышал немало семейных хроник и разных историй из жизни помещиков Симбирской губернии.
О существовании прототипов ‘двух друзей’ говорят следующие строчки в записной книжке А. Толстого:
‘Теплое толстый, болтун и враль, говорит в нос, поговорки: честное слово, ты прости меня, причем крестился. Языков худой, все молчит, англичанин, (У тебя жена есть? Есть… Где она? В Москве. Она тебе изменяет? Наверно).
Языков пошел весной на берег реки, у него болел живот.
Языков и Теплое — земские начальники]. Живут в гостинице в Мелекесе.
Одни в номере пьют’
(А. Толстой — ‘Заметки и выписки 1909 г., июль’. Архив Л. И. Толстой).
Дата на обложке записной книжки относится к первым заметкам, приведенная же запись сделана писателем, очевидно, летом 1910 года во время поездки к родственникам, жившим в имении Войкино под Мелекесом.
Рассказ ‘Два друга’ автор включил в цикл повестей и рассказов ‘Заволжье’.
В 1913 году по сюжету рассказа ‘Два друга’ А. Толстой написал пьесу ‘Выстрел’, получившую после переработки в 1917 году название ‘Кукушкины слезы’ (см. т. 9 наст. собр. соч.). В пьесу вошли под другими именами основные персонажи рассказа. Языков в пьесе стал Хомутовым, Теплое — Яблоковым и Ольга Семеновна — Марьей Петровной Огневой. Лишь вместо действующего в первой редакции рассказа богатого помещика Колокольцева — грубого и циничного — в пьесе появился Бабин — ‘землевладелец из крестьян’. Он нежно и глубоко любит Наташу — девушку из дворянской семьи — персонаж, отсутствующий в рассказе.
Для пьесы автор отверг трагическую развязку рассказа — уход Ольги Семеновны на содержание к Колокольцеву и самоубийство ее мужа. Большая любовь к жене дает Хомутову силы для морального возрождения.
В 1920 или 1921 году (в разных публикациях указаны разные даты) А. Толстой существенно переработал рассказ ‘Два друга’ и назвал его ‘Актриса’. В новой редакции рассказ вошел в книгу А. Толстого ‘Лунная сырость’, Берлин, 1922.
При переработке писатель ввел отдельные эпизоды из пьесы ‘Кукушкины слезы’ и заменил помещика Колокольцева купцом Бабиным, который ближе к Бабину из пьесы, чем Колокольцеву из первого варианта рассказа. От трагического финала писатель не отказался.
Переработка затронула композицию и развитие сюжета рассказа, Автор убрал многое, что уводило в сторону от основного действия. Так в первой редакции целая глава была посвящена описанию города. В ней подробно рассказывалось о доме купчихи, о попе Иване и его занятиях астрономией. Читатель знакомился с основными героями лишь во второй главе (всего их было семь). Приехавшую актрису Теплое устраивал у попа Ивана, затем у купчихи.
Для второго варианта А. Толстой написал ряд новых сцен, как, например, эпизоды с половым Алешкой, с письмом Ольги Семеновны, ее рассказ Бабину о своей жизни. Заново написан портрет Ольги Семеновны, данный в восприятии Бабина.
Стилистической правке была подвергнута та, сравнительно небольшая, часть текста, которая вошла из первого варианта во второй.
Последующие публикации рассказа автором почти не правились.
Печатается по тексту I тома Собрания сочинений Гос. изд-ва ‘Художественная литература’, Л. 1935.
Источник текста: Толстой А. Н. Собрание сочинений в десяти томах. Том 1. — Москва, Гослитиздат, 1958.