На валу Мамертинской тюрьмы стояли молодой человек и девушка и смотрели на римский Форум.
Площадь кишела народом.
Из толпы доносился глухой гул, временами слышались радостные или жалостливые крики.
Форум был самое деловое место на земном шаре, однако там господствовала атмосфера спокойствия и рассудительности. Во времена Нерона еще не привыкли жить второпях — разве слуга спешил за своим патроном, шедшим в сенат, или беспокойные просители поднимались попарно по ступеням базилики.
Но за немногими исключениями римские граждане и их слуги считали утро достаточно длинным, чтобы не торопиться со своими делами.
Молодой человек, стоявший на валу, носил оружие и форму центуриона преторианской гвардии. Ему было лет двадцать. Он был высокого роста, широкие плечи, длинные руки и ноги показывали большую физическую силу. Чисто выбритое лицо с резкими характерными чертами, с плотно, но без всякого усилия сжатыми губами было волевым. Он не мог назваться красавцем, это был общий тип того времени, скорее выразительный, чем красивый.
Дух века еще более, чем суровая дисциплина римского войска, подавлял индивидуальность. Ненадежность существования, падение старой веры, новые учения, отчаянный разврат знатнейших представителей империи — все склоняло мыслящих людей к угрюмому фатализму, который отражался и на их лицах.
Впрочем, молодой центурион вовсе не думал об этих вещах. Равнодушно осмотрев Форум, он повернулся к девушке и зевнул:
— Стоит ли еще дожидаться, Юдифь?
Ни одна римлянка не обладала красотой этой еврейки. Ни у кого в Риме не было такого маленького овального лица, кожи белизны слоновой кости, высокого закругленного лба, тонкого носа с изящным изгибом от лба к подвижным ноздрям, больших блестящих черных глаз. Белая туника с широкими рукавами достигала от шеи до пят. Поверх было надето открытое голубое платье, вышитое золотом на груди и вокруг шеи, спускавшееся сзади до земли и опоясанное широким платком более темного цвета. Черные волосы падали из-под тюрбана мелкими косичками, переплетенными лентами и украшенными подвесками, покрывало из материи, подобной газу, почти такой же длины, как платье, было широко, чтобы завернуться в него в случае надобности. В ушах блестели серьги, шея была обвита ниткой жемчуга, руки украшены золотыми браслетами.
Но прежде, чем Юдифь успела ответить, с крутой дороги, ведшей в Капитолию, послышался гул приветственных криков.
Через несколько мгновений на Форуме показались носилки, которые несли шесть рабов в пунцовых ливреях. Занавеси носилок были отдернуты, так что были видны молодой человек и женщина, полулежавшие на белых подушках.
Голова мужчины была обнажена, на плечи накинута тога из тирского пурпура, которую мог носить только Цезарь. Он весело обмахивался женским веером из павлиньих перьев.
Женщина, сидевшая рядом, еще больше Юдифи отличалась от широколобых, полногрудых римлянок. Она была ослепительно хороша собой, но красива знойной красотой Востока, а не холодного, строгого Севера. Ее волосы, свитые кольцами на голове, были золотистого цвета, но глаза черные, огненные, полузакрытые, с лениво опущенными веками. Белая туника из тонкого шелка гармонировала с розовой кожей. Малиновое верхнее платье, усеянное большими золотыми звездами, было небрежно переброшено через плечо. Ноги ее и императора закрывало вышитое покрывало. Впереди носилок шли ликторы, расчищавшие дорогу.
Когда носилки проследовали мимо, центурион воскликнул:
— Вот правитель мира! — Но, обратившись к сенату, на ступенях которого стояли, разговаривая, двое людей, прибавил вполголоса: — Нет, я ошибся, вот он.
— Он не там и не там, — возразила девушка, и ее голос прозвучал музыкой в ушах молодого солдата.
— Где же он? — спросил он с ленивым удивлением.
— Над небесами. Земля — Его подножие, Его скиния в Салеме, Его обитель в Сионе, — прошептала девушка.
— Скажи-ка это прокуратору Кассию Флору, он живо вытащит его из этой обители, — засмеялся юноша.
Глаза Юдифи наполнились слезами и щеки покраснели.
Центурион, заметив, что обидел ее, поспешил сказать, глядя, на площадь:
— Цезарь остановился у ростры, пойдем посмотрим!
На нижнем конце Форума носилки императора наткнулись на погребальную процессию. Хоронили консула, и похороны были торжественны. Масса народа следовала за процессией и столпилась вокруг ростры, так что ликторы не могли сразу расчистить путь для носилок. Впереди шли барабанщики и флейтисты, за ними группа плакальщиц в белых одеждах, далее — толпа шутов и паяцев. Они смеялись над плакальщицами и перебрасывались шутками насчет умершего сановника с толпой. За ними ближайшие родственники покойного, все в черном, несли тело. Одетое в чистую тогу, оно лежало на носилках из слоновой кости, прикрытое покрывалом с золотым шитьем. Шествие замыкалось семьей и друзьями покойного и толпой в несколько сотен римских зевак, старавшихся убить время до начала игр в честь покойного патриция.
Процессия и жители столпились вокруг ростры, когда носилки Цезаря спускались по Виа Сакра. Тело было положено у подножия трибуны, на которую взобрался оратор, чтобы перечислить подвиги и прославить добродетели покойного. Время от времени его прерывали выходки шутов, всхлипывания женщин заглушались смехом толпы.
Даже ликторы чувствовали, по-видимому, почтение к знатному покойнику, так как расчищали путь для императора с меньшей грубостью, чем обыкновенно.
Как раз в ту минуту, когда носилки готовы уже были удалиться от ростры, оратор воскликнул:
— Он был подобен Катону…
— Как Энобарб Августу!— перебил кто-то из шутов.
Взрыв смеха раздался в толпе, а лицо Нерона посинело. Насмешка попала метко. Нерон не без основания стыдился своего обесславленного отца. Он сделал движение вперед и, казалось, хотел выскочить из носилок, но его спутница схватила его за руку:
— Цезарь! Цезарь!
Он грубо отбросил ее руку. Пурпурное пятно появилось на том месте, где он схватил ее.
— Взять его! Собаки! — крикнул он ликторам, которые бросились в толпу за испуганным шутом.
Толпа заволновалась, плакальщицы подняли крик, оратор сошел с трибуны, родственники с неудовольствием столпились около трупа, и на некоторое время вокруг умершего сенатора поднялось столпотворение.
Между тем двое людей на ступеньках сената продолжали разговор. Один из них был Бурр, пожилой, лет шестидесяти, воин с резкими манерами и загрубевшим от непогоды, но открытым и добродушным лицом. Рядом с ним стоял знаменитый Сенека. Спокойное достоинство его позы и движений было величавым. На лице не проступала римская спесь, и, когда вельможи, проходя в Сенат или из сената, кланялись ему — одни почтительно, другие подобострастно, — он отвечал всем вежливо и дружелюбно. Он был тоже немолод, его коротко остриженные волосы, густые и курчавые, были седы, но тщательно расчесанные бакенбарды и усы — подбородок его был выбрит — еще не покрылись сединой. Резкий, орлиный профиль его смягчался ласковой улыбкой и странным, задумчивым выражением больших карих глаз. Лицо его было скорее печально, чем строго, и в сравнении с грубым лицом солдата казалось дряхлее, чем было на самом деле.
Когда носилки Нерона двигались по площади среди приветственных кликов толпы, Бурр улыбнулся:
— Цезарь приобрел сердце народа, Сенека.
— Ты хочешь сказать — желудки, — возразил Сенека.
Это не было насмешкой, в голосе старика звучало сожаление.
— Да, — продолжал он, глядя на шумевшую чернь, — мы с тобой можем смело сказать это, старый друг. Мы слышали на этой площади такие же крики в честь Калигулы и Клавдия, а потом видели, как их статуи были низвержены и память их подвергалась оскорблениям.
Бурра как будто передернуло. Этот сильный человек чувствовал глубокое почтение к своему другу, но старался скрыть его, принимая покровительственный вид. Он был достаточно умен, чтобы сознавать превосходство Сенеки, и оно по временам раздражало его. Сенека не испытал упоения битвы, не был прославленным полководцем. Тем не менее в таком трудном и опасном деле, как воспитание молодого императора, доверенное им обоим, Сенека всегда играл главную роль. Горький опыт убедил воина, что, когда он не мог ничего поделать с Нероном, Сенека легко справлялся с ним. Каким образом человек, которого Бурр мог бы убить ударом кулака, приобрел такую власть, оставалось для него тайной, и к его уважению к другу примешивалось: чувство суеверного страха. Тем не менее их соединяли искренняя дружба и полное доверие, каждый чувствовал, что другой необходим ему в трудном деле, возложенном на них.
В глубине души Бурр так же не доверял характеру молодого императора, как и Сенека, но не в его характере было соглашаться с подобными взглядами.
— Нерон не Калигула и не Клавдий, — ответил он. Старый воин верил собственным аргументам. В эту пору он склонен был думать, что Нерон в самом деле идеальный император. — Ты забываешь, что мы были его воспитателями.
— Укротители тигра, — медленно произнес Сенека, — всегда убеждаются в конце концов, что тигр остался тигром.
— Положим, мать его действительно тигрица, — проворчал Бурр. — Хорошо, что ты заменил ее этой девушкой.
Сенека улыбнулся, а Бурр продолжал:
— Актея умная женщина.
— Когда женщина хороша собой, — возразил Сенека, — трудно сказать, умна она или нет. Пока Цезарь — ее раб, но наступит день, когда красота ее поблекнет, глаза потускнеют, что будет тогда, Бурр?
— Пользуйся днем, меньше всего веря грядущему, — ответил воин строкой Горация. — Наше оружие блестит сегодня, стоит ли думать о том, что оно покроется ржавчиной завтра?
— Нам-то не стоит, — сказал Сенека, — но Риму и миру очень стоит. Кто ничего не боится, для того нет горя. Мы прожили свою жизнь, Бурр, несколько лишних лет, немного более власти или богатства для нас ничего не значат. Но Рим не может умереть. В какое время приходится нам жить! Судьбы мира зависят от прихоти безумца и власти рабыни.
Бурр начинал чувствовать себя неловко. Стояла такая хорошая погода, Цезарь, казалось, был в духе, и Бурр чувствовал себя в отличном настроении. Но меланхолия товарища невольно передавалась и ему. Он тряхнул головой, как бы желая отогнать это дурное влияние, и направился вместе с Сенекой вниз по ступенькам.
— Семья Гонората, которого сейчас хоронят, — заметил Бурр, — устраивает сегодня игры в цирке. Пятьсот ‘больших щитов’ сразятся с пятьюстами ‘маленьких щитов’. Я пойду смотреть.
Выбор темы для разговора был крайне неудачен, так как Сенека, один среди всех своих современников, всегда осуждал возмутительную жестокость гладиаторских игр.
Потомство, — сказал он, — упрекнет меня во многом, но никогда не скажет, что я поощрял гнусный обычай, который превращает моих соотечественников в зверей.
Бурр, не обращая внимания на слова Сенеки, уже думал о предстоящей битве. Когда они подходили к трибуне, к своему великому удовольствию, он понял, что ‘маленькие щиты’, за которых он стоял горой, одолеют.
Шум между тем вокруг трибуны все увеличивался, и Сенека, заметив в толпе красные ливреи и услыхав бешеные крики Нерона, ускорил шаги. Бурр, который никогда ни от кого не отставал на поле битвы, теперь держался позади.
Сенека пробился сквозь толпу к императорским носилкам.
— Что случилось, Цезарь? — спросил он спокойно.
Нерон отшатнулся, избегая его взглядов, точно школьник перед разгневанным учителем, и в угрюмом молчании откинулся на подушки.
— Дорогу императору! — крикнул Сенека ликторам и, когда носилки тронулись в путь, указал Бурру на пурпуровую полосу на руке Актеи.
— Твой тигр, — сказал он, — может быть укрощен, но умеет и кусаться.
II
Во дворце Цезаря на Палатинском холме была суматоха. День, так хорошо начавшийся, грозил печально кончиться. Нерон пришел в бешенство и страх. Какой-то негодный шут оскорбил его, и благодаря вмешательству Сенеки он ушел невредимым. Затем, когда носилки поднимались на Палатинский холм, орел — по крайней мере, Нерону показалось, что это был орел — сделал круг над дворцом и полетел на запад. В свите императора зашептали, что это отлетел гений фамилии. Наконец, на самых ступеньках дворца один из рабов оступился и чуть не выронил Нерона и Актею из носилок. Правда, в глазах Нерона это было даже хорошо — появилась жертва, на которой можно сорвать гнев. Но все понимали, что наказание ничтожного раба не могло утолить ярость императора, и во дворце чувствовали тревогу.
Все, кроме Актеи.
На улице девушка держала руку так, что всякий прохожий мог видеть синяк. По прибытии во дворец она тотчас ушла в свою комнату, не удостоив императора ни единым словом или взглядом, и бросилась на ложе. Служанки, окружившие ее, хотели замазать синяк мазями и прикрыть пудрой. Но она не позволила. Тогда служанки натерли ей руку каким-то благовонным маслом, поправили платье, подложили под голову подушки и удалились.
Актея лежала, закрыв глаза и подложив одну руку под голову, тогда как другая, больная, лежала поверх покрывала. Спустя некоторое время в комнату вошел Нерон. Она услышала его шаги, и губы ее задрожали. Трудно было определить ее состояние: может быть, это была досада, может быть, радостное торжество.
Нерон велел наказать раба бичами в своем присутствии, и это смягчило его раздражение. В глубине души он стыдился своего поступка с Актеей и побаивался встречи с ней. Во всяком случае, он решил помириться, и для храбрости выпил цекубинского вина, гораздо менее разведенного водой, чем обыкновенно.
Актея лежала не шевелясь, когда он подошел к ложу и взглянул на нее.
Наконец он взял ее за руку. Она отдернула ее и воскликнула, открыв глаза:
— Разве боги сделали меня красивой для того, чтобы ты уродовал меня?
— Я только дотронулся до тебя, Актея, — сказал Нерон со смущенной улыбкой.
— Собака! — воскликнула она. — Твое прикосновение оставило бы пятно на самой Диане!
В самом деле Нерон походил на собаку, которая машет хвостом, когда ее гладят, рычит, если ее толкнуть, и лижет руки тому, кто ее бьет.
Сначала он пытался зарычать.
— Смотри, женщина, — сказал он, — Разве ты не видела крестов с рабами на холме или зверей на арене? Думаешь, меч не просечет твоей кожи, или что у тебя найдется противоядие против снадобья Локусты? Вспомни, раба, что я твой господин.
Актея закинула руки за голову, и грудь ее поднялась и опустилась под прозрачной туникой.
— Великий Цезарь, — оказала она, — соперник шутов и певцов! Храбрый Цезарь, оскорбляющий женщин! Честолюбивый Цезарь, который желает быть и будет бессмертным!.. Тиверий, — воскликнула она, вскакивая с ложа, — был государственный человек, Калигула — вскормлен на поле битвы, Клавдий — грозный император, но ты… ты раб, да, не я, а ты раб своей трусости, раб своих пороков.
В эту минуту Сенека и Бурр вошли в комнату. Лицо Сенеки выражало сильное беспокойство, солдат же смотрел с восхищением на бесстрашную девушку.
Нерон смутился и молча вышел из комнаты.
— Клянусь богами, Актея! — воскликнул Бурр. — Тебе, а не мне следует быть начальником стражи.
— Мужество — добродетель, — заметил Сенека, — но не высшая из добродетелей.
— Я знаю только, что я бы не решился дать такой отпор тигру, — возразил он, — да и ты бы не решился, Сенека.
Сенека уселся на ложе и нежно., как отец, взял руку девушки.
— Актея, — сказал он, — я отыскал тебя среди виноградников и гранатовых деревьев Самоса, чтобы твоя красота избавила Нерона от когтей Агриппины. Дитя, я бы не хотел, чтобы твоя кровь пала на мою голову. Бурр очень ценит мужество, но я больше ценю мудрость.
Никто так хорошо не знал Сенеку, как Актея, и никто так не любил его. Их соединяло еще и то, что только они двое имели действительное влияние на Нерона. Она была обязана Сенеке своим величием, которое ценила больше жизни. Его дружба была для нее опорой, его совет — прибежищем, его участие — утешением.
С улыбкой отвернувшись, Актея взяла из рук служанки шитье и молча сделала несколько стежков. Потом, протянула шитье Сенеке:
— Попробуй окончить узор.
— Не могу, — отвечал он.
— Это так легко.
— Но я никогда не учился вышивать, — возразил он.
— Так есть вещи, — сказала Актея со смехом, — которым даже Сенека может поучиться у женщины.
— Актея права, — заметил Бурр. — Оставь ее, Сенека, она сама сумеет окончить свой узор.
Сенека взял шитье из рук девушки и стал рассматривать его.
— Как мило, — заметил он, — но…— Он сильно дернул нитку и выдернул стежки, которые она только что сделала. — Как непрочно!
Актея слегка покраснела, а Сенека спокойно продолжал:
— Бешенство можно подчинить, но не исцелить бешенством. Пойду попробую сделать стежки покрепче.
Он пошел к Нерону, который в это время оканчивал свой обед. Вино привело его в благодушное настроение, и Сенека воспользовался благоприятным случаем, чтобы прочесть ему нравоучение о безумии и безнравственности гнева.
Сенека имел слабость к проповедям. Он не мог представить себе, чтобы философия и мораль, которые так захватывали его, могли показаться кому-нибудь скучными, и вследствие этого Нерону приходилось переживать много тяжелых Часов.
Сенека влиял на Нерона как воспитатель. Он был снисходительный воспитатель из-за политического расчета. Он давно убедился в неисправимой порочности Нерона и старался только, чтобы его правление причинило как можно меньше зол Риму и миру. Снисходя к частым безобразиям Нерона, он всеми силами удерживал его от вредных правительственных указов и действий. Поэтому он смотрел сквозь пальцы на распущенность императора, даже потакал ей иногда. Но как общественный деятель Нерон в течение многих лет оставался под руководством Сенеки превосходным правителем, справедливым, умеренным и хорошим политиком.
Возрастающее влияние развратной матери Нерона, Агриппины, впервые пробудило в Сенеке сомнение в мудрости его политики. Он слишком поздно убедился, что вверенный его попечению тигренок сделался лукавым зверем, и по привычке педагога принялся прививать ему хотя бы элементарные понятия нравственности.
Изо дня в день Сенека проповедовал, а Нерон дремал, слушая его проповеди.
Временами император воображал, что он и его наставник — гладиаторы на арене: вот он повергает Сенеку наземь, приставляет меч к горлу, и шумная публика дает знак прикончить его, сжимая кулаки и опуская пальцы книзу. В такие минуты улыбка удовольствия мелькала на его лице, и Сенека воображал, что его проповедь достигла цели.
Должно быть, и теперь нечто подобное представилось ему, потому что на лице появилось выражение удовольствия, и, когда Сенека кончил свою проповедь о гневе, он сказал:
— Спасибо, добрый мой Сенека. Я всегда буду помнить, какие бедствия влечет за собой гнев. А теперь, в доказательство моего раскаяния, я пойду помирюсь с Актеей и спою что-нибудь.
Он встал и пошел в комнату Актеи в сопровождении Сенеки и рабов, несших его арфу, зеленое платье, — лавровый венок и позолоченное кресло причудливой формы и отделки.
Подойдя к ложу Актеи, он сказал:
— Я пришел получить прощение.
Она отвернулась с лукавым кокетством и продолжала говорить с Бурром.
— Неужели ты хочешь видеть Цезаря на коленях? — жалобно произнес Нерон.
— Перед богами — да! — воскликнула Актея.
— Перед богами и перед тобой, чтобы получить прощение.
Она повернула к нему голову с ленивой негой, говоря:
— Оно твое, если ты заслужишь его.
— Я заслужу его, — воскликнул он весело, обращаясь к рабам, которые поставили его кресло возле ложа Актеи, подали ему арфу, накинули на него зеленую мантию и возложили ему на голову венок. Он был убежден, что не может оказать большей милости и доставить большего удовольствия людям, как позволив слушать свое пение. Он считал, что его пение с избытком вознаградит Актею за синяк.
Голос его был красив от природы, но огрубел от пьянства и беспутной жизни. Он замечательно искусно играл на арфе, обладал тонким вкусом и вкладывал в свое исполнение неподдельное вдохновение. Вообще он был плохой император, еще худший человек, но хороший музыкант.
Актея всегда была рада, когда Нерон пел: она страстно любила музыку, да к тому же в эти минуты с Нероном легко было ладить. Сенека считал музыку безвредной забавой для тех, кто не может придумать ничего, лучшего, а увлечение Нерона — полезной слабостью, благодаря которой его можно направить к чему-нибудь путному. Но мужественный воин Бурр чувствовал величайшее отвращение к тому, что считал унижением для императора. Он рассказывал, что его тошнит, когда видит, как Цезарь бренчит на арфе, точно какой-нибудь жалкий греческий музыкант. Когда Нерон уселся в свое позолоченное кресло и тронул струны арфы, Бурр выскользнул из комнаты.
Раздумывая, что сыграть, Нерон легко перебирал струны. Наконец он выбрал плач Андромахи, когда она видит с троянской стены тело Гектора, которое тащит колесница Ахилла. Он начал с того места, где Андромаха слышит крик Гекубы. Полным звучным баритоном он запел:
И Андромаха из терема бросилась, будто Менада,
С сильным трепещущим сердцем и обе прислужницы следом,
Быстро на башню взошла и, сквозь сонм пролетевши народный,
Стала, со стен оглянулась кругом и его увидала
Тело, влачимое в прахе, безжалостно бурные кони
Полем его волокли к кораблям быстролетным Ахеян.
Темная ночь Андромахины ясные очи покрыла,
Навзничь упала она и, казалося, дух испустила…
Он пел, и страстная скорбь Андромахи звучала в его голосе. Когда он дошел до того места, где сирота взывает к друзьям Гектора, слезы брызнули из глаз и голос его прервался. Это не было притворство, это было неподдельное волнение.
Сенека с любопытством следил, за ним и, когда он кончил, разразился громкими аплодисментами.
— Это грустная песня, — сказал Нерон, вытирая глаза рукавом по обычаю певцов.
Когда он поднял руку, Сенека заметил темное пятно на его одежде.
— Что это такое, Цезарь? — спросил он.
Нерон взглянул на пятно.
— Ах, негодяй! — воскликнул он. — Его следует еще раз выпороть.
Сенека взглянул на него вопросительно.
— Одни из носильщиков чуть не выкинул из носилок меня и Актею, и я велел высечь его. Жаль, что тебя не было при этом, Сенека. Он извивался, как червяк, и рычал, как собака, а когда бич опустился, кровь брызнула струйками…
—. Зверь! — воскликнула Актея. — Довольно!
Девушка задрожала и побледнела как полотно.
— На тебя сегодня трудно угодить, Актея, — сказал Нерон, нахмурившись.
Вдруг он вскочил, схватил ее на руки и закружился с ней по комнате как бешеный, подбрасывая ее точно ребенка. Потом схватил ее за горло.
— Я мог бы задушить ее, Сенека! — крикнул он. — Она моя, и я мог бы задушить ее, как цыпленка.
Сенека вздрогнул, но Нерон с хохотом опустим Актею на ложе, осыпал ее поцелуями и бросился вон из комнаты.
Он отправился в помещение с бассейном. В комнате, служившей для раздевания, он бросился на скамью в ожидании рабов, которые должны были раздеть его. Это была великолепная комната, окруженная мраморными пилястрами, в промежутках между которыми стены были украшены лучшими образцами греко-римского искусства. Потолок со сводами был разукрашен золотом и слоновой костью, мягкий свет лился сквозь высокое окно с разноцветными стеклами. Под окном находилась скульптурная маска, изо рта которой била струя воды в серебряный бассейн. Массивная серебряная лампа спускалась с потолка, вдоль стен стояли мраморные скамьи. На столе из драгоценного мавританского кипариса красовались золотые и алебастровые фиалы с благовониями и душистыми маслами.
Нерон, бросившись на скамью, еще переводил дух и смеялся, когда занавеска у двери отдернулась и вошел молодой человек, с красивым, но женственным лицом и стройной фигурой.
— А, Тигеллин, добро пожаловать! — воскликнул Нерон. — Что нового? Есть ли какая забава на сегодня?
— Никакой, — отвечал Тигеллин, — разве вот что: сенатор Юлий Монтон отправляется сегодня в Вейн и вечером будет переходить через Мильвийский мост.
— И ты говоришь, никакой! — воскликнул Нерон, вскакивая и хлопая в ладоши. — Какой же тебе еще забавы! Тигеллин, мы подстережем сенатора! Как высокомерно он прикрикнет на нас, когда мы его остановим! Как будет стараться сохранить свою важность, когда мы нападем на него! Знаешь, Тигеллин, я хотел бы, чтобы все они имели одну голову и я бы мог свернуть ее! Ах, это веселит меня!
— Ты что-то задержался сегодня, — сказал Тигеллин.
— Сенека был здесь, — отвечал Нерон, с досадой пожимая плечами.
— Старый зануда! — воскликнул молодой человек.
— Я только велел высечь раба, — сказал Нерон, — и за это он целый час читал мне проповедь. Кроме того, какой-то шут оскорбил меня на улице (лицо Нерона омрачилось), и Сенека позволил ему уйти безнаказанным. Если бы ты был императором, Тигеллин, допустил бы ты такое нахальство?
— Допустил бы я командовать надо мной писаку, школьного учителя, если б был потомком бессмертного Юлия, божественного Августа? — Тигеллин поднял руки в знак немого отрицания. — Нет, — продолжал он, — я бы выбирал в советники молодых, красивых, веселых., блестящих…
— Таких, как ты, — насмешливо перебил Нерон.
Тигеллин слегка сконфузился.
— Ну, — сказал император, — сегодня я чувствую себя медведем. Превратимся в медведей, Тигеллин, и на охоту!
Он кликнул рабов и велел им принести медвежьи шкуры и маски. Надев эти костюмы, молодые люди пустились на четвереньках по комнатам, кусая и царапая несчастных рабов, которых удавалось поймать.
Утомившись, они вымылись и пообедали вместе, причем много ели и еще больше пили. После этого рабы принесли длинные плащи и парики, Нерон и его любимец надели их и, выйдя из дворца, отправились к Мильвийскому мосту.
III
Недалеко от вершины Квиринальского холма стоял простой, но прочной постройки одноэтажный дом. На плоской крыше, над комнатами, выходившими в атриум или центральную залу, был устроен красивый садик. Стены, защищавшие его от посторонних взоров, так же как и беседка, находившаяся в дальнем конце от улицы, были обвиты виноградом. На клумбах росли высокие лилии и розы, окруженные яркими ирисами.
Наступил вечер, яркая луна озаряла сад, когда двое людей, мужчина и женщина, поднялись на крышу из атриума, прошлись между цветущими клумбами и остановились у беседки.
Некоторое время они молча вдыхали аромат цветов, разносившийся далеко по улице.
— Не могу понять твоего беспокойства, Юдифь, — сказал мужчина, продолжая прерванный разговор. — Твой отец пользовался милостью Клавдия и заслужил ее. Ему удалось предупредить восстание евреев во время Феликса. Наверное, Нерон не забудет услуги, оказанной Империи.
— Неужели кто-нибудь может ожидать благодарности от гордых идолопоклонников Рима? — пробормотала Юдифь. — Они живут только убийством и кровью.
— Напрасно ты так отзываешься о моих соотечественниках, — возразил воин, — да и своих, ведь ты родилась в Риме, а твой отец римский гражданин.
— Позор сыну Давидову, — воскликнула она, — вошедшему в семью чужеземцев!
— Нет никакого позора, Юдифь, — гордо возразил центурион, — сделаться приемным сыном Рима.
— Может быть, тут нет позора для британского варвара, для несчастного галла, для низкопоклонного грека, для подлого финикиянина, но позор для сына Израиля. Владыка небесных сил, — воскликнула она в страстном порыве, — вел моих отцов, когда лягушки квакали на площадях Рима и волны плескались о его холмы.
Страстные слова Юдифи всегда забавляли и немного раздражали центуриона.
Он понимал, что слова ‘я — римский гражданин’ могли произноситься с гордостью. Он не удивлялся тому, что соотечественники Арминия, разбившего Вара и боровшегося против всей римской силы, могли гордиться своей родиной. Он мог воздать должное и парфянам, завоевавшим Персию, унизившим Армению и отражавшим самих римлян, но иудейский народ, насколько было известно центуриону, не мог гордиться своей родиной. Он был сродни несчастным карфагенянам, похороненным Сципионом двести лет тому назад, он выстроил крепкий город и красивый храм, в котором, как говорили, находилось изображение осла, и, когда ой пытался упорствовать в своих смешных и нечестивых обычаях, прокуратору ничего не стоило усмирить его при помощи нескольких центурий. Два-три раза они восставали и защищались с яростью, но, по мнению центуриона, все варвары могли случайно выходить из себя, и он не чувствовал уважения к подвигам восточного фанатизма.
Юдифь гордилась своим происхождением от какого-то еврейского вождя, Авраама, как мог бы гордиться центурион родством с Юлием Цезарем. Отец ее был смирный старик, готовый пресмыкаться перед последним рабом, впрочем, проницательный воин считал это смирение притворством. Как бы то ни было, отцу Юдифи удалось достичь влиятельного положения.
Еврей Иаков, имя, под которым он был всюду известен, подобно многим из своих соотечественников явился в Рим в царствование Тиверия. Рим был важнейшим торговым центром в мире, и Иаков нашел в нем прекрасное поле для своей деятельности. Он торговал драгоценными каменьями, продавая их знатным римским дамам. Ему удалось заслужить расположение императрицы Агриппины, доставив ей драгоценности, которых добивалась ее соперница, Лоллия Паулина. Благодаря влиянию Агриппины он был послан для умиротворения евреев, которые подняли восстание из-за бестактности прокуратора Феликса, а вскоре затем получил право римского гражданства. Деньги, добытые торговлей, он пускал в рост и нажил большое состояние. В то время он был единственным евреем в Риме, жившим за пределами еврейского квартала, кишевшего голодными тряпичниками, разносчиками, резкие крики которых нарушали сон граждан, и нищими, которые собирались обыкновенно на Тибрских мостах, возбуждая сострадание прохожих своим жалким видом и лохмотьями.
Еврей Иаков, агент. Клавдия и фаворит Агриппины, жил в стороне от этого мира. Получив право римского гражданства, он стал избегать общества своих соотечественников и даже не показывался в синагогах. Строгие блюстители еврейского закона назвали его отступником и идолопоклонником, но так как всем было известно, что значительная часть его доходов идет на поддержку бедного еврейства, то никто не предлагал подвергнуть его высшей степени наказания — отлучению от синагоги. Набожные сыны Израиля сожалели о своем соотечественнике, клали в карман его деньги и благодарили Бога за то, что они не таковы, как он.
Но Юдифь пылала ревностью к вере своих предков. Отец старался найти ей подруг среди молодых римлянок, но она избегала их. Ему было бы приятно, если бы она носила римское платье, но она нарочно носила еврейскую одежду. В ее глазах последний еврейский нищий был знатнее всех цезарей, она презирала римских идолопоклонников и избегала, как заразы, общения с язычниками.
Тем не менее теперь она сидела с центурионом преторианской гвардии в беседке, обвитой виноградом. Зачем она с ним сидела — этого прекрасная еврейка и сама не могла бы объяснить.
В беседке стояла низенькая деревянная скамья, на которую можно было прилечь, опершись левым локтем на подушку, приспособленную для этой цели. Перед скамейкой находился круглый стол, грубо сколоченный гвоздями, и деревянный стул.
Центурион сидел на скамейке, а Юдифь по другую сторону, стола на стуле. Она охватила руками колени и слегка покачивалась взад и вперед, при ярком лунном свете лицо ее казалось выточенным из слоновой кости.
— Я не боюсь, — сказала она после молчания, — я только предвижу будущее. Лицо Всемогущего отвратилось от моего народа, и черные дни грозят дому моего отца. Стены Сиона были высоки, их охраняли сильные воины, молились жрецы и жертвенный дым восходил к небесам, и все это не спасло от плена. Как же может одинокий старик спасти свою жизнь и имущество в доме чужеземца?
— У тебя есть друзья, Юдифь, — сказал центурион.
— Правда, — отвечала она, бросая на него ласковый взгляд, — но есть опасности, против которых твоя рука бессильна, друг мой.
— Я римский воин, — воскликнул молодой человек, — мой отец носил небезызвестное имя, и я сам имею шрамы от ран, полученных за Рим, моя рука была в силах защитить тебя в Субуре…
— Помню, помню, Тит! — воскликнула девушка. — Я несла еду больным детям в дом раби Каиафы. На душе было тяжело, казалось, что все несчастья, которые приходилось выносить израильтянам, ничто в сравнении с бедствиями, которые обрушились на головы моих братьев и сестер в Риме. Я видела нищету, позор, унижение. Двое братьев, в жилах которых течет кровь пророка Давида и великого царя Соломона, грызлись из-за какой-то кости, точно собаки. Неужели ты остался бы равнодушным, если бы увидел сыновей гордых Цезарей униженными, оборванными, голодными, потерявшими образ человеческий, утратившими все, что приличествует избранному народу, думающими только о крохах, которые можно вытребовать или вымолить у римлянина!
Еврейка опустила голову, блеск ее локонов при свете луны был подобен серебряному шитью на траурном платье.
— Я думала обо всем этом, — продолжала она, — как вдруг какой-то юноша, обвитый гирляндами из роз, бросился ко мне, схватил за руку и стал говорить слова, которые неприлично слушать еврейской девушке. Я оттолкнула его, он упал и закричал, что еврейская колдунья напала на него! Поднялся шум, меня окружили, десятки рук протянулись, чтобы меня схватить. Я взмолилась к Всевышнему, и Он услышал меня и послал избавителя. Это был ты. И, может быть, наступит день, когда сын Давида воссядет на престоле Давидовом, и мир преклонится перед мощью Израиля, тогда римский солдат получит награду за свое мужество.
Молодой центурион как бы сквозь сон слушал эти слова, упиваясь музыкой голоса. Из всего монолога он понял только последнюю фразу и понял так, что ему придется дожидаться награды до тех пор, пока еврей Иаков сделается царем иудейским и поведет еврейские легионы на Рим. Это показалось ему слишком отдаленным, и он встал и сказал с той застенчивой нежностью, которая всегда кажется комичной в рослом, сильном мужчине:
— Я не могу так долго дожидаться награды, Юдифь.
Они вышли из беседки, когда он говорил эти слова. Юдифь взглянула на него с удивлением.
— Каким же образом может еврей вознаградить любимого воина Цезаря? Правда, мой отец богат, может быть, воин желает украсить себя драгоценностями?
Тит никогда не отличался сообразительностью, а теперь был так погружен в свои размышления, что не заметил насмешку в словах Юдифи. Он собрался и решительно ответил:
— У твоего отца есть драгоценность, за которую я готов отдать мою жизнь.
Всякая женщина поняла бы смысл его слов.
Юдифь отступила с удивлением на лице.
Хотя ей нечему было удивляться. Уже не первый раз сидели они в этой беседке, но Юдифь не хотела замечать любовь центуриона и потому сделала вид, что удивилась, услышав признание. Огорчение ее было искреннее. Ее руки задрожали, и некоторое время она не могла выговорить ни слова. Наконец она воскликнула:
— Нет, нет, нет! Этого никогда не будет! Это было бы бесчестием для тебя и позором для меня!
— Бесчестием! Позором! — повторил Тит с изумлением. — Юдифь, ты меня не любишь!
Девушка стояла молча и неподвижно, но глаза ее затуманились и краска сбежала с лица. Движением, полным достоинства, она закрыла лицо покрывалом.
Я люблю тебя, Юдифь! — сказал молодой человек, несколько ободрившись. — И если ты любишь меня хоть немного, что может помешать нашему браку?
Несколько мгновений девушка, казалось, боролась сама с собой, но наконец, как будто стыдясь своей слабости, отбросила покрывало и взглянула на воина.
— Я люблю тебя, — сказала она, — да, люблю. Когда я увидела тебя, мое сердце было свободно, но ты овладел им, и оно будет полно тобою, пока не перестанет биться. И все-таки мы не можем соединиться.
— Но почему, Юдифь, почему?
— Дочери царей не выходят за нищих! — воскликнула она. — И дочь Израиля не может выйти за идолопоклонника! Отвергни свои кумиры, преклони колени перед Единым, посоветуйся с мудрецами моего племени, и тогда, быть может…
— Как! — воскликнул центурион вне себя от удивления. — Мне сделаться иудеем, изменить присяге, поклониться иерусалимскому ослу!..
Он не хотел быть грубым и не сознавал, что его слова оскорбительны. Он был римлянин, и мысль сделаться иудеем казалась ему нелепой.
Презрительная улыбка мелькнула на губах Юдифи.
— Конечно, — сказала она, — это слишком великая плата за такую жалкую награду.
Тит не мог понять, что он оскорбил Юдифь как еврейку, но понял, что его презрительный отказ от ее предложения оскорбил ее как женщину. Он поспешно сказал:
— Никакая плата не велика за такую награду, но… но есть вещи, которых даже любовь не может исполнить.
— Ты прав, Тит, забудем об этом, как о мимолетном сне. Это был только сон, потому что я прочла нашу судьбу.
Юдифь взглянула на небо, а Тит повторил вполголоса:
— Прочла нашу судьбу? Скажи, Юдифь, правда ли, что твои соплеменники могут предсказывать будущее? Я знаю, девушки из еврейского квартала часто гадают нашим дамам, но всегда думал, что это только способ добывать деньги.
Юдифь улыбнулась.
— Разве тебе не случалось читать в глазах того, кого ты любишь, то, что тебе хочется знать. Звезды — Глаза Бога, и тот, кто любит Его, может читать в них свою судьбу.
Тит, как и большинство грубых римлян, был суеверен. Он взглянул на Юдифь с некоторым страхом и боязливо прошептал:
— Прочти же нашу судьбу.
С минуту она стояла молча, потом, подняв руку к небу, сказала:
— Я вижу путь, на который мы оба вступили. Смотри! Он широк и прекрасен и озарен блеском благоприятных звезд. Мы еще стоим на нем. Но скоро он разделится: одна дорога моя, другая — твоя. Одна направляется в беззвездную часть неба, другая идет среди красноватых звезд, которые предвещают опасности, войны, пылающие города. Над ней горит небесный залог победы, она кончается у подножия трона. — Голос Юдифи становился все тише и тише. — Я не знаю, которая из дорог моя, которая — твоя. Одно время я думала, Господь освободит свой народ рукой своей рабы, как некогда Он освободил его рукой древней Юдифи. Я думала, победоносное войско пойдет за огненным столбом и сокрушит гордость язычников. Но, быть может, я ошиблась, быть может, мне суждена безвестная и темная дорога, а тебе победный меч и путь славы, быть может, твой народ снова останется победителем и разметет в прах стены Сиона. Наша судьба в руках Господа, и пути Его неисповедимы. Я знаю одно: скоро наши дороги разойдутся.
Прежде чем Тит успел ответить на это, взрыв смеха раздался на улице. Потом послышались звуки отпираемого засова, и через мгновение наружная дверь с треском распахнулась.
Юдифь и Тит поспешили к лестнице, навстречу им выбежали из атриума двое людей. Один бросился на Тита, другой, нетвердо державшийся на ногах, хотел схватить девушку.
Противник воина обладал, по-видимому, большей смелостью, чем силой, потому что центурион без всякого усилия схватил его поперек туловища, поднял на воздух и перебросил через парапет на улицу. Потом он кинулся к его товарищу и сильным ударом ноги сбросил его с лестницы.
Нападавший вскочил на ноги и выбежал на улицу. Тит бросился за ним, не слушая предостерегающих криков Юдифи, и у входных дверей наткнулся на дюжину вооруженных рабов.
IV
На Мильвийском мосту оживленное движение не прекращалось до позднего вечера. Тут можно было видеть рабов, спешивших с письмами от своих господ, живших в виллах, к их городским знакомым, повозки с товарами, приезжих из Галлии, Германии и даже Британии, патрициев, поспешавших в закрытых носилках на любовное свидание за город, солдат, нищих, выпрашивавших мелкую монету.
Но сенатор Юлий Монтан почему-то не показывался. Нерон и Тигеллин беспокойно расхаживали взад и вперед, ожидая каждую минуту увидеть яркие ливреи рабов сенатора и услышать повелительные голоса, приказывающие очистить дорогу для его носилок. Нерон был в восторге от предстоящей забавы. Он условился с Тигеллином о роли каждого. Нерон должен был схватить жену сенатора, а Тигеллин бросить в Тибр, его самого. Тигеллин привык к такому разделению труда, благодаря которому на его долю доставались побои, тогда как император срывал поцелуй. Впрочем, он был по-своему философ, понимая, что путь славы всегда усеян шипами, и надеялся, что рано или поздно наступит день., когда он будет получать поцелуи, а кто-нибудь другой — удары.
Когда наступила ночь, а жертва еще не показывалась, веселость Нерона исчезла. Он злился на Тигеллина за обман и говорил, что заставит его биться с Спициллом, знаменитым начальником рециариев — гладиаторов, вооруженных трезубцем и сетью, которую они старались набросить на противника. Эта мысль снова развеселила Нерона.
— Это будет прекрасное зрелище, Тигеллин, — говорил он. — У тебя длинный щит, от которого твоя левая рука скоро устает. Спицилл выступает против тебя с трезубцем, и каждый удар его повергает тебя в озноб. Наконец ты приходишь в бешенство, твои глаза горят, лицо наливается кровью, сердце бьется, голова кружится, Пена выступает на твоих губах, ты замахиваешься кинжалом и бросаешься на Спицилла, но он ожидал этого, подобно внезапному ливню из грозовой тучи, летит его сеть, она обвивает тебя, твои руки и ноги запутались, ты падаешь — тогда светлый и блестящий как молния трезубец рассекает воздух и… Ах! Бедный, как мне жаль тебя!
И Нерон, увлеченный живописью собственного воображения, зарыдал над гибелью друга.
Тигеллин привык к причудам Нерона и вовсе не думал, что его царственный покровитель всерьез намерен заставить его биться в цирке. Тем не менее подробности картины, нарисованной Нероном, подействовали на него очень неприятно.
В эту минуту на мосту показался худощавый, длинноногий юноша в коричневой тунике, с деревянными табличками в руках. Это был посол с письмом.
Тигеллин, обратившись к императору, сказал:
— Этот молодой человек очень торопится, Цезарь.
Нерон ответил взглядом, показавшим, что он понял намек, и немного отошел от своего собеседника, так что мальчик должен был пробежать между ними. Едва он поравнялся с ними, Тигеллин подставил ему ногу, а Нерон сильно ударил по левой руке. Таблички упали, и бедняк растянулся на мосту. Прежде чем он успел опомниться, двое грабителей схватили его и перебросили через перила в Тибр. Было невысоко и недалеко находилась мель, так что если он умел плавать, то мог спастись. Впрочем, Нерон и Тигеллин не интересовались его дальнейшей участью.
Нерон схватил таблички и принялся рассматривать их, когда на реке послышались крики о помощи. Очевидно, мальчик доплыл до мели. Нерон и Тигеллин пустились бежать, за ними на некотором расстоянии следовала толпа вооруженных рабов, без которых император не пускался на ночные подвиги, после того как несколько раз подвергался опасности, а однажды едва ушел живым.
Пробежав немного по Фламиниевой улице, они свернули в узкий переулок, ведший на вершину Пинцийского холма, и скоро скрылись из виду в зеленых садах, раскинувшихся на холме и по его склонам. Поднявшись на холм, они спустились в долину между ним и Квириналом к великолепному саду Саллюстия.
Тут, задыхаясь и изнемогая от усталости, Нерон бросился на траву под густой изгородью из остролиста, а Тигеллин сел рядом. Один из рабов имел при себе бутылку вина и в ответ на свист Нерона подошел к ним и подал два кубка с цекубинским.
Отдохнув и освежившись, Нерон взял таблички и внимательно осмотрел их при ярком свете луны. Таблички состояли из двух половин, сложенных вместе, и письмо было написано на воске. Они были обвязаны красной ниткой, узел которой скреплен восковой печатью. Адрес, по-видимому, был написан углем.
Нерон повернул таблички так, чтобы свет падал на печать. Вдруг он отбросил их, вскрикнув как ужаленный.
— Не укусила ли тебя змея, Цезарь? — воскликнул Тигеллин, вскакивая в беспокойстве.
— Нет, — ответил император, поднимая таблички и боязливо держа их за уголок, — это письмо от Сенеки, его печать! — И бросив опять письмо, он прибавил со стоном: — Письмо к Бурру.
— Только-то? — засмеялся Тигеллин.
— Только-то? — повторил Нерон полугневно-полусмущенно — Только-то! Да разве этого мало?.. Да что! Я лучше согласен драться с шестью александрийскими крокодилами, которых завтра выпустят в цирке против шести нумидийских львов, чем слушать проповедь, которую Сенека прочтет мне завтра за мои сегодняшние похождения. О! Мне кажется, я уже слышу его. И Нерон, передразнивая важный и медленный испанский акцент Сенеки, повторил: — Тот, кто любит зло, уподобляется бешеному зверю. Пьяный делает многое, чего сам устыдится в трезвом виде. Можно положить предел пьянству, обжорству и — сребролюбию, но жестокость заставляет молчать самую философию. Как может правитель ожидать добра от подданных, если сам подает им пример разврата? Отвратительно и безумно вечно неистовствовать и убивать!
Нерон катался по траве, повторяя афоризмы своего наставника и проклиная Сенеку, Тигеллина, письмо и свою неосторожность.
Тигеллин смотрел на него с презрительным сожалением.
— Что же ты думаешь предпринять, Цезарь? — спросил он.
Не отвечая на вопрос, Цезарь продолжал передразнивать Сенеку, пересыпая его афоризмы своими проклятиями.
— Мстительность — болезнь ничтожной души!.. Клянусь Геркулесом, я хотел бы видеть его на кресте! Дурные слова, как стрелы на взлете: они бьются о нашу броню, но не пробивают ее. Будь ты проклят, Тигеллин! Ссоры недостойны благородного духа. Хоть бы перуны Юпитера сожгли проклятое письмо! Доброе сердце ничему не желает зла! Собака, — вдруг повернулся он к рабу, — ты пролил вино, смотри, чтобы я не пролил твою кровь!
Тигеллин почувствовал к Нерону искреннюю жалость. Он приподнял Нерона, усадил его и сказал:
— Цезарь, мы не можем оставаться здесь всю ночь, вставай и пойдем домой. Дай мне письмо. Я пошлю его Бурру, ничего умнее не придумаешь.
Нерон встал и в припадке пьяной веселости взмахнул табличками и запустил их в Тигеллина. Тот поймал письмо на лету и, отдав его рабу, велел беречь как зеницу ока. Затем они поднялись на Квиринал и молча направились по улице. Проходя мимо дома еврея Иакова, Нерон услышал возбужденный голос Юдифи, доносившийся с низкой крыши. Новая затея мелькнула в его пьяной голове, и, вырвавшись из рук Тигеллина, он подбежал к двери, просунул стальную отмычку между ее створками с ловкостью профессионального мошенника и ловким поворотом отворил засовы. Лунный свет, попадавший в атриум, указывал дорогу, они взбежали по лестнице в сад, и минуту спустя Тигеллин полетел на улицу, а Нерон, скатившись с лестницы, обратился в бегство, призывая свистом своих телохранителей.
Юдифь с первого взгляда узнала в нападавшем молодого человека, которого она видела утром в носилках на Форуме. Но Тит, взбешенный оскорблением, которое какой-то негодяй осмелился нанести Юдифи, не обращая внимания на ее крики, пустился за беглецом, успел дать ему несколько тумаков вдогонку и в сенях наткнулся на рабов. Двое из них покатились на пол под ударами железных кулаков центуриона, третий, огромный нубиец, по-видимому, начальник отряда, получил удар ногой под колено, от которого отлетел шагов на десять. Если бы Тит был так же благоразумен, как смел и силен, он легко мог бы укрыться в доме, потому что рабы попятились перед кулаками, которые, казалось, могли убить быка. Но центурион вовсе не думал об отступлении, он во чтобы то ни стало хотел наказать наглеца, оскорбившего Юдифь.