Афанасий Филиппович, борец за православную веру в Западной Руси, Костомаров Николай Иванович, Год: 1885

Время на прочтение: 32 минут(ы)

Н. И. Костомаров

Афанасий Филиппович, борец за православную веру в Западной Руси

С той поры, как Россия покрылась сетью железных дорог, редкий не побывал в Киеве и редкий из людей образованных, по крайней мере учившихся в каком-нибудь учебном заведены, не останавливался в Киеве с целью взглянуть на религиозную и историческую святыню этого города и побывать в Киево-Софийском соборе. Такой посетитель, проходя через знаменитые лестницы с затейливыми фресками по хорам древнейшего русского здания, должен был увидеть на правой стороне крайний придел, в который упирается галерея хоров. На левой стороне этого придела между столпами он должен был заметить икону Пресвятой Девы, изображенной в кресте, с надписью, гласящею, что эта икона носит название Купятицкой, от имени монастыря, из которого она привезена в Киев во второй половине XVII века. Монастыря этого давно уже нет на свете. Много было на Руси монастырей, о которых нельзя уже с точностью сказать: кем и когда они были основаны и когда уничтожились, а об иных трудно бывает с достоверностью сообщить, в каком именно месте они стояли. И не оставили по себе многие такие монастыри никакой памяти, кроме голого имени, случайно списанного в каком-нибудь историческом документе. Такая участь постигла бы, вероятно, и Купятицкий монастырь, если б икона, привезенная из него в храм св. Софии, не спасла его имени от полного забвения. Икона эта признавалась чудотворною, и знаменитый Кальнофойский уделил для чудес, истекавших от нее, немало места в своем ‘Тератургике’ — сочинении, напечатанном в тридцатых годах XVII века убийственным готическим шрифтом по-польски и вполне достойном того, чтоб наша Археографическая комиссия перепечатала его с русским переводом. Но с этой иконой соединяется еще имя личности, действовавшей уже после издания книги Кальнофойского. Эта личность — Афанасий Филиппович, один из замечательных борцов за православную веру, отличавшийся в ту эпоху, когда ей приходилось отбиваться от насилий западного католичества. Он был некоторое время иноком Купятицкого монастыря, потом игуменом в брестском Симеоновском монастыре и в 1648 году потерпел мученическую кончину за православную веру.
Имя это было известно в русской истории, как имя учителя Фавстина Лубы, которого поляки подготовляли играть роль царевича Ивана Дмитриевича, будто бы сына царствовавшего в Москве под именем Димитрия, на самом деле незаконного сына Марины, повешенного в Москве разом с посаженным на кол атаманом Заруцким. Любопытное сообщение об этом лжецаревиче, данное московскому послу Афанасием Филипповичем, напечатано в III томе Собрания государственных грамот и договоров, на 410-й странице. Археографическая комиссия в четвертом томе ‘Русской Исторической Библиотеки’ подарила нас в высокой степени любопытной автобиографией этого человека, под названием диариума (дневника), приложив к ней описание мученической его кончины, составленное после его смерти почитателями его памяти. Таким образом, перед нами воскресает чрезвычайно характеристичный образ, который мы постараемся, насколько умеем, передать нашим читателям.
Место родины Афанасия Филипповича неизвестно, как и звание его родителей, хотя по некоторым чертам предположить можно, что они принадлежали к бедному шляхетству. Сам он говорит только, что они были православные и он получил в детстве церковно-русское воспитание (в науках церковно-русских), а потом служил во дворах разных господ. В аристократической Польше бедные люди смолоду проходили дворскую службу у панов в числе их многочисленной прислуги, набираемой из бедной шляхты. Между ними многие только считались слугами, господа употребляли их по разным поручениям, смотря по их способностям, а иные ничего не делали, только жили в панском дворе на счет пана. Побывавши в нескольких панских дворах, Филиппович поступил во двор великого канцлера Льва Сапеги и занял, по желанию хозяина, должность инспектора или наставника при Фавстине Лубе, которому с детских лет внушили уверенность в том, что он — московский царевич Иван Дмитриевич. Какой-то пан Белинский уверил ребенка, сына шляхтича из Подлесья Лубы, не помнившего родителей или, быть может, плохо их помнившего, что будто Марина в Калуге поручила ему, Белинскому, своего ребенка свезти в Польшу и воспитать, а впоследствии, когда ее схватили и привезли в Москву, был подменен мальчик другим, и тот, другой, признаваемый сыном Марины, был повешен, настоящий же был увезен в Польшу. По совету своих родных, Белинский привез этого ребенка на польский сейм и представил королю Сигизмунду и сенаторам. С согласия польского сейма отдан был этот мальчик на содержание и воспитание великому канцлеру литовскому Льву Сапеге, а на содержание его определено было давать 6000 золотых в год с доходов Бреста и Брестского повета.
Здесь является противоречие между дневником Филипповича и сообщением, данным им московскому послу. В своем дневнике он пишет, что, бывши у Сапеги инспектором при названом царевиче Иване Дмитриевиче, он, понявши суету мира сего, поступил 1527 года в монашество и был пострижен в Виленском монастыре при церкви Св. Духа рукоположением игумена Иосифа Бобриковича, а в своем сообщении говорит, что Сапега отдал ему названого царевича в брестский Симеоновский монастырь, между тем как в дневнике своем Филиппович указывает, что он назначен был в этот монастырь игуменом в 1646 году. Но и в дневнике и в сообщении указано одинаковое число годов, в продолжение которых он занимался воспитанием названого царевича. Не было и не могло быть никакого повода показывать ложь там или здесь, и разноречие в двух письменных памятниках одного и того же лица можно объяснить двумя способами: или великороссияне, записывавшие сообщение Афанасия, сделали ошибку, зная его за игумена брестского монастыря и, получивши от него заявление, что он быль учителем Лубы, вообразили произвольно, что обучение последнего происходило во время игуменства Афанасия, или же Афанасий, постриженный уже в чернецы, был в брестском монастыре некоторое время до своего игуменства в этом монастыре. Последнее предположение вероятнее. Из дневника открывается, что после пострижения в Виленском монастыре Афанасий был посылаем в другие монастыри, подчиненные тогда виленскому Святодуховскому: он указывает на Кутеинский близ Орла и Межигорский близ Киева, а потом на Дубойский близ Пинска, очень могло быть, что в своем повествовании почему-нибудь не упомянул он о брестском, между тем оказывается более чем вероятным, что до поступления его игуменом в этот монастырь братия последнего знала его, так как он отправлен туда в звании игумена по настойчивому и усильному требованию братии.
Неизвестно, в каких видах посылали его, до посвящения в иеромонахи, в послушание в монастырь. Он говорит только общим местом, что он там поучался божественной воле и иноческому житию.
Возвращаясь в виленский Святодуховский из временного своего пребывания в Межигорском монастыре, Афанасий получил от межигорского игумена благословение и совет соблюдать три правила, необходимые для истинного монаха: быть в послушании у старшого, строго исполнять церковный устав и удаляться от бесед с женским полом. На пути в Вильну встретил он случайно неизвестного больного человека, несколько времени нес его на руках, и тот в благодарность внушил ему назнаменовать себе на теле против сердца имя Иисуса Христа и носить всегда. Этот неизвестный, показавшийся Афанасию чем-то таинственным, давал ему такие же советы, как и межигорский игумен. Встречу эту Афанасий счел событием, устроенным свыше и как бы чудесным.
С этой поры начинается у Афанасия сообщение с миром таинственных видений и чудес, сопровождающее его в течение всей жизни.
Это был человек чрезвычайно своеобразный, во всяком случае такой, какой в наше время невозможен. Натура страстная, до болезненности мечтательная, но вместе с тем деятельная до неугомонности, он весь предался религии и дошел до изуверства. В наше время чудес не делается, и большинство мыслящих людей склонно сомневаться, чтоб они когда-нибудь и прежде совершались. Это оттого, что, сообразно усвоенному нами воспитанию, как только мы услышим рассказ о чем-нибудь, выходящем из уровня обычных для нас явлений, тотчас нам, часто даже мимо собственного нашего желания, входит в голову прежде всего вопрос: возможно ли по законам природы то, о чем нам рассказывают? Иногда, разумеется, мы берем на себя чересчур много, воображая, что в силах решить вообще: что возможно и что невозможно в природе, как будто бы все законы природы нам вполне известны во всех их проявлениях. Удалось нам открыть связь и взаимную зависимость между многими явлениями в природе, и мы самонадеянно думаем, что в состоянии все объяснять при помощи того, что уже знаем, а чего объяснять не можем, то утешаем себя мыслью, что разъяснят это наши потомки, когда человеческому разуму откроются те физические сцепления явлений, которые нам теперь неизвестны. Во всяком случае, мы ни за что не хотим допускать таких невидимых сил, которые не подходят под изученные нами основы физики. Прежде было не так. Головы самые светлые, но не додумавшиеся до того, что теперь называют физическими законами, во всем видели один источник — всемогущество Божеской силы, и всякое явление прежде всего были готовы признать следствием Божеской воли или Божеского допущения. По поводу всякого рассказа, как бы он ни противоречил обыденной нашей опытности, не говорили: это вымысел, это невозможно в природе, всему склонны были верить, а если когда сомневались в истине того, что слышали, то на основаниях богословских или исторических, а уж никак не естествознательных. Неудивительно, что в сочинениях старых времен встречается изобилие чудес и сверхъестественных явлений, и особенно в тех краях, где оставалось в пренебрежении естествоведение, там долее сохранялась и вера в чудесное и сверхъестественное. Люди очень умные, очень почтенные по своей общественной деятельности, не только верили рассказам о чудесах, но и добросовестно уверяли, что сами в жизни испытывали их. Укажем, для примера, хоть вот на что. В Киево-Софийской библиотеке хранятся рукописные записки митрополита Петра Могилы. Мы слышали об этом сокровище и долго хотели его увидать, думая, что там-то найдем важные исторические сведения. Наконец мы получили возможность добраться до них. И что же! Ничего не нашли мы там важного в историческом отношении: все только рассказы о чудесах и сверхъестественных явлениях, слышанных автором от других или же испытанных им самим. В XVII столетии в Малороссии считали достойным особой памяти и записывания не то, что считаем теперь мы, а именно то, чему мы теперь мало верим и что, нашедши в книгах и записках старого времени, склонны признавать за умышленную ложь. Но Петр Могила был, бесспорно, самою светлою и почтенною личностью в Малороссии в свое время, и заподозривать его в умышленной лживости ничто нам не дает права. Да и вообще, находя в сочинениях старого времени известия о явлениях, которые нам кажутся невероятными, утверждать, что сообщаемое этими сочинениями есть непременно ложь, обман, вымысел, — будет чересчур опрометчиво и неверно. Правда, можно подозревать умышленную ложь в таких рассказах, если рассказчики своими известными нам качествами побуждают нас к таким предположениям. Так, например, можно подозревать добросовестность рассказов о чудесах, какими наполнены иезуитские каждогодники (Annuae Societatis Jesu). Можно с достоверностью полагать, что плодом болезненного воображения были видения многих пустынников, изнуривших себя чрезмерным постом и постоянным одиночеством. Но много было и такого, чего источник надо было искать не в хитрости, прибегающей к вымыслам, и не в патологических явлениях, а в духе времени и в способе воспитания, господствовавшем в известном обществе. Когда с детства получалась уверенность в возможность сверхъестественных явлений, то с привычкою объяснять все одним всемогуществом Божиим, при незнании основ физики, люди, вполне здравомыслящее и честные, легко настраивали себя так, что с ними происходило такое, чего никак бы не могло произойти ни с кем из нас в наше время. Нам, находящимся с детства более или менее под влиянием скептического мировоззрения, такое состояние делается не только невозможным, но даже непонятным, и мы легко будем сомневаться, чтоб оно для кого-нибудь и когда-нибудь было возможными. Между тем оно было как нельзя более естественным в свое время. Границ между тем, что нам кажется и что действительно существует само в себе, определить трудно: способ проверки в таком вопросе один: изведать, то же ли кажется всем, что кажется одному или нескольким, и если мы найдем, что прочим того не кажется, что кажется одному лицу, то признаем, что казавшееся последнему была мечта, а не действительность. Но как поступить, когда всем казалось одинаково то, что теперь уже нами не признается за действительность? А так именно было в те времена, когда многие рассказывали об испытанных ими сверхъестественных явлениях, тогда у всех одинакова была вера в чудесное и сверхъестественное, и, если один, другой, третий уверяли, что им являлись святые или злые духи, никто не сомневался в возможности таких явлений, и сами они, если только не были умышленные лжецы (а такими всех нельзя признавать), были уверены в том, что они действительно испытывали то, что о себе сообщали. В наше время мало найдется сколько-нибудь развитых людей, которые поверили бы рассказам о действии волшебных сил, о явлениях духов, домовых, мертвецов и тому подобного, и едва ли кто-нибудь из нас, если он находится в здравом уме, способен испытать над собою такие явления, потому что, прежде чем он что-нибудь такое испытает, у него в голове мелькнет вопрос: да возможно ли это? В старые времена никому не приходила мысль о невозможности чего-нибудь по законам природы. При некоторой силе фантазии, при способности создавать себе мысленно образы субъективное легко становилось объективным. Мы воспитались, выросли и живем под сомнением: предки наши воспитывались, выросли и жили под верою. Вера — великая сила, чему человек верит, то с ним и случается. Недаром сказано в Евангелии о переставлении гор силою веры. Но великий Сердцеведец, говоря эти слова, присовокупил и условие, при котором возможна такая сила веры: ‘Если человек не размыслит в сердце своем’. Для нас такая вера невозможна, потому что не можем не размыслить, не можем не допускать к себе сомнения, так как сомнение — шаг по научно-образовательному пути, мы же себе такой путь давно избрали. В старые времена было много верующих и в сердце своем не размышляющих, и из них-то были такие, что испытывали над собою чудеса и сверхъестественные явления. То были обыкновенно лучшие, талантливые натуры. Не испытывали их только те, которые ни разу в жизни не поднимались выше низменной обыденной житейской прозы. Но не к ряду последних, а к ряду первых принадлежал Афанасий Филиппович.
По возвращении из Межигорского монастыря Афанасий Филиппович был посвящен в сан иеромонаха и отправлен в качестве наместника в монастырь Дубойский, состоявший под началом виленского Святодуховского монастыря. Он находился недалеко от города Пинска. Три года пробыл там Афанасий в борьбе с врагами невидимыми и видимыми. О первых он нам не сказывает ничего, но к числу врагов видимых принадлежал староста пинский, князь Радзивилл. Он вводил иезуитов в Пинск и отбирал для них Дубойский монастырь. Тогда ревностные католические паны, действуя в пользу распространения католической веры, по наущению духовенства своего, пользуясь силою, какую им предоставлял аристократический строй Речи Посполитой, обыкновенно захватывали православные монастыри и церкви, выгоняли оттуда схизматиков и отдавали католическому духовенству со всеми доходами, издавна принадлежавшими по документам этим монастырям или церквам. В Пинском повете уже давно были введены францискане, но то были неважные воины св. Петра в сравнении с возникшими потом иезуитами: последние успели так переработать всю шляхетчину, как не могли до них католические монашеские ордена все вместе. Их-то вводил теперь Радзивилл в Пинск и отдавал им Дубойский монастырь. Когда наступила страшная пора изгнания православных иноков, Афанасий увидел знамение: на небе ему привиделось в облаках изображение войск, а на земле увидал он семь адских огней, соответствовавших семи смертным грехам. В пятом из этих огней усмотрел Афанасий папского нунция в первосвященническом венце, короля Сигизмунда III и гетмана литовского Сапегу, они терпели за преследование православной веры. Видел он это не во сне, а наяву, среди белого дня и указывал на видение другим, но другие не могли тогда настроиться до того, чтоб видеть то, на что показывал Афанасий. Высланный Радзивиллом для занятия монастыря пинский подстароста Огродинский был тогда, по известию Филипповича, поражен внезапным страхом. Когда ему приходилось проезжать через мост, ведущий в монастырь, ему почудилось, что монахи подготовили ему беду, и он стал кричать: ‘Мне страшно! Тут какая-то измена! Подпилены под мостом столпы! Отцы, ради Бога! Не шутя говорю: меня страх берет!’ Огродинский со своим поездом только тогда переехал мост и вступил в монастырь, когда виленские отцы провели его. Не в силах будучи удержать монастыря, достававшегося иезуитам, Филиппович сорвал свою досаду тем, что написал от имени православного люда протест, который тогда же был подписан многими особами духовного и мирского звания, исповедывавшими православную восточную веру. Афанасий передал его Божией Матери Купятицкой после поклона перед иконою Богоматери, находившейся в этом монастыре и признаваемой чудотворною.
После отобрания для иезуитов Дубойского монастыря Афанасий приютился в соседнем Купятицком монастыре.
Этот монастырь находился в нескольких верстах от города Пинска, в селе Купятицах. Монастырь был там основан не так давно перед тем, но церковь с иконою Богоматери на дереве существовала с древних времен. Их относили к дотатарским временам уделов. Во время татарского нашествия враги сожгли церковь, но потом православные возобновили ее вследствие явления иконы посреди пламени. Пинск с его землею долго еще после того был достоянием особых князей, носивших титул Пинских и Туровских и подчинявшихся верховной власти великих князей литовских. Последним из таких отдельных князей был Федор Иванович Ярославич, живший в первой четверти XVI века, о котором сохранились известия в грамотах великих литовских князей того времени. (А. 3. Росс, т. I, 226, т. II, 41, 125). Он кроме Пинска владел Туровом, Давыдовым-Городком, Клецком, Рогачевым и волостию Вядо в Новгродском повете. Он не оставил потомства. По смерти его вдова его княгиня Александра Семеновна из Олельковичей пользовалась пожизненным владением, а после нее Пинск и другие города, принадлежавшие княжеству, поступили в разряд королевщин. Сигизмунд в 1519 году отдал их королеве Боне (Staroi Polskie Balinskieza, III, 784).
Находящееся недалеко от Пинска село Купятицкое в XVI веке пожаловано было в собственность фамилии Воинов, и в 1628 году вдова Война, с сыном своим Василием Коптем, основала там монастырь, записала ему в вотчину село Купятицы и выпросила для новосозданного монастыря от виленского свято-духовского игумена Бобриковича в настоятели благочестивого мужа иеромонаха Илариона Денисовича, который успел перевести туда около тридцати человек братии. Афанасий Филиппович, после изгнания своего из Дубойского монастыря, поступил под начальство этого купятицкого игумена.
Икона Богоматери, давно уже признаваемая чудотворною, составляла славу этого монастыря. Митрополит Петр Могила знал о ней, так как в то время уже была издана ‘Тератургика’, и рассчитывал, что монастырь, привлекая к себе богомольцев, имеет порядочные доходы. В 1636 году он послал в Купятицкий монастырь приказание собирать милостыню в Пинске и Пинском повете на постройки, предпринятые для поддержания и обновления Киево-Софийского собора. В мае следующего, 1637 года привезли к нему собранную милостыню. Митрополит с монахом, привезшим ее, завел речь о древней иконе, находившейся в Купятицком монастыре, и сказал: я вам дал универсальный лист, старайтесь собрать пожертвования на построение нового храма у себя в монастыре.
Когда слова митрополита сообщены были в Купятицкий монастырь, игумен в совете с братиею возложил сбор пожертвований на Афанасия Филипповича, ему в помощники придали монастырского послушника Онисима Волковицкого. Готовясь исполнять возложенное на него послушание, Афанасий, запершись в своей келье, стал молиться и вдруг услышал голос, неизвестно откуда исходивший, но вообще приятный: ‘Царь московский построит мне церковь, иди к нему!’ Было это в ноябре 1636 года. Афанасий сообщил об этом своему игумену после заутрени. ‘Брат милый, — сказал игумен, отворачиваясь от него немного в сторону, — иди туда, куда поведет тебя всемогущий Бог и Пречистая Богоматерь, а я с братиею здесь буду молиться, чтобы ты к нам здоровым возвратился. Что же ты сказываешь о московском царе, не знаю, что из этого будет, когда у тебя нет королевской грамоты’.
Наступил день, когда надобно было уходить из ворот монастыря. Афанасий простился со всею братиею, потом вошел в церковный притвор положить несколько поклонов. Из притвора было проделано оконце в церковь, и сквозь это оконце виднелся образ Богоматери. Афанасий молился, глядя чрез оконце на образ. Вдруг ему послышался какой-то странный шум во внутренности церкви. Афанасий отскочил, потом, как бы стыдясь своего страха, опять подошел к оконцу и, глядя на образ, произнес: ‘О, Пречистая Богородица, будь со мною!’ Тогда ему послышался из церкви голос, исходивший, как он заметил, от образа: ‘Иду и я с тобою!’ Вслед за тем он увидал, что на левом клиросе стоит диакон Неемия, который несколько годов тому назад скончался, будучи в молодых летах. ‘Иду и я при своей Госпоже!’ — примолвил диакон Неемия заикаясь. Вероятно, живучи на свете, он заикался.
Афанасий никому не сказал о бывших с ним явлениях и отправился в путь с приданным ему послушником. Он заходил то в один, то в другой монастырь, и ему сообщали, что трудно ему будет пробраться через границу в Московское государство: недавно состоялись на этот счет строгие распоряжения. Эти известия до того подействовали на Афанасия, что он решился оставить намерение следовать в Москву и, прибывши в знакомый ему Кутеинский монастырь, поселился в нем и выпросил у та-мошнего игумена Иоиля Труцевича рекомендательных писем (картинок сведочных) к протопопам и к братствам православным. С этими письмами Афанасий был в Шклове, Копысе, Могилеве и Головчине, но нигде не получал просимого, потому что и без того приходилось тамошнему духовенству давать своему владыке Сильвестру Коссову на ведение тяжбы с полоцким униатским архиереем Селявою. По возвращении в Кутеинский монастырь из своего хождения за подаянием он думал уже отправиться в свой Купятицкий монастырь с пустыми руками, но один монах дал ему совет еще попытаться проникнуть в Московское государство и для этого ехать в пограничный город Трубчевск и там обратиться к князю Трубецкому Петру. Игумен кутеинскии, узнавши об этом, вручил Афанасию от себя этому князю письмо.
Пустился в предположенный путь Филиппович и достиг Трубчевска после многих приключений. В одном месте пугала его страшная буря, в другом — на ночлеге собака укусила ему руку, когда в темноте он принял ее за лежащий хомут, в третьем — стал он искать своей лошади, которая сошла со двора, где он остановился, и его чуть не убили, в четвертом — на последних днях Масляницы напугала его толпа пьяниц. В Трубчевске князь, на которого он надеялся, принял его неласково. Князь этот называл себя стражником Великого княжества Литовского и объявил, что по воле королевской не пустит никого через границу. На все моления нашего инока он ему отвечал: ‘А кто вас знает, что у вас на уме и за каким делом едете?’ Тогда в Украине только что было козацкое восстание, окончившееся разбитием козаков, многие, спасаясь от преследования польских властей, бежали в пределы Московского государства, и оттого сделано было распоряжение, чтоб никого через границу не пропускать без паспорта.
Афанасий Филиппович повернул из Трубчевска назад, и вдруг ему опять видение. Услыхал он голос, произносивший такие слова: ‘Зачем тебе людская помощь? Иди в Москву — и я с тобою!’ Афанасий сперва думал, что это произносил ехавший с ним послушник, Онисим Волковицкий, но тот, когда его об этом спросил Афанасий, отвечал, что не только не говорил ничего такого, а напротив, очень досадует, зачем его таскают. Заехал он в Човский монастырь, находившийся в полумиле от Трубчевска, и там братия, узнавши о его положении, стала советовать ему попытаться еще проехать в Новгород-Северский и попросить содействия у тамошнего воеводы Петра Пясочинского. Афанасий по этому совету отправился к Новгороду-Северскому. На дороге с ним опять были видения. Задремал он на рассвете, сидя в своей повозке, и, проснувшись, увидал диакона Неемию сидящим верхом на той лошади, которая в упряжи везла его с послушником. Привидение назвало по имени того, в чьем виде представилось Афанасию, и тотчас исчезло. Тогда Филиппович заключил, что диакон Неемия есть его ангел-хранитель, сопутствующий ему и содействующий его намерению. Чрез непродолжительное время после того взошло солнце, и Филиппович увидал на небесах изображение Богоматери с предвечным Младенцем, в кресте, в таком виде, как на Купятицком чудотворном образе.
Афанасий не доехал до Новгород-Северска, а случайно и вполне благополучно перебрался через границу ранее. Стража, расположенная в пограничном селе, не задерживала и не спрашивала у него письменных видов, и он, сам того не зная, очутился в пограничном селе Шепелевом, находившемся уже в пределах московских владений. Царские подданные принимали их ласково, слушали рассказы Афанасия, уверявшего, что он перебрался в Московское государство при пособии Богородицы. Нашлись многие, которые простодушно верили этому, и одна женщина из простонародья сказала тогда: ‘Когда Богородица с ними едет, что же за диво, что они сторожу обманули!?’
10 февраля 1638 года добрались путники до Севска, где пробыли три дня в гостинице, тесно было там от множества запорожских Козаков, которые столпились здесь, убегая из польских и литовских пределов. Воевода севский не только не принял иноков, но прогнал их из города. В утешение Афанасию, с ним на дороге за селом Погребами, расположенном недалеко от города Севска, опять было сверхъестественное явление. Нашла туча, а из тучи послышался голос, повелевавший идти к царю Михаилу и возвестить ему, что при помощи Купятицкой Божией Матери он победит своих неприятелей. Следуя далее, Афанасий с своим товарищем добрался до Карачева, и тамошний воевода, по имени Петр Иванович, оказался совсем не таким, каким показал себя севский. Он, человек старый и набожный, принял странствующих чернецов ласково и дал им провожатых вплоть до Москвы.
Афанасий Филиппович в своих записках не излагает своего пребывания в Москве, не говорит даже, какими милостями осыпал его царь и какое подаяние получил он для постройки церкви в Купятицком монастыре, но из тех записок узнаем, что он, будучи в Москве, жил на Ордынской улице (Ордынке) и написал там ‘гисторию’ о своем путешествии в Московское государство. Он приписывал чудотворной помощи Купятицкой иконы Пресвятой Богородицы то обстоятельство, что без паспорта мог пробраться через границу именно в такое время, когда приняты были строгие меры, чтобы никого не выпускать без письменного вида из краев Речи Посполитой.
В том же 1638 году, после Пасхи, Афанасий с послушником оставил царскую столицу, 16 июня доехал до Вильно, а через месяц, 16 июля, прибыл в свой Купятицкий монастырь. Незадолго перед тем братия брестского Симеоновского монастыря прислала просить в игумены своего монастыря либо Афанасия Филипповича, либо Макария Токаревского. Но игумен купятицкий Иларион, по совету с братией, нашел удобнее отправить в Брест на игуменство иеромонаха Климента Несвецкого, а Афанасия отправлял в Каменец, поручая ему сноситься с Климентом Несвецким и в случае нужды проживать в Симеонов-ском монастыре для устроения. Но братия Симеоновского монастыря не хотела принимать Климентия. Купятицкий игумен с братиею порешили кинуть жребий между Макарием Токаревским и Афанасием Филипповичем. Жребий пал на Афанасия. ‘Нечего делать, — писал брестской братии игумен Иларион Денисовичу’ — с тяжкою своею бедою отпускаю к вам господина Афанасия, половину меня самого. Сопостраждите с ним да со Христом воцаритесь.
Афанасий отправился в Брест в звании игумена Симеоновского монастыря.
Первым делом его было собрать документы, из которых видны были права этого монастыря на разные статьи владения. Следуя тогдашним юридическим обычаям, игумен занес эти документы в гродские книги и взял для себя выпись. Обыкновенно униты, направляемые везде иезуитами, проявляя всеми способами свою вражду к неуниатам или православным, ничем не могли так допекать своих противников, как захватом и присвоением имуществ, принадлежавших издревле православным монастырям и церквам. Законнейшим орудием против такого рода захватов были привилегии прежних польских королей, указывавшие принадлежность этих имуществ учреждениям православного ведомства и подтверждавшие свободное отправление богослужения православной восточной веры в краях Речи Посполитой. Большое значение придавали этим документам, пока еще не утратилась вера в силу всяких бумажных и пергаментных свидетельств. Но в то время борьба между католичеством и восточным православием в Речи Посполитой доходила уже до такого ожесточения, когда вообще юридические доводы оказывались постоянно недостаточными. Пока еще война велась перьями и словами, и выражения как на письме, так и в изустной речи принимали с часу на час острый характер нетерпимости, но затем уже возникала война оружием, разразившаяся лет через 18 страшным восстанием южнорусского народа, а вслед за ним — отторжением от Польши Малороссийского края. Афанасий Филиппович, по своей увлекающейся и горячей натуре, не мог остаться без участия в этой борьбе и стал одним из заметных передовых борцов в своем звании. Афанасий начал смело возглашать в церкви проклятия на унию и приводить доводы, охуждающие это вероисповедание, которое при покровительстве, оказываемом ему польским правительством и всемогущею аристократиею, грозило ниспровергнуть православную церковь, процветавшую столько столетий посреди русского народа. (‘Же уния с Римом старым не ведлуг порядку церкве всходнее принятая вечне проклята, доводы на тое певные маючи, явне в церкви и на розных местах голосилем’, — говорит Афанасий о своей деятельности, см. диариум его в IV т. Русск. исторической библиотеки, с. 75). Неудивительно, что такие выходки игумена Симеоновского монастыря возбуждали тревогу между унитами, жившими в Бресте и в Брестском повете.
Успевши собрать порядочный запас документов и взявши о них выписи из гродских книг, Афанасий отправился в Варшаву в 1641 году, выхлопотал из королевской канцелярии от имени короля Владислава IV подтвердительную грамоту на грамоты прежних королей и на собственную грамоту самого Владислава, данную при вступлении на престол. Нетрудно было получить ее от имени короля, не отличавшегося вообще фанатизмом и не ставившего, подобно своему родителю, главною задачею своего царствования торжество римско-католической веры и уничтожение противных ей вероучений. Да и вообще не так трудно было в Польше выхлопотать в королевской канцелярии от имени короля какую-нибудь привилегию, но зато она, вышедши из королевской канцелярии, не была еще в полной законной силе: надобно было еще, чтобы канцлер и подканцлер приложили к ней печати. Но этого нелегко было добиться бедному брестскому игумену, канцлер и ксендз подканцлер не хотели прикладывать печати. Следовало получить с игумена монастыря, которому давалась привилегия, пошлин за печать тридцать талеров. ‘Будьте унитами, — говорили они, — мы тогда и даром печать приложим, а вы знаете, что святой отец папеж римский нам под клятвою запрещает это, чтоб вера греческая в нашем крае более не множилась’.
Филиппович ушел от этих господ, ничего не добившись. Он узнал, что тогда съехались в Варшаву многие православные сановники за своими делами во время отправления сейма. К ним обратился Филиппович, просил дать благой совет, как ему поступить, и оказать содействие, насколько может каждый. Благочестивый игумен скоро уразумел, что надежда на этих господ плоха. Православные архиереи и архимандриты, находясь тогда в польской столице, думали о своих личных интересах, а не о всеобщих делах православной церкви. ‘Я приехал сюда по своему делу, хлопочу о церквах, вашей духовной власти подчиненных, а до других мне дела нет. Пусть каждый о себе заботится. Я никому не препятствую и ни во что чужое не вмешиваюсь’. Такие речи услыхал тогда игумен брестского Симеоновского монастыря от сановных особ, своих единоверцев. Филиппович в своем дневнике упомянул о некоторых из них поименно. О Сильвестре Коссове, впоследствии киевском митрополите, тогда еще могилевском архиепископе, Афанасий заметил, что Сильвестр думал более о двух тысячах злотых доходов своей епархии, чем о вере. О другом, Гулевиче, сообщил нам игумен, что тот, домогаясь снять наложенную на него за преступления банницию, уступал навеки в унию Перемышльскую епархию. Иные приезжали тогда выпрашивать себе архимандритии и игуменства в монастырях, имеющих немалые доходы. Но увидал тогда Филиппович в Варшаве и православных депутатов от мещанства разных русских городов: Люблина, Сокаля, Орши, Пинска, Вельска, Кобрина, Бреста и др. Они приезжали в столицу во время сейма по делам православной церкви и не могли найти ни управы, ни протекции. Не стало уже ни в духовном, ни в шляхетском сословиях таких лиц, какие бывали прежде и отличались благочестием и ревностью к прародительской вере. Теперь и за деньги трудно было православным достать законной опоры. Бедные оршане за то, что в братстве своем построили новую церковь, давали подканцлеру 200 червонцев за приложение печати. Соколяне сто червонцев дали да еще пятьдесят коров пригнали в фольварок одной особы, и других городов депутаты немало тратились, из сил выбивались и понапрасну. Ненавистники православия умышленно старались искоренить в Польше вероисповедание, не хотевшее подчиняться власти римского духовного престола, и с этой целью откладывали, оттягивали от сейма до сейма все, что, быв поставленным, могло бы юридически служить опорою православной церкви. Для этого стали употреблять средство, в последнее время входившее в Польше в обычай. — срывание сеймов, прекращавшее законодательные работы. После сорвания сейма ничего нельзя было нового вносить в конституции и никакая королевская привилегия не могла получить силу закона. Тогда Афанасий Филиппович наслышался от православных депутатов очень многого об утеснении и унижении православной веры на всем пространстве, подчиненном Речи Посполитой. ‘Дети растут без крещения, взрослые вступают в сожительство без брачного обряда, умерших православных хоронят в ночное время тайком по полям, огородам и в погребах. Православные, живя в христианском государстве, терпят неволю хуже турецкой!’ Немало возмущало благочестивого игумена и то, что он слышал об умножении отступников, которые, ради земных выгод и лучшего положения в обществе, принимали унию или прямо латинство, оправдывая себя таким утешением: ‘И та вера и другая — обе хороши! Все равно!’ ‘Не может быть того, чтобы много вер добрых было, когда в Священном Писании говорится: едина вера, едино крещение’. — Так восклицал по этому поводу Филиппович.
Перед отъездом из Варшавы нашему игумену опять было видение. В своей квартире, в доме варшавского обывателя Стефана Пискаря, читал он акафист Пресвятой Богородице и услыхал голос: ‘Афанасие! Подавай суплику (прошение) на сейм чрез образ мой Купятицкий, в кресте начертанный, и грози королю и всей Речи Посполитой праведным судом Божиим, если они не опомнятся и не уничтожат проклятой унии’. Очевидно, мысли, пришедшей ему в голову во время чтения акафиста, он дал смысл гласа, исходившего от образа Богоматери.
Однако эта мысль глубоко засела ему и в сердце, и в ум. В 1643 году Афанасий отправился снова в Варшаву во время отправления сейма. Он теперь поехал туда, по его собственному выражению, как игрок с доброю картою или как пророк Илия, ревнующий о вере: он взял с собою образ Купятицкой Богоматери ‘в седми штуках (экземплярах), на платне намалеванных’, ‘Гисторию московскую’ (повествование о своем путешествии в Москву) и предостережения от имени Восточной церкви. В сенаторскую избу вошел он сам, а в посольскую отправил он с тем же приехавшего с ним диакона. Подавая королю просьбу (суплику) от имени Восточной церкви и поднося вместе с нею образ и ‘гисторию’, он пред лицом короля и сената Речи Посполитой произнес резкую жалобу: ‘Не хотят православным прикладывать печати к данной от короля привилегии, пятьдесят лет непрерывно церковь православная терпит гонение в угоду проклятой унии при содействии римских духовных, особенно иезуитов: они. забравши к себе детей на суетное обучение, в школах своих устраивают комедии, гремят с кафедр в костелах, выпускают в свет книжечки, напичканные ложью, и всеми подобными способами соблазняют простаков, а православных христиан предают омерзению и преследованию’.
Филипповича польские паны сочли человеком не в полном уме, то в тот же день он арестован не был. На другой или на третий день после появления его перед королем и сенатом его задержали вместе с товарищем иеродиаконом Леонтием. По его собственным словам, с ним поступили так по желанию православных сановников, которые были на него недовольны за то, что, не спросясь их совета и благословения, осмелился являться на сейм с супликою от имени всей своей церкви. ‘Я, — говорил он в своем дневнике, — остался поруганным, осмеянным, оплеванным и обвиненным, и все за то, что не испрашивал у них дозволения подавать на сейм суплику! Как будто следовало им доказывать, когда касалось дело Таин Божиих! Вот куда зашла их латинская мудрость! Они соответствия с верою ни в чем не ищут, воли Божией не слушают, все на себя и на свой разум принимают, свою волю творят и свои своих гнетут!’ Афанасия Филипповича, вместе с товарищем Леонтием, держали в доме королевского одверного Яна Желязовского на Долгой улице, определив не выпускать до ‘сеймового разъезда’, т.е. пока не окончатся сеймовые заседании и не разъедутся из столицы члены сейма. Так прошло несколько недель. Он добивался, чтобы находившиеся в Варшаве православные сановники дозволили с ними объясниться, но сановники не хотели допускать его к себе. В досаде, наконец, 25 числа марта улучил он возможность ускользнуть от надзора стражей на улицу. Он был совсем гол, только каптур с парамантом были на нем в знак его монашеского звания. Тогда было грязно. Афанасий, бегая по улице, бил себя палкою (костуром) и кричал: ‘Vae maledictis et infidelibus!’
Он притворился безумным, подражая Христа ради юродивым. Владычние (какого владыки — неизвестно) догнали его у Краковской заставы и, думая схватить бегущего, повалили в такую густую грязь, которая была человеку выше колена, потом послали за возом, чтоб на него взвалить проказника. Окружила его толпа народа. Афанасий, барахтаясь в грязи, сыпал проклятия на унию и латинство и кричал, что хотел вбежать на сейм и там поносить ненавистную ему веру. Наконец явился запряженный лошадью воз, положили на него Афанасия и повезли во владычиий двор, а потом, вероятно по приказанию владыки, отвезли на прежнее место заточения. Афанасий изъявляет радость, что потерпел холод, чувствительный в ту пору года для нагого человека.
После этого приключения он был потребован к духовному суду старших отцов. Его таскали от одного сановника к другому: от владыки луцкого к игумену луцкому, от последнего к игумену старшему виленскому, потом к Сильвестру Коссову, жившему за Вислою, потом снова к виленскому старшему. Афанасий протестовал, что суд над ним совершается неправильно, так как происходит не в своей епархии, а в том городе, где отправлялись сеймовые заседания. Тем не менее Афанасий был осужден, лишен пресвитерства и игуменства и отправлен в Киев. Там долгое время никто не спрашивал его, за что он был осужден и прислан, к большой его досаде, из этого он заключил, что киевские духовные мало помышляют о мире святой церкви и об умножении Божией славы. Наконец, по чьему-то доносу, его потребовали в консисторию, но тотчас освободили, а потом митрополит Петр Могила возвратил ему право совершать богослужение в священническом сане и через некоторое время после того отправил опять игуменом в брестский Симеоновский монастырь, где братия желала иметь его своим начальником.
Но после того, как игумен Афанасий в Варшаве смело и резко заявил протест против унии и латинства, он должен был со стороны своих противников ожидать новых оскорблений православной веры. И действительно, после того, ‘живучи с каким-нибудь десятком-другим убогой братии в своем монастыре, не раз переносили мы от иезуитских студентов и унитских попов нападение на наш монастырь, — говорит Афанасий в своем дневнике, — терпели ругательства, побои, а пройти по улице с какою-нибудь святынею нам отнюдь не дозволялось’.
В 1644 году Афанасий отправился в Краков по церковным делам. Игумен обратился к пану Сапеге, воеводе новгородскому, на земле которого он жил с своею монастырскою братнею. Игумен излагал перед ним оскорбления, какие терпят православные, и просил пана Сапегу о заступничестве перед королем. ‘На каждом месте, и во дворах, и в судах, ругаются над нами и кричат вслед нашим людям, где только их встретят: гу, гу! русин, люпус, релиа (?) господы помилуй, схизматик, турко-гречин, отщепенец, Наливайко*, и кто их знает, чего-то еще они ни выдумывают, чтоб нам досаждать!’ Так говорил Афанасий Филиппович перед ясновельможным паном Сапегою. Но все было напрасно. По словам Афанасия, убогих несчастия — панам только шутка. ‘Эка важность! — говорил ему небрежно пан Сапега — что поп с попом побился. Мне-то какое до того дело? Будьте унитами. так и покойно станете жить, а не хотите, так ищите правосудия себе у своих старших’. Тем и кончилось свидание с Сапегою.
______________________
* Видно из этого места, что имя одного из ранних предводителей козацкого восстания против поляков сделалось у последних ругательным прозвищем для русских, подобно тому, как в более позднее время имя гетмана Мазепы для малороссиян во всей России.
______________________
Живучи в Кракове, Афанасий выезжал оттуда для сбора милостыни, а потом опять ворочался в Краков. Здесь в августе 1644 года сошелся он с послом царя московского, князем Львовым. Афанасий завел с ним знакомство, воспользовавшись тем, что на первых порах мог сообщить ему, как он посещал в 1638 году Москву, куда пробрался чудодейственным способом, при помощи Пресвятой Богородицы, о чем он любил всем рассказывать. Вероятно, и надежда получить подаяние от единоверного московского князя направила его к нему. Появление игумена брестского было до чрезвычайности подручно московскому послу, так как его правительство домогалось тогда обличить польских панов в потворстве новому самозванцу, называвшемуся сыном царя Димитрия. Уже некто пан Галенский сообщил московскому послу, что игумен брестский был воспитателем ‘вора’ еще в то время, когда этот вор жил у покойного великого канцлера литовского Льва Сапега. Московский посол стал расспрашивать у игумена об этом воре. Афанасий Филиппович, не подозревая никакой хитрости и не ожидая, что из этого выйдут ему большие неприятности, вел с послом беседу откровенно, сообщил, что при Сигизмунде давалось на содержание вора по 6000 злотых, а когда вступил на престол Владислав, оставлено было только по сто злотых на его прокормление, когда же заключен был мир с Московским государством, то перестали ему давать пособие вовсе и запретили называться царевичем, этот названый Иван Димитрович при Сигизмунде называл себя царевичем, но подлинно сам не ведал, кто он таков. Наконец, по желанию московского гонца, игумен вручил ему подпись руки загадочного человека, в которой значилось: Ян Фавстин Дмитрович писано в царевичевой господе на обеде.
Получивши от Афанасия такой документ, московское посольство обратилось к польским сенаторам за объяснением и выставляло им на вид, что они потворствуют вору, дерзающему называться московским царевичем. Призван был Луба и объявил, что отец его, подлясский шляхтич Дмитрий Луба, завез его ребенком в Москву и там был убит Белинский уверил его, мальчика, что он сын царя Димитрия, и он долго не знал подлинно, так ли это, а потом узнал, кто он и чей сын и царевичем не называется. После смерти Сапеги жил он в разных дворах, сначала у пана Осовского, а потом у пана Осинского и живет у него в писарях. Но такими показаниями не удовольствовалось московское посольство. Оно представляло панам подпись руки Лубы в письме, полученном от игумена Афанасия Филипповича. Паны на это письмо говорили, что если Луба написал о какой-то царевичевой господе, то это еще не значит, чтоб он назывался царевичем: очень может быть, что какое-нибудь урочище, место или деревня носит название Царевичево, как существуют названия Царево, Королево и тому подобные. Сам же он подписывал Иван Фавстин, а Фавстин имя латинское, и если бы он хотел именоваться русским царевичем, то латинским именем не стал бы никак подписываться. Но и таких объяснений посольство тогда не хотело принимать во внимание.
Между тем Афанасий Филиппович, не предвидя, что его ожидает впереди по поводу дела о лжецаревиче, в которое он так неосторожно впутался, получивши в Кракове известия из Варшавы от юриста Зычевского, которому он препоручал ходатайство о приложении канцлерской печати к королевской привилегии, поехал в Варшаву. Зычевский сообщил, что привилегия уже снабжена печатью, но он, игумен, должен заплатить за это значительную сумму — шесть тысяч злотых. Ему говорили, что стоило дорого выхлопотать приложение печати при посредстве иезуитов. Филиппович, по бедности, не мог внести такой суммы, дал только тридцать червонцев и оставил привилегию с приложенною печатью у юриста в Варшаве, а сам уехал в свой Брест.
Тогда он заказал в Бернардинском монастыре написать масляными красками образ Купятицкой иконы Богоматери, и после того опять с ним произошло чудо. Он услыхал исходящий от иконы Пресвятой Девы Богоматери голос, повелевающий ему снова ехать в Варшаву на сейм и объявить королю и всем чинам Речи Посполитой, чтоб уния была непременно уничтожена, и если ее уничтожат, то Польша будет счастлива, потому что планеты Меркурий и Венера предсказывают ей благополучие в предстоящие годы, а если поляки не послушают и не уничтожат унии, то страшный приговор Сына Божия постигнет Польшу. Таким образом, считая голосом, исходящим от иконы Богоматери, свои собственные мысли, Афанасий невольно приписал этому таинственному чудесному голосу и те астрологические суеверия, каким, наравне со многими людьми своего века, подчинялся сам, но которые всегда отвергала православная церковь.
Веруя, что ему свыше указано отважиться на новый подвиг борьбы за православие с латинством, он возымел намерение поднести королю в костёле свое сочинение против унии, с изображением Купятицкой иконы Богоматери, с приложением повествования о своем чудесном, как он полагал, посещении Москвы и, кроме того, с воззванием от имени православной Восточной церкви ко всем чинам польской Речи Посполитой. Это собственно было то же, что уже раз он пытался подавать на сейм. Теперь он приготовил свое творение в нескольких экземплярах, надеясь раздать их разным лицам, и в том числе чужеземным купцам, если найдет их в Варшаве.
Но тут произошло с нашим игуменом событие, о котором он сам в своем дневнике делает только короткие и неясные намеки. Его арестовали по делу о бывшем когда-то его воспитаннике Лубе, носившем некогда имя царевича московского. Не знаем, где и когда именно это случилось: взят ли был Афанасий в Бресте и увезен в Варшаву или сам он, сообразно своему намерению, уехал в Варшаву ратовать за православие и, по приезде туда, был арестован. Известно нам из московских посольских дел, что Афанасий, брестский игумен, был заключен в оковы и посажен в тюрьму. Довела его до такой беды собственная необдуманность: подпись руки Яна Фавстина Лубы на письме, сообщенном московскому послу и представленном от последнего польским панам в обличение их коварства, озлобила польских государственных людей против брестского игумена, и он потерпел заключение.
Но внезапно постигшее его стесненное положение не охладило в нем начатого дела вразумления поляков в пользу православной веры. Он послал на сейм суплику: один экземпляр ее 15 марта 1645 года был сообщен маршалку Огинскому, другой — минскому воеводе Огинскому. Другая суплика, обращенная исключительно к особе короля, была, по поручению Филипповича, брошена в королевскую карету в то время, как Владислав IV проезжал из Подъяздова двора в королевский замок. Король, приехавши в замок, приказал громко прочесть ее во время стола. В ней Афанасий извещал короля, что Бог послал его, Афанасия, объявить королю, что если проклятая уния, возбудившая в государстве смуты и волнения, будет уничтожена, то излиется благодать Божия на короля и на всю его державу: в противном же случае постигнет большое несчастие, наступит нежданно суд Божий над Польшею.
Ни суплика, брошенная в королевскую карету, ни та, которая была передана в руки панов, членов сейма, не произвели желаемого Афанасием влияния. Он сам продолжал сидеть под арестом, но, воображая, что его призовут для ответа на суд, написал еще одну записку под названием ‘Приготовление к суду’, приложил к ней в добавление другую, под названием ‘Порада побожная (совет благочестивый) королю Владиславу’, и поручил одному брестскому мещанину передать королю. В ‘Приготовлении к суду’ он распространяется о том, что уния введена в крае незаконно, в ‘Пораде побожной’ внушает королю учение о богословском значении вселенских патриархов и хочет уверить, что во власти, присвоенной римским патриархом, нет правдивых основ для церкви. Эту рукопись, оправленную в зеленый атлас, подал брестский мещанин королю, ехавшему в карете по улице. Узнавши, что записка эта подается от брестского игумена Афанасия, король думал, что это просьба о выпущении игумена из-под ареста, не стал читать записки и, возвращая ее назад подавшему, сказал: ‘Ничего не надобно! Я уже велел этого человека выпустить!’
Это значило вот что: человека, подозреваемого в покушении называться московским царевичем, Фавстина Луба, после многих переговоров с московским посольством решили отправить в Москву на показ царю, но с тем условием, чтобы московское правительство, взявши от Лубы подписку в том, что он не будет более называться царевичем, отпустило его назад для поступления в духовное звание по его собственному, давно уже изъявленному им желанию. Тогда приказано было отпустить на свободу и брестского игумена, содержавшегося в тюрьме по делу об этом Фавстине Луба. Но какой-то полковник, на которого возложено было это поручение, лично нерасположенный к Филипповичу, продолжал его держать в оковах даже после того, как получил королевский приказ о его освобождении. Теперь снова было повторено приказание выпустить игумена. Но тут сам игумен Афанасий не хотел выходить из темницы, а домогался, чтоб его выслушали в церковном деле. Писал он об этом и к разным знакомым панам, писал и к влиятельным госпожам: все было напрасно. Доходили до него вести, будто сам король согласился его выслушать и хотел назначить для того определенный термин, но паны сенаторы представили, что королю непристойно вести беседы о таком важном предмете с подлою особою. Дело окончилось тем, что 3 ноября 1645 года король приказал препроводить упрямого игумена Афанасия, в сопровождении двух драгунов, в Киев и там безвыходно оставаться ему навсегда.
Привезли Филипповича в Киев, и, по воле королевской, оставлен был он Петром Могилою в Печерском монастыре. В следующем, 1646 году 14 сентября в Печерском монастыре прочитал он исповедание, в котором указывал, что побуждало его к поступкам, навлекшим на него ссылку в Киев. Он объяснил, что следовал во всем воле Божией, открытой ему чудотворно чрез образ Купятицкой Пресвятой Богородицы.
1 января 1647 года скончался митрополит Петр Могила. На его погребение, вместе с прочими православными архиереями, приехал в Киев волынский епископ Пузына. Уезжая из Киева, он взял с собою Филипповича, как духовное лицо, принадлежавшее к его диэцезии, а потом, по желанию братии брестского монастыря, отправил его туда на старое место игуменом.
Недолго довелось игуменствовать после того Афанасию: соперничество между католичеством и православием в краях Речи Посполитой перешло наконец с бумаги на бранное поле. В апреле 1648 года вспыхнуло восстание Хмельницкого. В мае умер король Владислав. Объявлено было безкоролевье. Учредились временные судилища, так называемые каптуровые суды, заменявшие в Польше на время безкоролевья все обычные юридические учреждения. Между тем фанатизм униатов и католиков против православных разгорелся до крайней степени, соответственно тому как восстание, поднятое Хмельницким, заливало кровью южнорусскую землю. Тогда Филипповичу пришлось стать жертвою этого фанатизма и понести расплату за все, что он писал и говорил против унии.
Его дневник прерывается на времени возвращения его снова игуменом в брестский Симеоновский монастырь по распоряжению луцкого и волынского епископа Пузыны, но сохранилось известие о кончине Афанасия, составленное почитателями его памяти.
1 июня 1648 года отец игумен Афанасий отправлял литургию в храме Рождества Богородицы. Во время пения ‘иже херувимы’ игумен оглянулся и увидел в церкви вооруженную шляхту. Игумен тотчас же догадался, что эти господа пришли затем, чтоб его взять. Встревожился игумен и стоял как вкопанный столько времени, что можно было повторить херувимскую песнь. По окончании литургии он вышел из алтаря и узнал, что шляхтичи пришли в церковь именно затем, чтобы взять игумена. Филиппович, по требованию их, пошел с шляхтичами без возражений, взяв себе в товарищи одного из братии. Его повели в замок и поставили перед судьями каптурового суда Брестского воеводства.
Филиппович начал было произносить речь, воображая свое положение сходным с положением апостола Павла, стоявшего перед Иродом Агриппою, но судьи прервали его и приказали бывшему тут же капитану королевской гвардии Шумскому делать свое дело. Этот Шумский был в качестве обвинителя (инстигатора). Шумский доложил суду, что игумен Симеоновского монастыря Афанасий Филиппович вел письменные сношения с мятежниками и посылал козакам Хмельницкого порох.
‘Милостивые паны! — сказал Афанасий — это вымысел и клевета. Я не посылал козакам ни писем, ни пороха. У вас есть везде свои наблюдатели: пусть они скажут, куда я отправлял порох. Пусть также представят доводы, что я кому-то посылал письма’.
Судьи отправили того же инстигатора с несколькими человеками произвести обыск в двух монастырях, которыми управлял как игумен Филипповича. Там ничего не нашли, к большой досаде Шумского, который укорял бывших с ним гайдуков: зачем они не догадались и не подбросили в монастыре какого-нибудь мешка с порохом, чтоб можно было потом придраться к чернецам.
Увидали тогда судьи, что извет Шумского ничем не подтверждается, оставили его, но Филипповича не оставили в покое. Они позвали его снова пред себя и сказали ему:
— А все-таки ты святую унию порицал и проклинал!
— Так это вы, господа, — сказал тогда игумен, — затем меня сюда позвали, что я вашу унию порицал и проклинал? Так я вам на это скажу вот что, я еще на сейме перед королем Владиславом и перед целым сенатом по воле Божией говорил и теперь вам то же самое повторю: проклята ваша уния и знайте наверное, если вы ее из государства не выкорените, а православной восточной веры не успокоите, то испытаете на себе гнев Божий.
Игумен Афанасий произносил эти слова так громко, чтоб можно было их услышать издали, потому что в залу суда набралось много народа католического и униатского вероисповеданий. Люди эти пришли туда, узнавши, что будут судить мятежного схизматика.
Ужасное волнение произвели слова, сказанные Афанасием. Раздались неистовые голоса:
— Убить его! Четвертовать его! На кол посадить его, схизма-гика этакого!
Судьи, чтоб успокоить волнение, приказали всем удалиться из залы, потом сказали подсудимому:
— Достоин ты того, чтоб тебя здесь же постигла постыдная смерть. Да она тебя не минет. Только теперь мы прикажем тебя запереть в тюрьму и держать там до той поры, когда получим из Варшавы ответ на донесение наше о тебе.
Филипповича увели и заперли в цейхгаузе, находившемся в том же замке, где происходил суд. Спустя дня два или три после того ему надели на ноги кандалы.
В таком положении сидел он с 1 июля до сентября. В это время посылал Филиппович просить своих судей: либо снять с него кандалы, не выпуская из тюрьмы, либо выпустить из тюрьмы, не снимая кандалов и обязав его обещанием ходить в кандалах до тех пор, пока судьям не угодно будет их снять с него. ‘Это, — говорил он после, — я сделал для того, чтоб испытать их: если они поступят со мною снисходительно — это будет значить, что слова мои против унии примутся во внимание, а если нет и мне они откажут — это будет значить, что крепко они стоят за свою унию, и тогда нет надежды, чтобы скоро успокоилось народное волнение, поднявшееся за оскорбления, наносимые православной церкви’. Ему отказали, и он тогда произносил: ‘Не изыдут из этого государства меч и война, пока, наконец, уния себе шею не сломит, а благочестие не зацветет. Хоть не скоро, а зацветет оно! Ей-ей, зацветет, а уния пропадет!’
Такие слова говорил он, высовывая голову из окна цейхгауза, чтоб дразнить проходившую мимо цейхгауза шляхту.
Однажды судьи подослали к нему его товарища, который с ним вместе из церкви пошел за шляхтою, пришедшею в церковь взять его. За этим монахом шли шляхтичи нарочно, чтобы подслушать, что скажет заключенный.
— Не хотят вас выпускать господа судьи ни из тюрьмы, ни из кандалов, — сказал монах, — пока война с козаками не утишится.
— Не успокоится эта война, — отвечал узник, — потому что не хотят искоренить унии из государства.
— Вей какой схизматик! — воскликнула шляхта, слышавшая этот разговор, и пошла прямо к судьям.
Судьи приказали привести игумена. Были с ними луцкий епископ, католический, Гембицкий и князь Радзивил.
— Ты проклинал унию? — сказал епископ.
— Она и есть проклятая, — твердо произнес Афанасий. Епископ сказал ему:
— За это завтра увидишь ты свой собственный язык в руках палача!
Узника снова увели в тюрьму.
В ночь с 4 на 5 сентября пришли к нему в тюрьму иезуиты и стали убеждать, чтоб он принял унию, льстили его обещаниями многого хорошего, стращали огненными муками. Убеждения их остались без всякого влияния на упорного русина. Чрез несколько часов после того, на рассвете, вошли к нему в тюрьму другие, неведомые ему, лица, расковали его и приказали следовать за собою. Они повели его в войсковой обоз, расположившийся близ города Бреста.
Идучи по дороге, Афанасий увидал, что за ним вдогонку бегут иезуитские студенты. Они уговаривали Афанасия опамятоваться и не губить себя напрасно. Афанасий отвечал им: ‘Скажите отцам иезуитам, которые вас послали, что мило им в роскоши мира сего проживать, а мне мило на смерть идти’.
Дошли до обоза. Сперва отдавали узника на расправу воеводе брестскому, как правителю края. Воевода его принял. Зачем, сказал он, вы его ко мне приводите, когда он уже у вас в руках? Делайте с ним что хотите.
Тогда гайдуки повели отца игумена к бору, отстоявшему за четверть мили от обоза, по дороге, ведущей в село Германовичи. Там гайдуки стали жечь его огнем, понуждая отречься от резких слов, произнесенных им перед тем против унии и латинства. Видно, эти гайдуки хотели, насколько им было возможно, с своей стороны приложить участие в апостольских подвигах. Афанасий говорил им одно: ‘Что я прежде изрек, с тем и умираю!’ Между тем, когда одни мучили Афанасия, другие копали ему могилу.
По окончании пытки огнем гайдуки порешили, чтоб один из их среды застрелил Афанасия. Тот, на кого пало такое поручение, уважал в Афанасии духовное лицо, ему стало совестно: он просил у своей жертвы прощения и благословения. И то и другое получил он от страдальца и потом выстрелил ему в лоб. Простреленный навылет двумя пулями, труп оставался несколько минут в стоячем положении, опершись на стоящую сосну, наконец, гайдуки сбросили его в могилу. Застреливший Афанасия гайдук после того рассказывал, будто труп убитого игумена, уже находясь в могиле, сам на груди сложил себе крестообразно руки.
Тело Афанасия, засыпанное землею, лежало в неведении до 1 мая 1649 года. Тогда какой-то мальчик случайно открыл место его погребения. Дошел слух до почитателей Афанасия, которые хотя и знали, что игумена уже нет на свете, но не видали, где похоронили его тело мучители. Пришедши на указанное мальчиком место, они убедились, что найденный последним труп действительно благочестивого игумена. На нем была только изодранная рубашка и один черевик. На теле под пахами виднелись голые кости с остатками почернелого мяса — следы пытки огнем, на голове три раны: две на левой стороне, происшедшие от ружейных пуль, третья шире первых на правой стороне за ухом. Лицо было почернелое от пороха и запекшейся крови, а язык торчал, высунувшись из зубов. ‘Должно быть — говорили осматривавшие труп, — его похоронили еще живого, и умирать ему было трудно’.
В следующую за тем ночь его выкопали и унесли тайно, потому что земля, на которой убили и погребли Афанасия, принадлежала иезуитам, а днем, с позволения Фелициана Тышкевича, полковника берестейских поветовых хоругвей, тело привезли в монастырь. Там 8 мая, после обычных погребальных обрядов, опустили его в могилу, устроенную подле правого клироса в церкви Св. Симеона Столпника.
Личность Афанасия Филипповича не представляется выходящею из ряда современником ни по умственному богатству дарований и духовного развития, ни по важности дел, совершенных им в исторической жизни народа, но она в высокой степени достойна внимания как тип своего времени и своего края. Это был горячий фанатик, относившийся к тогдашним врагам православия с таким же изуверством и злобою, с каким относились эти враги к православию. Православие в русских краях, принадлежавших польской Речи Посполитой, было угнетенною стороною, и оттого фанатизм Афанасия выразился главным образом в готовности пострадать самому за веру, но если бы роли переменились и православие стало стороною торжествующею, тот самый Афанасий стал бы, может быть, по отношению к унитам и католикам таким же мучителем, каким был по отношению к православным какой-нибудь Иосафат Кунцевич. В его дневнике, изданном Археографическою комиссиею, он не может произнести имени унии, не прибавив к ней эпитета проклятой, везде видно, что он готов вцепиться в волосы и в тело своим противникам, так и веет мрачный дух злобы, далекий от христианского духа любви и истины. Это оттого, что тогдашние ревнители православия в Руси, принадлежавшей Польше, воспитывались и в школе, и в житейской среде под влиянием иезуитов и их питомцев, которые, надмеваясь своими богословскими и риторическими достоинствами, менее всего были христиане в истинном смысле этого высокого наименования. Афанасий, стоявший безмерно выше сотни пошлых личностей своих собратий в сословии духовенства, дороживших более всего своими житейскими удобствами и потому боявшихся раздражать сильных, был, при своем изуверстве, человек прямой, искренний, правдивый, действовавший и говоривший под впечатлением действительного, а не театрального вдохновения. Истинное же вдохновение нередко возвещает пророческую правду устами и таких людей, которых способности и бедность развития никак не давали бы нам права ожидать от них именно вещих глаголов.
Вдохновение посещает и таких, которых можно причислить к нищим духом. И Афанасия Филипповича посетило это истинное вдохновение, когда он во всеуслышание всего польского сейма и, следовательно, всей шляхетчины пророчески изрек, что если не уничтожат унии и не предоставят свободы православной вере, то Польшу постигнет великое бедствие, которое доведет до разрушения ее государственное здание. Никто не поверил тогда угрозам пророка, как не верили израильтяне угрозам своих ветхозаветных пророков, никто из шляхетных панов не обратил внимания на ничтожного монаха-схизматика. Процесс страшного суда над Польшею начался скоро, очень скоро, а пророк, предвозвещавший его, заплатил жизнью при самом начале этого процесса, которому суждено было продолжаться более столетия. Шляхетные паны уже переживали этот процесс, мало понимая его смысл, а пророк был забыт, мало кто и в православном потомстве знал его даже по имени, и только теперь, благодаря изданию его дневника, он является пред нами как бы живым человеком первой половины XVII века.

——————————————————————————————

Опубликовано: Собрание сочинений Н.И. Костомарова в 8 книгах, 21 т. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903. Книга 5, Т. 14, С. 567-589.
Исходник здесь: http://dugward.ru/library/kostomarov/kostomarov_afanasiy_filippovich.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека