А. Ю. Веселова. Профессор и беллетрист, Сиповский Василий Васильевич, Год: 2004

Время на прочтение: 33 минут(ы)
А. Ю. Веселова

Профессор и беллетрист

Оригинал здесь: Гиперион (фомат doc).
Василий Васильевич Сиповский без преувеличения может быть назван одним из самых известных в 1900-1910-х годах XX века отечественных литературоведов. Но известность эта была особого свойства: как это часто бывает с авторами учебников, его имя почти стало нарицательным. Его учебники русской литературы и составленные им хрестоматии были в это время основными учебными пособиями в большинстве высших и средних учебных заведений, как светских, так и церковных. Роль Сиповского в научном мире кажется не столь значительной. Несмотря на многочисленные работы по самым разным проблемам, Сиповский не был актуальной фигурой в русской филологии начала XX века: на него редко ссылаются, еще реже с ним полемизируют, его почти не упоминают в мемуарах, посвященных этому периоду. На смерть Сиповского в 1930 году был составлен всего один некролог от Академии наук. Возможно именно поэтому о его жизни известно довольно мало. Впрочем, биография Сиповского не очень была насыщена событиями. Он прожил спокойную и размеренную жизнь ученого и университетского профессора, счастливо избежал столь частых для людей его круга репрессий и умер своей смертью. В современном литературоведении Сиповский не забыт, но известен довольно мало — его работы читают только узкие специалисты.
Василий Васильевич Сиповский родился в 1872 году в семье известного русского историка и педагога Василия Дмитриевича Сиповского. Он закончил историко-филологический факультет Петербургского университета и в 1899 году защитил магистерскую диссертацию ‘Н.М. Карамзин, автор ‘Писем русского путешественника». Это было скрупулезное исследование как личных контактов Карамзина, так и литературных влияний на него. Но несмотря на то, что Сиповский выявил множество ‘учителей’ Карамзина, он тем не менее пришел к выводу, что ‘Письма русского путешественника’ — это реальных дневник путешествия, адресованный друзьям Карамзина, Плещеевым. Надо сказать, что эта точка зрения на многие годы стала общепринятой. В 1901 году Сиповский занялся составлением библиографического указателя работ о Пушкине, написанных со дня его смерти, одного из первых в пушкиноведении. В это же время началась преподавательская деятельность Сиповского. С 1902 года он приват-доцент Петербургского университета и одновременно преподаватель Высших женских (Бестужевских) курсов. Именно в этот период им был написан учебник ‘История русской словесности’ (1907) и составлена хрестоматия, которые выходили огромными тиражами и неоднократно переиздавались. Докторская диссертация 1909 года была посвящена истории русского романа XVIII века и до сих является одним из наиболее масштабных и насыщенных материалом трудов по этому вопросу. В 1921 году Сиповский стал член-корреспондентом Академии наук СССР, а с 1922 года — профессором Ленинградского университета. Вероятно тогда же Сиповский начал писать художественную прозу. По свидетельству его сына, Георгия Васильевича, помимо романов, Сиповский писал рассказы, в том числе фантастические, которые публиковал в журналах под разными псевдонимами. Но установить эти рассказы не удалось, так как и в семье сведений о них не сохранилось. В архиве Сиповского есть лишь несколько отрывков отдельных произведений, по которым трудно установить, что это были за тексты. Вероятно Сиповский не стремился афишировать свое литературное творчество. Отчасти это подтверждается историей, приведенной в документальной книге О.В. Рисса ‘У слова стоя на часах…’. В 1929 году Рисс работал корректором в типографии издательства ‘Красная газета’ и в этом качестве читал роман В. Новодворского ‘Путешествие Эраста Крутолобова в Москву и Петербург в 30-х годах XIX столетия’. Коллега Рисса, А.В. Туфанов, рассказал ему о фамилии Новодворский: ‘Придумано для отвода глаз… Небось стыдится своих ученых коллег. Поди скажут: и чего это Василий Васильич под старость блажит!’ (Рисс, 156). Рисс описывает свои впечатления от того контраста, который открылся ему, когда он узнал, кто истинный автор ‘Путешествия Эраста…’. Он едва мог поверить, что скучные, написанные сухим слогом учебники литературы и сразу понравившийся ему роман мог создать один человек. О самом романе Рисс отозвался так: ‘Редко, но попадаются книги, которые очаровывают на всю жизнь. И не всегда разберешься, чем они тебе полюбились. Шум вокруг них не поднимается, на литературных собраниях их не обсуждают, в магазинах очереди за ними не стоят. Но их волшебный аромат остается надолго. Написанный ‘во вкусе умной старины’ роман В. Новодворского принадлежал именно к числу этих особых книг. Сколько изящной иронии и лукавства вложил в нее автор, блестяще владевший языком и, кроме того, свободно и уверенно обращавшийся с теми подробностями места и времени, которые по-ученому зовутся реалиями. И притом так ловко закрутил авантюрный сюжет, как будто по его сочинению прошлась гениальная рука Дюма-отца или Стивенсона’ (Рисс, 155). Второй роман Сиповского, ‘Коронка в пиках до валета’, вышел через год в том же издательстве и под тем же псевдонимом, о происхождении которого можно только гадать. Оба эти романа несомненно принадлежат к массовой литературе. Сиповский очень ценил массовую литературу прошлого, хорошо знал ее и, видимо, искренне любил. Он неоднократно высказывался за необходимость ее изучения: ‘… история литературы, построенная только на крупных именах (Пушкин, Гоголь, Лермонтов и пр.) напоминает собою ряд верстовых столбов, которые одиноко торчат вдоль дороги, слабо связанные тонкими проволоками. История же литературы, построенная на изучении массового творчества, — это живая роща, в которой живут настоящей органической жизнью деревья всех пород, всех величин — от гигантов, до мелких кустиков’ (Сиповский. К вопросу об изучении…, 3). Более того, Сиповский полагал, что именно массовая литература по-настоящему близка к жизни и отражает явления не исключительные, а типичные. Поэтому создавая свои романы Сиповский в известной степени преследовал просветительские цели. В 1920-30-е годы он был свидетелем тому, как стремительно уходила в прошлое и забывалась та жизнь, которая была ему хорошо знакома, и не только по литературе. Культурный перелом, произошедший в это время, привел к тому, что культуре 1900-х была ближе культура 1800-х, чем 1920-х. Как университетский профессор, Сиповский видел не только нового читателя, но и нового исследователя, иногда в личном плане бесконечно далекого от изучаемой эпохи. Поэтому романы Сиповского — это попытка в доступной форме донести до этого нового читателя и исследователя то, что самому автору было понятно и близко. В 1927 году в книге ‘Техника писательского ремесла’ В.Б. Шкловский рекомендовал современным писателям: ‘Конечно писать нужно прежде всего о том, что знаешь. Например, бессмысленно писать сейчас о графах и баронах, прежде всего потому, что с ними редко встречаешься и что о них ничего хорошего писать не придумаешь’ (Шкловский, 31). Сиповский нередко встречался с графами и баронами как в жизни, так и на страницах книг и мог сказать о них хорошего и плохого едва ли не больше, чем о современной ему жизни, что и постарался сделать в своем романе. О задачах, которые он перед собой ставил, сказано в послесловии к ‘Путешествию Эраста…’: ‘Цель автора была показать некоторые стороны быта обыкновенных людей того времени. Ради обострения занимательности рассказу придан авантюрный характер…’. Цель эта действительно была достигнута. По свидетельству того же Рисса, ‘… известный московский писатель Сергей Львов, когда ему понадобилось узнать, как ездили по российским дорогам полтораста лет назад, нашел нужные сведения в этом романе’ (Рисс, 156).
Не случайно в этом случае и обращение к жанру романа. Роман Сиповский считал вершиной развития литературы. Полагая, что ‘искусство вообще, поэзия [1] в частности есть постижение мира (внешнего и внутреннего) в его наиболее ярких, конкретных проявлениях…’ (Статья по вопросам поэтики, 2), Сиповский разделял точку зрения своего учителя А.Н. Веселовского, согласно которой писатели-романисты всегда ‘…отвечали лишь голосу времени’ (Веселовский, 10). В таком случае роман выступает наиболее адекватным способом постижения мира. При этом особую роль в этом процессе Сиповский отводил второстепенным писателям, которые, с его точки зрения, на стремясь к постановке и решению глобальных вопросов бытия, гораздо полнее и детальнее отражали реальную жизнь: ‘Великий писатель уже в силу своей натуры создает больше общечеловеческие характеры или типы, характеризующие дух эпохи (например Обломов), второстепенные чаще рисуют, иногда даже фотографируют живых действительных людей, действительную жизнь’ (Сиповский. Борьба реализма и идеализм…, 14). К второстепенным писателям Сиповский относил и себя. В предисловии, которое Сиповский надеялся предпослать ненаписанной трилогии про Эраста, Сиповский так оценивает свою роль: ‘… ни Тургенев, ни Гончаров, ни Л. Толстой не дали русскому читателю картины истории русского дворянского класса до и после освобождения крестьян. Этот пробел задумал восполнить автор настоящих очерков. Отнюдь не претендуя на оригинальность он только извлекает ‘из-под спуда’ забытые образы и факты … он старается сделаться общеизвестным и при том сознательно и определенно стремится всем этим фактам подвести не моральное, а социальное обоснование’. В равной степени задачу ‘восполнения пробела’ можно отнести и ко второму роману Сиповского ‘Коронка в пиках..’.
[1] Слово ‘поэзия’ Сиповский чаще всего употребляет в расширительном смысле, имея в виду литературу в целом.
Но несмотря на функциональное сходство обоих романов, в жанровом плане они принадлежат к разными литературным традициям и видимо отражают разнообразие интересов их автора. Первый, ‘Путешествие Эраста…’ — это роман похождений, авантюрный роман в духе романов А.Ф. Прево или А.-Р. Лесажа, на русской почве представленный творчеством В.Т. Нарежного или Ф.В. Булгарина. В предисловии автор возводит своего героя к традиционному герою русских сказок Ивану-дураку, но в его понимании эти традиции не отменяют, а дополняют одна другую.
К иному типу принадлежит роман ‘Коронка в пиках…’. Это приключенческий роман с детективной интригой, наследник традиции Фенимора Купера, Жюль Верна и Джека Лондона, писателей, вероятно любимых Сиповским в детстве. Это увлечение Сиповский передал своим героям. Игра гаванских мальчишек в индейцев по Фенимору Куперу — очевидный анахронизм. Первый роман Купера был переведен на русский язык только в 1828 году (это был роман ‘Пионеры’, вышедший под названием ‘Поселенцы или источники Сукваганны’) и еще долго не переходил в разряд детского чтения. Зато сам Сиповский мальчишкой вполне мог играть в индейцев.
Тем не менее, у романов Сиповского есть и еще одно сходство, делающее их особенно интересными для комментирования и филологического анализа. Оба они насквозь цитатны, причем цитирование это не случайно, а подчинено определенному принципу, в каждом случае своему, и может быть адекватно понято только в контексте научных работ Сиповского.
В работах по истории русского романа Сиповский неоднократно высказывал мысль, что русское романное творчество, начиная с XVIII века, стремилось к реализму повествования, особенно в изображении характеров. Предлагая свою классификацию романов этого периода (псевдоклассический, волшебный и психологический), Сиповский выделял русский оригинальный роман, который он также называл бытовым, в отдельную группу. В целом выступая против попыток восстановления исторических фактов на основе художественных произведений, Сиповский делал исключение для русского романа: ‘Черты русской жизни XVIII века, извлеченные из повестей, имеют также большое историческое значение: они ясно доказывают, что русские романисты уже в XVIII веке были реалистами по преимуществу, которые умели выхватывать из русской действительности яркие сцены и живые типы, многие из них вполне сознательно понимали эту жизнь и освещали ее более правильным светом, чем сатирики и моралисты’ (Сиповский. История русской словесности, 548).
Но наряду с оригинальной тенденцией к реалистичности, Сиповский выделял и так называемую ‘идеалистическую’ тенденцию, которая, на его взгляд, была в русской литературе результатом влияния западноевропейской словесности. В рамках этой тенденции развивались, прежде всего, сентиментализм и романтизм. Впрочем, Сиповский признавал некоторую относительность этого деления: ‘Самыя понятия ‘идеалистического’ и ‘реалистического’ по существу своему слишком субъективны и потому требуют особой осторожности в обращении с ними’ (Сиповский. Очерки, I, 281). Тем не менее, Сиповский полагал, что, в самом общем виде, развитие русской литературы на рубеже XVIII-XIX вв. может быть представлено как борьба этих двух направлений. Одна из его неопубликованных статей так и называется ‘Борьба реализма и идеализма в русской литературе XIX в.’ (предположительно конца 1910-х гг.). В ней развитие русской литературы XIX в. рассматривается как противоборство двух тенденций: идеалистической, развившейся под западноевропейским влиянием, и реалистической, по мнению Сиповского, оригинальной и наиболее органичной для отечественной словесности.
Сиповский не был полноправным автором этой идеи. Деление литературы на ‘идеальное’ и ‘реальное’ направления было впервые предложено В.Г. Белинским в статье ‘О русской повести и повестях Гоголя’ (1835) и в цикле статей о Пушкине (1843-1846). В дальнейшем к этом разделению вернулся Ап.А. Григорьев в статье ‘Реализм и идеализм нашей литературы’ (1861). Вслед за Белинским Григорьев видел отличие реалистической литературы в том, ‘…чтобы брать лица, страсти их и положения не в исключительной среде, а в среде наиболее общей, не в такой обстановке, в которой им можно развиваться как угодно на свободе, а в обстановке чисто практической, мешающей развиваться им совершенно свободно…’ (Григорьев, 278). Таким образом, еще в XIX веке было сформулировано понимание реалистической литературы как литературы обращенной к социальной стороне жизни, а реализм был противопоставлен идеализму как прогресс в развитии литературы антиобщественному, а значит регрессивному, явлению. Подобная точка зрения была близка и многим отечественным литературоведам XX века. Так, П.Н. Сакулин (идейно близкий Сиповскому исследователь, на которого Сиповский часто ссылается в своих работах по теории литературы, оставшихся большей частью неопубликованными) в монографии ‘Из истории русского идеализма’ констатирует, что ‘…идеализм вообще очень часто сопровождается атрофией социального мышления’ (Сакулин, 314). В результате реализм рассматриваться как нормативное состояние литературы, к которому она постоянно стремится. В книге, посвященной творчеству пролетарских поэтов, Сиповский говорит о неизбежном возврате этого нового пласта литературы, возникшего на волне революционного романтизма (это слово часто употребляется как синонимичное слову ‘идеализм’) к реализму, как к норме и идеалу: ‘В ней /пролетарской поэзии — А.В./ кипит свежая кровь. Оттого этой поэзии не страшны и мгновения разочарования. Оно пройдет, и яркий революционный романтизм, ныне явно меркнущий, сменится здоровым трезвым реализмом, когда пенистый и мутный поток жизни сорвется с камней и потечет спокойной широкой многоводной рекой’ (Поэзия народа, 136).
Убежденный сторонник необходимости социологического подхода к литературе, Сиповский полагал, что писатель всегда, хочет он того или нет, является выразителем того или иного аспекта ‘общественной жизни’ (вопрос, который должен задавать себе литературоведение, заключается в том, какого именно аспекта и почему). Особенно это касается второстепенных писателей, которые ‘… представляют собою литературу как выражение спросов общественных масс’ (Сиповский. О сущности литературного влияния, 9). Следовательно, существование двух направлений в литературе может быть только отражением соответствующего расслоения общества. С другой стороны, Сиповский, вслед за Веселовским, утверждал, что эволюция литературы состоит в наполнении новым содержанием единых форм, неизменных на протяжении веков. Содержание это определяется ‘идеей’, которая подсказывается писателю самой жизнью: ‘…личность писателя, во всякий момент творчества, бессознательно выбирает из массы готовых литературных форм, типов, приемов те, которые легче всего поддаются наполнению таким содержанием, которым живет личность писателя в данный момент эволюции. Таким образом происходит что-то вроде скрещения эволюции личности писателя с многовековой эволюцией литературных типов, сюжетов, литературных форм и приемов творчества…’ (Сиповский. История русской словености, 42). То есть каждое общественное явление находит свое отражение в неких твердых литературных формах, к которым Сиповский относит сюжет, стиль и типы героев: »Сюжет’, ‘типы’, ‘стиль’ — вот главные формальные элементы, необходимые для того, чтобы отвлеченная идея обратилась в живое создание’ (Сиповский. История русской словености, 43).
В романе ‘Путешествие Эраста…’ Сиповский обращается к проблеме конфликта реального и идеального в русской действительности первой трети XIX века, демонстрируя этот конфликт на уровне каждого из перечисленных выше формальных элементов как столкновение литературных направлений.
В одной из своих работ, посвященных проблемам взаимодействия литературы и действительности, Сиповский дал определение ‘литературного типа’: ‘Литературным ‘типом’ называется воплощение такого художественного образа, который создался в творческом воображении писателя из соединения однородных черт, собранных после наблюдения целого ряда действительных людей, близких по духу один к другому’ (Сиповский. Онегин…, 43). Там же он перечисляет наиболее часто встречающиеся на страницах русской литературы типы: дворянский недоросль, чувствительная дама, необразованный помещик, верный слуга, нахлебник, французский гувернер и т.д. Большинство из них представлены и на страницах ‘Путешествия Эраста…’. Главный герой романа, Эраст представляет собой образ 20-летнего дворянского недоросля, который, как и полагается такому персонажу, ‘… напоминает нам собою чаще всего фонвизинского Митрофана, в лучшем случае — пушкинского Гринева’ (Сиповский. Онегин…, 216). От первого его отличает живое воображение и любопытство, а от второго — трусость. Характер Эраста во многом определен воспитанием, полученным от его чувствительной матери, внучки писателя князя Шаликова, видимо воплощающего у Сиповского худшие проявления сентиментализма. Сентиментальность Гликерии Анемподистовны во многом театральна и рассчитана на публику: она падает в обморок при любом удобном случае, часто читает вслух стихи, посещает могилу ‘местного Вертера’ и т.д., но главная ее особенность заключена в ее вторичности, ориентированности на литературные образцы. Крутолобова не просто часто цитирует любимые произведения, она склонна обозначать явления действительности именами, заимствованными из близкой ей по духу литературы. Юношу Виктора, которому, по выражению ее мужа ‘парни за девку башку прошибли’, она именует Вертером (вопрос о том, от чьей же на самом деле руки погиб Виктор так и остается в романе открытым), себя и своих домочадцев называет ‘гуронами простодушными’, Эраст, в ходе планирования путешествия превращается в Телемака, а его гувернер в Ментора. Ее литературные вкусы весьма старомодны, ‘новыми’ писателями она считает в основном тех, чьи произведения читали во времена князя Шаликова, ее деда. Эта ситуация очень характерна для помещичьей среды: Гликерия Крутолобова принадлежит к поколению старушки Лариной, матери пушкинской Татьяны. Духовное развитие этих дам остановилось на том моменте, когда они вышли замуж и переехали в деревню. Но если Ларина со временем полностью переключилась на бытовые заботы, то Крутолобова сохранила приверженность интересам своей молодости, что неизбежно выглядит комично. При этом Крутолобова категорически не приемлет ту литературу, которая по классификации Сиповского приближена к действительности (Жорж Санд и Бальзак) и предпочитает ей литературу идеалистическую (Лафонтена, Дюкре-Дюмениля, Радклиф), т.е. далекую от реальной жизни. В результате происходит обратная подмена: Крутолобова (а за ней и Эраст) начинает видеть жизнь через призму литературы. Так рождаются местные Вертеры и Телемаки. Своему исследованию по истории русского романа XVIII века Сиповский предпослал эпиграф из Пушкина: ‘Мы жизнь спешим узнать заране, и узнаем ее в романе’. Проблеме влияния романа на сознание людей этого столетия Сиповский даже посвятил отдельную главу ‘Очерков по истории русского романа’, обратив внимание на те искаженные формы, какие это влияние иногда принимало. ‘Тогдашние присяжные чтецы романов, жили в каком-то своеобразном мире, — везде, даже в самой жизни, мерещились им ‘интересные’ герои, одаренные высокими качествами души, далекие от жизни, окруженные каким-то ореолом’ (Сиповский. Очерки…, I, 2). Следует отметить, что такое восприятие литературы нередко соседствовало с плохим ее знанием: Крутолобова не только путает Икара с Дедалом, но и легко совмещает несовместимое, сентиментальный роман Л. Стерна с классицистической аллегорией Ф. Фенелона, предлагая графу-гувернеру написать по материалам путешествия роман ‘в духе Стерна… Лаврентия Стерна: ‘Письма двух чувствительных путешественников, или Телемак XIX столетия».
Поле напряжения в романе возникает тогда, когда это книжное сознание сталкивается с действительностью. Любое проявление сентиментальности Крутолобовой соседствует с самыми грубыми проявлениями реальности, от чего и возникает комический эффект. Местному Вертеру, как уже было сказано ‘парни за девку башку прошибли’, граф-Ментор, пытаясь читать Эрасту выписки из ‘Приключений Телемака’ прикусывает язык и отпускает вместо нравоучения ругательство, чтобы вывести супругу из картинного обморока Крутолобов льет ей на голову ‘Ерофеича’ и т.д. Но гораздо интереснее эпизоды, в которых книжная реальность одного типа (идеалистическая в терминологии Сиповского) сталкивается с той действительностью, которая была отраженна в русской реалистической литературе. Цитат из литературы этого типа в романе также немало, но они вплетены в ткань повествования и призваны создавать реальный, иногда даже бытовой фон, контрастирующий с сентиментальными порывами матери Эраста.
Если Глицерия Крутолобова является внучкой сентименталиста Шаликова, то уже само происхождение ее мужа свидетельствует о том, что он будет являть собой ее полную противоположность. Первая фраза романа: ‘Мы, дворяне Крутолобовы, род свой от князей Пошехонских ведем!’ отсылает читателя к началу романа Салтыкова-Щедрина ‘Пошехонская старина’: ‘Я, Никанор Затрапезный, принадлежу к старинному пошехонскому дворянскому роду’ (Салтыков-Щедрин, 7), а описание герба Крутолобовых: ‘три сосны и некто в оных соснах заблудшийся’ напоминает о примечании к заглавию ‘Пошехонской старины’: ‘Прошу читателя не принимать Пошехонья буквально. Я разумею под этим названием вообще местность, аборигены которой, по меткому выражению русских присловий, в трех соснах заблудиться способны…’ (Салтыков-Щедрин, 7). Поэтому Степан Семенович Крутолобов не имеет ничего общего со своей женой и в то время, как она посещает могилу Виктора, ведет беседы с персонажем его алкогольного бреда Кузькой, существом хотя и фантастическим, но порожденным самой жестокой реальностью. Следует обратить внимание на фамилию семейства Крутолобовых. В черновом варианте романа (в архиве Сиповского сохранился начальный отрывок черновой рукописи) они носят фамилию Пустолобовы, как и герой одного из первых произведений Г.Ф. Квитки-Основьяненко ‘Жизнь и похождения Петра Пустолобова’. Впоследствии, многократно переработанный, этот роман послужил основой для ‘Пана Халявского’, самого известного романа Квитки. Нельзя не отметить, что в этом произведении (как в первоначальном, так и в окончательном варианте) можно найти немало параллелей с романом Сиповского, начиная с сюжета: путешествие героя, которого В.Г. Белинский назвал ‘малороссийским Митрофанушкой’, в столицу.
Имена вообще очень важны в системе романа Сиповского. Эраст несомненно назван в честь героя повести Карамзина ‘Бедная Лиза’, после которой, впрочем, это имя приобрело популярность, в том числе и в литературе, и стало символом чувствительности. Эраст, в отличие от его родителей не имеет вариантов имени (Степан-Стефан, Гликерия-Лукерья), но все они носят фамилию Крутолобовых, что восстанавливает баланс между идеализмом и реализмом. Варианты имен имеют и другие персонажи, и не только с легкой руки мадам Крутолобовой, именующей свою компаньонку Пелагею мамзель Пелажи (здесь можно вспомнить, что старшая Ларина у Пушкина тоже поначалу звала Акулину Селиной). Помещик Зяблов, с которым Эраст знакомится на почтовой станции представляет дам своей семьи на русский и на французский манер: ‘Перпете!.. Перепетуя Ивановна… Дочь… Эмэ… по-русски: Любовь’, тогда как сыновей называет просто Таранька и Гаранька (то есть Тарас и Герасим). В этой семье разделение идеального и реального произошло по половому признаку, тогда как Крутолобова, имея единственного сына Эраста, стремится воспитать его по своему подобию, не учитывая гендерный фактор. Не получают иных имен только дворовые, как персонажи крайне неромантические, зато портной несомненно Тришка носит это имя благодаря комедии Д.И. Фонвизина ‘Недоросль’.
Поместье Крутолобовых тоже имеет двойное название: ‘Прогореловка — Пленирино тож’, причем первое имя вероятно следует считать историческим и произошедшим от некоего имевшего место в прошлом события (пожара), второе же название дал деревне князь Шаликов по имени своей ‘аманты’. Имя это, в свою очередь, конечно не настоящее, а нечто вроде литературного псевдонима персонажа, выбранного в духе французской прециозной литературы. Самой известной Пленирой русской поэзии была первая жена Г.Р. Державина, которой поэт посвятил ряд стихотворений. Сиповский в своем романе не всегда стремится придерживаться исторической достоверности и сознательно объединяет любые проявления идеализма в русской литературе, иногда даже игнорируя их авторство.
В ‘Путешествии Эраста…’ представлены даже несколько разновидностей идеализма в русской литературе: сентиментальная и романтическая. Случайный гость Крутолобовых Чухломин, хоть и носил столь непоэтическую фамилию и жил в усадьбе Пеньки (так, например, называлась усадьба помещицы Гурмыжской в пьесе А.Н. Островского ‘Лес’), тем не менее ‘чувствовал себя немного Чайльд-Гарольдом, не верил в постоянство любви и счастья’. Он носит боливар и чайльд-гарольдовский плащ, что в системе романа Сиповского выглядит уже отсылкой не столько к Байрону, сколько к Пушкину и его Евгению Онегину (‘Надев широкий боливар // Онегин едет на бульвар’). Чухломин не одинок в своей игре в разочарованность: и в Москве, и в Петербурге Эраст встречает ‘черные иронические фраки’, проводящие время за бутылкой ‘Аи’, также неоднократно упоминаемого у Пушкина и страдающие от сплина. Эти ‘неисправимые Чайльд-Гарольды’ именуются в романе ‘разочарованными героями того времени’. Тем самым подключается еще один типологически близкий текст, ‘Герой нашего времени’ М.Ю. Лермонтова. И Пушкина, и Лермонтова Сиповский ценил несомненно высоко, и во многом за то, что им удалось подвергнуть рефлексии ту самую книжность сознания их современников, над которой Сиповский и иронизирует в своем романе. Самих же героев Пушкина и Лермонтова, Онегина и Печорина, Сиповский считал генетически восходящими к героям сентиментальной литературы. Тесная связь этих литературных направлений иллюстрируется одним персонажем второго плана. Юноша Лиодор, появляющийся в саду Излера перед запуском воздушного шара, носит имя героя одноименной повести Карамзина и, обнаруживая ‘настроения вертеровского пошиба’ (Сиповский. Влияние Вертера…, 93) цитирует предсмертные стихи Ленского из ‘Евгения Онегина’.
Кроме того, есть еще ‘народный идеализм’, представленный кругом чтения Фролки (его имя, как и он сам, напоминают о Ла Флере, слуге Йорика, героя ‘Сентиментального путешествия’ Стерна). Фролка читает сказку о Бове-королевиче (точнее, вероятно, разглядывает лубочные картинки) и совсем по-детски воображает себя разными персонажами, но в конце концов в пьяном угаре всерьез начинает врать майору Запеканке, что он и есть Бова, а Эраст — его верный Личарда, то есть высказывает свою затаенную мечту о смене ролей (по замыслу Сиповского Фролка должен был стать главным героем третьей части, повествующей о зарождении буржуазии).
Все эти проявления идеализма становятся комическими на фоне отсылок к литературе русского реализма. Если Крутолобова называет свою семью ‘гуроны простодушные’, то их московские родственники именуют прибывшего Эраста с компанией ‘дикие’, что по сути — одно и то же, но в данном случае роль играют именно оттенки значения. Крутолобова имеет в виду невинность и естественную добродетель, Епанчины — неотесанность и несветскость. Таким образом, если говорить о второй константе художественного произведения, определяющей его структуру, то есть о стиле, то сентиментальный стиль в романе подвергается откровенному пародированию и высмеиванию. Так, письмо, которое пишет Крутолобова столичным родственникам, наполнено сентиментальными воспоминаниями, выписками из дневника и соответствующих сочинений. Но грубая реальность ‘нечувствительно’ вторгается в ее жизнь, и вместе с письмом родственникам ‘в презент’ посылается крепостная девка Палашка, а также гуси и поросята, о чем и упоминается в постскриптуме. Такое смешение стилей вызывает недоумение ее московской двоюродной сестры, читающей подряд: ‘Что такое? — заговорила она вслух. — Решительно ничего не понимаю!.. Телемак? Ментор?.. Эраст… ‘чувствительный путешественник’… бельам… слезы умиления… сладостные мечты… цветы граций… девка Палашка… гуси и поросята… Glycere de Kroutoloboff, ne* princesse de Chalikoff, что за bavardage?’ Элементы сентиментального стиля также подвергаются пародированию с помощью смены контекста. В устах епанчовского камердинера излюбленное Глицерией Анемподистовной слово ‘сивилизация’, произносимое на французский манер, приобретает комически-просторечный оттенок. Илья Гаврилыч поучает лакеев следующим образом: ‘Эх, вы жеребцы!.. Чего ржете? Благодарить должны всевышнего, что по его милости состоите вы на службе у их превосходительств господ Епанчовых и обитаете в первопрестольном граде Москве. Кабы не его святая воля, жили бы по-свински в деревне, были бы вы в настоящее время безо всякой сивилизации!’. Наконец, в эпизоде с ‘диким помещиком’, встретившимся Эрасту на одной из почтовых станций, идеалистическое мировоззрение сумасшедшего помещика Переплевина, ‘вольтерьянца и фармазона’, под влиянием книжной мудрости задумавшего уничтожить податное сословие и прогнавшего из своего поместья крестьян, сталкивается с реалистической ‘народной’ трактовкой данного события, изложенной в соответствующем стиле: ‘Восхотел, вишь, значит без мужика чтоб! Потому, говорит, я лучше всем слободу дам, чтоб все, значит, равны были. Уходите, грит, вы, сволочь посконная, с онучами и портянками своими подальше, все уходите, куда ваши глазыньки глядят. И оброку мне вашего не надоть, и барщины вашей не надоть! Только, говорит, не воняйте вы мне в нос мужицким духом, бога ради! Один, говорит, хочу остаться’.
Иногда увлечение слогом заводит героев слишком далеко, как например, Агриппину Запеканку, которая, войдя в роль романтической героини, начинает повествовать родителям Эраста о том, что ее погубило ‘увлечение’, забыв, что она должна разыгрывать жертву и заставляя тем самым майора сделать ей замечание: ‘Сестрица! Он соблазнил вас! Вы — жертва! Помните это!’. Уже упомянутые двойные имена и названия (Гликерия-Лукерья. Прогореловка-Пленирино и т.д.) тоже можно отнести к разряду приемов разоблачения сентиментального стиля.
Фамилия родственников Эраста, Епанчовы, позволяет сопоставить эпизод приезда Эраста с соответствующим эпизодом из романа Ф.М. Достоевского ‘Идиот’, а членов семьи Епанчовых с семьей Епанчиных. У Епанчовых тоже дочери (правда две, а не три) и почти сразу после приезда Эраста одну из них, Полину, выдают замуж за старика-миллионера, который так же как и Тоцкий в ‘Идиоте’ предоставляет возможность родителям самим выбрать для него невесту (выбирают также старшую). Эраста, так же как и князя Мышкина, камердинер Илья Гаврилович не хочет допустить к господам, заключая по его внешнему виду, что он ‘дикий’. В дальнейшем генеральша Епанчина замечает Мышкину, что он ‘вежливый… и не такой… чудак, как его отрекомендовали’ (Достоевский, VIII, 46). Надин Епанчова, генеральская дочка, увидев проделанный Эрастом мудреный пируэт восклицает: ‘А Илья сказал, что ‘дикие’ приехали… Какие же это ‘дикие’?
Можно привести еще целый ряд примеров, свидетельствующих о том, что противопоставляемая идеалистическому мировоззрению бытовая реальность в романе Сиповского представлена фрагментами из произведений писателей, которых он называл реалистами. Например, ‘танцующие клавиши бревенчатых мостов’ напоминают о мостовой в селе Плюшкина, бревна в которой ходили ходуном как фортепьянные клавиши, а изображение ‘греческой героини Бобелины с огромным бюстом’, которая ‘отважно вела крошечных греков на бой с ‘угнетателями-турками», украшавшее комнату на постоялом дворе, заставляет вспомнить тот же персонаж, изображенный на картине, висевшей в комнате Собакевича, а также нимфу ‘с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал’ в общей зале трактира губернского города N в поэме Н.В. Гоголя ‘Мертвые души’. Покидая Прогореловку мосье Чухломин плюет в сторону показавшейся за очередным поворотом усадьбы почти так же, как Базаров, уезжающий из Марьино после дуэли с Павлом Петровичем в романе И.С. Тургенева ‘Отцы и дети’. Карточный шулер Любим Бубновый носит ту же фамилию, что и герой повести М.П. Погодина ‘Невеста на ярмарке’, проигравший в карты казенные деньги. Последний, кстати, сватаясь, тоже не мог вспомнить, какая из сестер старшая, как и жених Полины Епанчовой, а волосы стриг ‘a la diable m’emporte — на манер черт меня побери’, как постригся в Москве Эраст.
Есть у Сиповского отсылки и к документальной, мемуарной литературе. Например, ‘маньячество’ Степана Крутолобова, выражающееся в изготовлении бесконечных настоек можно сопоставить с эпизодом из мемуаров С.П. Жихарева, который описывает свой визит к одному немолодому чиновнику. Этот чеовек потчует гостей настойками и наливками собственного приготовления: ‘Милости просим, водочки, какой кому угодно: все самодельщина, ха-ха-ха, ведь мы люди холостые, только о себе думаем, ха-ха-ха /…/ вот зорная, эта калганная, желудочная, а вот и родной травничок, такой, бестия забористый, что выпрьешь рюмку, другой захочется. /…/ Не успели отобедать, как толстая Марфа явилась с несколькими бутылками разных наливок и поставила их перед хозяином. ‘Мы ведь не французы, — сказал Семен Тихонович, осматривая бутылки, — чертова напитка кофию не пьем, а вот милости просим отведать наших домашних наливок, кому какая по вкусу придется, хороши, право хороши, язык проглотишь, есть и кудрявая, сиречь рябиновка, есть и малиновка, да такая, что от рюмки сам сделаешься малиновым. Ха-ха-ха! А вот вишневочка: уж такая выгла, из собственных своих вишенок, что любо-дорого, была и клубничная, да, признаться, всю выпили, у нас не застоится» (Жихарев, 189-190).
Список таких цитат и аллюзий может быть продолжен. Вместе с тем, естественно возникает вопрос о границах заимствования: ведь люди XIX столетия действительно носили боливары и стриглись на манер ‘черт меня побери’. Насколько правомерно утверждение, что все эти реалии у Сиповского вторичны, то есть заимствованы уже из литературы, а не напрямую взяты их жизни? Вряд ли на этот вопрос можно ответить однозначно, тем более, что Сиповский варьирует цитирование от прямого повтора до намека. Можно лишь предположить, что для самого Сиповского мир литературный сливался с реальным, был неотделим от него и оттого иногда лишен авторства. В архиве Сиповского довольно часто встречаются конспекты отдельных произведений, в том числе и довольно известных. Будучи хорошим знатоком литературы, он, видимо, все же не очень полагался на свою память. Поэтому не исключено, что сам Сиповский не всегда мог с уверенностью сказать, что он цитирует и откуда у него взялся тот или иной факт. Об этом свидетельствуют более или менее случайные подтексты. Так, помещик Зяблов рекомендуется улану Оловянному-Раздольскому цитатой из стихотворения Дениса Давыдова ‘Бурцову’, а гаванские охотники неожиданно вспоминают роман Тальмана ‘Езда в остров любви’ в переводе В.К. Тредиаковского. Эти персонажи, в отличие от Эраста и Гликерии Крутолобовых, не начитаны, но и для них литература предоставляет некий набор языковых клише, которые они употребляют не задумываясь.
Противоречия в семейной жизни Крутолобовых, вызванные столкновение разных литературных традиций, находят свое дальнейшее продолжение в судьбе Эраста. Эраст во многом является достойным сыном своей матери. Своей способностью воспринимать жизнь через призму литературы он во многом напоминает ‘чувствительного путешественника’, получившего распространение после ‘Писем русского путешественника’ Карамзина. В монографии, посвященной этому произведению, Сиповский отмечает, что для данного литературного типа характерно стремление ‘перечувствовать то, что чувствовали учителя’ (Сиповский. Н.М. Карамзин…, 240). Таким образом, разница между Эрастом и героем Карамзина определяется тем, кто были эти учителя. Эраст воспитан в равной степени как на сентиментальной литературе, так и на авантюрных романах XVIII века, которые он таскает из сундука своего наставника-француза. Как и его мать, он обладает способностью во всем видеть сюжеты для литературных произведений, следуя в этом отношении заветам своего прадеда князя Шаликова, писавшего что ‘Обстоятельство, почти ничего не значущее в другом случае, в путешествии может быть весьма приятно, интересно’ (Шаликов, 10). По возвращении таких сюжетов у Эраста набирается четыре. Все они представляют собой как будто неразвернутые вставные новеллы, которыми изобиловали как авантюрные романы, так и романы-путешествия, последний же особенно интересен тем, что демонстрирует способность к крайней степени абстрагирования от собственной жизни и восприятия ее в категориях литературы.
Но Эраст не только порождает сентиментально-авантюрные сюжеты, но и постоянно ждет их реализации в жизни. Поэтому в романе есть целый ряд подобных сюжетов и микросюжетов (третьей константы по терминологии Сиповского), но в травестированном виде. Сам по себе сюжет ‘деревенский недоросль в столице’ имел свою традицию. Но вопреки ожиданию читателя, подготовленного авантюрным романом XVIII века, а в русской рецепции такими произведениями, как ‘Евгений или пагубное воспитание’ А.Ф. Измайлова, или ‘Нововыпеченный скоморох’ из Пересмешника’ и ‘Повесть о новомодном дворянине’ из ‘Русских сказок’ М.Д. Чулкова, достаточно типичная для романа XVIII века ситуация попадания, ‘гурона простодушного’ в светское общество не влечет за собой ровным счетом никаких отрицательных последствий. Эраст не становится щеголем или жертвой разврата, хотя и участвует вместе с гусаром Полем в поездке к цыганам и напивается до беспамятства. Благодаря неожиданному стечению обстоятельств и своевременному вмешательству Фролки сразу двум карточным шулерам не удается обыграть Эраста и он уезжает с выигрышем, так ничего и не заподозрив (сюжет обыгрывания молодого и наивного человека встречается как в русской литературе, от ‘Евгения’ Измайлова (глава ‘Несчастия’) до ‘Капитанской дочки’ Пушкина, так и в европейской, как, например, во вставной новелле ‘История Марки де Розамберта’ в романе Прево ‘Приключения Маркиза Г…’). Наконец нереализованной остается и любовная интрига, элемент, который Сиповский считал одной из основных жанровых принадлежностей большинства романов, генетически восходящей к греческому роману. Оказавшись в Москве в обществе двух кузин, Эраст не влюбляется, как этого можно было бы ожидать, ни в одну из них, да и они, в свою очередь, не пленяются его простодушием, а лишь беззлобно посмеиваются над ним.
Пожалуй самой яркой иллюстрацией приема травестирования традиционного романного сюжета ‘нападение морских разбойников и взятие в плен’ является эпизод морской прогулки, в ходе которой Эраст с компанией из двух чиновников и трех барышень, подвергаются нападению пьяных англичан. Кроме того, само появления пьяных англичан в момент, когда все находившиеся в лодке любовались закатом, напоминает появление пьяных немцев в Царицыне в романе Тургенева ‘Накануне’.
Нетрудно заметить, что во всех этих приключениях сам Эраст абсолютно ничего не предпринимает, максимально следуя loi de passivit* героя настоящего авантюрного романа. Фатализм миросозерцания, который Сиповский выделял в качестве одного из основных жанрообразующих признаков этой разновидности романа, предельно развит в образе Эраста. Но принципиальное отличие романа Сиповского заключается в том, что в традиционном авантюрном романе судьба является ‘гонительницей’ героя, и роман, таким образом, превращается в описание его несчастий. В ‘Путешествии Эраста…’ читатель постоянно сталкивается с счастливым для героя стечением обстоятельств, в результате чего возникает ощущение, что судьба хранит Эраста и всю его семью, тем самым очередной раз опровергая их попытки провести параллели между романом и реальностью, зато напоминая о том, что Эраст по прямой линии восходит к образу сказочного Ивана-дурака. Крайним выражением охранительной функции судьбы можно считать эпизод, когда Кузька, в очередной раз появившись из бутылки настойки ‘Клопшток’, спасает от разорения Крутолобова-старшего, велев ему сжечь подписанную накануне в полупьяном состоянии бумагу о выделении содержания ‘вдове’ Эраста Степановича Крутолобова. Такая благосклонность фортуны позволяет героям как бы со стороны наблюдать за происходящими с ними событиями и следить за реализацией в них литературных сюжетов. Жизнь героев в романе Сиповского не совпадает с их ожиданиями, обусловленными определенным литературным влиянием. Зато в жизни происходит то, чего не происходило в романах. Так, например, в отличие от романного героя, как например, того же Мирамонда из романа Ф. Эмина, которому удалось избежать женитьбы на жительнице Лиссабона, воспользовавшейся его незнанием португальских законов, Эраст оказывается неожиданно для себя женатым. Кроме того, Эраст не покончил жизнь самоубийством, но разыграл самоубийцу с целью совсем неромантического обмана. Жизнь Эраста вновь не совпадает с литературными представлениями о ней, что подчеркивается и сообщением о том, что впоследствии Эраст: ‘Перечитав ‘Путешествие по Малороссии’, сочиненное прадедом, князем Шаликовым… нашел, что ничего общего между этим сочинением и украинской действительностью нет’. Можно предположить, что особенные возражения Эраста могли вызвать пространные рассуждения Шаликова о гостеприимстве малороссиян, особенно на Полтавщине: ‘… кто только проехал Полтаву, тот всегда будет вспоминать о ней, но кто пожил в ней хотя самое короткое время, тот будет любить ее. То, что во всех странах, во всех климатах, во всей природе есть главное, есть интереснейшее — люди здесь отменно любезны. Я говорю о полтавских жителях. Какое гостеприимство, какая ласковость, какая общественность’ (Шаликов, 145).
При характеристике малороссийской действительности Сиповский вновь обращается к литературе XIX века. В 1927 году в Киеве на украинском языке вышла монография Сиповского ‘Украина в русской литературе’. В этой книге Сиповский говорит о появлении с конца XVIII столетия в произведениях с украинской тематикой литературного типа ‘чудака’, нашедшего впоследствии блестящее воплощение у Нарежного в повести ‘Два Ивана или страсть к тяжбам’, а так же у таких писателей, как Гребенка, Кулжинский или Квитка-Основьяненко, и, наконец, у Гоголя. Возникновение такого типа Сиповский объяснял изменением социальных условий: ‘После бурной многовековой борьбы, когда такой простор был предоставлен ‘личности’ — Малороссия XVIII века утихомирилась, выдохлась и обратилась в захолустье: колоритные титанические фигуры прошлого естественно выродились в украинских ‘чудаков’, ‘оригиналов’, героические стихии жизни ‘травестировались’ в мещанские, Илиада выродилась в войну мышей и лягушек, в борьбу Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем…’ (Украина, 332). Таким ‘оригиналом’ предстает перед читателем майор Запеканка, гордо заявляющий о себе: ‘Я — Запеканка!! Мой прадед кошевым в Сечи был!.. А я… чорт вас возьми! — в интендантстве служил тридцать лет с честью и отличием!’. Но теперь фамилия Запеканка звучит уже не столь гордо, и Крутолобов-старший, услышав ее, морщится, так как не любит сладкие наливки.
Все обозначенные выше параллели с русской литературой XVIII-XIX веков свидетельствуют о том, что конструктивным принципом данного романа Сиповского является постоянное столкновение идеалистически ориентированной литературы с реалистической. Но при рассмотрении ‘Путешествия Эраста…’ необходимо учитывать и некоторые научные проблемы, который видел Сиповский в этот период времени.
Очевидно, что революционные события и последовавшее за ними перераспределение ролей, в том числе и в научном мире, вызвали у Сиповского ощущение кризиса науки о литературе, с которой он себя отождествлял. Несмотря на то, что в 1920-е годы его академическая и преподавательская карьера была успешно продолжена, соотношение написанных и опубликованных работ Сиповского в этот период свидетельствует о том, что он оказался на периферии научного процесса. Тем не менее, Сиповский не только продолжал отстаивать разрабатываемые им еще с начала века научные принципы, но и стремился адаптировать их к изменившейся общественной ситуации.
Это стремление выражалось, в частности, в постоянных попытках вступить в полемику, адресатом которой в 1920-х годах стали так называемые ‘представители формального метода в литературоведении’. Большая часть этих попыток осталась не реализована, о чем свидетельствуют хранящиеся в архиве Сиповского неопубликованные полемические статьи. Но и на опубликованную в 1924 году в ‘Литературном еженедельнике’ статью ‘О формальном методе’ (No 28-32) откликов обнаружить не удалось. Возможно Сиповский воспринимался его более молодыми современниками как некий пережиток прошлого, недостойный пристального внимания.
Вместе с тем, односторонняя ‘дискуссия’ Сиповского с формалистами достаточно последовательна и является частью целой системы взглядов на роль и назначение науки о литературе. Представитель школы Веселовского и сторонник ‘венгеровского’ направления в литературоведении, Сиповский очень ценил прежде всего фактическое знание литературы и соответствующего контекста. С тревогой констатируя снижение общего уровня образования в университетской среде (как у студентов, так и у преподавателей), Сиповский отстаивал необходимость создания новой ‘поэтики’, которую он называл социальной. Понятие ‘социальной поэтики’ было разъяснено Сиповским в программной статье ‘Социальная поэтика (ее сущность, задачи и цели)’: ‘Слово ‘социальный’ я употребляю в смысле: ‘социологический подход к выяснению сущности поэзии и всех тех вопросов, которые, так или иначе, связаны с этою ‘сущностью» (Сиповский. Социальная поэтика, л. 18), и далее: »Поэтикой’ я называю ту часть науки о поэзии, которая, по существу отличается от ‘истории поэзии’ (или ‘истории литературы’) своим теоретическим характером: ‘поэтика’, или ‘теория поэзии’ — есть наука, изучающая поэзию прежде всего в философском аспекте (выяснение сущности понятия поэзии, раскрытие ее объема и содержания и тех законов, которые управляют ее развитием, определяя динамику ее бытия)’ (Сиповский. Социальная поэтика, л. 19). В этой же статье Сиповский поясняет, что социальная поэтика не должна стать единственной, и что ‘поэтику’ можно также строить на других основаниях, но необходимость создания социальной поэтики именно в этот период обусловлена требованиями исторического момента. Говоря о задачах литературоведения Сиповский исходил из представлений о назначении самой литературы, утверждая, что она ‘… уясняет нам жизнь путем искусственного подбора ее типичных и характерных явлений’ (Сиповский. Очерки, I, 1, 55) и, в конечном счете, ‘история всемирной литературы есть постепенное раскрытие смысла человеческой жизни’ (Сиповский. История русской словесности, 52). Поэтому в условиях общего снижения культурного уровня задача науки о литературе заключается, с его точки зрения, в разъяснении ‘сущности’ ‘типичных и характерных явлений’, отраженных в художественной литературе.
Сиповский видел несомненную опасность в доминировании формального метода в науке, главным образом из-за его ‘изолирующего’ подхода: ‘И напрасными представляются мне упорные старания некоторых наших теоретиков (например, профессора Эйхенбаума) довести дифференциацию науки о поэзии до вполне обособленного и самостоятельного существования, а из изучения ее создать дисциплину особого порядка, не подчиненную истории культуры’ (Сиповский. Социальная поэтика, л. 26). Следует отметить, что Сиповский неизменно подчеркивал уважение к своим оппонентам-формалистам (особенно к Б.Н. Эйхенбауму, к которому Сиповский апеллирует чаще других), но вместе с тем выражал опасение, что их последователи уже не будут обладать тем уровнем знания, который необходим для полноценного анализа литературного произведения. По мнению Сиповского, формалисты, за плечами у которых зачастую были венгеровские семинары и университетское образование ‘старой школы’, ведут нечестную игру, что может ввести в заблуждение исследователя нового поколения: ‘…отвергая в принципе значимость ‘содержания’, формалисты, отдавая все свои симпатии ‘форме’, на деле тайком предварительно проделывают ту работу, которую считают недостойной их внимания, ‘мало плодотворной» (Сиповский. О сущности литературного влияния, 13). И если в настоящий момент ‘ни один самый рьяный формалист не станет сравнивать две книги, случайно выхваченные с разных полок шкафа, не ознакомившись с их содержанием’, потому что он сознает, что ‘формальные совпадения могут быть между ‘Бедной Лизой’ и руководством по коневодству’ (Сиповский. О сущности литературного влияния, 13), то в дальнейшем главенство формального метода в науке может привести именно к такому пренебрежению элементарным здравым смыслом. В ряде статей Сиповский спорил с представителями этого метода, настаивая на том, что формализм не может считаться полноценным методом, а является лишь приемом, вспомогательным при комплексном подходе к анализу литературного произведения. Поэтому Сиповский утверждает: ‘Только в тесном содружестве социологического и формального методов может быть достигнута полнота историко-литературного сравнительного анализа’ (Сиповский. К вопросу об изучении…, 18). Но столь же очевидно и то, что будущее Сиповский видит за ‘социальной поэтикой’, в период грядущего господства которой формализм естественным образом перейдет в разряд вспомогательного метода.
Другая опасность, таившаяся в формализме, по мнению Сиповского, заключалась в тенденции к ‘аристократизму’ (Сиповский. Борьба идеализма и реализма, 11) в литературоведении, то есть в игнорировании массовой литературы и предпочтении выбора для исследования признанных шедевров (опасность, как и предыдущая, тоже скорее потенциальная, потому что реальных формалистов нельзя было упрекнуть в презрении к низовой, массовой литературе). Тем не менее, Сиповский уделяет много внимания этому аспекту проблемы.
Можно предположить, что строя свой роман как ‘социальное обоснование’ (Предисловие) фактов, Сиповский, тем самым, косвенно продолжает свою полемику с формалистами. Очевидно, что деление литературы на реалистическую и идеалистическую в концепции Сиповского изоморфно делению науки о литературе на социальную и формальную поэтику, где первая опирается на ‘практическую обстановку’, а вторая склонна к рассмотрению явления в обстановке ‘исключительной’. Научный процесс представляет собой борьбу этих направлений, и на современном исследователю этапе оба эти направления не могут существовать друг без друга. Поэтому, создавая произведение, которое, в силу своей цитатности и даже пародийности, может служить благодарным материалом для формального анализа, Сиповский за литературной игрой прячет содержание, которое, по его мнению, может быть выявлено только при социологическом подходе, то есть при владении тем обширным дополнительным материалом, которым владел он сам. При этом роман остается и авантюрным, и литературной игрой, которая должна доставить удовольствие человеку образованному.
Второй роман Сиповского ‘Коронка в пиках до валета’ никак не может быть названа литературной игрой и тем более пародией. Это серьезный по содержанию, в чем-то даже трагический роман, затрагивающий некоторые немаловажные события русской истории XIX в. Российско-Американская компания, о которой идет речь в романе была создана в 1798 году (в первый год своего существования она называлась Соединенная Американская компания) для урегулирования торгово-промысловых интересов России на территории Аляски (см. Тихменев П. Историческое обозрение образования Российско-американской компании и ее действий до настоящего времени. Ч. 1-2. СПб., 1861-1863). Создание ее было подготовлено предшествовавшими исследованиями и постепенным освоением территории Аляски как с российской стороны, так и другими странами (см. Берх В. Хронологические исторические открытия Алеутских островов или подвиги российского купечества. СПб., 1823). Несмотря на то, что Российско-Американская компания была прежде всего торговым предприятием, представление о ней как о свободно торговой компании в рамках государственной службы было лишь иллюзией, впрочем сознательно поддерживаемой правительством. Несомненно освоение Аляски было делом политическим. Поэтому уже в 1804 г., помимо официально действующего правления компании, был создан временный комитет акционеров, обладавший правом общего собрания (см. История Русской Америки. Т. II. М., 1997). Этот комитет состоял из трех членов, из которых два были выборными, а третий назначался непосредственно императором. В первый комитет входили морской министр Н.С. Мордвинов, товарищ министра Министерства внутренних дел граф П.А. Строганов и тайный советник И.А. Вейдмейер, один из чиновников того же министерства. Комитет действовал негласно и преимущественно в тех случаях, когда дело касалось решения вопросов, связанных с государственной тайной. В 1813 г. временный комитет был преобразован в постоянный совет. На разных этапах его существования в него входили тот же Мордвинов, известный исследователь Аляски В.М. Головнин, правитель Русской Америки 1830-1835 гг. Ф.П. Врангель и др. Возможно существование этого комитета подтолкнуло Сиповского к написанию романа — политического детектива о мировом заговоре против России. Российское правительство действительно подталкивали к продаже Аляски. И если в 1821 г. император Александр I издал указ, запрещающий иностранным судам плавать вдоль берегов русских владений, то уже в 1824 г. Россия была вынуждена предоставить США (а затем и Англии) льготные условия мореходства, а в 1839 г. юго-восточные земли Аляску были сданы в аренду. Принято считать, что на политическую обстановку на Аляске оказала серьезное влияние так называемая ‘доктрина Монро’: в 1823 г. президент США Монро в послании к конгрессу заявил, что земли американского континента не могут быть открыты для колонизации. Но непосредственно финансовые дела Российско-Американской компании особенно пошатнули события 1834 г., когда английская Компания Гудзонова залива сделала попытку силой закрепиться в пределах русских владений в устье реки Стикин (Стахин). И опять Россия вынуждена была пойти на уступки, в результате которых компания получила землю в аренду на выгодных условиях (возможно этот эпизод из истории Русской Америки отражен в романе Сиповского в главе о разорении Колмыковского редута). Все эти события происходили на фоне постепенно развивающейся золотой лихорадки, хотя первые настоящие золотые месторождения были найдены на Аляске только в 1890-х гг. Ослабление позиций России в мировой политике, усугубленное Крымской войной, привело к невозможности поддерживать процесс освоения Аляски, вследствие чего в 1867 г. российские владения на Аляске были проданы США за 7,2 млн. долларов.
События, происходившие вокруг Аляски в первой половине XIX столетия несомненно дают богатую почву для воображения в жанре детектива, но тем не менее историю ‘Коронки в пиках’, могущественной организации, постепенно вынудившей Россию продать Аляску, вероятно следует считать вымышленной. В то же время, Сиповский использовал в своем романе реальные события и имена, хотя и не всегда соблюдая хронологию. Название фрегата ‘Диана’ видимо заимствовано у реально существовавшего шлюпа с тем же именем, на котором в 1807-1809 гг. совершил кругосветное путешествие упоминаемый в романе капитан первого ранга Головнин. Его записки ‘Путешествие российского императорского шлюпа ‘Диана’ из Кронштадта в Камчатку, совершенное под началом флота лейтенанта, ныне капитана первого ранга Головнина в 1807, 1808 и 1809 годах’ были выпущены в Петербурге в 1819 г. Можно предположить и прототипов морских министров Мериносова и Суходольского. Это Министр морских военных сил адмирал Н.С. Мордвинов (1754-1845), занимавший эту должность с 1802 по 1807 г. и сменивший его на этом посту вице-адмирал П.В. Чичагов. Чичагов сначала был товарищем министра и по свидетельству ряда современников практически вынудил Мордвинова уйти в отставку. Чичагов был англоманом на флоте и порой заслуживал самых нелестных отзывов. Так, Головнин писал о Чичагове: ‘Человек в лучших летах мужества, балованное дитя счастия, все знал по книгам и ничего по опытам. Всем и всегда командовал, и никогда ни у кого не был под начальством. Во всех делах верил самому себе более всех, для острого слова не щадил ни Бога, ни царя, ни ближнего. Самого себя считал способным ко всему, а других ни к чему. Вот истинный характер того министра, который, соря деньгами, воображал, что делает морские наши сил непобедимыми. Подражая слепо англичанам и вводя нелепые новизны, мечтал, что кладет основной камень величию русского флота. Наконец, испортив все, что оставалось еще доброго в нем (флоте) и наскучив наглостию своею и расточением казны, верховной власти удалился, поселив презрение к флоту в оной и чувство глубокого огорчения в моряках’ (цит. по: Веселаго. Краткая история…, 441-442). С еще большей осторожностью можно предположить аналогию между барон фон-Фрейшютцем и бароном Ф.П. Врангелем Федор Петрович, с 1830 по 1935 г. занимавшего должность главного правителя Аляски (в 1817-1819 Врангель совершил кругосветное плавание на шлюпе ‘Камчатка’, возможном прототипе ‘Камчадала’ у Сиповского). Кроме того, один второстепенный персонаж введен в роман почти под своим именем — это преподаватель Морского корпуса Марк Фомич Гарковенко, то есть Марк Филиппович Горковенко (см. Веселаго Ф.Ф. Очерк истории Морского кадетского корпуса. СПб., 1852).
Очевидно, что Сиповский не мог знать морского быта по собственному опыту. Поэтому ряд эпизодов в ‘Коронке в пиках..’ почти напрямую заимствованы из русской маринистики, как документальной, так и художественной. Описание праздника Нептуна предположительно взято из записок Головнина (Головнин, I, 129-132) — оно совпадает в деталях, за исключением мотива матросского бунта, которого у Головнина нет. Там же содержится подробное описание мыса Доброй Надежды, дополненное у Сиповского элементами, заимствованными из ‘Фрегата ‘Паллада» А.И. Гончарова. Путешествие Гончарова — один из наиболее очевидных источников романа Сиповского. Оттуда взяты не только рассказ о прогулке в Капштадт, повторяющийся в деталях во всех повествованиях о посещении мыса Доброй надежды, но и почти все эпизоды пребывания ‘Дианы’ в японском порту, включая историю с деревянной пушкой и ожиданием разрешения из Иеддо (Гончаров, III, гл. 1). Есть даже прямая цитата: также, как и в ‘Фрегате ‘Паллада» вахтенный матрос в ‘Коронке в пиках’ при приближении торгового судна кричит ‘Купец наваливается’ (Гончаров, II, 32).
Описания Аляски и быта кенайцев могли быть взяты из различных путешествий, того же Головнина, Лаврентия Загоскина, где, например, есть подробное описание Михайловского редута (Путешествия и исследования лейтенанта Лаврентия Загоскина в Русскую Америку в 1842-1844 годах) или даже из путешествий капитана Джеймса Кука, которые читает Илья Маклецов в корпусе. Из трех кругосветных путешествий Кука последнее проходило вдоль берегов Северной Америки и содержит характеристику алеутов и других северных народов. У Кука, возможно, заимствован эпизод столкновения с туземцами при попытке взять пресной воды — в путешествиях Кука таких эпизодов несколько. Возможно также Сиповский руководствовался и живописными изображениями Аляски. В 1895 году в Петербурге издавалась серия ‘Живописная Россия’, в которую были включены и зарисовки Русской Америки.
С большой степенью вероятности можно предположить влияние на роман Сиповского ‘Морских рассказов’ К.М. Станюковича, содержащих много морских терминов и реалий, к тому же обычно поясняемых. Так, например, история расправы с боцманов Гогулей, названная у Сиповского матросским судом Линча возможно восходит к рассказу Станюковича ‘Матросский Линч’ 1887 года (публиковался также под названиями ‘Между матросами’ и ‘Матросская расправа’). В другом рассказе ‘Нянька’ Станюкович объясняет суть этого матросского ‘обычая’ наказывать зверствующего боцмана: ‘Боцмана избивали где-нибудь в переулке Кронштадта ии Ревеля до полусмерти и доставляли на корабль. Обыкновенно боцман того времени и не думал жаловаться на виновников, объяснял начальству, что в пьяном виде имел дело с матросами с иностранных купеческих кораблей, и после такой серьезной ‘выучки’ уже дрался с ‘большим рассудком’, продолжая, конечно, ругаться с прежним мастерством, за что, впрочем, никто не был в претензии’. (Станюкович, 208.). Так же и Гогуля у Сиповского рассказывает, что подрался с американцами, которые ‘боксом били’. Тема рукоприкладства на флоте вообще очень часто возникает как у Станюковича, так и у Сиповского.
Интересно, что не только морские реалии, но и быт гаванских чиновников, который еще вполне мог быть лично знаком Сиповскому, тем не менее взять им из литературного источника. В 1860 году в 11 и 12 номерах журнала ‘Библиотека для Чтения’ были опубликованы физиологические очерки И. Генслера ‘Гаваньские чиновники в домашнем быту или Галерная Гавань во всякое время дня и года. Пейзаж и жанр’ (впоследствии они были изданы отдельно). Генслер так описывает Галерную Гавань: ‘Есть в Петербурге отдаленный уголок, который называется Галерной Гаванью, или просто Гаванью. Это последний квартал Васильевского острова, отрезанный от него Смоленским полем, слободка на правом берегу взморья, с дюжиною улиц, пересеченных переулками и закоулками, и с тремястами домов, домишек и лачуг, деревянных, одноэтажных и очень-очень пожилых. К ним примыкают длинные заборы, за которыми видны сады и огороды. /…/ На жестяных билетах, прибитых над воротами, прочтете все градации военных и гражданских чинов, от матроса, вахтера и унтер-офицера до штабс-капитана и от копииста и подканцеляриста до прославленного в русской литературе вечного титулярного советника…’ (Генслер, 3-4). Генслер подробно характеризуетт быт гаванских обитателей, почти деревенскую, патриархальную атмосферу, царившую в Гавани. Есть там рассказы о том, как гаванцы охотятся на уток и собирают на заливе дрова (см. эпизоды с гаванскими чиновниками в ‘Путешествии Эраста…’). В ‘Коронке в пиках…’ Сиповский не только основывался на этих описаниях. но и ввел почти прямую цитату из Генслера: французский диалог Жана Кожебякина с сестрой на свадьбе Ильи и Елены с небольшими отклонениями целиком перенесен из очерков Генслера (Генслер, 129-130).
Не менее важны параллели ‘Коронки в пиках…’ с приключенческой литературой, из которых наиболее очевидны аналогии с романами Фенимора Купера. ‘Куперовские настроения’ главных героев неоднократно подчеркиваются. Гаванский мальчишки играют в делаваров и сиуксов (сиу), в Англии Илья собирается купить английские издания романов Купера и пишет в письме родным, что на Аляске ему придется ‘…быть следопытом и зверобоем и заводить друзей вроде куперовских Ункаса и Чингак-хока!’, Уильдер, глядя на Уг-Глока, спрашивает Илью и Вадима, не напоминает ли он им о Купере и т.д. Интересно что Купер представлен в романе Сиповского на двух уровнях: на уровне сознания персонажей и на авторском. В первом случае Сиповский вновь возвращается к теме книжного сознания, но теперь уже рефлексивного. Герои Сиповского любят и читают Купера, видят аналогии с его романами в собственных приключениях, но отдают себе в этом отчет и способны иронизировать по этому поводу. С другой стороны, в романе есть глава, озаглавленная ‘Страничка из Купера’, события в которой (засада на реке и уничтожение лодки с кенайцами) почти полностью повторяют то, что произошло с путешественниками в 5-6 главах романа Купера ‘Следопыт’. Сами герои не замечают этой аналогии, но авторское указание на нее не подлежит сомнению. Если принцип, по которому построено ‘Путешествие Эраста…’ распространить на ‘Коронку в пиках…’ и принять во внимание, что событийная сторона бралась Сиповским из реалистической в его понимании литературы, то следует признать, что приключенческую литературу в духе Фенимора Купера Сиповский относил к реализму. Намек на конфликт реализма и идеализма дан в романе с помощью поэзии Байрона, которая едва не заставляет Вадима бросить ‘Диану’ и стать корсаром. В этой главе Сиповский доходит едва ли не до литературного хулиганства: Уильдер не только цитирует Байрона в русском переводе начала XX века (вообще не очень ясно, на каком языке ведется разговор), но и цитирует строчку из стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘Смерть поэта’: ‘Судьбы свершился приговор’. Но в данном тексте этот конфликт только намечен, а не развит, так как отсылки к ‘литературе реализма’ доминируют.
Купер не единственный автор этого типа: особенности перемещения на собаках, тема золотой лихорадки и сюжет с каннибализмом при длительных переходах взяты из ранних рассказов Дж. Лондона, как и имя одного из кенайцев Коскуш (так зовут главного героя рассказа Дж. Лондона ‘Закон жизни’, старого индейца, оставленного умирать в одиночестве). А сюжет поиска пропавших родственников возможно отсылает к роману Жюль Верна ‘Дети капитана Гранта’.
Такого рода комментарий. как и в случае с ‘Путешествием Эраста…’ может быть продолжен. Сиповский словно бы исследует возможности приключенческой литературы и ища подтверждения собственным исследованиям жанра романа. В 1910 г. Сиповский писал: ‘Классификация видов романического творчества должна быть произведена на двух основаниях — а) по признакам внешним и — б) внутренним. К первым отношу я чисто литературные особенности, в произведениях каждой группы обращающиеся в ‘общие места’ (стиль, типы героев, темы и сюжеты, литературная форма и пр.), — ко вторым — те философские начала, которые (сознательно или бессознательно) положены в основу развития различных романов (фатализм, дуализм, индивидуализм)’ (Сиповский. Очерки…, II, 905). ‘Коронка в пиках…’ может быть интерпретирована как попытка провести обратный эксперимент: возможно ли при наличии всех необходимы составляющих (при вечной неизменности формальных элементов, о чем уже было сказано) создать нечто новое в рамках того же типа. Сиповский не узнал о результатах своего эксперимента: он умер в год издания романа, но отчасти о его успешности может свидетельствовать переиздание романа в 1994 г. в серии ‘Морская библиотека’.
В заключение нельзя не признать, что романы Сиповского, провокативные в филологическом отношении, являются достойными образцами русской беллетристики 30-х годов XX века и могут читаться с минимальным реальным комментарием без дополнительных разысканий в области поэтики. Поэтому комментарий, сопровождающий данную публикацию, выдержан именно в таком ключе, а соображения, высказанные в этой вступительной статье можно считать необязательными.

Литература:

Берх В. Хронологические исторические открытия Алеутских островов или подвиги российского купечества. СПб., 1823.
Веселаго Ф.Ф. Краткая история русского флота. СПб., 1995. С. 441-442.
Веселаго Ф.Ф. Очерк истории Морского кадетского корпуса. СПб., 1852.
Веселовский А.Н. История или теория романа? // Веселовский А.Н. Избранные работы. Л., 1939. С. 3-22
Генслер И. Гаваньские чиновники в домашнем быту или Галерная Гавань во всякое время дня и года. Пейзаж и жанр. СПб., без года.
Головнин В.М. Путешествие российского императорского шлюпа ‘Диана’ из Кронштадта в Камчатку, совершенное под началом флота лейтенанта, ныне капитана первого ранга Головнина в 1807, 1808 и 1809 годах’ СПб., 1819. Ч. I-II.
Гончаров И.А. Фрегат ‘Паллада’ // Гончаров И.А. Собрание сочинений. М., 1953. Т. II-III.
Григорьев Ап.А. Реализм и идеализм нашей литературы (По поводу нового издания сочинений Писемского и Тургенева) // Григорьев Ап.А. Сочинения. Т. II. М., 1990. С. 261-279.
Достоевский Ф.М. Идиот // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений. Т. 8. Л., 1973.
Жихарев С.П. Записки современника. Ч. 2. Дневник чиновника. Л. 1989.
История Русской Америки. Т. 1-3. М., 1997.
Окунь Б.С. Российско-американская компания. М., л., 1939.
Рисс О.В. У слова стоя на часах… М., 1989.
Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. Князь В.Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель. М., 1913. Т. I. Ч. 2.
Салтыков-Щедрин М.Е. Пошехонская старина // Салтыков-Щедрин М.Е. Полное собрание сочинений. Т. 15. Кн. 2. М., 1973.
Сиповский В.В. Борьба реализма и идеализма в русской литературе XIX века. Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No65. 36 лл.
Сиповский В.В. Влияние ‘Вертера’ на русский роман XVIII столетия. СПб.,1906. Сиповский В.В. История литературы как наука СПб., 1911
Сиповский В.В. История русской словесности. Ч.2. СПб., 1911.
Сиповский В.В. К вопросу об изучении истории русской литературы // Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No 63.
Сиповский В.В. Н.М. Карамзин, автор ‘Писем русского путешественника’. СПб., 1899.
Сиповский В. В. О литературном влиянии и заимствованиях. Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No68. 41 лл.
Сиповский В.В. Онегин. Татьяна. Ленский. СПб., 1899.
Сиповский В.В. О сущности литературного влияния // Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No 68.
Сиповский В.В. Очерки из истории русского романа 18 века. Т.1. Вып. 1-2. СПб., 1909 — 1910.
Сиповский В.В. Поэзия народа. Пролетарская и крестьянская лирика наших дней. Пг., 1923.
Сиповский В.В. Русская жизнь XVIII века по романам и повестям // Русская Старина. 1906. No5-6.
Сиповский В.В. Социальная поэтика (ее сущность, задачи и цели) // Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No 11.
Сиповский В.В. Статья по вопросам поэтики. Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No14.
Сиповский В.В. Украина в русской литературе первой половины XIX века. Архив В.В. Сиповского. РО ИРЛИ РАН Ф. 279. No35.
Станюкович К.М. Морские рассказы и повести. Л., 1972.
Тихменев П. Историческое обозрение образования Российско-американской компании и ее действий до настоящего времени. Ч. 1-2. СПб., 1861-1863.
Шаликов П. Путешествие в Малороссию. М., 1803.
Шкловский В. Техника писательского ремесла. Л., 1927.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека