‘История молодого человека XIX столетия’ — прекрасное начинание М. Горького. А. Виноградов написал целый том (320 страниц) ‘предисловий’ по истории западноевропейской и русской общественной мыслй XIX века. М. Горький хотел ‘Историей молодого человека’ помочь комсомольцу успешно уничтожить того ‘ветхого Адама мещанства, чьи корни глубоко сидят в нашей психике’. Он думал, что предисловия к каждому выпуску этой серии помогут молодому советскому читателе выяснить социально-экономические и политические. корни вырождающегося мещанского индивидуализма. Вместо этого Виноградов, прикрываясь именем лучшего из пролетарских писателей, попытался в предисловиях навязать комсомольцу .свои идеи ‘коммунистически’ окрашенного славянофильства.
М. Горький в предисловии к серии ‘История молодого человека’ говорит о преждевременной старости, о ‘социальной слепоте и глухоте‘ молодого героя как о характерной черте молодежи XIX века, А. Виноградов преподносит нам нечто другое: его герой — молодой человек, который уходит из жизни ‘часто не в силу внутренних недостатков, а из-за колоссального переизбытка сил’, которых некуда девать.
‘Молодой Человек’, герой виноградовских исследований, олицетворяющий собой оппозицию буржуазному обществу, его рвачеству, мощи кулака, обвеян у него грустью гибнущей дворянской культуры. М. Горький не оплакивает гибели ‘лишнего человека’, он провозглашает, как боевую задачу, свой лозунг о воспитании на этом отрицательном примере молодежи Советского союза, он призывает нас воспитать строителей коммунистического общества, давно порвавших со вчерашним днем дворянской и буржуазной культуры. Л. Виноградов поступает иначе. Какоб историке и переводчике мыпоговорим о Виноградове дальше, здесь обратим внимание на его ‘философию истории’. Во вступительном очерке о книге Сенкевича ‘Без догмата’, что было уже отмечено в статье Феликса Кона в ‘Литгазете’, он попытался превратить реакционера, польского дворянского писателя’ в революционера. Чем об’ясняется подобная характеристика Сенкевича? Виноградов знакомит читателей со своими размышлениями ‘о великом славянском народе’, о Мицкевиче, который изображен не поэтом дворянства, а певцом страждущей Польши, он утверждает, что Сенкевич выступал против буржуазного развития Польши. ‘Сенкевич, — пишет он, — конечно, прав, когда нападает на носителей либеральных идей польской буржуазии, на эту кучу фабрикантов и заводчиков, председателей трестов и синдикатов, биржевиков Варшавы и Лодзи’. Историк об’являет ‘право’ гениального писателя на независимость политических суждений и убеждает нас, что в лице Сенкевича шляхта давала новый бой ‘той слепой интернациональной буржуазной скотине, которая в человеческом образе водворилась за металлическими рамами и зеркальными стеклами варшавской биржи’. Сенкевич реабилитируется как писатель, враждебный буржуазии, как певец дворянской Польши. На вершину революционной истины подымаются следующие слова Сенкевича, которые затем превращаются в философию русской истории самого Виноградова: ‘В прошлом польской истории не все так уж плохо, как хотела изобразить буржуазия, считающая себя солью земли, откровением нового времени, нанимательницей новой эпохи’. Сенкевич велик в глазах Виноградова как борец против тенденции денационализации Польши.
И та же идеология положена Виноградовым в основу его рассуждений об английской истории. Пролетаризированную массу английских крестьян и ткачей, ту массу, которая влилась в ряды чартистской армии, он характеризует как люмпен-пролетариат, ‘народ с очень неустойчивым миросозерцанием, не выковавший никакого классового лица’. Он говорит о них, как о массе ‘скотоподобных существ’, асвоего ‘молодого человека’ А. Виноградов характеризует как ‘носителя молчаливого и пассивного протеста, тихого, глухого, меланхолического недовольства жизнью, когда человек не хочет вмешиваться в грязную борьбу разоренных скотоподобных человеческих существ’, а об’являет историческим фактом, что лондонские ткачи, имевшие полную возможность слышать и читать напечатанную речь Байрона в защиту луддитов, были теми же, которые преследовали его камнями и свистом.
Героев Дизраэли, детей родовитых дворян, певцов антибуржуазной Англии, тех самых, которые, но мнению А. Виноградова, могли спасти Великобританию от революции, он ставит исторически выше, чем Вильяма Грэя, ‘оседлавшего жизнь и загнавшего ей шпоры в бока’. Политическим хищникам английского капитализма он противопоставляет юношу, сохранившего ‘свою мечтательную бездеятельность, свою душевную чистоту настоящей аристократии старинной Англии’.
Верный своей идеологии, он об’являет в очерке о Вертере прусского министра Штейна, автора половинчатых и трусливых либеральных мероприятий эпохи наполеоновских войн, проводником ‘отмены феодальных повинностей и ликвидации остатков крепостного права’, а самую трагедию Вертера изображает как ‘трагедию философской мысли’, как трагедию человека, который тяготеет к блестящей культуре прошлого и не приемлет буржуазной культуры. В полном соответствии с этими рассуждениями находятся его философские рассуждения об итальянской дворянской и разночинной интеллигенции начала XIX века, которая в угоду реакционным настроениям предпочитала господство своих попов и феодалов ‘иноземному игу революции’. А. Виноградов подымает навысоту исторического идеала их националистическую агитацию. Послушайте его: ‘Единственный луч солнца, глядящий в окна итальянских тюрем, манящий итальянскую молодежь призраком прекрасной нетленной идеи, розовый идеал национального единства, оказался отделенным толстой хрустальной плитой, о которую разбивали головы в своем легкомысленном полете итальянские юноши, бросившиеся в об‘ятия, лучистой и прекрасной национальной идеи’.
И мыне будем удивляться, что впредисловии к основной массе выпусков серии ‘История молодого человека’, посвященной Франции, ‘историком’ проводится та же дворянско-националистическая тенденция. Ведь недаром в рассуждениях о классовой борьбе в эпоху Реставрации А. Виноградов пишет, что буржуазию и дворянство во Франции разделяла новая ‘сословнаяраспря’, а в дальнейшем, в очерке о романе Поля Бурже ‘Ученик’, он утверждает, что Парижская коммуна вынуждена была разбить аппарат государственной власти, потому что государственная власть французской буржуазии, даже республиканской буржуазии, являлась последствием монархического прошлого. Это, и только это, лежит в основе формулировки Маркса и Ленина о ломке государственного аппарата,— поучает комсомольскую молодежь ‘историк’ Виноградов. Того же комсомольца он в предисловии к ‘Исповеди сына века’ Мюссе снова и снова убеждает, что лишний человек из рядов мелкой буржуазии, ненавидящий капитализм, и разочарованный дворянин, чьи гербы бледнеют перед золотом банкиров и мануфактуристов’, одно и то же — их объединяет ненависть к ажиотажу и бирже.
Это и заставляет его при оценке Стендаля и Бальзака отдать преимущество первому. Несмотря на совершенно ясную оценку Бальзака Ф. Энгельсом Виноградов превращает его в писателя, смотрящего не вперед, а назад, а зато о Стендале он говорит как о коммунисте и революционере, как об ученике Бабефа. Оставаясь верным себе, он антикапиталистические настроения Стендаля выдает за коммунистические настроения. Пророческие заявления Стендаля, защитника романтики, против индустриализма он готов отождествить с марксовым прогнозом социальной революции. Когда Стендаль пишет: ‘Если вы на завтрашний день попытаетесь повторить вчерашнее, то получится карикатура’, Виноградов с пафосом заявляет: ‘Но ведь то же самое заявлял Маркс, утверждая, что в первый раз события в истории являются трагедией, а исторично они — фарс’. Если Стендаль говорил ‘о мании почитателей суеверий и разврата’, то Виноградов поучает советскую молодежь, что эти слова звучат таким же зовом в будущее, как слова Маркса: ‘Социальная революция XIX века может почерпать для себя поэзию не из прошлого, а только из будущего’.
По всем видимостям, его имел в виду в своем четверостишии русский писатель:
‘Видя в том свое удобство,
Генерала вскрыл он спесь,
Демократства и холопства
Удивительная смесь’.
А. Виноградов распоясывается, как и следует потомку славянофилов, когда переходит к ‘лишнему человеку’ в русской литературе. В 24-м выпуске серии в предисловии к книге ‘Повести о лишнем человеке’ славянофильская галиматья достигает геркулесовых столпов. Советский читатель, молодой читатель, узнает, что Иван Грозный был ‘странным политическим деятелем’, так и неразгаданным до наших дней, что он жил фантазией о римской империи и не допустил английского лордства на русской почве, что он глубоко ненавидел феодальную Россию и ее нищету. Мы узнаем, что митрополит Филарет был ‘самым развитым европейцем из всех азиатов допетровской Руси’. Повторяя Сенкевича, принимая его лозунг как свой, А. Виноградов заявляет: ‘Тяжелые страдания русских крестьян и русских рабочих не дают права кому бы то ни было зачеркивать историю, а старинная русская литература, еще до сих пор не написанная, с надлежащей ясностью и полнотой показывает, что русская стихия является родной стихией бедноты, населяющей Восточную Европу’. И эти слова являются в скрытой форме полемикой с Печериным, тем Печериным, который в свое время заявил:
‘Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья
И в разрушеньи отчизны видеть
Всемирную денницу обновленья’.
Молодому читателю следовало по крайней мере ‘для справки’ напомнить статью Ленина ‘О национальной гордости великороссов’. Но Виноградов выступает апологетом дворянской культуры, носителем идеи славянского мессианизма, поданной советскому читателю под ‘коммунистическим соусом’, — ему ливспоминать об этой статье.
А. Виноградов верен самому себе. Виноградов не имеет права претендовать на признание добросовестными его исторических писаний. Учить может тот, кто в изображении прошлого проявляет необходимую добросовестность. Мы говорим здесь уже не о философии истории, а о фактах. Виноградов фальсифицирует факты, проявляет нередко элементарную безграмотность как историк.
Когда он как романист в книге ‘Три тщета времени’ на стр. 344 рассказывает нам, что Каховский заплатил извозчику серебряный целковый с изображением императора Константина, хотя известно, что таких рублей было всего пять штук, из которых три посланы были Константину в Варшаву и были им расплавлены, то возможно, что ему как романисту разрешается фантазировать, когда он в том же романе путает год высадки Наполеона с острова Эльбы и вмeсто 1 марта 1813 года называет 1815 год, то в этом возможна вина наборщика, когда он в том же романе на стр. 163 об’являет вице-королем Италии не Евгения Богарнэ, сына Жозефины, а Евгения Савойского, полководца, жившего за сто лет перед этим, то и в этом случае мы допускаем художественный вымысел. Но когда латинские слова felix et faustus он переводит как имена собственные, то мы не можем не протестовать.
Но ‘Три цвета времени’ — роман, а в предисловиях к ‘Истории молодого человека’ А. Виноградов выступает как историк, и вот историк разрешает себе об’явить Барбеса в 1848 году ‘другом и соратником Бланки’, того самого Барбеса, который в этой революции об’явил Бланки провокатором и занял позицию защитника временного правительства. Буонаротти, по мнению ‘историка’, — ученик Базара, последователя Сен-Симона и Бабефа. Итальянский поход 1796 г., в котором Наполеон разрешил солдатам в награду за победу грабить страну, об’явлен походом в интересах итальянской бедноты, а вся борьба за завоевание Италии — попыткой Наполеона достать земли для безработных принцев. А. Виноградов называет Оуэна наряду с Карлейлем ‘религиозным .социалистом’, а лозунг ‘обогащайтесь’ приписывает Луи-Филиппу, а не Гизо. Промышленный переворот ‘историк’ Виноградов относит к XVII столетию, а эпоху Конвента называет эпохой фабрик и заводов. 0н, произвольно приукрашивая и перевирая, передает ‘Путешествие Артура Юнга’ и об’являет Геца фон-Берлихингена руководителем крестьянского мятежа по причине его ссоры с феодальным миром. Для Белинского А. Виноградов не находит другой характеристики, как то, что гениальный критик временами склонялся ‘к социалистическому идеалу экономического развития России’. Он готов нас убедить, что у него мы найдем , даже учение ‘об общественных формациях’. О гибертистах ‘историк-марксист’ пишет, что они были сторонниками экономического равенства. Не без свойственной ему смелости он об’являет Ипполита Тэна социологом-материалистом, конечно, не историческим материалистом, но философом, чья теория в свое время напугала буржуазию, позитивизм трактуется им как исторически равноценная теория с марксизмом, а ‘Закат Европы’ Шпенглера — книга, которая давно устарела, книга, значение которой, безусловно, было раздуто в свое время,что теперь понятно даже философу-фашисту Осраму Шпанну,— книгу эту он об’являет ‘самой острой и самой едкой по пессимизму в послевоенной литературе’. Наш славянофил под маской марксиста пишет, что ‘схемы Шпенглера при всей своей обаятельности обладают свойством детской беспомощности’. Мы не сказали бы, что это свойство отличает Виноградова — он проявляет ловкость рук, которая свойственна некоторым людям зрелого возраста.
Ко всему, что мы говорили, об А. Виноградове как историке, добавим в заключение только следующее предисловие к ‘Исповеди сына века’ Мюссе в серии ‘История молодого человека’ изобилует страницами… из Брандеса. В этом убедится всякий, кто даст себе труд сличить текст статьи Брандеса ‘Мюссе и Жорж Занд’ с соответствующим предисловием (собр. соч. Брандеса, т. VIII, стр. 99—101, и ‘Исповедь сына века’, стр. 18—20). Кроме того Виноградов, пользуясь текстами классиков, дает искаженные переводы. Рекомендуем читателю сравнить отрывок из гетевских ‘воспоминаний’ о кампании 1792 года с текстом Виноградова из серии ‘История молодого человека’.
В газетной статье мыограничились только этими иллюстрациями, нужна по крайней мере журнальная статья, чтобы исчерпать тему о ‘грамотном’ историке Виноградове.
Классовая бдительность — таково требование партии ко всем работникам на различных участках социалистического строительства. В стране, где идет ожесточенная борьба за ленинские кадры культурных работников, где об’явлена война классовому врагу, фальсификатора и халтурщика должно преследовать пролетарское общественное мнение. Допустимо ли, чтобы коммунизм служил прикрытием для одного из тех, кого Ленин вслед за Чернышевским называл ‘рабом-великороссом’, певцом ‘жалкой нации, нации рабов сверху донизу’. Лукавый враг, прикидывающийся другом, хуже открытого классового врага.